-- Стой! -- поймала ее за руку Ольга.
   Холод ее пальцев ожег Ирино запястье. Такой же точно холод был лишь у металлических скоб.
   -- Кранты мне, Ирк... кранты... Крови, гад, мно... много вытекло... Я... я по ногам чую: много... И бо... больно в животе... как ножовкой пилят... И пить, сильно пить хо... хочу, -- она открыла рот, и каждая упавшая на тяжелый, уже почти не подчиняющийся язык снежинка казалась глотком воды.
   -- Я быстро...
   -- По... поздно... Сдохну я...
   -- Не говори так! Ты должна жить... Мне без тебя никак нельзя... Меня ж в колонии...
   -- Что?.. Что в колонии?..
   -- Меня... та убьет...
   Ирина дышала на хрупкие пальчики Ольги, Ирина целовала их, но пальцы становились все холоднее и холоднее. Наверное, металлические скобы были уже теплее.
   -- Не бо... не бойся, -- еле вышептала пересохшими, ставшими какими-то бумажными, чужими губами Ольга. -- Убить тебя должна была... я.
   -- Ты?! -- отпрянула Ирина и больно ткнулась спиной в стальные ребра скоб. Взгляд искал подтверждения ошибки, подтверждения отказа от того, что она услышала, но лицо Ольги, восковое, бледное, больше похожее на голову мраморной статуи, чем на лицо живого человека, не выражало ничего.
   -- Я... Я... Слон в муляве попросил, чтоб я тебя... чтоб сразу, как за колючку попадешь... Сло-о-он, -- ее, казалось бы, оледеневшие пальцы вдруг напряглись, обжали подрагивающие Ирины пальчики, -- Сло-о-он мне обещал, что если я тебя... то он на мне... женится, -- еле выдохнула она последнее слово и бессильно закрыла глаза.
   -- Нет, не верю! -- упрямо произнесла Ирина. -- Ты успокаиваешь меня. Мурку убили наши. Убили ножницами нашего отряда.
   -- Не-ет, -- упрямо повторила Ольга. -- Ножницы я украла после работы, в вашем це... цехе...
   -- Оленька, милая, не умирай! -- вскинулась Ирина. Она все еще не верила Ольге. Она не хотела верить. Она возненавидела бы себя, если бы сейчас вдруг в это поверила. -- Я быстро! Только до трассы добегу!..
   -- И плиту я... Сверху... Токо, гад, колено ободрала...
   -- Не надо, не говори, -- умоляла Ирина, а память действительно подсказала: камера ДИЗО, вскакивающая с лежака за косметикой Ольга, ее ободранная коленка и какой-то смущенный взгляд.
   -- И уб... убила бы... Убила... Как Мурку, с-стерву... Убила бы тебя, но... но ты оказалась не та...
   -- Как не та? -- уже с ужасом спросила Ирина.
   -- Не та... Не та, -- упрямо повторила заплетающимся языком Ольга. -В камере... ДИЗО... я тебя "прощупала"... Другая ты, не стукачка... как... как Слон писал... И это... накрасила ты меня классно... Я прям тащи-и-илась, -- простонала она долгим "и".
   -- Зачем ты... так?.. Не надо...
   -- А му... муляву свою я Спице в мартац за... зафундыбулила. Сло... Слон все равно пе... печатными буквами накалякал... И имени там мо... моего нету... Кранты теперь Спице, г-гадине вонючей!.. Наш подполковник все равно муляву на... найдет... Он ушлый...
   -- Оленька, милая, молчи, -- уже и не старалась сдерживать бесконечные слезы Ирина. -- Молчи! Я быстро!.. Только до дороги, за транспортом...
   -- И... Ир... ска... скажи Слону, я... я... я... его любила, -- она произнесла это, не открывая глаз, произнесла как бы уже откуда-то издалека, куда уносило ее что-то холодное и властное. И вдруг вспомнив нечто важное, разлепила тяжеленные, чудовищным клеем смазанные веки. -- А ты меня, Ирк, так... так на свадьбу и не накрасила...
   21
   Дверь действительно воняла самогоном. Такое впечатление, что аппарат вделан в нее вовнутрь, и стоит только воткнуть шланг в замочную скважину, как оттуда в бутыль хлынет мутная сивуха.
   Пеклушин не наврал. Его сосед снизу гнал самогон, видимо, и днем, и ночью. По инерции, что ли? Сейчас водка в магазине получалась дешевле самогона, выгнанного из сахара.
   Дверь распахнулась, и запах стал так силен, что Мезенцеву показалось, что он не только его нанюхался, а и успел тяпнуть граммов двести.
   -- О-о! Мент! -- совершенно беспардоннно воскликнул маленький лысеющий мужичонка.
   На "мента" Мезенцев даже не отреагировал. Как будто говорили о другом человеке, а не о нем. А мужичок почему-то сразу понравился. Может, тем, что был похож на покойного отца Мезенцева.
   У мужичка было такое лицо, что профессию мог бы определить даже ребенок: черным углем, как у женщин -- тушью, очерченные глаза, глубокие с такой же чернотой на дне морщины, красно-синие штришки рваных сосудиков на носу и ввалившихся щеках. И ко всему прочему мужичок, несмотря на свой маленький рост, был сутул. "На узких пластах заработал", -- вспомнил и своего отца Мезенцев, тоже маленького и тоже сутулого забойщика, который, в три погибели согнувшись, отвкалывал в свое время почти тридцать лет в забое. И не одну тонну угля выгрыз, между прочим, из узких полуметровых пластов антрацита. Впрочем, удивляться было нечему. В Горняцке из каждой второй квартиры, из каждого второго дома навстречу Мезенцеву вышел бы шахтер.
   И весь город был с таким же черным, навечно въевшимся в кожу налетом, с таким же измученным каторжным лицом, с такими же пьяными дурными глазами, не желающими по-трезвому смотреть на себя и на тот изуродованный мир, что лежит окрест.
   -- Заходи, мент! Гостем будешь! Я гостям завсегда рад!
   Уже то, что Мезенцева, как милиционера, приглашали в квартиру, казалось невидалью. Во времена, когда всех вокруг грабили и бронированных дверей и решеток становилось все больше и больше, представителей власти дальше порога не пускали.
   Мезенцев прошел на кухню, даже не подумав, что нужно бы разуться. То ли и вправду он уже превратился в настоящего милиционера за день ношения формы, то ли не хотелось снимать обувь в квартире, где пол был грязнее асфальта на улице. Сев на предложенный шаткий стул, он достал пеклушинскую бумагу из папки. Рука замерла над столом. Бумага казалась самолетом, которому некуда приземлиться -- до того плотно был уставлен стол банками, склянками, тарелками, мисками. И в каждой из этих емкостей лежало по стольку окурков, что остатков в них хватило бы для суточной работы табачной фабрики.
   -- На вас поступила жалоба. По поводу сильного запаха сивушных масел, -- нет, этот аэродром на столе пеклушинскую бумагу на себя не принимал, и Мезенцев вынужден был положить ее на колено и прикрыть ладонью. -- А также частых ударов гаечным ключом по трубам центрального отопления.
   Мужичок обернулся, осоловелыми глазами посмотрел на оббитую краску на батарее и почему-то обрадовался.
   -- Точно! Мочу так, чтоб у него, гада, очки треснули!
   -- Но это же хулиганство! -- возмутился Мезенцев и сунул руку в карман, где лежала бумажка Хребтовского с новым номером банковского счета на взимание штрафов.
   -- Это не хулиганство, -- не согласился мужичок. -- Это наш ответ Чемберлену! И потом... вот ты мне скажи, -- всплеснул он короткими ручонками, словно хотел точнее добросить до уха Мезенцева свои слова. -Вот скажи: имею я право хоть как-то отреагировать на его дикость?
   Мезенцев мысленно представил узкое умное лицо Пеклушина и не понял, что же в нем дикого.
   -- А я считаю, что имею! Полное рабочее право имею!
   Пальцы вытянули теплую бумажку из кармана. Мезенцев пробежал глазами по длинному ряду цифр, делавшему этот банковский счет похожим на шифрограмму разведчика, и у него заныло под сердцем от предощущения, что придется эту галиматью вписывать в квитанцию.
   -- Он же, сученыш, воет по ночам! -- почти выкрикнул мужичок и одним этим вскинул глаза Мезенцева от бумажки на его сморщенное, как запеченное яблоко, лицо.
   -- Воет? -- переспросил он.
   -- Как волчара! И на стенку прыгает!
   Прыжком на месте мужичок подтвердил свои слова, а зазвеневшая от него рюмка на столе словно поддакнула, что ее хозяин не врет.
   -- Наверное, это музыка, -- вспомнил Мезенцев рассказ Пеклушина о звуках джунглей, которые он прослушивает после работы.
   -- Ни хрена себе музыка! -- возмутился мужичок и выпятил свои кнопочные глазки, но даже выпяченными они остались такими же маленькими и такими же по-шахтерски грязными. -- Ты б среди ночи от такого воя проснулся, точно бы в штаны наделал!
   По лицу Мезенцева хлестнуло жаром. Он чуть не врезал мужичку по челюсти и, может быть, только бумажки, занявшие обе его руки, помешали ему это сделать.
   -- Ты бы в выражениях-то...
   -- А что? -- удивился мужичок. -- Я никогда не вру. Воет по-страшному. Аж жалко его! Оппонент же он.
   -- Кто? -- не понял Мезенцев.
   -- Оппонент... Ну, хрен у него не работает. Мочалка, в общем...
   Согнутым вниз указательным пальцем мужичок изобразил то, что он подразумевал, но Мезенцев ему не поверил.
   -- У него же почти каждый вечер -- женщины, -- попытался он переубедить мужичка, вспомнив рассказ Пеклушина о водяном матрасе, женщинах, любви.
   Вскинутыми бровями тот так плотно сплющил морщины на лбу, что лоб стал похож на страницу школьной тетради для русского языка: сплошные линейки. В такую же линейку была его измятая, давно не стираная рубашка, и оттого мужичок вместе со своей одежкой превратился в нечто похожее на изображение, сложенное из полосок. Вытяни одну из них вбок -- и мужичок сплющится. И от этой искусственности, нереальности картинки Мезенцев еще сильнее не поверил ему.
   -- Он мне сам хвастался... Ну, что каждый день с женщинами... И вообще...
   -- Какие бабы?! Да в его квартире за все время ни одной девки не перебывало! Я-то знаю. Сам слежу. И жена -- тоже, -- показал он в сторону зала, хотя явно жены дома не было. -- У Пеклухи до перестройки все было как положено: жена, дочка. Но он же комсомольским козлом служил. А у них в обкоме -- пьянка на пьянке. То актив, то пленум, то обмен опытом, мать их за ногу! -- ругнулся мужичок, но теперь уже Мезенцев ничего не испытал: ни возмущения, ни удивления. Ругань в устах мужичка казалась чем-то вроде дыхания. -- А где водка, там и бабы. А где бабы, там и гриппер...
   -- Триппер, -- уточнил Мезенцев.
   Ему почему-то не хотелось прерывать мужичка. Даже вылетевшее словечко казалось лишним, ненужным. По большому счету, мужичок говорил плохое о Пеклушине, а плохое всегда интереснее хорошего. К тому же то, что он рассказывал, было похоже на постепенное стирание пыли с работающего экрана телевизора, когда после каждого нового движения тряпкой обнажались истинные краски.
   -- Я и говорю: гриппер... Первый раз он жене лапшу на уши повесил, что, мол, попал в кожвендиспансер из-за экземы... Знаешь, есть такая штука на нервной почве? Чешется так, что, сколько ни чешешь, а хочется еще чесать. Так всего зеленкой измазывают. В том числе и это, -- снова показал изогнутый вниз указательный палец с черным, намертво отбитым ногтем. -- Так знаешь про экзему?
   -- Знаю, -- кивнул Мезенцев, хотя слышал о ней впервые.
   -- Жена поверила. Купилась, значит, на эту утку. А второй раз такую экзотику поймал, что без операции уже не обошлось. Короче, чего-то там ему вырезали,.. ну, что-то вроде стержня... Без него теперь у Пеклухи никакой напруги нету. Жена, как узнала, ушла. А потом... Потом ГКЧП случился и все остальное, включая искоренение комсомола из повседневного момента жизни...
   Перед глазами Мезенцева возник желтый конус света, обнаженная женская фигура внутри него, тоже почему-то желтая, словно и не было там женщины, а просто свет уплотнился в середине конуса и приобрел красивый, притягательный контур. Господи, неужели он не мог понять сразу? Пеклушин не просто продавал девушек. Он мстил им. Беспощадно мстил за ту одну, что одарила его "экзотикой", хотя, может, и не было никакой экзотики, а просто поймал он банальный сифилис да умудрился запустить его. Наверное, если бы мог, то месть приобрела бы иные формы, но в том-то и дело, что он не мог, а мстить хотелось, ох как хотелось. А потом, когда оказалось, что месть дает не только душевное успокоение, не только ласкает, щекочет сердце, но и приносит немалые деньги, он уж и не считал это местью, а просто работой.
   А почему выл? От бессилия? Оттого что непонятно, кто он: по внешнему виду мужик, а на самом-то деле вроде и не мужик? Но ведь не он один такой на свете. Зачем же выть-то?
   -- Ты говоришь, он и в стены бьется? -- впервые назвал Мезенцев мужичка на "ты", и мужичок показался ему сразу после этого еще ближе и роднее. -- А зачем?
   -- С досады, наверно, -- почесал мужичок за ухом. -- А может, от одиночества. Он же по вечерам все один да один.
   -- Неужели в рестораны не ходит? -- удивился Мезенцев.
   -- Не-а. Жена говорила, боится он чего-то. Днем без охранников носа не кажет. Ночью за бронированной дверью спрячется и воет. А в ресторан? Да-а... Мне б его гроши, я б гульнул! А он... Может, боится, что отравят...
   Мезенцев задумчиво кивнул. Он все еще не верил в то, что Пеклушин воет, и пытался вспомнить, на что похож вой. На стон? На рев? На плач? Точно -- на плач! Пеклушин не выл. Он плакал. Нет, он не просто плакал. Он рыдал! Ему было страшно. Безумно страшно. Нестерпимо страшно, но он все равно продолжал делать то, от чего ему было так страшно. Но от чего? Неужели он так боялся тех двух девчонок?
   22
   Рабочий стол, кресла, диван, телевизор, компьютеры, книжный шкаф с пудовыми томами энциклопедии и даже оба подоконника на время как бы исчезли из кабинета Пеклушина в его офисе, хотя никуда они не исчезали. Просто они так густо были укрыты слоем цветных фотографий, что, казалось, в комнате ничего нет, кроме стен и фотографий.
   С каждого снимка на Пеклушина смотрели девушки. Где кокетливо, где озорно, где со стыдом, где с вызовом. На некоторых девушках сохранились намеки на одежду вроде прозрачных газовых платков или узеньких шарфиков, но по большей части не существовало и этого, и вся комната напоминала женское отделение бани, куда одновременно с грохотом ворвались три с лишним десятка обнаженных красавиц. Некоторые из этих снимков были уж совершенно вульгарными и по-животному вызывающими, но именно они больше всего нравились Пеклушину, потому что лучше любых других демонстрировали "товар".
   -- Уехали, Константин Олегович, -- обозначил себя вошедший в кабинет телохранитель.
   Пеклушин обернулся, посмотрел на знакомую коричневую кожаную куртку и спросил эту куртку:
   -- Доволен?
   -- Еше как! Кто б ему в каком "Андрее" столько "зеленых" отвалил!
   Пеклушин вспомнил хлипкую матерчатую куртчонку фотографа, его старые морщинистые ботинки, брюки, забывшие прикосновение утюга, и подумал, что, наверно, переплатил. Но вернуть деньги назад было уже невозможно. Джип мчался по городу к вокзалу, к московскому поезду. А потом Пеклушин подумал, что он все-таки купил у фотографа по три экземпляра каждого снимка, и если из одного из них сделать рекламный буклет, то два остальных можно "толкнуть" в западные журналы под своей фамилией. Тем более что на некоторых голеньких дурех он предусмотрительно напяливал армейскую фуражку со звездой, а на Западе от такого антуража все редакторы почему-то впадали в кайф.
   Иногда сквозь эти сладкие, приятные мысли проскальзывала горечь от случившегося утром. Нет, он не жалел о том, что в психозе все-таки выстрелил несколько раз в живот этой наглой девчонке с разными глазами. Горечь была от того, что даже после избавления от Забельской он не освободился от страха. Вот выстрелил, ничего не почувствовав, вот схоронил ее в надежном месте, обезопасив себя, а сердце ныло, ждало новой опасности. Где-то еще шлялась Конышева, и даже Хребтовский не мог ничем помочь. А хотелось, очень хотелось, чтобы исчезли с земли люди, знавшие хоть что-то из его тайн, знавшие такое, за что он мог поплатиться или жизнью, или свободой.
   Скрип тормозов вернул его к реальности. Джип, что ли, вернулся? Неужели фотограф что-то забыл? Или посчитал, что мало заплатили?
   Пеклушин прошел вдоль строя ног, ягодиц, грудей, напомаженных ртов, выглянул в окно и неприятно ощутил, как вздрогнуло сердце. У входа в "Химчистку"-"Клубничку" стоял автомобиль с овальными фарами. На фоне темно-темно-зеленого колера блеснул кружок с тремя стрелками.
   "Новый "мерс". "Е-класс", -- с тошнотворной, давящей на грудь завистью подумал Пеклушин. -- Ну, Слон дает! Наверно, прямо на выставке купил, в Москве... Ничего-ничего, -- обвел хищным взглядом фотографии. -После этой "раскрутки" я себе точно "Порше" куплю. Вот тогда я на его свиную харю посмотрю!"
   -- Здорово, Костя! -- шагнул в кабинет Прислонов.
   На его костюм лучше было не смотреть. А то расстройства еще больше, чем от "мерса".
   -- Добрый день, Витюша! -- по-мальчишески всплеснул руками Пеклушин и расширил лицо улыбкой.
   Прислонов посмотрел на эту уже не раз виденную улыбку, которая больше походила на гримасу плачущего, чем на улыбку, вскинул левую руку с остро блеснувшим циферблатом часов "Крикет", но на стрелки даже не взглянул.
   -- Мясом торгуешь? -- после вялого рукопожатия Прислонов пошел вдоль фотографий. -- Ну-у, что: ничего, сплошная свежина! Малолетки? -- Пальцем в синих буквах татуировок приподнял он один из снимков, на котором столичный фотограф сумел чуть ли не наизнанку вывернуть девчонку.
   -- Подарить? -- угодливо согнулся Пеклушин.
   Он был заметно выше Прислонова, и от этого ощущал себя как-то неудобно.
   -- Живьем, что ли?
   Пеклушин согнулся еще ниже, но все равно остался выше гостя.
   -- Можно и живьем.
   -- Ну да! Чтоб потом от твоих "сосок" на винт намотать? -- и швырнул снимок на пол.
   -- Да ты что, Витюша! -- искренне возмутился Пеклушин. -- Они все чистенькие! Свежак стопроцентный! Знаешь, как т а м нравится?! -- показал он в ту сторону, где заходит солнце. -- Заказов -- море!
   Прислонов прошел к дивану, повернулся и швырнул себя на кожаную обивку прямо поверх фотографий. Рукой смахнул снимки с подлокотника, по-блатному цыкнул через щель в передних губах и кивнул на коричневую куртку:
   -- Убери своего "пристяжа". Есть маленький базар.
   Под ним сухим хворостом похрустывали свеженькие глянцевые снимки, а Пеклушину казалось, что это внутри у него похрустывают нервы. Если бы мог, врезал бы кулаком Прислонову прямо по роже, прямо по его мокрым губам, по землистому зэковскому лицу, по уродливому шраму на левой щеке. Но в том-то и дело, что не мог. Не дрался он никогда в жизни и потому не знал, получится удар или нет. А пистолет с закопченным стволом лежал в верхнем ящике стола.
   Пеклушин повернулся к телохранителю Прислонова, который огромной черной гориллой стоял у дверей кабинета и старался издалека разглядеть снимки, потом -- к своему, сравнивая их, и только потом решился:
   -- Я ему доверяю.
   -- В натуре? -- бросил Прислонов ногу на ногу.
   -- В натуре, -- уже чуть ли не с вызовом ответил Пеклушин.
   -- Ладно. -- Полюбовался Прислонов золотой печаткой с бриллиантом на безымянном пальце левой руки. -- Базар такой: в обмен на мой долг я обещал кое-кого убрать за колючкой. Помнишь?
   Шея окаменела, но Пеклушин все же кивнул. В затылке что-то хрустнуло, словно шея и вправду превратилась в гранит, а Прислонову показалось, что собеседник еще и крякнул в ответ.
   -- Лады... Но при базаре ты бухтел, что та чувиха -- козел* и ------------- *Козел ( блатн. жарг.) -- доносчик. шестерка. А в натуре?
   -- Что в натуре? -- Пеклушин уже начинал путаться в воровских терминах, а слово "натура" могло означать что угодно.
   -- А в натуре выходит лажа, -- сощурил глаза Прислонов. -- Обвенчал* ты ее не за дело**, а по сплошному понту, и захиляла она за колючку, хотя никакой магазин на уши не ставила...
   -- Витюша, ты извини, -- побледнел Пеклушин и стал еще красивее, ну совсем до противного красивее. Душу распирал страх, который приходил только по вечерам, страшный, стон выжимающий изо рта страх. Он все-таки сглотнул его. -- Я не все понимаю из того, что ты сказал... Ты что же, и вправду считаешь, что та девка -- не шестерка? Ты веришь всяким стукачам, а не мне?
   -- Мои стукачи -- проверены, -- отрубил Прислонов. -- Точнее, были проверены... Пока ты... своей игрушкой...
   Страх окаменел у Пеклушина внутри. Теперь уж не двигалась не только шея, но и все остальное. Как бы он ни прикидывался непонятливым, но то, что игрушка по-зэковски -- пистолет, -- это он знал точно.
   -- Ты о чем? -- еле выдавил он.
   Как ни каменил его страх, но этот же страх заставил его пройти за стол и сесть в свое любимое кожаное кресло, сесть прямо на фотографии, но зато ближе к верхнему ящику стола.
   -- Зачем ты замочил Ольку? -- вроде бы тем же невыразительным тоном проговорил Прислонов, но в том, как он произнес имя девушки, прозвучало что-то зловещее.
   -- Витюша, ты что-то путаешь, -- постарался быть убедительным Пеклушин. -- Девушка с таким именем действительно приходила ко мне в первой половине дня. Она просилась в танцгруппу в Европу, -- соврал он и от того, что это получилось как-то мягко, естественно, зауважал сам себя. Все-таки не зря в свое время он столько раз выступал на активах и собраниях всех видов и рангов. Тогда он -------------- *Обвенчал ( блатн. жарг.) -осудил. **Дело ( блатн. жарг.) -- преступление. запросто умел владеть залом. Сейчас, кажется, одним лишь Прислоновым, которого, впрочем, умным никогда не считал. -- Я обещал подумать, хотя у нее такие данные...
   Прислонов прожег его взглядом. Неужели убедительность Пеклушина показалась убедительностью только ему одному?
   -- Ну, неординарные данные... Хотя в ней есть и своя немалая симпатия, -- он с брезгливостью вспомнил ее грязные холодные пальцы, которыми она после его выстрелов в живот пыталась поймать его чистенькие, холеные запястья, а сама все сползала и сползала вниз. -- Она ушла, и больше я ее не видел... Можешь спросить моего телохранителя, -- кивнул он влево на коричневую кожаную куртку. -- Я потом весь день занимался с фотографом... Впрочем, если ты ходатайствуешь за нее, я готов... Я могу устроить ее в ближайшую группу в Турцию. С Европой сложнее. Там нужен товар поизысканнее.
   Прислонов мрачно молчал. В последнее время он не испытывал никаких чувств к Забельской, но сейчас, только оттого что Пеклушин явно врал, он вдруг ощутил жалость к своей бывшей подруге. Не закажи он ей тогда в ксиве убийство Конышевой, не было бы их дурацкого побега, не было бы ее гибели в грязном, холодном водонапорном колодце, а то, что прибежавшая час назад растрепанная, перепуганная и заплаканная до намертво слипшихся глаз Конышева не наврала, он понял сразу. А у Пеклушина глаза дергались, глаза искали опору и не находили.
   -- Кстати, раз уж мы заговорили о том деле, -- первым прервал молчание Пеклушин. -- Мне сейчас очень нужны деньги. Я мог бы получить свой долг?
   -- Деньги, Костенька, такая штучка, что они всем нужны, -- с хрустом встал с кожаного дивана Прислонов. -- А у меня они -- в деле... Ты Зубу должен? -- вспомнил он о бумажках зубовского общака, которые разбирал утром.
   -- Да, -- удивился его осведомленности Пеклушин. -- Но там существенно меньше, чем ты мне должен. Там на порядок меньше.
   -- Считай, что мы квиты. Общак Зуба -- теперь мой общак.
   -- Но это нечестно, -- наклонился к ящику стола Пеклушин. -- Ты разоряешь меня...
   -- А честно сопливых пацанок в шлюх превращать?! -- дернул шрамом Прислонов. -- Мне, вору в законе, это западло, а ты... ты...
   -- Тебе что, шлюху свою стало жалко? -- сощурил Пеклушин глаза за матовыми стеклами очков, рванул левой рукой ящик и выхватил из него пистолет.
   Он даже не знал, зачем это делает. Страха вроде бы уже не было. Его место в душе заняла ненависть. Страшная, нечеловеческая ненависть, от которой он тоже готов был взвыть. Никакой пистолет не мог вернуть деньги, раз Прислонов напрочь отказался от своего долга. Наверное, пистолет хранил память о том, как легко можно выпутаться из любой западни несколькими выстрелами. Пистолет уже ощутил запах крови. И он ощутил вместе с ним. Особенно когда увидел, что убить оказалось легче, чем перевезти группу девчонок через границу. Главное -- не вспоминать об этом.
   Пистолет дрожал в вытянутой руке Пеклушина.
   -- Ты... ты... -- слова исчезли из его головы, словно он их все разом забыл.
   Пеклушина уже не было в Пеклушине. За красивой оправой очков жил зверь, страшный дикий зверь, готовый вот-вот завыть. И только одно мешало сейчас Пеклушину, чтобы решиться на самое страшное: в Ольгу он стрелял в упор, а до Прислонова было не меньше семи метров дистанции. Но он все же нажал на спусковой крючок.
   Под звук выстрела, громом ударивший по ушам, Прислонов прыгнул вправо, к черной туше охранника. С того дня, как его короновали на вора в законе, оружия он не носил, потому что уже само звание как бы делало его бессмертным, а ближайший "ствол" сейчас грелся под мышкой у телохранителя. А тот, как назло, настолько увлекся поиском самых больших грудей на фотографиях, что не только не слышал разговора, но и не заметил появления пистолета в руках у Пеклушина.
   А когда грохнул выстрел и кто-то кинулся на него слева, он машинально сам отпрыгнул к компьютерам и сшиб локтем огромный монитор на пол. Избавляясь от ваккума в трубке, кинескоп монитора рванул гранатой и перекрыл своим грохотом второй выстрел.
   Прислонов внезапно наткнулся на затвердевший воздух, попытался проломить его грудью, чтобы прорваться, пробиться к пистолету своего тупого телохранителя, но воздух резко почернел. Он хватанул его широко открытым ртом, но ни одного глотка не поймал. Воздух словно бы выкачали из кабинета, залив на замену ему нечто черное и дурманящее голову. И когда Прислонов глотнул еще раз, то, наверное, вовнутрь попало именно это черное и дурманящее. И он упал лицом прямо на пластиково-стеклянные останки монитора.
   Телохранитель Прислонова все-таки успел выхватить свой теплый ТТ, сбросить предохранитель и послать ответную пулю в сторону Пеклушина, но того за столом почему-то не было, и пуля всего лишь проколола кожаную спинку кресла. Ствол тут же метнулся вправо, метнулся к тому, что двигалось, и послал вторую пулю туда.
   -- Ма-а! -- взвизгнул впрыгнувший на подоконник охранник Пеклушина.