Никаких признаков Буйе.
   — В Париж! — кричала толпа. Больше нельзя было ждать.
   Ничего не поделаешь. Мы вынуждены были позволить вывести мадам Ньювиль из дома. Когда мы появились, раздались громкие крики. Я крепко держала дофина за руку, слишком опасаясь за него, чтобы бояться самой.
   Это снова началось… Я никогда не забуду эту унизительную поездку… На этот раз более продолжительную — не из Версаля, а из Варенна в Париж.
   Возвращение в Париж продолжалось три дня. После приезда из Версаля я считала, что познала всю глубину унижений, ужаса, неудобства и страданий; теперь мне предстояло узнать, что бывает еще хуже.
   Стояла невыносимая жара, но мы не могли умыться или переменить одежду, и вдоль всего пути стояли эти орущие, кричащие дикари. Я не могу назвать их людьми, поскольку всякое подобие человеческой доброты и достоинства, кажется, покинуло их. Они изрыгали оскорбления главным образом в мой адрес. Я была козлом отпущения, к этому я уже привыкла.
   — Долой Антуанетту! — кричали они. — Антуанетту на виселицу!
   Очень хорошо, подумала я, но быстрее, быстрее. Я с большой охотой пойду на это, только бы мои дети были свободны. Пусть бы они жили жизнью простого дворянства… Пусть я умру, если именно этого вы хотите.
   Они выделили двух членов Национального собрания — Петиона и Барнава — для нашей охраны. Думаю, они были неплохими людьми, сейчас я в этом уверена. Есть разница между толпой и теми, кто верит, что революция делается во благо Франции, чье кредо — свобода, равенство, братство; они готовы обсуждать это за столом переговоров, и Людовик готов предоставить им то, чего они хотят. Люди вроде этих двух далеко отстоят от тех животных на улице, которые выкрикивают ругательства в наш адрес, требуют нашу голову и… другие части тела, жаждут крови и смеются от дьявольской радости при мысли, что она прольется. О, да, эти люди были другими. Они беседовали с нами, по их мнению, рассудительно. Они сказали нам, что мы простые люди. Мы не заслуживаем привилегий только потому, что родились в другом слое общества. Король слушал серьезно, склонный согласиться с ними. Они говорили о революции и о том, чего они хотят от жизни, и о неравенстве: неразумно предполагать, что народ согласится постоянно жить в нужде, в то время как определенная часть общества тратит на одежду такую сумму, которая могла бы прокормить какую-либо семью в течение года.
   Дофину понравились эти два человека, а он им. Он прочитал слова на пуговицах их формы:
   « Жить свободно или умереть «.
   — Вы будете жить свободными или умрете? — спросил он их серьезно, и они заверили его, что будут жить.
   Я чувствовала, что Елизавета и мадам де Турзель вот-вот готовы взорваться. И поняла, что только я могу удержать их. Я заняла позицию снисходительного безразличия. Это не нравилось толпе, но заставляло относиться ко мне с некоторым уважением. Мы были вынуждены поднять в карете шторы, чего от нас постоянно требовали, и Варнав с Петионом советовали сделать это, так как настроение толпы становилось все более неистовым. Люди подходили к окну и выкрикивали ругательства в мой адрес, а я смотрела прямо перед собой, как будто их не существовало.
   — Продажная девка! — кричали они, но я делала вид, что не слышу. Они насмехались, но мое поведение все же оказывало влияние на них.
   Для нас в карету принесли еду, народ закричал, что хочет видеть, как мы будем есть. Елизавета испугалась и предложила поднять занавески, но я отказалась это сделать.
   — Мы должны сохранять чувство собственного достоинства, — сказала я ей.
   — Мадам, они разнесут карету, — заявил Барнав.
   Но я понимала, что стоит нам поднять шторы — и мы упадем в собственных глазах, и отказалась сделать это до тех пор, пока не пожелала выбросить кости съеденной курицы, и сделала это, швырнув их прямо в толпу, как будто окружающие не существовали для меня.
   Из двух сопровождающих Петион был более одержимым, а Барнав, как я заметила, восхищается мною. Ему понравилось мое отношение к толпе, и я заметила, что у него меняются представления о нас. Он думал, что надменные аристократы отличаются от обычных людей, и был поражен, когда я обратилась к Елизавете и назвала ее» сестричкой» или когда она обращалась к королю, называя его «братом». Они были удивлены тем, как мы разговариваем с детьми, на них заметное впечатление произвела взаимная привязанность членов нашей семьи.
   Они, должно быть, многие годы питались сведениями из абсурдных скандальных листков, распространяемых по столице. Они считали меня чудовищем, не способным на нежные чувства, — Мессалиной, Катериной Медичи.
   Вначале Петион попытался дерзко говорить об Акселе. Ходило много слухов о наших взаимоотношениях.
   — Мы знаем, что ваша семья выехала из Тюильри в обыкновенном фиакре и что им управлял человек шведской национальности, — сказал он.
   Я испугалась. Значит, они знают, что Аксель вывез нас!
   — Мы хотим, чтобы вы назвали нам имя этого шведа, — продолжал Петион, и я могла заметить по блеску его глаз, что ему доставляет удовольствие говорить о моем возлюбленном в присутствии мужа.
   — Не думаете ли вы, что я знаю имя наемного кучера? — презрительно спросила я.
   А надменный взгляд, который я на него бросила, отбил у него дальнейшую охоту поднимать этот вопрос.
   Петион был дурак. Когда Елизавета заснула, а она сидела рядом с ним, ее головка склонилась на его плечо, и я поняла по его самодовольному виду и по тому, как он сидел неподвижно, что он решил, будто она сделала это умышленно. Что касается Барнава, то его отношение ко мне с каждым часом становилось все более и более почтительным. Думаю, если бы нам предоставилась возможность, то мы смогли бы разубедить этих двух человек в их революционных идеях, и они стали бы нашими преданными слугами.
   Таковы были наиболее приятные моменты кошмарной ночной езды. Она живо помнится мне и сейчас, весь этот ужас все еще преследует меня.
   Мы устали, покрылись грязью, волосы не причесаны, жара казалась еще более непереносимой, чем раньше, толпы народа все возрастали, их настроение было враждебным.
   Когда кто-то выкрикнул «Да здравствует король!», толпа набросилась на него, и ему перерезали горло. Я увидела кровь прежде, чем успела отвернуться.
   Вот и Париж — тот самый город, в котором целую вечность назад, как мне однажды сказали, двести тысяч человек влюбились в меня. Теперь все они сгрудились вокруг нашей кареты.
   На меня взглянуло лицо — губы искажены злобой, губы, которые, насколько помнится, я когда-то целовала.
   То был Жак Арман, маленький мальчик, которого я нашла на дороге и воспитывала как своего сына до тех пор, пока у меня не появились собственные дети.
   Не слетаются ли подобно стервятникам все мои прошлые грехи и легкомысленные поступки, чтобы увидеть мой конец?
   Я прижала к себе сына, я не хотела, чтобы он видел происходящее. Он захныкал. Ему это не нравилось. Он хочет смотреть на солдат, заявил он. Ему не нравятся эти люди.
   — Мы скоро будем дома, — сказала я ему. Дом — это мрачная, сырая тюрьма, из которой мы бежали всего несколько дней назад. Я была почти рада, когда мы прибыли в Тюильри и оскорбления и кровожадные угрозы остались позади.
   Мы бесславно вернулись домой. Измотанные, несчастные, мы прошли в наши старые апартаменты.
   — Все кончено, — сказала я. — Мы снова там, откуда пытались бежать.
   Но, конечно, это не соответствовало истине. Мы сделали шаг к катастрофе.
   Больше не существовало короля и королевы Франции. Я знала это, хотя мне еще никто ничего не говорил.
   Я сняла шляпку и распустила волосы.
   Прошло так много времени, когда я смотрелась последний раз в зеркало. Несколько секунд я пристально рассматривала незнакомую женщину с воспаленными глазами, лицо, покрытое пылью дорог, порванное платье. Но не это поразило меня.
   Мои волосы, которые мадам Дюбарри называла «рыжими», а портнихи Парижа сравнивали с цветом золота, стали совсем седыми.

Глава 11. Предместья выступили

   Испытания заставляют человека понять, чего он стоит. В жилах моего сына течет моя кровь, и, надеюсь, однажды он подтвердит, что является достойным внуком Марии Терезы.
   Мария Антуанетта в письме к Мерси
   13 февраля 1792 года: Поехал повидать ее. Весьма опасаюсь национальных гвардейцев.
   14 февраля: Видел короля в шесть часов. Людовик действительно благородный человек.
   Дневник графа де Ферзена
   «Марсельеза» была самым великим генералом Республики.
   Наполеон
   В первые дни после возвращения в Тюильри я пребывала в состоянии прострации. Я вздрагивала во сне, ощущая на себе грязные руки, чувствуя отвратительный винный перегар. Я тысячу раз снова и снова переживала ужас возвращения в Париж. Лафайет спас нас от ярости толпы вместе с такими людьми, как герцог д'Эгийон и виконт де Ноай, которые никогда не были моими друзьями, но они были возмущены бурей, бушевавшей вокруг нас.
   Куда бы мы ни посмотрели, везде стояла стража. Нас стерегли так, как никогда ранее. Делалось все, чтобы не дать нам возможности вновь совершить побег.
   Мы узнали, что граф Прованский и Мария Жозефина благополучно пересекли границу. Их потрепанная карета проезжала там, где не мог проехать наш роскошный дорожный экипаж. Я не хотела вспоминать, что это был экипаж Акселя, задержавший и выдавший нас. Он хотел сделать для меня как лучше, но беглецам, конечно, стоит отказаться от удобств ради свободы.
   Я заплакала, когда услыхала, что Буйе прибыл в Варенн со своими войсками спустя всего полчаса после нашего отъезда, и когда он узнал, что мы уехали, то распустил эти войска — уже не было смысла вступать в военные действия с революционерами. Полчаса отделяли нас от свободы! Если бы мы не останавливались собирать цветы на обочине, если бы мы ехали более скромно, то могли бы двигаться с большей скоростью. Свобода была так близка, а мы потеряли ее. Не из-за невезения. Я должна здраво смотреть на вещи. Причина кроется не в судьбе, а в нас самих.
   Во время этих длинных зимних месяцев я была в отчаянии. Я даже пыталась интриговать через Барнава, который восхищался мною во время той ужасной поездки в дорожном экипаже. Я писала ему письма, которые тайно переправляли, льстила ему, расхваливая его ум, оказавший на меня такое впечатление, что я сейчас обращаюсь к нему за помощью. Я сообщала ему, что готова пойти на компромисс, если это необходимо, и что я верю в его благородные намерения. Готов ли он помочь мне? Барнав был польщен и обрадован, хотя и осторожен. Он показал мои письма некоторым преданным ему друзьям и написал, что они заинтересовались, но предпочли бы иметь дело со мной, а не с королем.
   Я должна, сообщали они мне, сделать все возможное, чтобы вернуть обратно во Францию моих деверей и попытаться убедить моего брата императора Леопольда признать французскую конституцию. Они подготовили черновик письма, которое я должна была послать, что я и сделала, хотя у меня не было никакого намерения подчиняться новой конституции, и я немедленно тайно написала брату о том, при каких обстоятельствах отправлено первое письмо.
   Фактически я оказалась замешанной в опасной двойной игре, для ведения которой я была плохо подготовлена — интеллектуально и эмоционально. Я обманывала этих лиц, которые были готовы стать моими друзьями, но я не могла легко отказаться от того, что я считала своими правами от рождения. Я должна была предпринять какие-то действия, чтобы восстановить потерянное, поскольку мой муж не мог этого сделать. Но как я ненавидела обман! Лгать и вводить в заблуждение — это не входило в число моих недостатков.
   Я писала Акселю:
   «Я не могу понять себя и снова и снова задаю себе вопрос, неужели это я поступаю подобным образом. И все же что я могу сделать? И все же необходимо это делать, чтобы наше положение не стало хуже. Подобным образом мы можем выиграть время, которое нам так необходимо. Каким радостным для меня будет день, когда я смогу рассказать правду и назвать людей, с которыми я никогда не собиралась действовать вместе».
   Я продолжала чувствовать себя очень несчастной из-за роли, которую мне пришлось взять на себя.
   Что было еще хуже, так это отсутствие новостей от Акселя. Где он? Почему не свяжется со мной? Я слышала, что он в Вене, пытается заинтересовать моего брата нашим делом, пытается настоять, чтобы он послал во Францию войска, к которым могли бы присоединиться преданные нам солдаты и восстановить закон, порядок и монархию в нашей несчастной стране.
   Когда я узнала, что граф Эстергази собирается в Вену, я попросила его передать кольцо графу де Ферзену. На нем были выгравированы три королевские лилии, а внутри надпись «Трус, кто покинет ее».
   Я написала Эстергази, когда посылала это кольцо:
   «Если вы напишете ему, то сообщите, что даже много миль и много стран не могут разделить сердца. Это кольцо именно его размера. Попросите его носить в мою честь. Я носила его в течение двух дней, прежде чем снять. Скажите ему, что это от меня. Я не знаю, где он. Для меня пытка не иметь от него никаких известий и даже не знать, где живут люди, которых ты любишь».
   Не успела я отправить письмо Эстергази, который, как я знала, был моим хорошим другом и сделает все, что я попрошу, как испугалась, что Аксель может воспринять мои слова как упрек и подвергнется опасности. Я немедленно написала ему:
   «Я существую — ничего больше. Но как мне страшно за вас, и как терзает меня то, что вы страдаете, не получая от нас никаких вестей. Небу угодно, чтобы эта записка достигла вас… Ни в коем случае не думайте о возвращении. Уже известно, что именно вы помогали нам выбраться отсюда, и стоит вам лишь появиться здесь — и все пропало. Нас стерегут день и ночь… Не беспокойтесь. Со мной ничего не случится. Прощайте. Я не смогу вам более писать…»
   Но я вынуждена была написать ему снова:
   «Я хочу лишь сказать, что люблю вас, и только на это у меня остается время. Не беспокойтесь обо мне. У меня все в порядке. Как бы мне хотелось узнать, что и у вас все в порядке. Шифруйте письма ко мне, направляемые по почте, и адресуйте их на имя господина де Брауна, а во втором конверте — для господина де Гогена. Сообщите мне, куда я должна адресовать свои письма, чтобы мне можно было написать вам, без них я не могу жить. Прощайте, самый любящий и самый любимый человек на земле. Я обнимаю вас от всего сердца…»
   Меня глубоко возмущала манера обращения с нами. Двери в мои апартаменты закрывались на ночь, но дверь в мою комнату оставалась открытой. Если временами я вела себя дерзко, то это покорно воспринималось остальными. Но я продолжала переписываться с Барнавом.
   Наконец пришли новости от Акселя. Он хотел бы приехать в Париж, и меня радовала перспектива увидеть его, но в то же самое время я испугалась.
   «Это может подвергнуть опасности наше счастье, — написала я, — и вы можете искренне поверить, что я действительно так думаю, хотя страстно хотела бы увидеть вас».
   Я оставалась в своих комнатах целыми днями. Я больше не хотела выходить в свет. Все свое время я проводила за писанием.
   Дети были постоянно со мной. Только они доставляли мне подлинную радость, они единственные поддерживали во мне желание остаться в живых.
   Я писала Акселю:
   «Они — единственное счастье, оставшееся для меня. Когда мне очень грустно, я беру своего маленького сына на руки и держу его у своего сердца. Это успокаивает меня».
 
   Национальное собрание подготовило проект конституции и представило его королю для принятия. Если вдуматься, то это был бессмысленный жест. Король был их пленником. У него не было другой альтернативы, как согласиться.
   — Это — моральная смерть, — сказала я ему, — хуже, чем телесная, которая освобождает нас от наших бед.
   Он согласился, понимая, что принятие конституции представляет собой отказ от всего, за что он боролся.
   Людовик был вынужден посетить собрание, я поехала, чтобы наблюдать за ним, послушать его речь, и с возмущением и горечью смотрела на то, как члены собрания продолжали сидеть во время его клятвы.
   По возвращении в Тюильри он был так подавлен, что сел в кресло и заплакал. Я обняла его, чтобы утешить, и плакала вместе с ним. Я не могу не ценить его доброту и нежность, но мне кажется, что именно его мягкость способствовала нашим бедам.
   Я написала Мерси:
   «Что касается нашего согласия на конституцию, то я просто не представляю себе, чтобы любое мыслящее существо не понимало истинной причины нашего поведения, ведь оно объясняется нашей зависимостью. Важно само по себе то, что мы не возбуждаем никакого подозрения у окружающих нас монстров. В любом случае спасти нас могут лишь иностранные державы. Мы потеряли армию, денег больше нет; нет никакой узды, никакой силы, чтобы остановить вооруженную чернь. Даже вождей революции, если они проповедуют порядок, никто не слушает. Состояние наше печально. Добавьте ко всему этому еще то, что возле нас нет ни одного друга, что весь свет изменил нам, некоторые — из ненависти, а другие — из слабости или честолюбия. Я сама опустилась настолько, что боюсь того дня, когда нам будет возвращен призрак свободы. Сейчас, бессильные что-либо предпринять, мы, по крайней мере, не можем в чем-либо упрекнуть себя. Вы найдете в этом письме всю мою душу…»
   Факт заключался в том, что мне было стыдно вести переговоры с Барнавом. Я была недостаточно умна. У меня не было никакого желания жить иначе, чем честно.
   Акселю я писала:
   «Было бы благороднее отклонить конституцию, но отказ был невозможен… Позвольте мне сообщить вам, что план, который принят, является крайне нежелательным для многих. Наш образ действия во многом определился неразумным поведением принцев и эмигрантов, и, принимая его, было необходимо исключить все, что могло бы быть истолковано как отсутствие доброй воли с нашей стороны».
 
   Я была очень несчастна при этом. Я считала, что моя матушка не одобрила бы способ действия, который я избрала. Но она никогда не была в таком положении, в котором я сейчас оказалась. Она никогда не ездила из Версаля в Париж, из Варенна в Париж, окруженная ревущей, жаждущей крови толпой.
   Результат принятия королем конституции последовал немедленно. Из Тюильри была удалена строгая стража. У моих апартаментов больше не стояла охрана, мне было разрешено запирать дверь в спальню и спать спокойно.
   Мы приняли революцию, и нас больше не оскорбляли, когда мы выезжали, я даже слышала, как народ кричал: «Да здравствует король!»— и что более всего удивительно: «Да здравствует королева!»
   Шел февраль — самые холода, суровая зима. Я была одна в своей спальне на первом этаже, когда услышала шаги. Я вскочила в ужасе. Хотя отношение к нам изменилось, но я никогда не могла быть уверенной, что не появится какая-либо фигура из моих ночных кошмаров с окровавленным ножом в руке, чтобы совершить то, что мне представлялось много раз.
   Дверь моей комнаты отворилась, и я замерла, не веря своим глазам. Это было невозможно!
   Я сразу же узнала его, несмотря на маскировку. Он никогда бы не смог ввести меня в заблуждение. Какое-то мгновение я испытывала только радость, полнейшую настоящую радость — чувство, которое, как я считала, никогда больше не повторится.
   — Аксель! — вскричала я. — Это невозможно! Он засмеялся и сказал:
   — Разве вы можете не верить своим собственным глазам?
   — Но прийти сюда!.. О, это опасно. Вы должны немедленно уйти.
   — Хорошая встреча, — сказал он, смеясь и заключая меня в объятия, ясно показавшие мне, что у него нет никакого намерения покинуть меня.
   Мне оставалось только прильнуть к нему, на минуту забыв о том, что привело его сюда, как он добрался, помня только, что он — здесь.
   Я была ошеломлена. Невозможно легко перейти от глубин отчаяния к высотам счастья. Я сказала ему об этом. Я плакала и смеялась, и мы прильнули друг к другу, отбросив на время весь мир с его бедами и террором. Такова была сила нашей любви.
   Позднее я узнала о его фантастических приключениях. Он писал: «Я живу лишь для того, чтобы служить вам», — и он действительно так считал.
   Он достал фальшивый паспорт, подделал подпись короля Швеции; владелец паспорта, как значилось, следует с дипломатическим визитом в Лиссабон. Паспорт был выправлен на его слугу, взявшего на себя роль хозяина в миссии в Лиссабон. Аксель же, наоборот, выступал в роли слуги. Документы проверялись не особенно тщательно, и для них не составило труда добраться до Парижа. В Париже он остановился у друга, который был готов рисковать, оказывая ему помощь.
   — Как только стемнело, — рассказывал Аксель, — я отправился во дворец. У меня все еще сохранился ключ, я обнаружил, что дверь не охраняется, и проскользнул к вам.
   — Они знают, что вы помогали нам бежать. Это безумство.
   Да, это был богоугодный вид безумия, и я не могла сдержать радость, что он приехал.
   Аксель оставался со мной всю ночь и следующий день. Вечером я попросила Людовика прийти в мои апартаменты, поскольку один старый друг хотел бы встретиться с ним.
   Когда Людовик пришел, Аксель с присущей ему пылкостью рассказал о планах, которые он разработал для совершения еще одного побега.
   — Мы должны учесть ошибки прошлого, — сказал он. — На этот раз мы добьемся успеха. Луи покачал головой:
   — Это невозможно.
   — Но мы должны попытаться, — заметила я. Но на лице мужа я заметила упрямое выражение.
   — Мы можем говорить откровенно, — заявил он. — Меня обвиняют в слабости и нерешительности, но, поскольку никто еще не был в моем положении, они не знают, как бы они действовали на моем месте. Я упустил подходящий момент для отъезда, наступивший раньше, чем мы стали действовать. Именно тогда было время для действий. После этого подходящего момента больше не наступало. Все покинули меня.
   — Кроме графа де Ферзена, — напомнила я ему.
   Он печально улыбнулся.
   — Это правда. И я никогда не забуду, что вы сделали для нас. Мой друг, Национальная гвардия расположилась вокруг всего замка. Это будет напрасная попытка, и если после первой попытки наше положение ухудшилось, то оно еще более ухудшится после второй.
   Но Аксель был убежден, что мы добьемся успеха, и король наконец объяснил истинную причину, из-за которой он отказывается от предлагаемой помощи. Он дал слово не пытаться больше бежать.
   Я рассердилась, но Аксель сказал мне:
   — Король — честный человек.
   Честный, да. Но какая польза от его честности, когда мы имеем дело с нашими врагами?
   И все же Аксель был уверен, что сможет убедить короля Швеции Густава прийти нам на помощь. Он немедленно возвращается на родину и будет действовать в нашу пользу.
   Мы расстались, он уехал. Я чувствовала себя глубоко несчастной, прощаясь с ним, и все же его посещение воодушевило меня до такой степени, что я почувствовала возвращение надежды. Аксель никогда не перестанет действовать ради нашего блага. При мысли об этом верилось, что все еще будет хорошо.
   Однако неудачи преследовали нас. Аксель недолго пробыл в Швеции, куда он благополучно добрался, когда до нас дошли сведения о смерти короля Густава. Перед кончиной он думал о нас, поскольку его последними словами были: «Моя смерть обрадует якобинцев в Париже».
   Как он был прав! И еще одна возможность закрылась для нас.
   Теперь мы могли надеяться только на помощь Австрии и Пруссии.
 
   Мадам Кампан снова вернулась ко мне. Я была очень рада видеть ее, я всегда ей симпатизировала, мне нравился ее здравый смысл. Помню, как сдержанно она выражала неодобрение пышностью дорожного экипажа, который Аксель достал для нас с такой гордостью.
   Она вздрогнула, когда увидела меня. Я заметила ее взгляд на мои волосы.
   — Они поседели, мадам Кампан, — сказала я с горечью.
   — Но они все еще прекрасны, мадам, — ответила она.
   Я показала ей кольцо, на которое намотала локон своих волос. Я хотела послать его принцессе де Ламбаль, которой приказала уехать в Лондон. Она выполнила указание с большой неохотой, и я хотела дать ей знать, как мне приятно сознавать, что она находится в безопасности. Я велела выгравировать на этом кольце слова:
   «Поседела от горя». Оно должно было послужить ей предупреждением, чтобы она не возвращалась, так как она написала мне, что больше не может находиться вдали от меня и считает, что должна быть рядом со мной, если я в опасности.
   — Она всегда была немного глупенькой, — сказала я мадам Кампан, — но самой нежной и привязанной душой. Я радуюсь, что ее нет здесь.
 
   Мой брат Леопольд умер, и теперь императором стал его сын Франц. Ему было двадцать четыре года, и я по-настоящему не знала его; он не проявлял большой симпатии к моему положению. Он не поддерживал тех эмигрантов, которые в его стране занимались агитацией против революционеров во Франции, но и не высылал их.
   Отношения между Францией и Австрией стали напряженными, и в конце концов Людовика убедили объявить войну. Это показалось мне кошмаром. Я помнила, как моя матушка стремилась установить союз между Францией и Австрией, а теперь они воевали друг с другом.
   Я не испугалась. Все равно моя популярность не могла больше пострадать, чем сейчас. И если мои соотечественники победят французов, то первой их задачей будет восстановить монархию.
   Я торжествовала. Я написала Акселю:
   «Богу угодно, чтобы мы однажды были отомщены за все обиды и оскорбления, нанесенные нам в этой стране. Я горда, как никогда, что родилась немкой».