-- Я просмотрел фотографии с места происшествия, -- упорствовал Мезенцев. -- Нужно было обладать немалой силой, чтобы не только разбить внешнее стекло магазина, но и так зверски покрушить витрины...
-- А сообщник? -- напомнил Хребтовский и подмигнул.
Вот уж после этого Мезенцев ненавидел бровь сильнее, чем самого Хребтовского.
-- Но зачем так крушить? -- попытался он внушить свое сомнение начальнику, но ответа не получил.
Мезенцев упрямо не говорил о том, что вел следствие сам Хребтовский, хотя уже в одном этом скрывался ряд странностей. Нет, тогда он еще не был начальником отделения. Хребтовский возглавлял уголовный розыск в этом же отделении и вполне мог не расследовать такое, в общем-то пустячное, дело, как ограбление магазина, тем более что оно не сопровождалось ни грабежом кассы, ни угрозой убийства. Мог поручить любому старлею-оперуполномоченному или вообще какому-нибудь курсанту-практиканту. Но он взялся за это дело сам.
-- Суд вынес приговор. Сомнений у него не было, -- дохнул сизым ядом в сторону Мезенцева расплывшийся в кресле Хребтовский и стряхнул пепел прямо на красную ковровую дорожку.
Мезенцев хотел назвать еще и фамилию Пеклушина, но Хребтовский опередил его.
-- На тебя поступила жалоба от Пеклушина, -- с удовольствием пробасил он. -- Ты почему до сих пор не побеседовал с его соседями?
Наверное, фамилия Пеклушина призраком висела в кабинете, раз они не минули ее. И то, что Хребтовский все-таки упомянул ее первым, показалось Мезенцеву символичным. Призрак овеществился и теперь смотрел на Мезенцева водянистыми глазами Хребтовского.
-- Пеклушин -- преступник, -- внятно произнес Мезенцев, с ужасом подумав, что чуть не сказал: "Ты -- преступник". До того не различал он теперь Хребтовского и Пеклушина.
-- Молчать! -- плюнул сигаретой в урну Хребтовский и со всего плеча врезал кулаком по столу. Кипа бумаг рухнула на Мезенцева, больно рубанув по бедру. -- Пеклушин -- человек дела! Он -- крупный коммерсант и честный человек! Он жертвует деньги на детский садик!
"Ого, уже с садика начал девочек выращивать!" -- восхитился дальновидностью Пеклушина Мезенцев.
На грохот упавших бумаг вошла секретарша, усталая женщина предпенсионного возраста.
-- Собрать, Николай Иванович? -- робко спросила она Хребтовского.
-- Обязательно, -- властно ответил он.
Мезенцев попытался помочь женщине, но Хребтовский не дал ему этого сделать.
-- Вы когда займетесь своим участком? -- заставил он его распрямиться с листками в руках. -- Вот сколько у вас на участке подучетного элемента?
Почему-то при секретарше Хребтовский говорил с ним на "вы".
-- Девятнадцать, -- негромко ответил Мезенцев и положил подобранные листки на угол стола. В голове стояла фраза Шкворца "Да человек двадцать будет", а девятнадцать оказывалось ближе всего к названной цифре.
Хребтовский поморщился, и Мезенцев понял, что угадал.
-- А наркоманов?
Вот этого он точно не знал.
-- А самогонщиков сколько? А сколько алиментщиков?
Секретарша по-мышиному шуршала бумагами, напоминая о себе, и Мезенцеву было нестерпимо стыдно, что его укоряют при свидетеле.
Хребтовский брезгливо отвернулся от Мезенцева и посмотрел в окно. По видневшейся вдали улице скользили ссутулившиеся, попрятавшие руки в карманах прохожие. Наверное, холодало, и от этого Хребтовскому стало еще хуще, чем за секунду до этого. После службы за Полярным кругом, в пограничниках, он вообще не выносил мороз, но каждый раз с приходом зимы мороз почему-то опять появлялся, и это бесило Хребтовского больше, чем все участковые вместе взятые.
-- Идите и займитесь участком! -- приказал Хребтовский. -Возьмите! -- в его подрагивающих толстых пальцах качались несколько густо исписанных уже знакомым почерком листов. -- Это новые заявления... От Пеклушина, -- уже нехотя, с усилием, назвал он его фамилию. -- Разберитесь детально, без проформы... И вот еще! -- теперь в тех же пальцах, как только Мезенцев освободил их от пеклушинских бумажек, появилась узенькая, и на бумажку-то не похожая полосочка. -- Это новый номер банковского счета, на который нужно сдавать деньги штрафов за торговлю в неположенном месте, за мелкое хулиганство, ну, и вообще за всякие мелкие правонарушения... Короче, читайте обязанности... И займитесь, наконец, их исполнением!
18
Пеклушин жил уже четвертой жизнью. В первой из них он был школьником, отличником, передовиком и уже только в том, что никогда не "слезал" со школьной доски почета, самому себе казался чем-то вроде члена Политбюро ЦК КПСС. Во второй жизни он стал студентом истфака, но, соответственно, снова отличником и передовиком, и то, что после первой же сессии его цветная фотография появилась на доске почета университета, делало его еще более похожим на члена Политбюро ЦК КПСС, портреты которых тогда висели во всех учреждениях. Третью жизнь он так энергично прокомсомолил, вновь не слезая ни с каких досок почета, что, казалось, еще немного -- и он проскоком через обком партии пролетит в кандидаты в члены Политбюро ЦК КПСС, чтобы тогда уж до конца дней своих остаться на главной доске почета страны. Но потом что-то в Москве надломилось, кандидат в члены Политбюро, один из тех, кто тоже висел по всем учреждениям страны, забрался на танк на фоне Белого дома, и все доски почета отменили. Началась четвертая жизнь, которая вначале казалась ему отвратительной, и не только потому, что уже нельзя было попасть ни на одну доску почета, кроме той, что стоит возле УВД города с суровой надписью "Их разыскивает милиция". Чтобы выжить в этой четвертой жизни, нужно было что-то придумать, как-то выкрутиться. Вначале всей фантазии хватило на свой собственный магазинчик, но вездесущий рэкет разорил его. Потом была дискотека, потом турфирма, а потом в одну из поездок в Турцию, когда от его туризма уж и прибыли-то не было никакой, и он подумывал, чтобы прикрыть и это дельце, хозяин местного кафе попросил привезти ему красивых русских девушек. Пеклушин сел за калькулятор и высчитал, что после наркотиков и торговли оружием торговля девочками шла по прибыли на третьем месте. Но если по первым двум "промыслам" светили немалые сроки, то третье занятие можно было законспирировать под что угодно. Например, под гастроли танцгрупп. За танцы, даже за стриптиз, срок в Уголовном кодексе не предусматривался.
У девушек из первой своей группы он сам отобрал паспорта, визы и скопом продал живой товар тому турку, хозяину кафе, за такие большие деньги, что легкая жалость, которую он ощущал перед расставанием с девушками, как-то сразу рывком отлетела от него, точно дымка тумана после самого легкого дуновения ветерка. Сейчас же, когда дело было налажено, уже не он отбирал паспорта и визы, не он продавал. Он был "мозгом". Он и денег-то в глаза уже давно не видел: то кредитные карточки, то банковские векселя, то счета. А то, что хотел купить, привозили на дом по малейшему его желанию. Четвертая жизнь уже казалась сказочной, великолепной. Она походила на жизнь шейха, если, конечно, у шейхов не было соседей. Но у Пеклушина они пока еще были. Дом-то на приобретенном в поселке участке еще достраивали. Но даже с такими минусами жизнь выглядела приятным сном. Смущало только одно: Пеклушин больше нигде, кроме как в зеркале, не видел своего красивого лица. А хотелось, очень хотелось!
И в последнее время он стал подумывать о собственной книге. Наверное, она была бы исторической. Это неплохо согласовывалось с образованием. Но самое главное, чтобы открывалась она с его фотографии. Сочной цветной фотографии: вытянутое интеллигентное лицо с умными красивыми глазами, идеальная стрижка, очки в золотой оправе и -- бабочка. Обязательно -бабочка. Как у лауреатов Нобелевской премии.
Оставалось найти тему. Ему привозили книгу за книгой из спецхранов городской библиотеки, он пролистывал их, но душа ни за что не цеплялась. Вот и сейчас он по привычке открыл ближе к концу очередной том и тоже по привычке прочел прямо с середины первую попавшуюся на глаза фразу: "... в течение первой половины ХVII в. могло быть взято в полон от 150 до 200 тысяч русских людей. Цифра эта будет минимальной. Было бы очень важно выяснить, что получали татары от захвата полона такой численности. Лишь в незначительной части татары использовали полоняников в качестве рабочей силы, а более всего сбывали их на рынках за море. Цены на полоняников, как известно из записок современников, а также из посольских дел, были очень разнообразны в зависимости от качества полона, состояния рынка, спроса и предложения... Чаще всего источники говорят о цене в 50 рублей".
Пеклушин непроизвольно оторвал глаза от пожелтевшей книжной страницы и посмотрел на монитор компьютера, стоящий на столе в углу комнаты. В нем хранилась документация фирмы, но не хранилось главное -- то, сколько же он все-таки получал за каждую "голову" от покупателей. А цены были разными. Турки платили по пять - семь тысяч "зеленых" за девочку, американцы бывало, что и по пятнадцать. Но на то они и американцы. У них и "зеленых" больше, раз они их придумали.
Глаза сами собой вернулись к книжной странице.
"Крымские цари брали на себя пятую или десятую часть полона обычно натурой. Но царь Ислам Гирей в 40-х годах брал на себя деньгами по 10 золотых с человека... Такая несколько повышенная цена связана с усиленным спросом на полон со стороны турецкого правительства".
-- Надо же! -- вслух удивился Пеклушин, но вторую часть фразы досказал уже мысленно: "И я плачу налоги! Хотя и не со всего дохода".
Глаз привычно скользнул к середине фразы: "... в течение только первой половины ХVII в. за захваченный на Руси полон татары должны были выручить много миллионов рублей... Укажем для сравнения, что в 1640 г. на построение двух городов -- Вольного и Хотмышска -- было отпущено из казны 13 532 рубля".
Пеклушин рывком закрыл книгу, посмотрел на обложку. "Борьба Московского государства с татарами в первой половине ХVII века". Выше стояла фамилия автора -- некий Новосельский А. А., а внизу -- год издания -- 1948. Пеклушин мысленно представил себе семнадцатый век, татарских конников, гонящих по Изюмскому тракту в Крым светловолосых пленников, представил работорговый рынок в Евпатории. Он не знал, был ли такой на самом деле в Евпатории, но зато очень хорошо мог представить себе Евпаторию, где несколько раз отдыхал еще в комсомольские времена. Работорговля? А что? Это -- тема. И еще какая! Он что-то не припоминал ничего всеобъемлющего, глубокого на эту тему. Так, какие-то жалкие всхлипывания о том, что это плохо и безнравственно. А почему безнравственно? Римский патриций, сицилийский пират, турок-крымчак или русский помещик при матушке Екатерине Великой так не считали. Да и сейчас многие так не считают. Продают ведь в той же цивилизованной Европе футбольные клубы игроков друг другу, и почему-то работорговлей это не считается.
Открытие подбросило его из кресла, и охранник испуганно сунул руку под мышку. Как и всякий охранник, он очень не любил резких движений вокруг, потому что резкое движение чаще всего означало опасность.
А Пеклушин подбежал к серванту, полки которого чуть ли не со стоном прогинались под неимоверной тяжестью томов Большой Советской Энциклопедии, и вытянул из красного строя книгу с номером "21" на корешке. Торопливыми пальцами пролистал до статьи "Работорговля". И обомлел. Статьи такой не было. А лишь короткий, как выстрел, отсыл к другой статье -- "Рабство". Ко всяким зверюшкам, птичкам, городам, битвам, великим, не очень великим, а то и совершенно ему неизвестным людям статьи были, а по работорговле -- нет. Лихорадочно, глотая абзац за абзацем, проскочил раздел "Рабство" и понял, что его писали лишь для того, чтобы прищучить за этим самым рабством одних американцев, ввозивших когда-то на свои плантации тысячи рабов-негров. А о самой работорговле -- ни слова. Да и в списке литературы -- такая белиберда, что со смеху умереть можно.
Это еще сильнее раззадорило Пеклушина. Он захлопнул том, уж совсем напрочь перепугав охранника, поставил его на полку и подумал о том, что только дураки могли раньше считать, что работорговля умерла вместе с рабовладельческим строем. А был ли такой строй вообще, если при Сталине, при вроде бы социализме крестьяне в деревнях жили и работали на правах тех же рабов: без паспортов, без права выезда из родного колхоза и, что самое главное, практически бесплатно? Да и те же америкашки! Кажись, при капитализме жили, да еще при каком, а рабов гнали из Африки кораблями! А потом их друг дружке продавали. И есть ли вообще движение к прогрессу, о котором веками талдычат философы? Может, вовсе и не по восходящей развивается жизнь, а как-то иначе, рывками? Мы так долго считали, что живем при социализме, который пришел после капитализма, а теперь, оказывается, что социализм снова переходит в капитализм. Так, может, после капитализма у нас вновь наступят феодализм и рабовладение? Или они уже наступили? А может, и нет никаких "измов" на земле, а просто существуют на нашей несчастной планете миллиарды людей, существует жизнь, и внутри этой жизни есть все сразу и все одновременно: и социализм, и капитализм, и феодализм, и рабовладельческий строй?
-- А что? Ведь вполне может быть? -- спросил сам себя Пеклушин и элегантно поправил очки на переносице. -- Так что, стоит этим заняться?
Охранник понял вопрос по-своему и, в свою очередь, попросил:
-- Константин Олегович, так, может, вы позвоните кому надо, а то деда за колючку законопатят...
-- Отлично! Надо подбирать литературу! -- в возбуждении налил он себе стакан пепси и громко, с прихлебываниями, осушил его.
-- Посадят же, Константин Олегович... А он для вас старался...
-- Кто старался? -- только сейчас Пеклушин понял, что кто-то в комнате говорит кроме него.
-- Дед мой... Ну, что участковый наш, щенок этот, повязал...
Пеклушин сразу вспомнил одноглазого. Более неприятных типов он не встречал. И ведь вроде ничего особенного: маленький, сухонький, полуживой, а столько силищи в одном-единственном глазу, что, кажется, от одного его взгляда не только на голове, а и на ногах волосы шевелиться начинают.
-- Ладно. Я позвоню, -- небрежно пообещал Пеклушин. -- А он того, не заложит тебя?
-- Ни-ко-гда! -- четко произнес охранник. -- За дедом -- как за могилой...
"В могилу мы его и отправим. Пора уж", -- мысленно ответил ему Пеклушин.
-- Не лапай! Пошел в жопу! -- заорал кто-то в коридоре.
Охранник опять вскинул руку под мышку. Громкий звук тоже всегда несет опасность.
-- Да пусти ты! -- в комнату ввалилась девчонка, которую уже за спину, за грязную шахтерскую фуфайку, пытался удержать второй охранник.
-- В чем дело? -- резким, как фотовспышка, взглядом Пеклушин сразу впечатал в свою память лицо, выждал пару секунд и, поняв, что он действительно никогда в жизни не видел этой грубой девчонки, еще раз спросил, но уже спокойнее: -- Так в чем дело?
-- Убери своих псов! -- потребовала девчонка. -- А то со Слоном будешь дело иметь!
При каждом произнесенном слове кончик ее носа смешно подергивался, будто изображал из себя заслонку, эти слова как раз на волю и выпускавшую. Но еще смешнее казались ее глаза. Они были настолько разными, словно голову девчонки сшили из половинок двух разных голов.
-- Оставь ее, -- тихо приказал Пеклушин. -- Присаживайтесь на диван.
Сказал и тут же подумал, что если она действительно присядет, то диван нужно будет выбрасывать на помойку. Слишком уж грязной и засаленной, даже какой-то бомжистской казалась ее фуфайка. И еще Пеклушин подумал, что девчонка приперлась, чтобы напроситься в танцгруппу. В последнее время желающих заработать большие деньги да еще и за границей стало так много, что он вынужден был ввести конкурсный набор. Все больше и больше покупатели требовали качественный товар, а не просто лиц женского пола. Пеклушин еще раз внимательно изучил необычное лицо девушки и начал придумывать повод, как же ей отказать.
-- Ты зачем честную пацанку за колючку засунул, а? -- неожиданно спросила так и не присевшая девушка. -- Она тебе что, поперек глотки стояла?
Пеклушин густо покраснел. От всегда почему-то краснел от испуга.
-- Выйди, -- чуть слышно приказал он второму охраннику.
Тот удивленно посмотрел на шефа, которого еще никогда не видел таким по-рачьи красным, опустил наконец руку, держащую сзади фуфайку незваной гостьи, и беззвучно выскользнул по коврам из комнаты.
-- Кто ты? -- по-наполеоновски сложив руки на груди, спросил Пеклушин.
19
Ирину бил озноб. Зубы без остановки стучали друг по дружке, включенные невидимым, сидящим где-то под сердцем механизмом. Зубы не хотели подчиняться ей. Зубы хотели, чтобы она все-таки нашла ту кнопку внутри себя, которая отключит этот странный и неудобный механизм. Озноб настолько сильно был похож на тот, что бил ее в колонии в ночь побега, что она разжала почему-то закрывшиеся глаза и провела ими окрест. Нет, она стояла не во дворе колонии. Из-за угла пятиэтажки виднелся подъезд с двумя вывесками и джип под ним.
Подъезд был открыт и напоминал рот огромного чудовища. Десять минут назад это чудовище проглотило Ольгу и теперь хмуро молчало, точно не могло понять, лакомый ему достался кусочек или постнятина.
Ирине очень хотелось пойти вместе с Ольгой, очень хотелось самой взглянуть в глаза Пеклушину, но Ольга не разрешила.
-- Хватит базарить! -- отсекла она ее попытки. -- Я сама с ним сначала переговорю. Может, он еще не до конца скурвился. Слон сказал: Пеклуха многое может, если захочет, то и дело пересмотрят. А без этого ты кто? Зэчка беглая -- вот кто...
Она ушла, и стало Ирине еще тяжелее. Наверное, то мерзкое и ужасное, что висело над ней, давило ей на плечи, Ольга отчасти брала и на себя. А как ушла, так вмялось это все в ее спину -- и ни вздохнуть, ни слова сказать. Только озноб. Только стук зубов, который, кажется, слышен и там, в комнате, где разговаривают Пеклушин и Ольга...
Из черного зева подъезда они вышли так быстро, словно чудовище и вправду отрыгнуло их. На ступеньках стояли Ольга, высокий человек в очках, очень похожий на Пеклушина, на того Пеклушина, каким она видела его всего раз в жизни, и еще два парня. Один из них, в коричневой кожаной куртке, тоже казался знакомым. Но рассмотреть его толком она не успела. Все стоящие как-то быстро, по-военному сели в джип, и Ольга даже не повернулась в ее сторону. То ли теперь она была заодно с Пеклушиным, то ли не хотела взглядом выдавать Ирину.
Джип медленно, с царской солидностью тронулся от подъезда, и озноб сразу прошел. От Ирины уезжало что-то важное, очень необходимое, и она почувствовала острое желание побежать за ним, догнать, узнать, отчего же оно такое важное.
-- У тебя закурить нету? -- испугал ее вопросом длинноволосый парень на подкатившем мотоцикле.
Ирина испуганно утвердительно кивнула головой, хотя никаких сигарет у нее не было. Просто мотоцикл был черным, и парень -- таким же черным: в джинсах и кожаной куртке-косухе, утяжеленной цепями, цепочками и булавками. И мотоцикл с парнем до того казались единым целым, казались странным черным кентавром, что Ирина сразу даже и не поверила, когда парень отщелкнул ножку мотоцикла и встал с него.
-- А у тебя какие? -- снова спросил он и, достав из кармана куртки черную зажигалку, щелкнул ею. Пламя не появилось, и осечка почему-то напомнила Ирине об уехавшем джипе.
-- Извините, -- густо покраснела она. -- У меня нет сигарет. Я не курю. Мне очень нужно узнать, куда вон та машина поехала. Вы мне не поможете?
Она сказала это так быстро, а глаза у нее были такие умоляющие, что парень даже и забыл про сигареты.
-- А чего там? -- перетащил он жвачку от левой щеки к правой.
-- Я боюсь их, -- ответила Ирина.
-- Во даешь! Боишься, а сама за ними торопишься!
-- Ну, пожалуйста! -- взмолилась она.
Парень с явной неприязнью посмотрел на ее грязную фуфайку, явно не шедшую к свежему личику девчонки, посмотрел на ее пухлые губы и недовольно пробурчал:
-- Давай, падай за мной, старуха!
Ему все равно было нечего делать, а в этой погоне мерещилось что-то классное, так похожее на гонку рокеров в американском боевике. Он вдавил кнопку на черной коробке плейера, и хриплый голос Джеймса Хэтфилда из "Металлики" вломился под его черепную крышку.
-- Нью блад джойнс зыс йос! -- с кондовым горняцким акцентом заорал парень в поддержку Джеймсу Хэтфилду и нажал на газ.
Ирина, севшая сзади, еле успела вцепиться в жесткую воловью кожу его куртки. Английский она знала на среднем школьном уровне, но первые два слова из фразы смогла перевести. "Нью блад" -- "новая кровь". Страх от услышанных слов вжал ее в узкую спину парня.
20
А погони-то и не получилось. Джип исчез, словно растаял, рассосался в стылом предзимнем воздухе. На землю тихо, устало сеялся снег, и был он привычно серым, почти черным, самым обычным снегом Горняцка. Здесь никогда не видели иссиня-белого снега, словно еще по пути, в воздухе, пропитанном гарью труб, угольной пылью, выхлопами машин и копотью печек, он становился грязным и темным.
-- Вон там они тормознулись, -- неожиданно ткнул парень пальцем в сторону лесополосы и опустил ногу в кирзовой краге на асфальт.
Ирина не поверила ему. Следы всех шин казались ей одинаковыми, а две грязно-коричневые полоски, что уходили вправо от шоссе, к серым, костлявым деревьям, почему-то менее всех других походили на джиповские.
-- Железно, -- настаивал на своем парень. -- У них же "Гуд йиэр", классная штука. Таких в нашей дыре мало... Сходи -- зыркни, раз не веришь...
Скорее всего, он просто хотел от нее избавиться. Ирина тяжело слезла с уже нагретого сиденья и пошла прямо между двумя полосками по снегу. Она ничего не сказала парню, и он сразу пожалел, что связался с этой чокнутой в грязной бомжевской фуфайке. Если б не ее губы, сочные спелые губы, он бы, может, и не погнался за этим дурацким джипом, но теперь губы удалялись, и парень матюгнул сам себя за простоватость и стал менять кассету в плейере. Может, от того, что так он хоть не видел эти уходящие губы. Когда девчонка исчезла за деревьями, а в ушах истошно заорали "Фэйс ноу мо" о гробах и мертвецах, парень нажал на газ, и черный кентавр понесся прочь.
Грязные елочки следов, по которым ходко шла, почти бежала Ирина, уткнулись в холм в глубине лесополосы. От холма они тянулись влево, но здесь впервые Ирина увидела следы ног. Сначала их было много. Настолько много, что даже показалось, что вышедшие из машины хотели утрамбовать снег, хотя и непонятно зачем. Потом от холма к дальним тощим акациям потянулись лишь две цепочки: явно мужская и явно женская. А справа, навстречу им, шла еще одна, мужская.
Все так же не веря парню и внутренне усиливая это неверие в себе, Ирина все-таки решила пройти по следам обуви. У следующего холма, метрах в трехстах от остановившегося джипа ( если это, конечно, был он), следы оборвались, и только тут совершенно неожиданно для себя Ирина вдруг поняла, что не было никакого мужчины, шедшего тем двоим навстречу. Это возвращался тот, первый, мужчина. А женщина?
Одновременно с накатившим страхом Ирина вдруг заметила, что в замесе коричневой грязи от шагов что-то темнеет. Она опустилась на корточки, сгребла ребром ладони нападавший сверху на это пятно серый горняцкий снег и чуть не вскрикнула: спекшимся бурым сгустком на земле лежала кровь.
Ирина уже хотела бежать назад, к невидимому отсюда шоссе, к невидимому, но, может быть, ждущему ее парню и вдруг увидела, что стоит-то не возле обычного холмика, а искусственного, облепившего люк канализации. Зубы тут же застучали мелкой, страшной чечеткой. Озноб, ушедший куда-то далеко от нее, вернулся и трепал с такой силой, точно хотел наверстать упущенное за время отсутствия.
Непослушными руками она расчистила от снега люк. Срывая кожу с пальцев, потянула его за ржавый выступ. На люке в единой отливке чернели выпуклые буквы "Елецкая ИТК", и уже от одного того, что люк был изготовлен в колонии, изготовлен заключенными, Ирина еще сильнее поверила в то, что должна увидеть.
-- О-оля?! О-оленька?! -- спросила Ирина черноту колодца.
Она ответила молчанием.
-- О-о-о... -- начала она имя еще заунывнее, чем раньше, и осеклась.
Перед глазами серела скоба. Где-то внизу явно скрывались остальные.
Она спустилась в черноту, в шум от проносящихся по трубам потоков воды. Нащупав бетонный пол, спрыгнула на него. Вокруг лежала неоглядная ночь. С досадой Ирина подумала о зажигалке парня и тут же уловила чужой, отличающийся от шума воды звук где-то рядом. Это был звук жизни, и она шагнула на него.
-- А-а, -- стоном встретила ее тьма.
-- О... О... О-оля, -- еле выдавила она. -- Это ты?
-- У... ух-ходи, -- прохрипела тьма вроде бы знакомым и вроде бы незнакомым голосом. -- Он уб...бьет и тебя... Он...
-- Молчи... Молчи... У меня там, на шоссе, мотоцикл... Я отвезу тебя в больницу, -- пыталась Ирина нащупать подмышки Ольги, чтобы подтащить ее к скобам, к мутному, сочащемуся через люк свету.
-- С-сука... Он... в живот, а я... Не трог-гай... Мне больно, когда ты тащишь... Мне очень бо... бо-о-ольно...
Слезы щипали Ирины глаза, слезы, наверное, ослепили бы ее, но здесь, во тьме, она и так ничего не видела и оттого не вытирала их, и они бежали, бежали, бежали, солью обжигая губы.
-- Ну, потерпи... Ну, еще чуть-чуть, -- умоляла она Ольгу.
Когда Ирина уперлась спиной в скобы, и полумрак чуть размыл темноту с лица Ольги, Ирина даже почувствовала радость. Как будто уже то, что она вытащила ее из тьмы, означало, что Ольга спасена.
-- Еще немного, -- посмотрела вверх, на люк, сквозь который сеялся крупными хлопьями снег. -- Я сейчас сбегаю на шоссе. Там мотоциклист. Он тебя отвезет в больницу...
-- А сообщник? -- напомнил Хребтовский и подмигнул.
Вот уж после этого Мезенцев ненавидел бровь сильнее, чем самого Хребтовского.
-- Но зачем так крушить? -- попытался он внушить свое сомнение начальнику, но ответа не получил.
Мезенцев упрямо не говорил о том, что вел следствие сам Хребтовский, хотя уже в одном этом скрывался ряд странностей. Нет, тогда он еще не был начальником отделения. Хребтовский возглавлял уголовный розыск в этом же отделении и вполне мог не расследовать такое, в общем-то пустячное, дело, как ограбление магазина, тем более что оно не сопровождалось ни грабежом кассы, ни угрозой убийства. Мог поручить любому старлею-оперуполномоченному или вообще какому-нибудь курсанту-практиканту. Но он взялся за это дело сам.
-- Суд вынес приговор. Сомнений у него не было, -- дохнул сизым ядом в сторону Мезенцева расплывшийся в кресле Хребтовский и стряхнул пепел прямо на красную ковровую дорожку.
Мезенцев хотел назвать еще и фамилию Пеклушина, но Хребтовский опередил его.
-- На тебя поступила жалоба от Пеклушина, -- с удовольствием пробасил он. -- Ты почему до сих пор не побеседовал с его соседями?
Наверное, фамилия Пеклушина призраком висела в кабинете, раз они не минули ее. И то, что Хребтовский все-таки упомянул ее первым, показалось Мезенцеву символичным. Призрак овеществился и теперь смотрел на Мезенцева водянистыми глазами Хребтовского.
-- Пеклушин -- преступник, -- внятно произнес Мезенцев, с ужасом подумав, что чуть не сказал: "Ты -- преступник". До того не различал он теперь Хребтовского и Пеклушина.
-- Молчать! -- плюнул сигаретой в урну Хребтовский и со всего плеча врезал кулаком по столу. Кипа бумаг рухнула на Мезенцева, больно рубанув по бедру. -- Пеклушин -- человек дела! Он -- крупный коммерсант и честный человек! Он жертвует деньги на детский садик!
"Ого, уже с садика начал девочек выращивать!" -- восхитился дальновидностью Пеклушина Мезенцев.
На грохот упавших бумаг вошла секретарша, усталая женщина предпенсионного возраста.
-- Собрать, Николай Иванович? -- робко спросила она Хребтовского.
-- Обязательно, -- властно ответил он.
Мезенцев попытался помочь женщине, но Хребтовский не дал ему этого сделать.
-- Вы когда займетесь своим участком? -- заставил он его распрямиться с листками в руках. -- Вот сколько у вас на участке подучетного элемента?
Почему-то при секретарше Хребтовский говорил с ним на "вы".
-- Девятнадцать, -- негромко ответил Мезенцев и положил подобранные листки на угол стола. В голове стояла фраза Шкворца "Да человек двадцать будет", а девятнадцать оказывалось ближе всего к названной цифре.
Хребтовский поморщился, и Мезенцев понял, что угадал.
-- А наркоманов?
Вот этого он точно не знал.
-- А самогонщиков сколько? А сколько алиментщиков?
Секретарша по-мышиному шуршала бумагами, напоминая о себе, и Мезенцеву было нестерпимо стыдно, что его укоряют при свидетеле.
Хребтовский брезгливо отвернулся от Мезенцева и посмотрел в окно. По видневшейся вдали улице скользили ссутулившиеся, попрятавшие руки в карманах прохожие. Наверное, холодало, и от этого Хребтовскому стало еще хуще, чем за секунду до этого. После службы за Полярным кругом, в пограничниках, он вообще не выносил мороз, но каждый раз с приходом зимы мороз почему-то опять появлялся, и это бесило Хребтовского больше, чем все участковые вместе взятые.
-- Идите и займитесь участком! -- приказал Хребтовский. -Возьмите! -- в его подрагивающих толстых пальцах качались несколько густо исписанных уже знакомым почерком листов. -- Это новые заявления... От Пеклушина, -- уже нехотя, с усилием, назвал он его фамилию. -- Разберитесь детально, без проформы... И вот еще! -- теперь в тех же пальцах, как только Мезенцев освободил их от пеклушинских бумажек, появилась узенькая, и на бумажку-то не похожая полосочка. -- Это новый номер банковского счета, на который нужно сдавать деньги штрафов за торговлю в неположенном месте, за мелкое хулиганство, ну, и вообще за всякие мелкие правонарушения... Короче, читайте обязанности... И займитесь, наконец, их исполнением!
18
Пеклушин жил уже четвертой жизнью. В первой из них он был школьником, отличником, передовиком и уже только в том, что никогда не "слезал" со школьной доски почета, самому себе казался чем-то вроде члена Политбюро ЦК КПСС. Во второй жизни он стал студентом истфака, но, соответственно, снова отличником и передовиком, и то, что после первой же сессии его цветная фотография появилась на доске почета университета, делало его еще более похожим на члена Политбюро ЦК КПСС, портреты которых тогда висели во всех учреждениях. Третью жизнь он так энергично прокомсомолил, вновь не слезая ни с каких досок почета, что, казалось, еще немного -- и он проскоком через обком партии пролетит в кандидаты в члены Политбюро ЦК КПСС, чтобы тогда уж до конца дней своих остаться на главной доске почета страны. Но потом что-то в Москве надломилось, кандидат в члены Политбюро, один из тех, кто тоже висел по всем учреждениям страны, забрался на танк на фоне Белого дома, и все доски почета отменили. Началась четвертая жизнь, которая вначале казалась ему отвратительной, и не только потому, что уже нельзя было попасть ни на одну доску почета, кроме той, что стоит возле УВД города с суровой надписью "Их разыскивает милиция". Чтобы выжить в этой четвертой жизни, нужно было что-то придумать, как-то выкрутиться. Вначале всей фантазии хватило на свой собственный магазинчик, но вездесущий рэкет разорил его. Потом была дискотека, потом турфирма, а потом в одну из поездок в Турцию, когда от его туризма уж и прибыли-то не было никакой, и он подумывал, чтобы прикрыть и это дельце, хозяин местного кафе попросил привезти ему красивых русских девушек. Пеклушин сел за калькулятор и высчитал, что после наркотиков и торговли оружием торговля девочками шла по прибыли на третьем месте. Но если по первым двум "промыслам" светили немалые сроки, то третье занятие можно было законспирировать под что угодно. Например, под гастроли танцгрупп. За танцы, даже за стриптиз, срок в Уголовном кодексе не предусматривался.
У девушек из первой своей группы он сам отобрал паспорта, визы и скопом продал живой товар тому турку, хозяину кафе, за такие большие деньги, что легкая жалость, которую он ощущал перед расставанием с девушками, как-то сразу рывком отлетела от него, точно дымка тумана после самого легкого дуновения ветерка. Сейчас же, когда дело было налажено, уже не он отбирал паспорта и визы, не он продавал. Он был "мозгом". Он и денег-то в глаза уже давно не видел: то кредитные карточки, то банковские векселя, то счета. А то, что хотел купить, привозили на дом по малейшему его желанию. Четвертая жизнь уже казалась сказочной, великолепной. Она походила на жизнь шейха, если, конечно, у шейхов не было соседей. Но у Пеклушина они пока еще были. Дом-то на приобретенном в поселке участке еще достраивали. Но даже с такими минусами жизнь выглядела приятным сном. Смущало только одно: Пеклушин больше нигде, кроме как в зеркале, не видел своего красивого лица. А хотелось, очень хотелось!
И в последнее время он стал подумывать о собственной книге. Наверное, она была бы исторической. Это неплохо согласовывалось с образованием. Но самое главное, чтобы открывалась она с его фотографии. Сочной цветной фотографии: вытянутое интеллигентное лицо с умными красивыми глазами, идеальная стрижка, очки в золотой оправе и -- бабочка. Обязательно -бабочка. Как у лауреатов Нобелевской премии.
Оставалось найти тему. Ему привозили книгу за книгой из спецхранов городской библиотеки, он пролистывал их, но душа ни за что не цеплялась. Вот и сейчас он по привычке открыл ближе к концу очередной том и тоже по привычке прочел прямо с середины первую попавшуюся на глаза фразу: "... в течение первой половины ХVII в. могло быть взято в полон от 150 до 200 тысяч русских людей. Цифра эта будет минимальной. Было бы очень важно выяснить, что получали татары от захвата полона такой численности. Лишь в незначительной части татары использовали полоняников в качестве рабочей силы, а более всего сбывали их на рынках за море. Цены на полоняников, как известно из записок современников, а также из посольских дел, были очень разнообразны в зависимости от качества полона, состояния рынка, спроса и предложения... Чаще всего источники говорят о цене в 50 рублей".
Пеклушин непроизвольно оторвал глаза от пожелтевшей книжной страницы и посмотрел на монитор компьютера, стоящий на столе в углу комнаты. В нем хранилась документация фирмы, но не хранилось главное -- то, сколько же он все-таки получал за каждую "голову" от покупателей. А цены были разными. Турки платили по пять - семь тысяч "зеленых" за девочку, американцы бывало, что и по пятнадцать. Но на то они и американцы. У них и "зеленых" больше, раз они их придумали.
Глаза сами собой вернулись к книжной странице.
"Крымские цари брали на себя пятую или десятую часть полона обычно натурой. Но царь Ислам Гирей в 40-х годах брал на себя деньгами по 10 золотых с человека... Такая несколько повышенная цена связана с усиленным спросом на полон со стороны турецкого правительства".
-- Надо же! -- вслух удивился Пеклушин, но вторую часть фразы досказал уже мысленно: "И я плачу налоги! Хотя и не со всего дохода".
Глаз привычно скользнул к середине фразы: "... в течение только первой половины ХVII в. за захваченный на Руси полон татары должны были выручить много миллионов рублей... Укажем для сравнения, что в 1640 г. на построение двух городов -- Вольного и Хотмышска -- было отпущено из казны 13 532 рубля".
Пеклушин рывком закрыл книгу, посмотрел на обложку. "Борьба Московского государства с татарами в первой половине ХVII века". Выше стояла фамилия автора -- некий Новосельский А. А., а внизу -- год издания -- 1948. Пеклушин мысленно представил себе семнадцатый век, татарских конников, гонящих по Изюмскому тракту в Крым светловолосых пленников, представил работорговый рынок в Евпатории. Он не знал, был ли такой на самом деле в Евпатории, но зато очень хорошо мог представить себе Евпаторию, где несколько раз отдыхал еще в комсомольские времена. Работорговля? А что? Это -- тема. И еще какая! Он что-то не припоминал ничего всеобъемлющего, глубокого на эту тему. Так, какие-то жалкие всхлипывания о том, что это плохо и безнравственно. А почему безнравственно? Римский патриций, сицилийский пират, турок-крымчак или русский помещик при матушке Екатерине Великой так не считали. Да и сейчас многие так не считают. Продают ведь в той же цивилизованной Европе футбольные клубы игроков друг другу, и почему-то работорговлей это не считается.
Открытие подбросило его из кресла, и охранник испуганно сунул руку под мышку. Как и всякий охранник, он очень не любил резких движений вокруг, потому что резкое движение чаще всего означало опасность.
А Пеклушин подбежал к серванту, полки которого чуть ли не со стоном прогинались под неимоверной тяжестью томов Большой Советской Энциклопедии, и вытянул из красного строя книгу с номером "21" на корешке. Торопливыми пальцами пролистал до статьи "Работорговля". И обомлел. Статьи такой не было. А лишь короткий, как выстрел, отсыл к другой статье -- "Рабство". Ко всяким зверюшкам, птичкам, городам, битвам, великим, не очень великим, а то и совершенно ему неизвестным людям статьи были, а по работорговле -- нет. Лихорадочно, глотая абзац за абзацем, проскочил раздел "Рабство" и понял, что его писали лишь для того, чтобы прищучить за этим самым рабством одних американцев, ввозивших когда-то на свои плантации тысячи рабов-негров. А о самой работорговле -- ни слова. Да и в списке литературы -- такая белиберда, что со смеху умереть можно.
Это еще сильнее раззадорило Пеклушина. Он захлопнул том, уж совсем напрочь перепугав охранника, поставил его на полку и подумал о том, что только дураки могли раньше считать, что работорговля умерла вместе с рабовладельческим строем. А был ли такой строй вообще, если при Сталине, при вроде бы социализме крестьяне в деревнях жили и работали на правах тех же рабов: без паспортов, без права выезда из родного колхоза и, что самое главное, практически бесплатно? Да и те же америкашки! Кажись, при капитализме жили, да еще при каком, а рабов гнали из Африки кораблями! А потом их друг дружке продавали. И есть ли вообще движение к прогрессу, о котором веками талдычат философы? Может, вовсе и не по восходящей развивается жизнь, а как-то иначе, рывками? Мы так долго считали, что живем при социализме, который пришел после капитализма, а теперь, оказывается, что социализм снова переходит в капитализм. Так, может, после капитализма у нас вновь наступят феодализм и рабовладение? Или они уже наступили? А может, и нет никаких "измов" на земле, а просто существуют на нашей несчастной планете миллиарды людей, существует жизнь, и внутри этой жизни есть все сразу и все одновременно: и социализм, и капитализм, и феодализм, и рабовладельческий строй?
-- А что? Ведь вполне может быть? -- спросил сам себя Пеклушин и элегантно поправил очки на переносице. -- Так что, стоит этим заняться?
Охранник понял вопрос по-своему и, в свою очередь, попросил:
-- Константин Олегович, так, может, вы позвоните кому надо, а то деда за колючку законопатят...
-- Отлично! Надо подбирать литературу! -- в возбуждении налил он себе стакан пепси и громко, с прихлебываниями, осушил его.
-- Посадят же, Константин Олегович... А он для вас старался...
-- Кто старался? -- только сейчас Пеклушин понял, что кто-то в комнате говорит кроме него.
-- Дед мой... Ну, что участковый наш, щенок этот, повязал...
Пеклушин сразу вспомнил одноглазого. Более неприятных типов он не встречал. И ведь вроде ничего особенного: маленький, сухонький, полуживой, а столько силищи в одном-единственном глазу, что, кажется, от одного его взгляда не только на голове, а и на ногах волосы шевелиться начинают.
-- Ладно. Я позвоню, -- небрежно пообещал Пеклушин. -- А он того, не заложит тебя?
-- Ни-ко-гда! -- четко произнес охранник. -- За дедом -- как за могилой...
"В могилу мы его и отправим. Пора уж", -- мысленно ответил ему Пеклушин.
-- Не лапай! Пошел в жопу! -- заорал кто-то в коридоре.
Охранник опять вскинул руку под мышку. Громкий звук тоже всегда несет опасность.
-- Да пусти ты! -- в комнату ввалилась девчонка, которую уже за спину, за грязную шахтерскую фуфайку, пытался удержать второй охранник.
-- В чем дело? -- резким, как фотовспышка, взглядом Пеклушин сразу впечатал в свою память лицо, выждал пару секунд и, поняв, что он действительно никогда в жизни не видел этой грубой девчонки, еще раз спросил, но уже спокойнее: -- Так в чем дело?
-- Убери своих псов! -- потребовала девчонка. -- А то со Слоном будешь дело иметь!
При каждом произнесенном слове кончик ее носа смешно подергивался, будто изображал из себя заслонку, эти слова как раз на волю и выпускавшую. Но еще смешнее казались ее глаза. Они были настолько разными, словно голову девчонки сшили из половинок двух разных голов.
-- Оставь ее, -- тихо приказал Пеклушин. -- Присаживайтесь на диван.
Сказал и тут же подумал, что если она действительно присядет, то диван нужно будет выбрасывать на помойку. Слишком уж грязной и засаленной, даже какой-то бомжистской казалась ее фуфайка. И еще Пеклушин подумал, что девчонка приперлась, чтобы напроситься в танцгруппу. В последнее время желающих заработать большие деньги да еще и за границей стало так много, что он вынужден был ввести конкурсный набор. Все больше и больше покупатели требовали качественный товар, а не просто лиц женского пола. Пеклушин еще раз внимательно изучил необычное лицо девушки и начал придумывать повод, как же ей отказать.
-- Ты зачем честную пацанку за колючку засунул, а? -- неожиданно спросила так и не присевшая девушка. -- Она тебе что, поперек глотки стояла?
Пеклушин густо покраснел. От всегда почему-то краснел от испуга.
-- Выйди, -- чуть слышно приказал он второму охраннику.
Тот удивленно посмотрел на шефа, которого еще никогда не видел таким по-рачьи красным, опустил наконец руку, держащую сзади фуфайку незваной гостьи, и беззвучно выскользнул по коврам из комнаты.
-- Кто ты? -- по-наполеоновски сложив руки на груди, спросил Пеклушин.
19
Ирину бил озноб. Зубы без остановки стучали друг по дружке, включенные невидимым, сидящим где-то под сердцем механизмом. Зубы не хотели подчиняться ей. Зубы хотели, чтобы она все-таки нашла ту кнопку внутри себя, которая отключит этот странный и неудобный механизм. Озноб настолько сильно был похож на тот, что бил ее в колонии в ночь побега, что она разжала почему-то закрывшиеся глаза и провела ими окрест. Нет, она стояла не во дворе колонии. Из-за угла пятиэтажки виднелся подъезд с двумя вывесками и джип под ним.
Подъезд был открыт и напоминал рот огромного чудовища. Десять минут назад это чудовище проглотило Ольгу и теперь хмуро молчало, точно не могло понять, лакомый ему достался кусочек или постнятина.
Ирине очень хотелось пойти вместе с Ольгой, очень хотелось самой взглянуть в глаза Пеклушину, но Ольга не разрешила.
-- Хватит базарить! -- отсекла она ее попытки. -- Я сама с ним сначала переговорю. Может, он еще не до конца скурвился. Слон сказал: Пеклуха многое может, если захочет, то и дело пересмотрят. А без этого ты кто? Зэчка беглая -- вот кто...
Она ушла, и стало Ирине еще тяжелее. Наверное, то мерзкое и ужасное, что висело над ней, давило ей на плечи, Ольга отчасти брала и на себя. А как ушла, так вмялось это все в ее спину -- и ни вздохнуть, ни слова сказать. Только озноб. Только стук зубов, который, кажется, слышен и там, в комнате, где разговаривают Пеклушин и Ольга...
Из черного зева подъезда они вышли так быстро, словно чудовище и вправду отрыгнуло их. На ступеньках стояли Ольга, высокий человек в очках, очень похожий на Пеклушина, на того Пеклушина, каким она видела его всего раз в жизни, и еще два парня. Один из них, в коричневой кожаной куртке, тоже казался знакомым. Но рассмотреть его толком она не успела. Все стоящие как-то быстро, по-военному сели в джип, и Ольга даже не повернулась в ее сторону. То ли теперь она была заодно с Пеклушиным, то ли не хотела взглядом выдавать Ирину.
Джип медленно, с царской солидностью тронулся от подъезда, и озноб сразу прошел. От Ирины уезжало что-то важное, очень необходимое, и она почувствовала острое желание побежать за ним, догнать, узнать, отчего же оно такое важное.
-- У тебя закурить нету? -- испугал ее вопросом длинноволосый парень на подкатившем мотоцикле.
Ирина испуганно утвердительно кивнула головой, хотя никаких сигарет у нее не было. Просто мотоцикл был черным, и парень -- таким же черным: в джинсах и кожаной куртке-косухе, утяжеленной цепями, цепочками и булавками. И мотоцикл с парнем до того казались единым целым, казались странным черным кентавром, что Ирина сразу даже и не поверила, когда парень отщелкнул ножку мотоцикла и встал с него.
-- А у тебя какие? -- снова спросил он и, достав из кармана куртки черную зажигалку, щелкнул ею. Пламя не появилось, и осечка почему-то напомнила Ирине об уехавшем джипе.
-- Извините, -- густо покраснела она. -- У меня нет сигарет. Я не курю. Мне очень нужно узнать, куда вон та машина поехала. Вы мне не поможете?
Она сказала это так быстро, а глаза у нее были такие умоляющие, что парень даже и забыл про сигареты.
-- А чего там? -- перетащил он жвачку от левой щеки к правой.
-- Я боюсь их, -- ответила Ирина.
-- Во даешь! Боишься, а сама за ними торопишься!
-- Ну, пожалуйста! -- взмолилась она.
Парень с явной неприязнью посмотрел на ее грязную фуфайку, явно не шедшую к свежему личику девчонки, посмотрел на ее пухлые губы и недовольно пробурчал:
-- Давай, падай за мной, старуха!
Ему все равно было нечего делать, а в этой погоне мерещилось что-то классное, так похожее на гонку рокеров в американском боевике. Он вдавил кнопку на черной коробке плейера, и хриплый голос Джеймса Хэтфилда из "Металлики" вломился под его черепную крышку.
-- Нью блад джойнс зыс йос! -- с кондовым горняцким акцентом заорал парень в поддержку Джеймсу Хэтфилду и нажал на газ.
Ирина, севшая сзади, еле успела вцепиться в жесткую воловью кожу его куртки. Английский она знала на среднем школьном уровне, но первые два слова из фразы смогла перевести. "Нью блад" -- "новая кровь". Страх от услышанных слов вжал ее в узкую спину парня.
20
А погони-то и не получилось. Джип исчез, словно растаял, рассосался в стылом предзимнем воздухе. На землю тихо, устало сеялся снег, и был он привычно серым, почти черным, самым обычным снегом Горняцка. Здесь никогда не видели иссиня-белого снега, словно еще по пути, в воздухе, пропитанном гарью труб, угольной пылью, выхлопами машин и копотью печек, он становился грязным и темным.
-- Вон там они тормознулись, -- неожиданно ткнул парень пальцем в сторону лесополосы и опустил ногу в кирзовой краге на асфальт.
Ирина не поверила ему. Следы всех шин казались ей одинаковыми, а две грязно-коричневые полоски, что уходили вправо от шоссе, к серым, костлявым деревьям, почему-то менее всех других походили на джиповские.
-- Железно, -- настаивал на своем парень. -- У них же "Гуд йиэр", классная штука. Таких в нашей дыре мало... Сходи -- зыркни, раз не веришь...
Скорее всего, он просто хотел от нее избавиться. Ирина тяжело слезла с уже нагретого сиденья и пошла прямо между двумя полосками по снегу. Она ничего не сказала парню, и он сразу пожалел, что связался с этой чокнутой в грязной бомжевской фуфайке. Если б не ее губы, сочные спелые губы, он бы, может, и не погнался за этим дурацким джипом, но теперь губы удалялись, и парень матюгнул сам себя за простоватость и стал менять кассету в плейере. Может, от того, что так он хоть не видел эти уходящие губы. Когда девчонка исчезла за деревьями, а в ушах истошно заорали "Фэйс ноу мо" о гробах и мертвецах, парень нажал на газ, и черный кентавр понесся прочь.
Грязные елочки следов, по которым ходко шла, почти бежала Ирина, уткнулись в холм в глубине лесополосы. От холма они тянулись влево, но здесь впервые Ирина увидела следы ног. Сначала их было много. Настолько много, что даже показалось, что вышедшие из машины хотели утрамбовать снег, хотя и непонятно зачем. Потом от холма к дальним тощим акациям потянулись лишь две цепочки: явно мужская и явно женская. А справа, навстречу им, шла еще одна, мужская.
Все так же не веря парню и внутренне усиливая это неверие в себе, Ирина все-таки решила пройти по следам обуви. У следующего холма, метрах в трехстах от остановившегося джипа ( если это, конечно, был он), следы оборвались, и только тут совершенно неожиданно для себя Ирина вдруг поняла, что не было никакого мужчины, шедшего тем двоим навстречу. Это возвращался тот, первый, мужчина. А женщина?
Одновременно с накатившим страхом Ирина вдруг заметила, что в замесе коричневой грязи от шагов что-то темнеет. Она опустилась на корточки, сгребла ребром ладони нападавший сверху на это пятно серый горняцкий снег и чуть не вскрикнула: спекшимся бурым сгустком на земле лежала кровь.
Ирина уже хотела бежать назад, к невидимому отсюда шоссе, к невидимому, но, может быть, ждущему ее парню и вдруг увидела, что стоит-то не возле обычного холмика, а искусственного, облепившего люк канализации. Зубы тут же застучали мелкой, страшной чечеткой. Озноб, ушедший куда-то далеко от нее, вернулся и трепал с такой силой, точно хотел наверстать упущенное за время отсутствия.
Непослушными руками она расчистила от снега люк. Срывая кожу с пальцев, потянула его за ржавый выступ. На люке в единой отливке чернели выпуклые буквы "Елецкая ИТК", и уже от одного того, что люк был изготовлен в колонии, изготовлен заключенными, Ирина еще сильнее поверила в то, что должна увидеть.
-- О-оля?! О-оленька?! -- спросила Ирина черноту колодца.
Она ответила молчанием.
-- О-о-о... -- начала она имя еще заунывнее, чем раньше, и осеклась.
Перед глазами серела скоба. Где-то внизу явно скрывались остальные.
Она спустилась в черноту, в шум от проносящихся по трубам потоков воды. Нащупав бетонный пол, спрыгнула на него. Вокруг лежала неоглядная ночь. С досадой Ирина подумала о зажигалке парня и тут же уловила чужой, отличающийся от шума воды звук где-то рядом. Это был звук жизни, и она шагнула на него.
-- А-а, -- стоном встретила ее тьма.
-- О... О... О-оля, -- еле выдавила она. -- Это ты?
-- У... ух-ходи, -- прохрипела тьма вроде бы знакомым и вроде бы незнакомым голосом. -- Он уб...бьет и тебя... Он...
-- Молчи... Молчи... У меня там, на шоссе, мотоцикл... Я отвезу тебя в больницу, -- пыталась Ирина нащупать подмышки Ольги, чтобы подтащить ее к скобам, к мутному, сочащемуся через люк свету.
-- С-сука... Он... в живот, а я... Не трог-гай... Мне больно, когда ты тащишь... Мне очень бо... бо-о-ольно...
Слезы щипали Ирины глаза, слезы, наверное, ослепили бы ее, но здесь, во тьме, она и так ничего не видела и оттого не вытирала их, и они бежали, бежали, бежали, солью обжигая губы.
-- Ну, потерпи... Ну, еще чуть-чуть, -- умоляла она Ольгу.
Когда Ирина уперлась спиной в скобы, и полумрак чуть размыл темноту с лица Ольги, Ирина даже почувствовала радость. Как будто уже то, что она вытащила ее из тьмы, означало, что Ольга спасена.
-- Еще немного, -- посмотрела вверх, на люк, сквозь который сеялся крупными хлопьями снег. -- Я сейчас сбегаю на шоссе. Там мотоциклист. Он тебя отвезет в больницу...