— Куда это ты так спешишь? — спросила она.
   — Так… ведь… — ответила Алена невпопад, — он это, он.
   — Покрась и ты ногти, — предложила Валерия. — Лак хороший, польский.
   Алена бросилась лицом в подушку, лежала, стараясь собрать свои мысли и чувства в одно целое, объединить их во что-то конкретное, а голова была тяжёлая, и сердце разболелось — не вздохнуть. Она попросила дать ей сердечных капель. Валерия подала в стакане и снова занялась своими ногтями.
   Полежав немного, Алена призналась:
   — Я ударила зубного врача по лицу.
   — От боли? Ничего, зубным врачам всегда достаётся.
   — А если он не виноват?
   — Не переживай. Пощёчина — это разновидность массажа, она улучшает цвет лица.
   — Болит, — простонала Алена, держась за грудь. — Сердце болит. Мамочка моя, зачем мне все это?! За что? А если он не Грак, тогда что?
   Валерия, решив, что это все отголоски зубной боли, успокаивала:
   — Потерпи, пройдёт.
   — Никогда не пройдёт… Валерия Аврамовна, вы когда-нибудь видели живого убийцу?
   — Мёртвые убийцы не бывают. Мёртвыми бывают их жертвы… О чем ты, не понимаю… Ты знаешь, куда я собираюсь? Цезик везёт меня в загородный ресторан. Вот я и готовлюсь. — Она говорила, не поворачиваясь к Алене. — Погуляем… А твой Зимин почему-то не захотел к нам присоединиться. Неужели денег пожалел?
   — А если убийца спокойно ходит по земле, дом себе построил, внуков нянчит? Может быть такое?
   — Все может быть, Алена. Брось ты про это… Я попросила у Аркадия Кондратьевича галстук для Цезика. А то ходит, как обормот. Может, уговоришь Зимина, и поедете с нами?
   — А если я ошибаюсь? — словно сама с собой спорила Алена. — А если не он? — И чувствовала, как ей хочется, чтобы она ошиблась.
   — Да что ты не отвечаешь мне? Я спрашиваю, может, и ты со своим поедешь с нами?
   Они разговаривали, словно глухие, не слыша друг друга, занятые каждая своим. Валерия встала, помахала руками, чтобы быстрее высох лак на ногтях, покрутилась перед зеркалом, прихорашиваясь, показала Алене, где стоит флакончик с лаком, и вышла из комнаты.
   Алена опять бросилась головой в подушку и зарыдала. Поплакала, постонала и почувствовала, что в душе утихло и в голове уже не такой сумбур. Одна мысль не давала покоя: врач Егорченко — Семён Грак или только похож на него? Прошло ведь более тридцати лет после тех событий, нетрудно и ошибиться. Но… эта ямочка на подбородке, выпуклые надбровные дуги, рот, перекошенный в жёсткой ухмылке. И глаза, застывшие, пронзительно-змеиные… Разве можно их забыть?
   А если он — Грак, убийца, каратель, что теперь надо делать? Кому сказать о нем, куда пойти заявить — вот что она теперь решала. И решила сообщить в милицию. И все, что было для неё до этого важным, значительным, необходимым, даже любовь к Зимину и сам Зимин, отступило на второй план. Главным теперь было справиться со своими переживаниями, волнениями, с тем своим состоянием, из которого ей надо выплыть, как из водоворота, куда попала так неожиданно.
   Все то, давнее, припомнилось и будто вновь ожило в душе…

 
   Какие бы раны ни наносили человечеству, оно все равно выживало. А человек? Способен ли он выжить после смертельной раны, после трагедии, от одного вида которой можно умереть?
   Та зима была какая-то нерешительная, хотя и ранняя, — только начался декабрь, а снегу уже навалило — сугробы лежали на дорогах, на улице, в поле. Кривонивцы радовались такому обилию снега — озимым хорошо, и немцы с полицаями лишний раз не приедут по бездорожью.
   Деревня Кривая Нива была небольшая, чуть более тридцати дворов. У околицы, ближе к болоту, жил Комков Макар с женой Серафимой и дочкой Алёной. Макар прихрамывал на одну ногу, потому и не мобилизовали его, не подался он и в лес к партизанам. И в полицию силком не взяли — зачем им калека? Но с партизанами Макар связь поддерживал — передавал им нужные сведения через верных людей. Иногда, если надо было передать что-то срочное, посылал в лес Алену.
   Старосты в деревне не было. Первого старосту — хорошего человека, которого сельчане уговорили стать им, — убили какие-то люди из леса, будто бы наши парашютисты, сброшенные с самолёта. И после этого быть старостой никто не соглашался. Вот тогда и придумали выполнять обязанности старосты по очереди, каждый двор дежурил по три дня.
   Полицейский гарнизон располагался километров за семь от Кривой Нивы, в местечке Кругляны. Оттуда, а также из райцентра, и наезжали немцы и полицаи в Кривую Ниву. Появлялись они, как правило, группой по восемь-десять человек и всегда под командой своего начальника Семена Грака, по возрасту самого молодого из всех полицаев. Как он выбился в начальники, кривонивцы догадывались: уж больно старался перед фашистами выслужиться. Семён родился в Кривой Ниве, был старшим сыном Савки Грака, сельского активиста. Особенно активничал Савка накануне коллективизации и во время её. Всех сельчан, у которых было живности или земли больше, чем у него (а он имел одну лошадь и одну корову), относил к кулацким элементам. На сходках кричал: «Колхоза боитесь, потому как все кулаки и подкулачники, каждый день сало жрёте». — «Савка, — говорили ему, — а тебе кто не даёт кабана на сало выкормить?» — «Не хочу быть в вашем кулацком классе. Я бедняк». — «Лодырь ты и горлопан». Таким он был и на самом деле — лентяй, пьяница, мог и унести, что плохо лежало.
   Когда организовался колхоз, Савка хотел пробиться в начальство. Народ воспротивился, не выбрал его даже бригадиром, и Савка сбежал из колхоза, бросив в Кривой Ниве семью. Брался за разную работу, даже кочегаром в бане был, пока не удалось получить портфель районного заготовителя.
   Семён с матерью и младшими сёстрами жил в Кривой Ниве ещё лет пять после отцова отъезда, а потом Савка забрал их в Кругляны.
   Случается в жизни — невзлюбят люди человека, так и детей его, хоть они и никому зла не делают, недолюбливают. А Семена Грака не любили вовсе не из-за отца, а за его поступки и поведение. Вроде бы и тихий был мальчишкой, окон не бил, в чужие сады не лазил, а гадил людям исподтишка, незаметно.
   Семён любил командовать младшими детьми, подчинял их себе, и они ему послушно служили. Прикажет кому принести из дому сала, тот и несёт, не спрашивая родителей. Сало он потом поджаривал на костре, отрезал по кусочку тому, кто принёс, и тем, кто ещё обязан был принести. «Будем жить коммуной, — говорил он, — все будет общее». Так он и ел чужое сало, яйца, колбасу, пил молоко, которое тоже крали у матерей ребятишки.
   А был он мстительный и жестокий, когда мстил. Расправлялся обычно не сам с виноватым, а руками других подчинённых «коммунаров». Суд правил так: «Ты наше сало коммунарское ел? Ел. Яйца коммунарские пёк? Пёк и жрал. Почему пай не принёс?» — «У нас сала нет, — оправдывался виновный, — всего три кусочка в кадке. Если возьму кусок, мать заметит и бить будет». — «А зачем наше ел, если нечем расплачиваться?» Выносил этому непослушному приговор сам, а исполнять заставлял других — их по очереди каждый день назначал. Наказания были разные. Самое лёгкое — вытаскивать из земли зубами щепку. Острую, длиной в палец, щепку Семён Грак кулаком вбивал в землю, и виновный должен был зубами её вытащить.
   Чаще выносили приговор более строгий: секли ремнём. Экзекуцию проводил дежурный, а Семён считал удары. «Р-раз! Два! Три! — выкрикивал он, хлопая в ладоши, и глаза его, обычно остекленевшие, горели счастливым огнём. — Шесть, семь!..»
   Мстил Семён умело, тайком, и не подумаешь, что это он нарочно делает тебе гадость. Мог будто по неосторожности подставить кому-нибудь подножку, и человек падал, разбивая колено. Наступал на ногу и делал вид, что жалеет, сочувствует. Он был просто счастлив, когда видел, что его боятся, что людям худо от его проделок. Очень любил, чтобы его просили, уговаривали, задабривали. Любил подчинять себе тех, кто слабее.
   Пробовали жаловаться на Семена его отцу. Савка защищал сына: «А вы хотите, чтобы его обижали? И хорошо, что может за себя постоять. Он у меня в высокие начальники выйдет». Наверное, он и учил сына, как выбиваться в начальники, как подчинять себе людей. Поэтому и старались люди не связываться с Граками, боялись их мести. Старый Анис как-то стегнул Семена кнутом за то, что тот камнем прибил его курицу. А ночью у Аниса сгорела баня. Конечно же, Семён поджёг, а поди докажи, что он.
   Когда Семён подрос, активность его, поведение изменили свой характер. «Коммуна» распалась, подросшие «коммунары» поумнели и вышли из-под его власти. По примеру отца-активиста Семён стал сигнализатором о непорядках в колхозе и в жизни односельчан. Привёз кто-нибудь из лесу бревно, накосил сосед сена для своей коровы на колхозной «неудобице» — об этом сразу же становилось известно в сельсовете, в правлении колхоза, а то и в милиции. Посылал он свои сигналы и в районную газету, подписываясь то своей фамилией, то псевдонимами «Бдительное око», «Коммунар». В сигналах его было много неправды, и все же люди боялись накостылять ему за ложь, это считалось бы расправой над селькором и активистом — обвинение в те годы очень серьёзное.
   Эти сигналы приносили Семёну немалую выгоду. Его угощали, поили, задабривали — лишь бы молчал. Пить он научился от отца. От своих прихвостней знал все, что делается в деревне. Заколол хозяин кабанчика и опалил его, а не содрал кожу и не сдал её, как положено, — Семён тут как тут. «Лёгкая кавалерия активной молодёжи, — объявлял он на пороге хаты. — Пришли составить протокол на штраф. Почему не ободрали кабанчика, нарушили закон?» Тогда были такие группы «лёгкой кавалерии» из числа комсомольцев, которые делали неожиданные налёты-ревизии, проверки для выявления непорядков. Что было делать хозяину злополучного кабанчика? Выгнать в шею Семена с дружками? Боязно, ведь побежит сразу в сельсовет, в милицию. «Семён, не поднимай шума», — начинал хозяин уговаривать его. Семён видел, как унижается перед ним хозяин, и, торжествуя от ощущения власти над человеком, прощал вину, обещал молчать, получив взамен кусок свежего сала.
   Алена была моложе Семена лет на шесть, но запомнила его в те годы по двум случаям. Однажды ей, ещё девчонке, попало от него. Мимоходом как-то задел её Семён, дёрнул за косу, сорвал ленту. А она и крикни ему вслед: «Пёс поганый!» Он догнал её и ударил. Мало этого, ещё и отцу её, Макару, наговорил, что Алена будто бы сорвала с креста на могиле Семёновой бабки ручник и утопила в речке. И свидетелей привёл — двух сорванцов. Макар пообещал разобраться и наказать за это дочку. «Не надо наказывать, — сказал Семён, — она уже от меня получила».
   А другой случай произошёл позже, перед самым отъездом Грака из Кривой Нивы в Кругляны.
   Алена с матерью и другими женщинами возвращалась с поля, где они жали колхозную рожь. В передниках несли колосья, собранные после жатки с земли. Время тогда было голодное, и кое-кто, случалось, тайком на колхозном поле стриг колосья, вылущивал из них зёрна. Против таких «стригунов» велась суровая борьба. В поле на вышках дежурили пионеры и комсомольцы, охраняли от «стригунов» жито. Пойманных «стригунов» отдавали под суд за воровство колхозного имущества.
   И вот Семён Грак по чьему-то поручению (а его активность, как и активность отца, власти поддерживали) перехватил женщин, у который в передниках были колосья, и начал записывать их фамилии.
   «Списочек этот отдадим куда следует, и поедете вы все ту-ту — на Соловки», — пригрозил он. Одни женщины как шли, так и не остановились на его угрозы, другие попробовали объяснять, что колоски подобрали на дороге. Алена же, ещё малолетняя, а потому и смелая, помня подзатыльники и ложь про ручник с креста, подошла к Семёну, выхватила из рук бумагу, на которой он записывал женщин, и побежала вперёд, на бегу разрывая её на кусочки. «Пёс поганый, — крикнула, оборачиваясь, — мы же не колосья несём, а траву свиньям!» Грак растерялся: в самом деле, сверху в передниках лежит трава, а что под ней, ему теперь не дадут проверить. На Грака посыпались проклятия осмелевших женщин: и чтоб его припадок прихватил тут же, в поле, и чтоб у него руки-ноги поотсыхали, и чтобы он имя своё забыл… Грак пригрозил тогда Алене отомстить и отомстил бы, да приехал Савка и перевёз семью из Кривой Нивы в Кругляны.
   Так кривонивцы расстались с Граками, надеясь, что навсегда.
   Да вот Семён Грак появился снова в Кривой Ниве — уже начальником. Людей он всех хорошо знал, хорошо помнил и все прежние обиды. Он был теперь властелином над кривонивцами и упивался своей властью, испытывая наслаждение, свойственное всем властолюбцам, большим и малым, когда они видят, что внушают страх.
   Не забыл он и Алену. В свой пятый, а может, и десятый приезд в деревню навестил её. В тот день неожиданно потеплело, с утра засветило яркое солнце, проходя свой короткий зимний путь по чистому небу, и под теплом его лучей начал таять снег.
   Грак вошёл в хату один — в хромовых сапогах, великоватых для него (видно, с чужой ноги), в морском кителе и синих командирских красноармейских галифе. Фуражка немецкая, с длинным козырьком, на ремне висят пистолет в кобуре и мешочек с гранатой, на груди — чёрный немецкий автомат. Удивило, что Грак так легко одет, зима все-таки. Потом догадалась, что шинель, наверное, в школе оставил, где остановились все полицейские.
   Алена сразу и не узнала Грака, в прежние его приезды в деревню она с ним не встречалась, старалась не попадаться ему на глаза. Сильно изменился он с тех пор, как уехал из Кривой Нивы, вытянулся, острое когда-то лицо округлилось. Только глаза остались прежними — с застывшим, немигающим взглядом, как у рыбы или змеи, да ямочка на подбородке. Про такие ямочки говорят — гусак ущипнул.
   Войдя в хату, Грак протянул руку одной Алене.
   — Привет. Поганый пёс тебя приветствует. Узнала?
   — Узнала, — она, помедлив, протянула в ответ свою ладонь.
   Он крепко, до боли, её пожал и долго не отпускал, как Алена ни старалась высвободиться из его руки, неприятно скользкой от ружейного масла, которым был обильно смазан автомат.
   В хате как раз собирались обедать. Серафима схватила табуретку, махнула по ней передником, подставила к столу.
   — Пообедайте с нами, Савкович. Вот и бульбочка горячая, рассыпчатая и капусточка из погреба, холодненькая, — начала она приглашать Грака.
   Семён сложил руки на груди: левой ухватился за сгиб правой, а правую положил на левое плечо и пожимал его, словно оно болело; в такой позе, новой для него, стоял, презрительно оглядывая стол.
   — А что ж это вы бульбу без сала едите?
   — Семён, да откуда ж теперь сало? — пожаловалась Серафима. — Были недавно ваши и все, что в кадке оставалось, забрали.
   — А где ж припрятанное? Думаете, не знаю, что есть и припрятанное сальце?
   Однако сел за стол и начал есть картошку с капустой, запивая простоквашей.
   — Обед не хуже, чем при Советах. Правда, Алена?
   Алена, не поднимая от миски головы, молча ела.
   — Алена, ты что, оглохла? — недовольный её невниманием к своей персоне, переспросил он.
   — Слышу, — ответила она, бросив на него короткий взгляд.
   — А может, слезы льёте по счастливой колхозной жизни? Забыли, как колоски собирали?
   — Было и такое, Семён, что говорить… да потом ведь наладилось, ты же знаешь, — вступила в разговор Серафима.
   Макар молчал. Заросшее щетиной лицо его было мрачным, отчуждённым, в глазах стояла тревога. Макар чувствовал, что Грак пришёл неспроста. Что-то задумал или дознался про связь Комковых с партизанами? Надо бы с ним быть поласковей, поугодливей, он же любит, когда перед ним на коленях ползают — как же, начальник, власть; но не умел и не мог Макар притворяться.
   — Так что ж, Макар, ты не захотел старостой стать? — обратился к нему Семён. — Или все ещё красных ждёшь, а? — В голосе его прозвучала неприкрытая угроза.
   — Партизан боюсь, придут да и прикончат.
   — Испугался! А вот отец мой не побоялся. Староста в Круглянах.
   — Староста? — удивился Макар.
   — Что, не слышали? Уже полгода. И не боится.
   — Не слыхал.
   — Семён, — заступилась за мужа Серафима, — здоровья нет у Макара, чтоб старостой быть. Мы ж теперь все старосты, по очереди. И то страшно. Вот Парфена убили какие-то люди из леса… Ты лучше расскажи, что на войне слышно, где там наши?
   — Наши? — всем телом повернулся к ней Семён. Из-под выпуклых надбровий холодно сверкнули застывшие глаза. — Поджидаете?
   Серафима поняла, что сказала не то, начала выкручиваться:
   — Семён, да я ж про наших кривонивцев говорю. Вот же сколько на войну забрали, из каждой хаты, считай.
   — Дураки ваши кривонивцы. Надо было домой удирать, когда отступали. Меня тоже мобилизовали, а я дома давно.
   Грак говорил, поглядывая на Макара со злорадной усмешкой и потирая пальцем свою ямочку на подбородке. Алена видела его недобрый взгляд, и в сердце её закрадывалась тревога.
   — Скажи-ка мне, Макар, вот что, — с той же усмешечкой спросил вдруг Грак. — К кому это партизаны по ночам приходят?
   — Откуда мне знать, — отрезал Макар.
   — Не знаешь, значит. И не знал, и не видел. Врёшь, все знаешь! — крикнул злобно Грак.
   Серафима снова бросилась на выручку мужу, начала выспрашивать, как бы это и где достать соли, а то бульбу нечем посолить. Грак ответил, что соли скоро всем хватит, немцы пришлют целый состав.
   — Семён, — не умолкала Серафима, обрадованная тем, что Грак поддержал её разговор, — а помнишь, какой ты был у нас общественник, активист. В этой, как её, лёгкой кавалерии был. На всех писал, боролся, чтобы советские законы не нарушали. А теперь ты…
   — Мама, замолчи! — воскликнула Алена, заметив, как сжались у Грака губы, как сверкнули гневным блеском его глаза. — Не твоё это дело. — И спросила у Семена о его сёстрах, как они живут, чем занимаются.
   Грак, однако, ответил Серафиме, а не Алене.
   — Я тогда любил порядок и теперь за порядком слежу. Поняла? — Он подвинул к себе чугунок, достал картофелину. Автомат его так и висел на шее, стучал о стол, когда Грак наклонялся вперёд, доставая что-нибудь. Доев картофелину, вылез из-за стола, поблагодарил за обед. Прощаясь, снова подал руку одной Алене и снова так же больно пожал, задержав в своей ладони.
   — Женихов своих поджидаешь? — спросил с кривой ухмылкой.
   — Никого я не поджидаю.
   — Может, скажешь, никого не было? Так я и поверю. Надеешься, вернутся домой? Дудки! А вечером сегодня приходи в школу на игрище. Поняла?
   — Семён, что ты, какое теперь игрище, — махнула рукой Серафима. — Ей и надеть нечего. Да и ноги болят, не до танцев ей.
   Грак молча вышел, хлопнув дверью.
   — Они что, и вправду хотят игрище устроить? — заговорил Макар. — Неужто решили на ночь остаться?
   — Не боятся, значит, — ответила Серафима, — раз девчат собирают.
   Зашла в хату соседка, сообщила, что в школе полно немцев и полицаев.
   — На двух машинах и мотоциклах приехали. — Сказала и побежала к другим соседям сообщить новость.
   Макар глянул на Алену, та на него, и они поняли друг друга без слов: скорее в лес, сообщить об этом партизанам. Раз их столько понаехало, значит, что-то надумали. Как же выйти из деревни незамеченной, ведь время ещё не позднее? Макар посоветовал Алене взять корзинку и пойти не сразу в лес, а на болото, будто бы за клюквой, — теперь её в самый раз собирать по кочкам. А с болота уже, сделав круг, пробраться в лес. В корзинку насыпали клюквы, собранной как-то раньше, и Алена побежала.
   Чтобы не попадать людям на глаза, шла низиной, меж кустов, вдоль ручья. Когда выбралась на болото, вздохнула облегчённо — никого не встретила. Но на краю болота, откуда хотела в лес повернуть, наткнулась на засаду — пять немцев и три полицая. Её задержали, привели в школу. Грак послал за Макаром и Серафимой. Стал допрашивать, куда отправили дочь, почему нарушили приказ коменданта: при посещении немецкими или полицейскими чинами населённого пункта никто не имеет права покидать его без разрешения властей.
   — Да не усидела девка без дела, — оправдывался Макар. — Снег растаял, ягод полно на болотных кочках.
   — Значит, и от игрища сбежала?
   — На игрище она пришла бы, успела.
   Макара и Серафиму из школы не выпустили, Алену держали от них отдельно. Грак и ей устроил допрос.
   — За ягодами захотелось, да? А потом куда собралась?
   — Никуда, вернулась бы домой и пошла на игрище.
   — Никуда, значит. — Сложив руки на груди и наклонив голову набок, Грак испытующе смотрел на неё, то ли оценивая, то ли принимая какое-то решение. Открылась дверь, немец позвал его кивком головы. Грак взял корзинку с клюквой, крутанул её вверх дном, ягоды высыпались и с мелким перестуком покатились по полу. Стуча хромовыми сапогами, Грак вышел за немцем. Раздавленные ягоды краснели на полу, как пятна крови.
   В селе, услышав, что забрали Комковых, встревожились. Кто-то пустил слух, что к вечеру всех сгонят в школу, и тревога возросла. Знали же о судьбе Крапивни, небольшой лесной деревушки, сожжённой вместе с людьми за помощь партизанам. Может, и Кривую Ниву ждёт та же участь?
   Пробовали выпытать у полицаев, те успокаивали, что все обойдётся, вечером же игрище будет в школе. Но по тому, как нервно-суетливо вели себя полицаи и немцы, как они расставляли вокруг деревни часовых, засады, кривонивцы догадались, что готовится расправа.
   А расправа им была назначена страшная: деревню надлежало сжечь, жителей, подозреваемых в связи с партизанами, уничтожить.
   До вечера Комковы, все вместе, сидели в школьном классе, в том самом, где училась Алена. Потом туда начали сгонять и других людей. А потом и началось…
   Как все происходило, в какой последовательности, Алена потом никогда не старалась вспомнить. Воспоминания сами врывались в её сознание, обжигая душу, которая болела и ныла и через десять, двадцать и через тридцать лет… Тот кошмар, казалось, ей приснился, а не был в действительности, — не укладывалось в сознании, что это было сделано людьми…
   Все произошло, когда стемнело. Все, кого собрали в школе, а их там оказалось полдеревни, согнали в один класс. Алена, припав к двери, поняла из разговора полицаев, что окружили всю деревню.
   — Это они хотят с нами расправиться, — сказала она людям. — Теперь нам отсюда не выйти.
   — Господи, пошли сюда партизан, скажи им о нас, — начала молиться Серафима, — пусть придут и спасут.
   И партизаны, будто услышав, пришли в деревню, но небольшой группкой, думая, что там тихо. Засада их пропустила, а в деревне окружили. Бой был короткий и неравный. Согнанные в школу люди радовались, думая, что партизаны в самом деле пришли их выручать. Но выстрелы вскоре затихли.
   Расправившись с партизанами, каратели подожгли с двух концов деревню. В школьном классе, где находились люди, от пожара было светло, хоть читай. Люди жались друг к другу, женщины плакали. Старый Анис, когда в класс заглянул немецкий офицер, начал просить его:
   — Вы же христиане, люди. За что же нас казнить надумали?
   Тут подошёл Грак и скомандовал всем выходить.
   «Поведут убивать», — догадалась Алена.
   Все вышли, Алену же Грак оставил в классе, замкнув дверь. Она стояла, растерянная, ничего не понимая, а когда услышала крик матери во дворе, стала бить плечом в дверь, пытаясь открыть её, потом кинулась к окну, рванула на себя раму, оторвала ручку, но рама не сдвинулась с места. Тогда она влезла на подоконник, разбила ногой стекло. В этот миг вошёл Грак.
   — Не убежишь, зря стекло разбила, его теперь тяжело доставать, — хмуро проговорил он.
   Алена бросилась к двери, чтобы проскочить мимо него, и тут он схватил её за руку.
   — Не спеши, туда ещё успеешь. — Блики пожара плясали на его лице, освещали тёмную ямочку на подбородке и глаза — они блестели жадно и страшно. Он перебросил автомат с груди за спину и взял её за вторую руку. — Ягодка-журавинка моя, сейчас я тебя окрещу. — И повалил на пол, одной рукой, как клещами, сжимая её обе руки, другой срывая одежду.
   Загорелась хата напротив школы, запылала ярко, высвечивая все в том школьном классе.
   Алена не молила Грака, не кричала, и не было силы сопротивляться. Её, слабую шестнадцатилетнюю девчонку, словно парализовало. Видела его перекошенный рот, немигающие, словно змеиные, глаза, крепкий подбородок с ямочкой, слышала его тяжёлое, частое дыхание. Она испугалась этого змеиного взгляда, страшного перекошенного рта и зажмурила глаза…
   Когда он встал, Алена так и осталась лежать, только перевернулась лицом вниз. Грак пихнул её хромовым сапогом в бок, чтобы поднималась. Вывел из класса во двор и толкнул в толпу, стоявшую в тесном окружении карателей. И она вместе с отцом и матерью, вместе с односельчанами оказалась в овраге, куда девчонкой и днём боялась заходить.
   Каратели стояли по обеим сторонам оврага. Сыпал редкий снежок. На какой-то миг установилась жуткая тишина, все — и люди внизу, и каратели наверху — стояли не шелохнувшись, как застывшие. Казалось, слышен был шорох снежинок, ложившихся на землю. Немецкий офицер тихо отдал команду, и затрещали автоматы, взорвалась брошенная в овраг граната. Алена глянула на Грака — огненная струя полыхнула и из его автомата. Её ударило в плечо, обожгло спину, она упала на кого-то, кто-то рухнул на неё, ещё обожгло тело, ещё…
   Из всех людей, расстрелянных в тот вечер, спаслись только Алена и её одногодок, Иван. Их, раненых, вытащили из оврага односельчане, отвезли в лес, в партизанский лазарет, где они и выжили. Макара и Серафиму вместе со всеми убитыми похоронили в братской могиле.