Был июль — жаркий, знойный, и мы все собрались в нашей комнате: Елизавета, Мария-Тереза, мой мальчик и я. Я чинила курточку сына, а Елизавета вслух читала для нас.
Мы подняли головы с изумлением, так как это не было обычным посещением. В комнату вошли шесть членов Конвента.
Я встала.
— Господа, — начала я…
Один из них заговорил, и его слова поразили меня, подобно похоронному звону по любимому человеку.
— Мы пришли, чтобы перевести Луи-Шарля Капета в новую тюрьму.
Я вскрикнула. Потянулась к сыну. Он подбежал ко мне, его глаза были широко раскрыты от ужаса.
— Вы не можете…
— Коммуна считает, что пришло время отдать его под попечение наставника. Гражданин Симон позаботится о нем.
Симон! Я слышала о нем. Сапожник низкого пошиба, невежественный, грубый человек.
— Нет, нет, нет! — кричала я.
— Мы торопимся, — сказал грубо один из них. — Иди сюда, Капет. Ты уезжаешь отсюда.
Я чувствовала, как сын вцепился в мой подол. Но грубые руки схватили его и оттащили от меня.
Я побежала за ними, но они меня отшвырнули. Когда я падала, меня подхватили Елизавета и моя дочь.
Они ушли. Они увели моего мальчика с собой.
Я ни о чем не могла думать, как только о нем. Моя золовка и дочь пытались утешить меня.
Утешение не приходило. Я никогда не забуду крики моего сына, когда они тащили его за собой. Я до сих пор слышу, как он звал меня:
— Мамочка… мамочка… не позволяй им. Его крики преследуют меня во сне. Я никогда, никогда не смогу их забыть. Я никогда, никогда не смогу их простить за то, что они сделали со мной.
Подо мной разверзлась бездна горя, ничто не могло быть более ужасным…
Я ошибалась — эти злодеи нашли, как ввергнуть меня в еще большее отчаяние.
Итак, я была без него.
Жизнь потеряла для меня всякий смысл. Он пропал для меня… мой любимый сын, мое дитя.
Как могли они проделать это с женщиной? Или это было связано с тем, что они знали: пока он со мной, я могу жить, могу надеяться, могу даже верить, что и для меня остался кусочек счастья?
Я лежала на кровати. Дочь сидела рядом со мной, держа меня за руку, как бы напоминая мне, что осталась еще она. Разве я смогла бы прожить эти дни без нее и Елизаветы?
В поведении мадам Тизон стали отмечаться странности. Возможно, она так вела себя в течение уже некоторого времени. Я почти не обращала на нее внимания. Я думала только о сыне, находящемся в руках грубого сапожника. Что они делают с ним? Плачет ли он сейчас обо мне? Я почти желала, чтобы он умер, как его брат, лишь бы не попал в их руки.
Иногда как бы издалека я слышала, как мадам Тизон кричит на своего мужа, иногда до меня доносились ее рыдания. И вот однажды она вошла в мою комнату и бросилась к моим ногам.
— Мадам, — закричала она, — простите меня. Я схожу с ума, так как я виновница всех бед, приключившихся с вами. Я следила за вами… Они собираются убить вас, как убили короля… и я несу ответственность за это. Я вижу его по ночам… я вижу его окровавленную голову… как она скатывается, мадам, на мою кровать. Вы должны меня простить, мадам. Я схожу с ума… с ума…
Я пыталась успокоить ее.
— Вы поступали так, как вам приказывали. Не вините себя. Я все понимаю.
— Это сны… сны… ночные кошмары. Они не проходят… Они преследуют меня… даже днем. Они не проходят. Я убила короля… Я…
Тут ворвались стражники и утащили ее.
Мадам Тизон сошла с ума.
Из одного окна-прорези на винтовой лестнице я могла видеть дворик, куда моего сына отправляли подышать свежим воздухом.
Какая это была для меня радость, когда я увидела его после всех этих дней.
Он был больше не похож на моего сына. Волосы не причесаны, одежда грязная, он носил засаленный красный колпак.
Я не окликнула его, боялась, что это причинит ему боль, но, по крайней мере, я могла наблюдать за ним. Он приходил туда каждый день в один и тот же час — опять появилось что-то, ради чего стоило жить. Я не буду говорить с ним, но я буду видеть его.
Он не казался несчастным, что вызывало во мне чувство благодарности. Дети быстро адаптируются. Я позволю себе быть благодарной за это. Я видела, что с ним делают — его стараются сделать одним из них, учат грубости — делают из него сына Революции. Это, как я поняла, была обязанность воспитателя: заставить мальчика забыть, что в его жилах течет королевская кровь, лишить его чувства собственного достоинства, доказать, что нет никакой разницы между сыновьями королей и сыновьями простого народа.
Я вздрагивала, когда слышала его выкрики.
Я прислушивалась к его пению. Разве я не должна была радоваться, что он может петь?
Это песня кровожадной революции — «Марсельеза». Не забыл ли он людей, убивших его отца?
Я прислушалась к голосу, который знала так хорошо.
О, мой сын, подумала я, они научили тебя предать нас.
Но я жила теми мгновениями, когда могла стоять около узкого окна в стене и наблюдать за его играми.
Прошло только несколько недель, как они оторвали от меня сына, когда в час ночи я услышала стук в дверь.
Со мной пришли повидаться комиссары.
Конвент решил, что вдова Капет должна предстать перед судом. Поэтому ее переводят из Тампля в Консьержери.
Я поняла, что это означает вынесение мне смертного приговора. Они будут судить меня, как судили Людовика.
Не может быть и речи ни о какой отсрочке. Я должна немедленно подготовиться к переезду.
Они позволили мне попрощаться с дочерью и золовкой. Я умоляла их не плакать обо мне и отвернулась от их печальных, застывших лиц.
— Я готова, — сказала я.
И почувствовала почти нетерпение, поняв, что это означает смерть.
Вниз по лестнице, мимо окна-щели. Что толку в него сейчас смотреть. Никогда… никогда я не увижу его больше. Я споткнулась и ударилась головой о каменный свод арки.
— Вы не ушиблись? — спросил один из стражников в приступе благожелательности, как иногда бывало с этими жестокими людьми.
— Нет, — ответила я. — Теперь уже ничто не может мне причинить боль.
И вот я здесь… Узница Консьержери. Это самая мрачная тюрьма из всех тюрем Франции. Она получила известность во время этого Террора как местопребывание смертников. Я должна ждать, пока меня призовут к смерти, как многие ожидали вызова ко мне в государственные апартаменты в Версале.
Я знала, что мне отпущено не так много дней. Довольно странно, что я встретилась здесь с добрым отношением к себе. Моей тюремщицей была мадам Ришар, резко отличающаяся от мадам Тизон. Я сразу же заметила в ней проявления сострадания. Первый акт ее благожелательности заключался в том, что она попросила мужа закрепить кусок ковра на потолке, с которого капала вода на мою кровать. Она рассказала мне, что, когда шепотом поведала рыночной торговке, у которой покупала цыпленка, что он предназначается для меня, та тайком выбрала самого упитанного.
Различными способами она намекала на свое дружественное расположение ко мне.
У мадам Ришар был мальчик того же возраста, что и дофин.
— Я не привожу к вам Фанфана, мадам, — сказала она мне, — поскольку боюсь, что он может напомнить вам о сыне, и вам будет это неприятно.
Но я сказала, что хотела бы посмотреть на Фанфана, и она привела его. Действительно, при виде его я заплакала — его волосы были такими же белокурыми, как у дофина, но мне нравилось слушать его рассказы, и я с нетерпением ожидала его посещений.
Мое здоровье стало ухудшаться, влажность вызывала боль в суставах, и я часто страдала от кровотечений. Камера моя была небольшой и голой, стены — влажными, и обои с изображениями лилий отставали во многих местах. Каменный пол был выложен в елочку, и я так часто смотрела на него, что знала каждую отметину. Кровать с ширмой составляли единственную мебель. Я была рада этой ширме — ведь за мной постоянно наблюдали, а она создавала иллюзию некоторого уединения. Небольшое забранное решеткой окно выходило на мощеный тюремный двор, а камера моя была в полуподвале.
Мадам Ришар предоставила мне одну из своих служанок, Розали Ламорльер, доброе и нежное создание, похожее на свою хозяйку, и эти двое делали все, чтобы как-то скрасить мою жизнь.
Именно мадам Ришар уговорила Мишони, главного инспектора тюрем, сообщать мне новости о Елизавете и Марии-Терезе.
— Какой вред это может нанести Республике? — спрашивала эта добрая женщина.
И Мишони, мягкосердечный человек, тоже не усмотрел здесь никакого вреда. Он даже организовал доставку из Тампля моей одежды и сказал мне, что мадам Елизавета специально выбирала то, в чем я нуждаюсь. Я была довольна, так как, несмотря на отчаяние, привыкла всегда следить за своим внешним видом, и если я была должным образом одета, то могла лучше переносить невзгоды. Поэтому с определенным удовольствием я сняла длинное черное платье, подол которого обтрепался, с белым воротником, который никогда не казался достаточно белым, и одела то, что считала более подходящим. Мои глаза постоянно слезились. Сколько слез я пролила! Мне не хватало маленькой фарфоровой глазной ванночки, которой я пользовалась в Тампле, но Розали принесла мне зеркало, которое, как она сказала, купила по дешевке. Она заплатила за него двадцать пять су. Я считаю, что у меня никогда не было такого очаровательного зеркала. У него была красная окантовка с небольшими фигурками на ней.
Как долго тянется время. Мне абсолютно нечего делать. Я пыталась немного писать, но они очень подозрительны и следят за мной. В углу моей комнаты всегда находится стражник. Иногда их бывает двое. Я смотрела, как они играют в карты. Мадам Ришар принесла мне книги, и я много читаю. У меня сохранилась маленькая кожаная перчатка, которую носил мой сын совсем маленьким. Одно из самых моих дорогих сокровищ — изображение Луи-Шарля в моем медальоне. Я часто целую его, когда стражники не смотрят в мою сторону.
Эти длинные ночи. Мне не дают лампу или хотя бы свечу. Смена караула всегда будит меня, если я дремлю. Сплю я очень мало.
Сегодня в мою камеру пришел Мишони. На несколько минут он отослал стражу, сказав, что сам посмотрит за мной. С ним был незнакомый человек, осматривавший тюрьмы. Я задала обычные вопросы о своей семье, и, посмотрев внимательнее на незнакомца, узнала в нем полковника гренадеров, человека большой преданности и храбрости, шевалье де Ружвиля. Он заметил, что я узнала его, и быстрым движением бросил что-то в печку.
Когда он и Мишони ушли, я приблизилась к печке и обнаружила гвоздику. Я была разочарована, но затем, тщательно осмотрев ее, среди лепестков обнаружила тоненький листочек бумаги.
На нем было написано:
«Я никогда не забуду вас. Если вам требуются три или четыре сотни ливров для тех, кто окружает вас, то я принесу их в следующую пятницу».
В записке указывалось далее, что у него есть план организации моего побега. Согласна ли я на это?
Я почувствовала, что у меня вновь возродилась надежда. Это, подумала я, еще одна попытка со стороны Акселя. Я знала, что он никогда не успокоится. Деньги мне доставят, чтобы подкупить стражу… Затем найдут способ вывести меня из тюрьмы. А когда я выберусь отсюда, то ко мне приведут моих детей и золовку и мы все вместе присоединимся к Акселю. Мы будем работать вместе, чтобы восстановить монархию и положить конец правлению Террора. Я верила, что мы сможем сделать это. Люди, подобные Ришарам, Розали, Мишони, поддерживали меня в этой вере.
Но как тайком передать записку?
Я оторвала кусочек бумаги от полученного мною послания и написала:
«Я полагаюсь на вас. Я приду».
Я должна была передать эту записку Ружвилю. Розали возьмет ее. Но что, если ее обнаружат? Это будет плохой способ отплатить ей за все, что она сделала.
Нет, я не буду вмешивать ее или мадам Ришар, поэтому я попросила одного из стражников, Жильбера, передать ее незнакомцу, когда он в следующий раз посетит Консьержери, что он обязательно сделает. Незнакомец вознаградит его за это четырьмя сотнями луидоров.
Жильбер взял эту записку, но потом испугался и покарал ее мадам Ришар. Она сочувствовала мне, но не хотела, рисковать своей головой и показала ее Мишони. Оба этих человека были хорошими, они жалели меня, но они были слугами Республики. Они не хотели предавать меня, поэтому Мишони посоветовал мадам Ришар предупредить меня об опасности подобных действий для всех нас.
Если бы Жильбер ничего не сказал, то все бы окончилось благополучно, просто это была бы еще одна неудавшаяся попытка. Во всяком случае, она была слишком неопределенной, чтобы чем-то завершиться, и после я удивлялась, как я могла так глупо надеяться, что она увенчается успехом.
Жильбер все рассказал своему командиру, и в результате Мишони и Ришары были уволены.
У меня появились новые тюремщики. Нельзя сказать, что они были недобрыми, но, учитывая то, что произошло с Ришарами, не хотели рисковать.
Мне не хватало этой доброй женщины, я скучала по маленькому Фанфану.
И снова потянулись медленно дни и ночи.
Скоро я должна буду предстать перед судом.
Это время пришло. Однажды утром дверь моей камеры открылась, и вошел судебный пристав и четверо жандармов. Они пришли, чтобы отвести меня в бывшую верхнюю палату, называемую сейчас Залом свободы.
Здесь размещается Революционный трибунал. Гобелены с изображениями королевских лилий, которые я видела раньше, сняты, а картина «Распятие Христа» заменена другой, изображающей права человека. Мне дали место на скамье перед Фукье-Тенвилем, прокурором. В комнате царил полумрак, так как она освещалась только двумя канделябрами.
Они спросили мое имя, и я холодно ответила:
— Мария Антуанетта Австрийская — Лотарингская.
— Перед Революцией вы поддерживали политические сношения с иностранными державами, которые противоречили интересам Франции, и из них вы извлекали выгоду.
— Это не правда.
— Вы растрачивали финансы Франции, плоды пота народа, ради своего удовольствия и удовлетворения прихотей.
— Нет, — ответила я, но почувствовала себя неловко. Я вспомнила о своем мотовстве: Малый Трианон, счета мадам Бертен, услуги господина Леонара. Я виновата… глубоко виновата.
— С момента Революции вы никогда не переставали организовывать тайные заговоры с иностранными державами и внутри страны против свободы…
— После Революции я запретила себе вести любую переписку с заграницей и никогда не вмешивалась во внутренние дела.
Но это не соответствовало действительности. Я лгала. Я направляла свои мольбы о помощи Акселю. Я писала Барнаву и Мерси.
Конечно, они докажут мою вину, так как в их глазах я виновата.
— Это вы научили Луи Капета искусству глубокого притворства, с помощью которого он так долго держал в заблуждении славный французский народ.
Я закрыла глаза и покачала головой.
— Когда вы покинули Париж в июне 1791 года, вы открыли двери и принудили всех уехать. Нет никакого сомнения в том, что именно вы руководили Луи Капетом и убедили его бежать.
— Я не думаю, что открытая дверь доказывает, будто кто-то постоянно руководит действиями другого лица.
— Ни на одно мгновение вы не отказывались от желания уничтожить свободу. Вы хотели править любой ценой и подняться на трон по трупам патриотов.
— Нам не было необходимости подниматься на трон. Мы уже занимали его. Мы никогда не желали ничего другого, кроме счастья Франции. До тех пор, пока она счастлива, мы будем довольны.
— Считаете ли вы, что необходим какой-то король для счастья народа?
— Отдельное лицо не может решать подобные вопросы.
— Без сомнения, вы сожалеете, что ваш сын утратил трон, который он, возможно, занял бы, если бы народ, наконец осознав свои права, не разрушил бы этот трон?
— Я никогда ни о чем не буду жалеть в отношении сына, когда его страна счастлива.
Допрос продолжался. Они спросили о Трианоне. Кто платит за Трианон?
— Имелся специальный фонд для Трианона. Я надеюсь, что все, связанное с ним, будет предано гласности, так как я полагаю, что здесь имеет место большое преувеличение.
— Не в Малом ли Трианоне вы впервые встретились с мадам де Ламот?
— Я никогда ее не видела.
— Не сделали ли вы ее своей жертвой в этой афере с бриллиантовым колье?
— Я никогда с ней не встречалась. Именно тогда я поверила, что живу в кошмаре, что я умерла и попала в ад. Я не могла поверить, что услышанное мною соответствует действительности.
Что эти чудовища говорят о моем сыне? Они обвиняют нас в кровосмешении. С моим собственным сыном? С мальчиком восьми лет? Я не могла поверить этому. Этот Эбер… это чудовище… этот уличный мужлан рассказывает суду, что я учила своего сына аморальным поступкам… что я… Но я не могу писать об этом. Это слишком больно, слишком ужасно, слишком фантастично, абсурдно!
Они утверждают, что мой сын признался в этом. Мы занимались подобной практикой… он, я и Елизавета… его святая тетушка Елизавета и я, его мать!
Я смотрела вперед невидящим взглядом.
Я видела мальчика, играющего во дворе… моего мальчика, бывшего в руках этих безнравственных людей. Я видела грязный красный колпак на его голове, я слышала, как с его уст слетали непристойные слова, я слышала, как он своим детским голоском распевал их песни.
Они силой добились от него этого «признания». Они научили его, что говорить. Они плохо обращались с ним, заставили согласиться с тем, что он не мог понимать. Ему восемь лет, и я его мать. Я любила его. Я потеряла возлюбленного и мужа, мой мальчик — это моя жизнь. И все же они научили его сказать обо мне подобные вещи… и о его тетушке, учившей его молиться.
Я слышала только отрывки из этого протокола. Я слышала, как они заявляли, что провели очную ставку с его сестрой и теткой, и, что вполне естественно, они обе отрицали это обвинение. Вполне естественно, заявили судьи, что люди, способные на такие противоестественные действия, отвергли обвинение.
Тетушка Елизавета назвала мальчика чудовищем.
О, Елизавета, подумала я, моя дорогая Елизавета, что ты подумала о моем мальчике?
Я считала, что когда они оторвали его от меня, то я испытала всю глубину отчаяния. Теперь я знала, что тогда было еще не все. На мою долю достанутся более глубокие страдания. Вот такие!
Ужас овладел мною. Что они сделали с моим ребенком, чтобы заставить его так говорить? Они плохо обращались с ним, морили его голодом, били его. Он — король Франции, моя любовь, мое сокровище!
Эбер — стоило только взглянуть на него, чтобы понять, какое это деградировавшее существо — лукаво смотрел на меня. Как он ненавидел меня! Я вспомнила, как он относился ко мне, когда мы впервые оказались в его власти. Дьявол, подумала я, тебе не место на земле. О, Боже, спаси моего ребенка от подобных людей.
Я почувствовала, что теряю сознание. Я стала пристально смотреть на свечи, пытаясь взять себя в руки. И затем почувствовала, как это часто бывало в тюрьмах, симпатию со стороны женщин. В зале суда находились матери, и они понимали, как я себя чувствую. Они верили, что я враг государства; я надменна, заносчива и растратила финансы Франции… но я мать, и они знали, что я люблю своего сына. Я чувствовала, что женщины в зале суда поддержат меня.
Даже Эбер это понимал. Он почувствовал себя несколько неловко.
Он не верил, что подобное отвратительное поведение вызвано простой аморальностью. Это делалось в целях подрыва здоровья сына, чтобы когда он станет королем, то я могла бы руководить им, оказывать на него давление и править через него.
Мне оставалось только посмотреть на этого человека с презрением и отвращением. Я не могла разглядеть женщин в суде, но знала, что они здесь и поддерживают меня. Возможно, они были среди тех, кто кричал, что меня надо повесить, но я больше не была королевой, я была сейчас матерью, обвиняемой человеком, жестокость которого написана на его лице. И они не верили ему.
Они верили сплетням о моих любовниках, но не верили в эту ложь.
Я слышала, как кто-то сказал:
— У заключенной нет никаких замечаний на это.
Я услышала, как мой голос громко и отчетливо разнесся по залу суда:
— Если я не отвечаю на это, то только потому, что природа отказывается отвечать на подобное обвинение, выдвинутое против матери. Я обращаюсь ко всем матерям, находящимся в зале.
Я почувствовала возбуждение, гневный шепот.
— Уведите заключенную, — последовало распоряжение.
Обратно в камеру.
Розали ожидала меня. Она пыталась заставить меня поесть, но я не могла. Она уложила меня.
Позднее она мне рассказала, что, говорят, Робеспьер разгневался на Эбера за выдвинутое против меня подобное обвинение. Оно было ложным. Все знали, что это не правда. Никто не сомневался в моей любви к сыну. Робеспьер опасался, что если бы я оставалась в зале суда, то женщины выступили бы против судей и потребовали освободить меня и вернуть мне сына.
— О, мадам, мадам, — восклицала Розали, опустившись на колени у моей кровати и горько плача.
Меня снова привели в суд. Я выслушала отчет о моих прегрешениях. Я вступила в заговор с иностранными державами; я заставляла мужа действовать не правильно; я проматывала финансы страны на Трианон и своих фаворитов, упоминались Полиньяки, но ничего не говорилось о других гнусных обвинениях. Затем перед присяжными поставили вопросы:
Установлено ли, что имели место интриги и тайные связи с иностранными государствами и другими внешними врагами Республики, чтобы облегчить им вступление на французскую территорию и содействовать продвижению их армий по стране?
Должна ли я быть осуждена за участие в этих интригах?
Было ли установлено, что существовал заговор и тайные сношения для развязывания гражданской войны с Республикой?
Должна ли Мария Антуанетта, вдова Луи Капета, быть осуждена за участие в подобном заговоре и тайном сговоре?
Меня провели в небольшую комнату, примыкавшую к Большой палате, пока заседало жюри, но приговор был давно предрешен.
Наконец, они пришли. Я была признана виновной и приговорена к смерти.
Я сижу в моей комнате и пишу. Осталось сказать совсем немного.
Во-первых, я должна написать Елизавете. Я думаю о том, что сказал ей мой сын, и, зная ее целомудренный образ мыслей, понимаю, как она была потрясена. Я должна объяснить ей, как к этому относиться.
Я взяла ручку.
«Это тебе, сестра моя, пишу я в последний раз. Меня только что приговорили не к позорной смерти — она позорна лишь для преступников, — а к возможности соединиться с вашим братом. Невиновная, как и он, я надеюсь проявить ту же твердость духа, какую он проявил в свои последние мгновения. Я спокойна, как бывают спокойны люди, когда совесть их ни в чем не упрекает. Мне глубоко жаль покидать моих бедных детей. Вы знаете, что я жила только для них и для вас, моя дорогая сестра. В каком положении я оставляю вас, пожертвовавшей всем, чтобы быть с нами…»
Я написала и моей дорогой дочери, которая, как я слышала, была разлучена с ней. Я хотела, чтобы она помогла своему брату, если это окажется возможным… И я должна была также написать Елизавете о моем сыне. Я должна была заставить ее понять.
«…Мне надо сказать вам об одной тяжелой для моего сердца вещи. Я знаю, сколько неприятностей мог причинить вам мой ребенок. Простите его, моя дорогая сестра. Помните о его возрасте и о том, как легко внушить ребенку все, что вы хотите, даже то, чего он не понимает. Надеюсь, настанет день, когда он сможет понять всю величину вашей ласки и нежности…»
Слезы застилали мне глаза, и я больше не могла писать, но позже я возьму ручку и закончу.
Время меня подстегивает.
Скоро за мной приедет телега. Мне отрежут волосы, свяжут руки за спиной и повезут меня по улицам хорошо знакомым маршрутом, которым ездили мои друзья в былые дни… А Людовик ехал передо мной по тем самым улицам, где когда-то я проезжала в карете, в которую были впряжены белые лошади, где господин де Бриссак говорил мне, что в меня влюблены двести тысяч французов… по улице Сан-Оноре, где меня может увидеть мадам Бертен, к площади Революции и затем — на чудовищную гильотину.
Толпы будут громко выкрикивать оскорбления в мой адрес, как делали много раз прежде, а пока меня везут, я буду думать о своей жизни. Я не замечу улиц с кричащими, жестикулирующими толпами, жаждущими моей крови. Я буду думать о Людовике, ушедшем передо мной, об Акселе, сожалея иногда… О, но не нужно печалиться слишком горько, моя любовь, для меня кончатся все беды. Я буду думать о своем мальчике и молиться, чтобы его не слишком долго мучили угрызения совести. Мой дорогой, все это пустяки. Я прощаю тебя… ты не знал, что говоришь.
Итак, я сейчас вся в ожидании и молюсь, чтобы во время этой последней поездки я оказалась подлинной дочерью своей матери. Я встречу смерть с храбростью, которую она мне пожелала бы.
Нет больше времени писать. Они идут.
На меня снизошло полное спокойствие. Лишь в одном теперь я была уверена — самое худшее позади, я все это выстрадала. Остается только последний удар, который приведет к избавлению.
Я готова. И я не боюсь. Ведь это жизнь требует храбрости, а не смерть.
Мы подняли головы с изумлением, так как это не было обычным посещением. В комнату вошли шесть членов Конвента.
Я встала.
— Господа, — начала я…
Один из них заговорил, и его слова поразили меня, подобно похоронному звону по любимому человеку.
— Мы пришли, чтобы перевести Луи-Шарля Капета в новую тюрьму.
Я вскрикнула. Потянулась к сыну. Он подбежал ко мне, его глаза были широко раскрыты от ужаса.
— Вы не можете…
— Коммуна считает, что пришло время отдать его под попечение наставника. Гражданин Симон позаботится о нем.
Симон! Я слышала о нем. Сапожник низкого пошиба, невежественный, грубый человек.
— Нет, нет, нет! — кричала я.
— Мы торопимся, — сказал грубо один из них. — Иди сюда, Капет. Ты уезжаешь отсюда.
Я чувствовала, как сын вцепился в мой подол. Но грубые руки схватили его и оттащили от меня.
Я побежала за ними, но они меня отшвырнули. Когда я падала, меня подхватили Елизавета и моя дочь.
Они ушли. Они увели моего мальчика с собой.
Я ни о чем не могла думать, как только о нем. Моя золовка и дочь пытались утешить меня.
Утешение не приходило. Я никогда не забуду крики моего сына, когда они тащили его за собой. Я до сих пор слышу, как он звал меня:
— Мамочка… мамочка… не позволяй им. Его крики преследуют меня во сне. Я никогда, никогда не смогу их забыть. Я никогда, никогда не смогу их простить за то, что они сделали со мной.
Подо мной разверзлась бездна горя, ничто не могло быть более ужасным…
Я ошибалась — эти злодеи нашли, как ввергнуть меня в еще большее отчаяние.
Итак, я была без него.
Жизнь потеряла для меня всякий смысл. Он пропал для меня… мой любимый сын, мое дитя.
Как могли они проделать это с женщиной? Или это было связано с тем, что они знали: пока он со мной, я могу жить, могу надеяться, могу даже верить, что и для меня остался кусочек счастья?
Я лежала на кровати. Дочь сидела рядом со мной, держа меня за руку, как бы напоминая мне, что осталась еще она. Разве я смогла бы прожить эти дни без нее и Елизаветы?
В поведении мадам Тизон стали отмечаться странности. Возможно, она так вела себя в течение уже некоторого времени. Я почти не обращала на нее внимания. Я думала только о сыне, находящемся в руках грубого сапожника. Что они делают с ним? Плачет ли он сейчас обо мне? Я почти желала, чтобы он умер, как его брат, лишь бы не попал в их руки.
Иногда как бы издалека я слышала, как мадам Тизон кричит на своего мужа, иногда до меня доносились ее рыдания. И вот однажды она вошла в мою комнату и бросилась к моим ногам.
— Мадам, — закричала она, — простите меня. Я схожу с ума, так как я виновница всех бед, приключившихся с вами. Я следила за вами… Они собираются убить вас, как убили короля… и я несу ответственность за это. Я вижу его по ночам… я вижу его окровавленную голову… как она скатывается, мадам, на мою кровать. Вы должны меня простить, мадам. Я схожу с ума… с ума…
Я пыталась успокоить ее.
— Вы поступали так, как вам приказывали. Не вините себя. Я все понимаю.
— Это сны… сны… ночные кошмары. Они не проходят… Они преследуют меня… даже днем. Они не проходят. Я убила короля… Я…
Тут ворвались стражники и утащили ее.
Мадам Тизон сошла с ума.
Из одного окна-прорези на винтовой лестнице я могла видеть дворик, куда моего сына отправляли подышать свежим воздухом.
Какая это была для меня радость, когда я увидела его после всех этих дней.
Он был больше не похож на моего сына. Волосы не причесаны, одежда грязная, он носил засаленный красный колпак.
Я не окликнула его, боялась, что это причинит ему боль, но, по крайней мере, я могла наблюдать за ним. Он приходил туда каждый день в один и тот же час — опять появилось что-то, ради чего стоило жить. Я не буду говорить с ним, но я буду видеть его.
Он не казался несчастным, что вызывало во мне чувство благодарности. Дети быстро адаптируются. Я позволю себе быть благодарной за это. Я видела, что с ним делают — его стараются сделать одним из них, учат грубости — делают из него сына Революции. Это, как я поняла, была обязанность воспитателя: заставить мальчика забыть, что в его жилах течет королевская кровь, лишить его чувства собственного достоинства, доказать, что нет никакой разницы между сыновьями королей и сыновьями простого народа.
Я вздрагивала, когда слышала его выкрики.
Я прислушивалась к его пению. Разве я не должна была радоваться, что он может петь?
Это песня кровожадной революции — «Марсельеза». Не забыл ли он людей, убивших его отца?
Я прислушалась к голосу, который знала так хорошо.
О, мой сын, подумала я, они научили тебя предать нас.
Но я жила теми мгновениями, когда могла стоять около узкого окна в стене и наблюдать за его играми.
Прошло только несколько недель, как они оторвали от меня сына, когда в час ночи я услышала стук в дверь.
Со мной пришли повидаться комиссары.
Конвент решил, что вдова Капет должна предстать перед судом. Поэтому ее переводят из Тампля в Консьержери.
Я поняла, что это означает вынесение мне смертного приговора. Они будут судить меня, как судили Людовика.
Не может быть и речи ни о какой отсрочке. Я должна немедленно подготовиться к переезду.
Они позволили мне попрощаться с дочерью и золовкой. Я умоляла их не плакать обо мне и отвернулась от их печальных, застывших лиц.
— Я готова, — сказала я.
И почувствовала почти нетерпение, поняв, что это означает смерть.
Вниз по лестнице, мимо окна-щели. Что толку в него сейчас смотреть. Никогда… никогда я не увижу его больше. Я споткнулась и ударилась головой о каменный свод арки.
— Вы не ушиблись? — спросил один из стражников в приступе благожелательности, как иногда бывало с этими жестокими людьми.
— Нет, — ответила я. — Теперь уже ничто не может мне причинить боль.
И вот я здесь… Узница Консьержери. Это самая мрачная тюрьма из всех тюрем Франции. Она получила известность во время этого Террора как местопребывание смертников. Я должна ждать, пока меня призовут к смерти, как многие ожидали вызова ко мне в государственные апартаменты в Версале.
Я знала, что мне отпущено не так много дней. Довольно странно, что я встретилась здесь с добрым отношением к себе. Моей тюремщицей была мадам Ришар, резко отличающаяся от мадам Тизон. Я сразу же заметила в ней проявления сострадания. Первый акт ее благожелательности заключался в том, что она попросила мужа закрепить кусок ковра на потолке, с которого капала вода на мою кровать. Она рассказала мне, что, когда шепотом поведала рыночной торговке, у которой покупала цыпленка, что он предназначается для меня, та тайком выбрала самого упитанного.
Различными способами она намекала на свое дружественное расположение ко мне.
У мадам Ришар был мальчик того же возраста, что и дофин.
— Я не привожу к вам Фанфана, мадам, — сказала она мне, — поскольку боюсь, что он может напомнить вам о сыне, и вам будет это неприятно.
Но я сказала, что хотела бы посмотреть на Фанфана, и она привела его. Действительно, при виде его я заплакала — его волосы были такими же белокурыми, как у дофина, но мне нравилось слушать его рассказы, и я с нетерпением ожидала его посещений.
Мое здоровье стало ухудшаться, влажность вызывала боль в суставах, и я часто страдала от кровотечений. Камера моя была небольшой и голой, стены — влажными, и обои с изображениями лилий отставали во многих местах. Каменный пол был выложен в елочку, и я так часто смотрела на него, что знала каждую отметину. Кровать с ширмой составляли единственную мебель. Я была рада этой ширме — ведь за мной постоянно наблюдали, а она создавала иллюзию некоторого уединения. Небольшое забранное решеткой окно выходило на мощеный тюремный двор, а камера моя была в полуподвале.
Мадам Ришар предоставила мне одну из своих служанок, Розали Ламорльер, доброе и нежное создание, похожее на свою хозяйку, и эти двое делали все, чтобы как-то скрасить мою жизнь.
Именно мадам Ришар уговорила Мишони, главного инспектора тюрем, сообщать мне новости о Елизавете и Марии-Терезе.
— Какой вред это может нанести Республике? — спрашивала эта добрая женщина.
И Мишони, мягкосердечный человек, тоже не усмотрел здесь никакого вреда. Он даже организовал доставку из Тампля моей одежды и сказал мне, что мадам Елизавета специально выбирала то, в чем я нуждаюсь. Я была довольна, так как, несмотря на отчаяние, привыкла всегда следить за своим внешним видом, и если я была должным образом одета, то могла лучше переносить невзгоды. Поэтому с определенным удовольствием я сняла длинное черное платье, подол которого обтрепался, с белым воротником, который никогда не казался достаточно белым, и одела то, что считала более подходящим. Мои глаза постоянно слезились. Сколько слез я пролила! Мне не хватало маленькой фарфоровой глазной ванночки, которой я пользовалась в Тампле, но Розали принесла мне зеркало, которое, как она сказала, купила по дешевке. Она заплатила за него двадцать пять су. Я считаю, что у меня никогда не было такого очаровательного зеркала. У него была красная окантовка с небольшими фигурками на ней.
Как долго тянется время. Мне абсолютно нечего делать. Я пыталась немного писать, но они очень подозрительны и следят за мной. В углу моей комнаты всегда находится стражник. Иногда их бывает двое. Я смотрела, как они играют в карты. Мадам Ришар принесла мне книги, и я много читаю. У меня сохранилась маленькая кожаная перчатка, которую носил мой сын совсем маленьким. Одно из самых моих дорогих сокровищ — изображение Луи-Шарля в моем медальоне. Я часто целую его, когда стражники не смотрят в мою сторону.
Эти длинные ночи. Мне не дают лампу или хотя бы свечу. Смена караула всегда будит меня, если я дремлю. Сплю я очень мало.
Сегодня в мою камеру пришел Мишони. На несколько минут он отослал стражу, сказав, что сам посмотрит за мной. С ним был незнакомый человек, осматривавший тюрьмы. Я задала обычные вопросы о своей семье, и, посмотрев внимательнее на незнакомца, узнала в нем полковника гренадеров, человека большой преданности и храбрости, шевалье де Ружвиля. Он заметил, что я узнала его, и быстрым движением бросил что-то в печку.
Когда он и Мишони ушли, я приблизилась к печке и обнаружила гвоздику. Я была разочарована, но затем, тщательно осмотрев ее, среди лепестков обнаружила тоненький листочек бумаги.
На нем было написано:
«Я никогда не забуду вас. Если вам требуются три или четыре сотни ливров для тех, кто окружает вас, то я принесу их в следующую пятницу».
В записке указывалось далее, что у него есть план организации моего побега. Согласна ли я на это?
Я почувствовала, что у меня вновь возродилась надежда. Это, подумала я, еще одна попытка со стороны Акселя. Я знала, что он никогда не успокоится. Деньги мне доставят, чтобы подкупить стражу… Затем найдут способ вывести меня из тюрьмы. А когда я выберусь отсюда, то ко мне приведут моих детей и золовку и мы все вместе присоединимся к Акселю. Мы будем работать вместе, чтобы восстановить монархию и положить конец правлению Террора. Я верила, что мы сможем сделать это. Люди, подобные Ришарам, Розали, Мишони, поддерживали меня в этой вере.
Но как тайком передать записку?
Я оторвала кусочек бумаги от полученного мною послания и написала:
«Я полагаюсь на вас. Я приду».
Я должна была передать эту записку Ружвилю. Розали возьмет ее. Но что, если ее обнаружат? Это будет плохой способ отплатить ей за все, что она сделала.
Нет, я не буду вмешивать ее или мадам Ришар, поэтому я попросила одного из стражников, Жильбера, передать ее незнакомцу, когда он в следующий раз посетит Консьержери, что он обязательно сделает. Незнакомец вознаградит его за это четырьмя сотнями луидоров.
Жильбер взял эту записку, но потом испугался и покарал ее мадам Ришар. Она сочувствовала мне, но не хотела, рисковать своей головой и показала ее Мишони. Оба этих человека были хорошими, они жалели меня, но они были слугами Республики. Они не хотели предавать меня, поэтому Мишони посоветовал мадам Ришар предупредить меня об опасности подобных действий для всех нас.
Если бы Жильбер ничего не сказал, то все бы окончилось благополучно, просто это была бы еще одна неудавшаяся попытка. Во всяком случае, она была слишком неопределенной, чтобы чем-то завершиться, и после я удивлялась, как я могла так глупо надеяться, что она увенчается успехом.
Жильбер все рассказал своему командиру, и в результате Мишони и Ришары были уволены.
У меня появились новые тюремщики. Нельзя сказать, что они были недобрыми, но, учитывая то, что произошло с Ришарами, не хотели рисковать.
Мне не хватало этой доброй женщины, я скучала по маленькому Фанфану.
И снова потянулись медленно дни и ночи.
Скоро я должна буду предстать перед судом.
Это время пришло. Однажды утром дверь моей камеры открылась, и вошел судебный пристав и четверо жандармов. Они пришли, чтобы отвести меня в бывшую верхнюю палату, называемую сейчас Залом свободы.
Здесь размещается Революционный трибунал. Гобелены с изображениями королевских лилий, которые я видела раньше, сняты, а картина «Распятие Христа» заменена другой, изображающей права человека. Мне дали место на скамье перед Фукье-Тенвилем, прокурором. В комнате царил полумрак, так как она освещалась только двумя канделябрами.
Они спросили мое имя, и я холодно ответила:
— Мария Антуанетта Австрийская — Лотарингская.
— Перед Революцией вы поддерживали политические сношения с иностранными державами, которые противоречили интересам Франции, и из них вы извлекали выгоду.
— Это не правда.
— Вы растрачивали финансы Франции, плоды пота народа, ради своего удовольствия и удовлетворения прихотей.
— Нет, — ответила я, но почувствовала себя неловко. Я вспомнила о своем мотовстве: Малый Трианон, счета мадам Бертен, услуги господина Леонара. Я виновата… глубоко виновата.
— С момента Революции вы никогда не переставали организовывать тайные заговоры с иностранными державами и внутри страны против свободы…
— После Революции я запретила себе вести любую переписку с заграницей и никогда не вмешивалась во внутренние дела.
Но это не соответствовало действительности. Я лгала. Я направляла свои мольбы о помощи Акселю. Я писала Барнаву и Мерси.
Конечно, они докажут мою вину, так как в их глазах я виновата.
— Это вы научили Луи Капета искусству глубокого притворства, с помощью которого он так долго держал в заблуждении славный французский народ.
Я закрыла глаза и покачала головой.
— Когда вы покинули Париж в июне 1791 года, вы открыли двери и принудили всех уехать. Нет никакого сомнения в том, что именно вы руководили Луи Капетом и убедили его бежать.
— Я не думаю, что открытая дверь доказывает, будто кто-то постоянно руководит действиями другого лица.
— Ни на одно мгновение вы не отказывались от желания уничтожить свободу. Вы хотели править любой ценой и подняться на трон по трупам патриотов.
— Нам не было необходимости подниматься на трон. Мы уже занимали его. Мы никогда не желали ничего другого, кроме счастья Франции. До тех пор, пока она счастлива, мы будем довольны.
— Считаете ли вы, что необходим какой-то король для счастья народа?
— Отдельное лицо не может решать подобные вопросы.
— Без сомнения, вы сожалеете, что ваш сын утратил трон, который он, возможно, занял бы, если бы народ, наконец осознав свои права, не разрушил бы этот трон?
— Я никогда ни о чем не буду жалеть в отношении сына, когда его страна счастлива.
Допрос продолжался. Они спросили о Трианоне. Кто платит за Трианон?
— Имелся специальный фонд для Трианона. Я надеюсь, что все, связанное с ним, будет предано гласности, так как я полагаю, что здесь имеет место большое преувеличение.
— Не в Малом ли Трианоне вы впервые встретились с мадам де Ламот?
— Я никогда ее не видела.
— Не сделали ли вы ее своей жертвой в этой афере с бриллиантовым колье?
— Я никогда с ней не встречалась. Именно тогда я поверила, что живу в кошмаре, что я умерла и попала в ад. Я не могла поверить, что услышанное мною соответствует действительности.
Что эти чудовища говорят о моем сыне? Они обвиняют нас в кровосмешении. С моим собственным сыном? С мальчиком восьми лет? Я не могла поверить этому. Этот Эбер… это чудовище… этот уличный мужлан рассказывает суду, что я учила своего сына аморальным поступкам… что я… Но я не могу писать об этом. Это слишком больно, слишком ужасно, слишком фантастично, абсурдно!
Они утверждают, что мой сын признался в этом. Мы занимались подобной практикой… он, я и Елизавета… его святая тетушка Елизавета и я, его мать!
Я смотрела вперед невидящим взглядом.
Я видела мальчика, играющего во дворе… моего мальчика, бывшего в руках этих безнравственных людей. Я видела грязный красный колпак на его голове, я слышала, как с его уст слетали непристойные слова, я слышала, как он своим детским голоском распевал их песни.
Они силой добились от него этого «признания». Они научили его, что говорить. Они плохо обращались с ним, заставили согласиться с тем, что он не мог понимать. Ему восемь лет, и я его мать. Я любила его. Я потеряла возлюбленного и мужа, мой мальчик — это моя жизнь. И все же они научили его сказать обо мне подобные вещи… и о его тетушке, учившей его молиться.
Я слышала только отрывки из этого протокола. Я слышала, как они заявляли, что провели очную ставку с его сестрой и теткой, и, что вполне естественно, они обе отрицали это обвинение. Вполне естественно, заявили судьи, что люди, способные на такие противоестественные действия, отвергли обвинение.
Тетушка Елизавета назвала мальчика чудовищем.
О, Елизавета, подумала я, моя дорогая Елизавета, что ты подумала о моем мальчике?
Я считала, что когда они оторвали его от меня, то я испытала всю глубину отчаяния. Теперь я знала, что тогда было еще не все. На мою долю достанутся более глубокие страдания. Вот такие!
Ужас овладел мною. Что они сделали с моим ребенком, чтобы заставить его так говорить? Они плохо обращались с ним, морили его голодом, били его. Он — король Франции, моя любовь, мое сокровище!
Эбер — стоило только взглянуть на него, чтобы понять, какое это деградировавшее существо — лукаво смотрел на меня. Как он ненавидел меня! Я вспомнила, как он относился ко мне, когда мы впервые оказались в его власти. Дьявол, подумала я, тебе не место на земле. О, Боже, спаси моего ребенка от подобных людей.
Я почувствовала, что теряю сознание. Я стала пристально смотреть на свечи, пытаясь взять себя в руки. И затем почувствовала, как это часто бывало в тюрьмах, симпатию со стороны женщин. В зале суда находились матери, и они понимали, как я себя чувствую. Они верили, что я враг государства; я надменна, заносчива и растратила финансы Франции… но я мать, и они знали, что я люблю своего сына. Я чувствовала, что женщины в зале суда поддержат меня.
Даже Эбер это понимал. Он почувствовал себя несколько неловко.
Он не верил, что подобное отвратительное поведение вызвано простой аморальностью. Это делалось в целях подрыва здоровья сына, чтобы когда он станет королем, то я могла бы руководить им, оказывать на него давление и править через него.
Мне оставалось только посмотреть на этого человека с презрением и отвращением. Я не могла разглядеть женщин в суде, но знала, что они здесь и поддерживают меня. Возможно, они были среди тех, кто кричал, что меня надо повесить, но я больше не была королевой, я была сейчас матерью, обвиняемой человеком, жестокость которого написана на его лице. И они не верили ему.
Они верили сплетням о моих любовниках, но не верили в эту ложь.
Я слышала, как кто-то сказал:
— У заключенной нет никаких замечаний на это.
Я услышала, как мой голос громко и отчетливо разнесся по залу суда:
— Если я не отвечаю на это, то только потому, что природа отказывается отвечать на подобное обвинение, выдвинутое против матери. Я обращаюсь ко всем матерям, находящимся в зале.
Я почувствовала возбуждение, гневный шепот.
— Уведите заключенную, — последовало распоряжение.
Обратно в камеру.
Розали ожидала меня. Она пыталась заставить меня поесть, но я не могла. Она уложила меня.
Позднее она мне рассказала, что, говорят, Робеспьер разгневался на Эбера за выдвинутое против меня подобное обвинение. Оно было ложным. Все знали, что это не правда. Никто не сомневался в моей любви к сыну. Робеспьер опасался, что если бы я оставалась в зале суда, то женщины выступили бы против судей и потребовали освободить меня и вернуть мне сына.
— О, мадам, мадам, — восклицала Розали, опустившись на колени у моей кровати и горько плача.
Меня снова привели в суд. Я выслушала отчет о моих прегрешениях. Я вступила в заговор с иностранными державами; я заставляла мужа действовать не правильно; я проматывала финансы страны на Трианон и своих фаворитов, упоминались Полиньяки, но ничего не говорилось о других гнусных обвинениях. Затем перед присяжными поставили вопросы:
Установлено ли, что имели место интриги и тайные связи с иностранными государствами и другими внешними врагами Республики, чтобы облегчить им вступление на французскую территорию и содействовать продвижению их армий по стране?
Должна ли я быть осуждена за участие в этих интригах?
Было ли установлено, что существовал заговор и тайные сношения для развязывания гражданской войны с Республикой?
Должна ли Мария Антуанетта, вдова Луи Капета, быть осуждена за участие в подобном заговоре и тайном сговоре?
Меня провели в небольшую комнату, примыкавшую к Большой палате, пока заседало жюри, но приговор был давно предрешен.
Наконец, они пришли. Я была признана виновной и приговорена к смерти.
Я сижу в моей комнате и пишу. Осталось сказать совсем немного.
Во-первых, я должна написать Елизавете. Я думаю о том, что сказал ей мой сын, и, зная ее целомудренный образ мыслей, понимаю, как она была потрясена. Я должна объяснить ей, как к этому относиться.
Я взяла ручку.
«Это тебе, сестра моя, пишу я в последний раз. Меня только что приговорили не к позорной смерти — она позорна лишь для преступников, — а к возможности соединиться с вашим братом. Невиновная, как и он, я надеюсь проявить ту же твердость духа, какую он проявил в свои последние мгновения. Я спокойна, как бывают спокойны люди, когда совесть их ни в чем не упрекает. Мне глубоко жаль покидать моих бедных детей. Вы знаете, что я жила только для них и для вас, моя дорогая сестра. В каком положении я оставляю вас, пожертвовавшей всем, чтобы быть с нами…»
Я написала и моей дорогой дочери, которая, как я слышала, была разлучена с ней. Я хотела, чтобы она помогла своему брату, если это окажется возможным… И я должна была также написать Елизавете о моем сыне. Я должна была заставить ее понять.
«…Мне надо сказать вам об одной тяжелой для моего сердца вещи. Я знаю, сколько неприятностей мог причинить вам мой ребенок. Простите его, моя дорогая сестра. Помните о его возрасте и о том, как легко внушить ребенку все, что вы хотите, даже то, чего он не понимает. Надеюсь, настанет день, когда он сможет понять всю величину вашей ласки и нежности…»
Слезы застилали мне глаза, и я больше не могла писать, но позже я возьму ручку и закончу.
Время меня подстегивает.
Скоро за мной приедет телега. Мне отрежут волосы, свяжут руки за спиной и повезут меня по улицам хорошо знакомым маршрутом, которым ездили мои друзья в былые дни… А Людовик ехал передо мной по тем самым улицам, где когда-то я проезжала в карете, в которую были впряжены белые лошади, где господин де Бриссак говорил мне, что в меня влюблены двести тысяч французов… по улице Сан-Оноре, где меня может увидеть мадам Бертен, к площади Революции и затем — на чудовищную гильотину.
Толпы будут громко выкрикивать оскорбления в мой адрес, как делали много раз прежде, а пока меня везут, я буду думать о своей жизни. Я не замечу улиц с кричащими, жестикулирующими толпами, жаждущими моей крови. Я буду думать о Людовике, ушедшем передо мной, об Акселе, сожалея иногда… О, но не нужно печалиться слишком горько, моя любовь, для меня кончатся все беды. Я буду думать о своем мальчике и молиться, чтобы его не слишком долго мучили угрызения совести. Мой дорогой, все это пустяки. Я прощаю тебя… ты не знал, что говоришь.
Итак, я сейчас вся в ожидании и молюсь, чтобы во время этой последней поездки я оказалась подлинной дочерью своей матери. Я встречу смерть с храбростью, которую она мне пожелала бы.
Нет больше времени писать. Они идут.
На меня снизошло полное спокойствие. Лишь в одном теперь я была уверена — самое худшее позади, я все это выстрадала. Остается только последний удар, который приведет к избавлению.
Я готова. И я не боюсь. Ведь это жизнь требует храбрости, а не смерть.