И дон Фульхенсио, брыкаясь, вышел на улицу, готовый яростно атаковать свою
новую жизнь. Прохожие здоровались с ним как обычно, но какой-то паренек,
пропуская его, озорно изогнулся, подражая тореро. А одна возвращавшаяся с
мессы старушка бросила на него какой-то идиотский взгляд, коварный и долгий,
словно бы змеиный. Когда же оскорбленный захотел поквитаться с ней, старая
хрычиха укрылась в доме, словно матадор в своем убежище на краю арены. Дон
Фульхенсио боднул дверь, запертую за секунду до того, и у него из глаз
посыпались искры. Рога были отнюдь не видимостью, а неотъемлемой частью
черепа. Он был шокирован, и от унижения покраснел до кончиков волос.
К счастью, профессиональная деятельность дона Фульхенсио не была никоим
образом скомпрометирована и не потерпела никакого ущерба. Клиенты с
энтузиазмом прибегали к его помощи, поскольку каждый раз его напор делался
все мощнее как в нападении, так и в обороне. Даже издалека приходили
тяжущиеся искать защиты у рогатого адвоката.
Но спокойная сельская жизнь завертелась вокруг него в изнуряющем ритме
бесшабашного праздника, на котором скандалят и клеймят друг друга. Дон
Фульхенсио бодался направо и налево, со всеми и из-за любого пустяка. По
правде говоря, над рогами ему в лицо никто не смеялся, никто их даже не
видел. Но каждый ловил момент, чтобы вонзить в него парочку хороших
бандерилий; что говорить, если даже самые робкие, и те решались показать
несколько эффектных шутовских приемов. Некоторые кабальеро, потомки
средневековых рыцарей, не пренебрегали возможностью воткнуть в него свои
пики, занося удар с почтительной высоты. Воскресные посиделки и большие
праздники давали повод для импровизации шумных народных коррид с неизменным
участием дона Фульхенсио, который наскакивал на самых дерзких тореро слепой
от ярости.
От постоянного мелькания плаща перед глазами, ложных выпадов и кружения
на месте голова у дона Фульхенсио пошла кругом, и, разъяренный наглыми
выходками, приемами с мулетой, он стал все время угрожающе выставлять рога и
в один прекрасный день превратился в дикое животное. Его уже не приглашали
ни на праздники, ни на публичные церемонии, и жена горько сетовала на
изоляцию, в которой приходится жить из-за скверного характера мужа.
Благодаря шпилькам, бандерильям и пикам, дон Фульхенсио познал в полной
мере ежедневные кровоизлияния, а по воскресеньям -- и торжественные
кровопускания. Но всякий раз кровь изливалась внутрь, в его сердце,
израненное злобой.
Его оплывшая шея наводила на мысль о скоропостижной кончине.
Коренастый, полнокровный, он продолжал атаковать во все стороны, не умея
отдыхать или придерживаться диеты. И однажды, когда дон Фульхенсио бежал
трусцой к дому, он остановился на Пласа-де-Армас и настороженно повел
головой в сторону, откуда доносился сигнал далекого горна. Звук приближался
подобно смерчу, пронзительный, оглушающий.
В глазах стало темнеть, он увидел, как вокруг него вырастает гигантская
арена; что-то вроде Валье-де-Хосафат, заполненная односельчанами в костюмах
тореро. Кровь прилила к голове так же стремительно, как шпага пронзает
холку. И дон Фульхенсио отбросил копыта, не дожидаясь последнего удара.
Несмотря на свою профессию, общественный защитник оставил завещание
лишь в черновом варианте. В нем необычным просительным тоном выражалась
последняя воля, согласно которой рога следовало не то отпилить ручной пилой,
не то отбить с помощью долота и молотка. Но эта убедительная просьба не была
исполнена по вине услужливого плотника, который бесплатно сделал специальный
гроб, снабженный двумя очень заметными боковыми выступами.
Дона Фульхенсио провожала в последний путь вся деревня, растроганная
воспоминаниями о его былой свирепости. Но, несмотря на обилие венков,
скорбную процессию и вдовий траур, эти похороны были похожи, уж не знаю чем,
на веселый и шумный праздник.


    ПЕРОНЕЛЬ


Из своего светлого яблоневого сада Перонель де Арментьер послала
маэстро Гильому свое первое любовное рондо. Она положила стихи в корзину с
ароматными фруктами, и это послание озарило потускневшую жизнь поэта, словно
весеннее солнце.
Гильому де Машо (Машо, Гильом де (1300--1377) -- французский поэт и
музыкант.) уже исполнилось шестьдесят. Его измученное болезнями тело
начинало склоняться к земле. Один глаз потух навсегда. Лишь иногда, слыша
свои давние стихи из уст влюбленных юношей, он оживал душой. И прочитав
песнь Перонель, он снова стал молодым, взял в руки свою трехструнную
скрипку, и в ту ночь в городе не было более вдохновенного трубадура.
Он вкусил упругую и ароматную плоть яблок и подумал о молодости той,
которая их послала. И его старость отступила, словно сумрак, гонимый лучами
солнца. Он ответил пространным и пылким посланием, включив в него свои
юношеские СТИХИ.
Перонель получила ответ, и ее сердце учащенно забилось. Ей
пригрезилось, как однажды утром она, в праздничном наряде, предстанет пред
поэтом, который, еще не увидев ее, воспевает ее красоту.
Но ждать пришлось до осени, до праздника святого Дионисия. Родители
согласились отпустить ее в паломничество к святым местам только в
сопровождении верной служанки. Письма, каждый раз все более пылкие, летели
от одного к другому, даря надежду.
На пути, у первого сторожевого поста, маэстро, стыдясь своих лет и
потухшего глаза, поджидал Перонель. С тоскливо сжимающимся сердцем слагал он
стихи и мелодии в честь встречи с ней.
Перонель приблизилась в сиянии своих восемнадцати лет, неспособная
видеть уродство того, кто с тревогой ожидал ее. Старую же служанку не
покидало удивление при виде, как маэстро Гиль-ом и Перонель часами
декламируют рондо и баллады, сжимая руки, трепеща, словно обрученные
накануне свадьбы.
Несмотря на пыл своих стихов, маэстро Гильом полюбил Перонель чистой
стариковской
любовью, а она равнодушно смотрела на юношей, встречающихся ей на пути.
Вместе они посещали храмы и вместе останавливались в придорожных деревенских
гостиницах. Верная служанка раскладывала свои накидки между двумя ложами, а
святой Дионисий благословил чистоту идиллии, когда влюбленные, держась за
руки, опустились на колени перед его алтарем.
На обратном пути, в сиянии дня, в час прощания, Перонель одарила поэта
величайшей милостью. Благоухающими устами она нежно поцеловала увядшие губы
маэстро. И Гильом де Машо до самой смерти хранил в своем сердце золотистый
лист орешника, который Перонель сделала посредником своего поцелуя.
1950


AUTRUI (Другой )
Понедельник. Неизвестный продолжает свое методичное преследование.
Думаю, что его зовут Autrui. He знаю, с какого времени он начал загонять
меня в четыре стены. Возможно, с самого рождения, а я этого не осознавал.
Тем хуже.
Вторник. Сегодня я спокойно бродил по городу. Вдруг заметил, что ноги
несут меня в незнакомые места. Казалось, что улицы образуют лабиринт по
умыслу Autrui. В конце концов я оказался в глухом переулке.
Среда. Моя жизнь ограничена узким пространством внутри бедного
квартала. Нет смысла рисковать и пытаться выйти за его пределы. На всех
углах меня подстерегает Autrui, готовый преградить мне доступ к центральным
проспектам.
Четверг. Каждую минуту я боюсь столкнуться один на один, нос к носу с
моим врагом. Заточенный в своей комнате, я чувствую, что, ложась спать,
раздеваюсь под наблюдением Autrui.
Пятница. Провел весь день дома, неспособный даже к самой незначительной
деятельности. Ночью вокруг меня вдруг появился тонкий контур, что-то вроде
кольца, пугающий не больше, чем бочарный обруч.
Суббота. Проснулся внутри шестигранного ящика размером с мое тело. Я не
отважился ломать стенки, предчувствуя, что за ними меня ожидают новые
шестигранники. Не сомневаюсь, что мое заточение -- дело рук Autrui.
Воскресенье. Замурованный в своей келье, я медленно распадаюсь на
составляющие. Выделяю желтоватую, с обманчивыми бликами желтоватую жидкость.
Никому не посоветую принять меня за мед...
Естественно, никому другому, кроме Autrui.
1951


    СИНЕСИЙ РОДОССКИЙ


Тяжелые страницы "Греческой патрологии" Поля Миня погребли хрупкую
память о Синесии Родосском, провозгласившем на земле царство ангелов случая.
Со свойственной ему манерой преувеличивать, Ориген отвел ангелам
архиважную роль в небесном хозяйстве. В свою очередь благочестивый Климент
Александрийский впервые признал присутствие за нашими спинами
ангелов-хранителей. И привил первым христианам Малой Азии безрассудную
любовь к иерархической множественности.
Из темной массы еретиков-ангеловедов Валентин Гностик и Базилид, его
эйфоричный последователь, выныривают, сверкая люциферовым блеском.
Потворствуя маниакальному культу, они приладили ангелам крылья. Посреди
второго века им захотелось оторвать от земли тяжелейших позитивистских
созданий, носящих такие красивые и мудрые имена, как Динам и София, их
безрассудному по-
томству род человеческий обязан своими невзгодами.
Менее амбициозный, чем его предшественники, Синесий Родосский принял
Рай таким, каким его представляли Отцы Церкви, и ограничился изгнанием из
него ангелов. Он говорил, что ангелы живут среди нас и именно к ним мы
должны обратить все наши молитвы, поскольку они являются концессионерами и
эксклюзивными дистрибьюторами всех непредвиденных обстоятельств нашей жизни.
Согласно мандату, полученному свыше, ангелы провоцируют, множат и влекут за
собой тысячи и тысячи случайностей. Они заставляют их пересекаться и
переплетаться между собой стремительно и, как может показаться, произвольно.
Но лишь Всевышнему очевидно, что они навивают основу ткани очень сложного
узора, куда более прекрасной, чем усыпанное звездами ночное небо. Под вечным
взглядом случайные рисунки преобразуются в загадочные каббалистические
знаки, хранящие тайну мира.
Ангелы Синесия, словно бесчисленные проворные челноки, ткут полотно
жизни от начала времен. Летают без конца из стороны в сторону, приносят и
уносят мысли, волеизъявления, психосостояния и воспоминания, снуют внутри
бесконечного высокоорганизованного мозга, чьи клетки рождаются и умирают
одновременно с эфемерной жизнью людей.
Прельщенный высшим саном манихеев, Синесий Родосский счел возможным
включить в свои умозаключения Люциферово войско и допустил демонов в
качестве саботажников. Они вплетают в основу полотна, сотканного ангелами,
свою собственную пряжу, обрывают нить наших благих помыслов, смешивают
чистые цвета, воруют шелк, золото и серебро, подменяя их грубой холстиной. И
человечество демонстрирует Всевышнему свой жалкий коврик, где линии
оригинального рисунка искажены самым печальным образом.
Синесий прожил жизнь, вербуя работников, которые трудились бы на
стороне добрых ангелов, но у него не было последователей, достойных
уважения. Известно только, что Фавст, патриарх манихейский, будучи уже
старым и дряхлым, возвращаясь с памятной африканской встречи, на которой его
высек святой Августин, остановился на Родосе, чтобы послушать проповеди
Синесия, и последний решил вовлечь патриарха в свое безнадежное дело. Фавст
выслушал воззвания ангелофила со старческой уступчивостью и согласился
отдать ему внаем худое суденышко, на которое Учитель рискнул погрузиться со
всеми своими учениками. В тот день небо предвещало грозу, и с тех пор, как
они отплыли от берегов Родоса, о них ничего не известно.
Ересь Синесия не получила никакого названия и исчезла с горизонта
христианства. Она даже не удостоилась чести быть официально осужденной на
Вселенском соборе, хотя Евтихий, аббат из Константинополя, представил членам
синода пространное сочинение "Против Синесия" , которое никто так и не
прочитал.
Хрупкая память о нем затонула в море страниц, кои мы называем
"Греческой патрологией" Поля Миня.
1952


    МОНОЛОГ НЕПОКОРНОГО


Я овладел сиротой той самой ночью, которую мы провели при дрожащем
свете свечей у тела ее отца. (О, если бы я мог сказать то же самое другими
словами!)
Поскольку все в этом мире становится явным, весть о случившемся
достигла ушей старикана, смотрящего на наш век сквозь злобные стекла своего
пенсне. Я имею в виду того старого господина, который руководит мексиканской
словесностью, напялив ночной колпак, неизменный головной убор сочинителей
мемуаров, и который прошелся по мне своей разъяренной тростью прямо посреди
улицы, при полном попустительстве местной полиции. Кроме того, на меня был
обрушен едкий поток оскорблений, гневно исторгнутых пронзительным голосом. И
все благодаря тому, что бестактный старец -- черт бы его побрал! -- был
влюблен в ту самую нежную девушку, которая отныне питает ко мне отвращение.
О горе! Меня ненавидит даже прачка, несмотря на нашу долгую безобидную
связь. А прекрасная наперсница, которую народная молва нарекла моей
Дульсинеей, не пожелала выслушать сердечные жалобы своего страдающего поэта.
Думаю, что меня презирают даже собаки.
К счастью, эти гнусные сплетни не могут достичь ушей моей дорогой
публики. Я -- певец аудитории, состоящей из застенчивых девиц и напудренных
старушек, приверженок позитивизма. Ужасное известие до них не дойдет, они
очень далеки от житейского шума. В их глазах я останусь бледным юношей, что
бодрыми терцетами проклинает божественную красоту и выжимает из публики
слезы своей белокурой шевелюрой.
Меня очень беспокоят долги перед будущими критиками. Я могу заплатить
лишь тем, что имею. Я получил в наследство чулок, набитый затертыми
образами, и принадлежу к поколению блудных детей, которые пускают на ветер
деньги отцов, но не могут сколотить состояние своими руками. Все, что
родилось в моей голове, я получил лежащим в тесном футляре метафоры. Никому
не смог я поведать ужас одиноких ночей, когда божественное семя вдруг
начинает прорастать в бесплодной душе.
Существует дьявол, который наказывает меня, выставляя на посмешище. Это
он диктует почти все, что я пишу, и моя бедная душа, не находя подмоги,
захлебывается в потоке строф.
Уверен, что, если бы я вел жизнь более здоровую и упорядоченную, то мог
бы во вполне приличном виде перейти в грядущий век. Туда, где новая поэзия
ожидает всякого, кто стремится спастись от губительного девятнадцатого века.
Но чувствую себя лишь обреченным повторять себя и других.
Когда я думаю о месте, которое мне отведут в будущем, мне
представляется молодой критик, говорящий со свойственным ему изяществом: "А
вы, любезный, если вас не затруднит, отойдите немного назад. Туда, к
представителям романтизма".
И я побреду со своей шевелюрой, опутанной нитями паутины, представлять
в свои восемьдесят лет старомодные тенденции замогильными стихами, каждый
раз все более неудачными. Нет, господин хороший. Вы не скажете мне: "Будьте
добры, отойдите немного назад". Я уйду прямо сейчас. То есть я предпочитаю
остаться здесь, в этом удобном романтическом склепе, и пусть мне выпадет
роль оторванной пуговицы, роль семени, сметенного вредоносным дуновением
скептицизма. Короче говоря, благодарю
покорно.
А уж как зарыдают по мне под сенью кладбищенских кипарисов девушки в
розовом! Никогда не будет недостатка ни в дряхлых старичках-позитивистах,
превозносящих мои бравады, ни в сардонических юношах, разгадавших мой секрет
и тайком проливающих по мне мутные слезы.
Слава, которую я полюбил в восемнадцать лет, в двадцать четыре
представляется мне чем-то вроде похоронного венка, который разлагается в
сырой могиле, источая зловоние.
На самом деле, я хотел бы совершить нечто демоническое, но пока ничего
такого не приходит мне в голову.
По крайней мере, мне хотелось бы, чтобы не только по моей комнате, но и
по всей мексиканской литературе разлился горьковатый аромат ликера, который
я собираюсь выпить, дамы и господа, за ваше здоровье.


    ЭПИТАФИЯ


Метким ударом он оборвал жалкую жизнь Филиппа Сермуаза, плохого
священника и еще более плохого друга. В Наваррском коллеже он -- сотоварищи
-- украл двести экю, и дважды его шея могла бы узнать, сколько весит его
зад. Но дважды, благодаря милости доброго короля Карла, из мрачного застенка
он выходил живым.
Молитесь за него. Он родился в скверное время. Когда голод и чума
опустошали город Париж. Когда отблеск костра Жанны д'Арк освещал испуганные
лица и когда французский воровской жаргон смешивался с английской речью.
В мертвенном свете зимней луны он видел, как волчьи стаи рыщут по
кладбищу Невинно-убиенных. И он сам -- в центре города -- был тощим голодным
волком. И когда хотел жрать, он крал хлеб и ловил жареную рыбку в торговых
рядах.
Он родился в скверное время. На улицах толпы голодных детей просили
Христа ради хлеба. Нищие и увечные заполняли нефы Богоматери, поднимались на
клирос и прерывали мессу.
Он прятался в церквях и в борделях. Старый священник, его дядя, дал ему
свое доброе имя, а Толстуха Марго--свежий хлеб и свое чудовищное тело. Он
воспел несчастья Эльмиры и презренье Каталины; со всем смирением, устами
своей матери восславил он Деву Марию. Красавицы былых времен -- из
старинного гобелена -- прошествовали по его стихам негромким и грустным
рефреном. В своем бурлескном и трагическом завещании он все отдал -- всем.
Словно ярмарочный торговец, он выставил напоказ и безделицы, и драгоценности
своей души. Голый и хилый, словно репа зимой, он любил Париж, город нищий и
грязный. Он изучал мирскую и церковную литературу в прославленном
университете Робера Сорбона и получил там титул магистра.
Но всегда попадал из нищеты в нищету. Он познал зиму без домашнего
очага, тюрьму без друзей, а на дорогах Франции -- нестерпимый голод. Его
друзьями были воры, сутенеры, дезертиры, фальшивомонетчики -- их либо
преследовали стражи порядка, либо вешали слуги правосудия.
Он жил в скверное время. Тридцати лет от роду он исчез -- неизвестно
куда. Гонимый голодом и страданием, он ушел, как уходит волк,
предчувствующий близкую смерть, в самую глушь леса. Молитесь за него.
1950

    ЧУДО-МИЛЛИГРАММ


Как-то утром один рассеянный муравей, которого все осуждали за
легкомыслие и забывчивость, снова сбился с дороги и набрел на
чудо-миллиграмм.
Нисколько не задумываясь о последствиях, он водрузил себе на спину этот
миллиграмм и возликовал: ноша ничуть его не обременяла. Вес находки был
идеальным и вызывал у муравья какой-то прилив энергии, как, скажем, у птицы
-- вес ее крыльев. Ведь, по сути, муравьи гибнут раньше срока оттого, что
самонадеянно переоценивают свои силы. Возьмем, к примеру, муравья, который
прополз целый километр, чтобы доставить в хранилище маисовое зерно весом в
один грамм. Да ему потом едва хватает сил добраться до кладбища и там упасть
замертво.
Муравей, нашедший чудо-миллиграмм, не знал, как к нему повернется
судьба, но двинулся вперед с такой поспешностью, словно боялся, что у него
отнимут сокровище. В душе у муравья зрело радостное чувство -- наконец-то он
вернет
себе доброе имя. В приподнятом настроении муравей сделал большой круг,
а потом присоединился к своим товарищам, которые, сообразно заданию на тот
день, возвращались домой с отгрызенными кусочками салатных листьев. Ровная
цепочка муравьев походила на крошечную зубчатую стену зеленого цвета, и на
фоне безупречного цветового единства миллиграмм сразу бросался в глаза. Тут
уж никого не обманешь.
В самом муравейнике начались серьезные трудности. Контролеры и
инспектора, стоявшие на каждом шагу, все неохотнее пропускали муравья с
такой странной ношей. То тут, то там с уст этих просвещенных муравьев
слетали слова "миллиграмм" и "чудо", пока не дошла очередь до торжественно
восседавшего за длинным столом главного инспектора, который смело объединил
оба слова и сказал с ехидной усмешкой: "Вполне возможно, что вы принесли нам
чудо-миллиграмм. Я поздравляю вас от всей души, но долг повелевает мне
уведомить полицию".
Блюстители общественного порядка менее всего способны разобраться в
миллиграммах и чудесах. Столкнувшись со случаем, не предусмотренным
уголовным кодексом, они приняли самое легкое и обычное решение: отправить
муравья в тюремную камеру. Поскольку у муравья была прескверная репутация,
дело пустили по инстанциям и поручили его компетентным лицам.
Судебная волокита выводила нетерпеливого муравья из себя, а его
запальчивость озадачивала даже адвоката. Глубоко убежденный в своей правоте,
муравей отвечал на все вопросы с нарастающим высокомерием. Он даже распустил
слух, что в его случае допускается грубое нарушение прав обвиняемого. И еще
он сказал, что в ближайшем будущем его недругам придется признать
историческую значимость чудо-миллиграмма. Вызывающее поведение муравья
навлекло на него гнев всех судейских чиновников. Но обуреваемый гордыней
муравей позволил себе заявить, что он чрезвычайно сожалеет о своей
причастности к такому мерзкому муравейнику. После этих слов прокурор
потребовал смертной казни.
Муравью удалось спастись от смерти только благодаря заключению
знаменитого психиатра, который установил, что налицо случай душевного
расстройства. По ночам арестант полировал чудо-миллиграмм, переворачивая его
с одной стороны на другую, и часами не отрывал от него глаз. Днем он таскал
миллиграмм на спине, сшибая углы узкой и темной камеры. Словом, несчастный
муравей приближался к концу своей жизни в состоянии крайнего возбуждения.
Его совершенно не трогала растущая толпа зевак, внимательно наблюдавших за
такой небывалой агонией.
По настоянию тюремного врача заболевшего муравья три раза переводили из
одной камеры в другую. Но чем просторнее была камера, тем больше волновался
муравей. Он объявил голодовку, не принимал никаких журналистов и упорно
молчал.
Верховные власти постановили отправить обезумевшего муравья в больницу.
Но разве где-нибудь спешат проводить в жизнь правительственные решения?!
Шло время, и однажды на рассвете надзиратель увидел, что в камере царит
спокойствие и вся она озарена каким-то сиянием. На полу сверкал
чудо-миллиграмм, излучая свет, подобно граненому алмазу. А рядом лапками
кверху лежал героический муравей -- бесплотный и прозрачный.
Весть о кончине муравья и об удивительных свойствах чудо-миллиграмма с
молниеносной быстротой распространилась по всем галереям муравейника. Толпы
муравьев двинулись к камере, которая стала походить на часовню, объятую
голубым пламенем. Муравьи в отчаянии бились головой об пол. Из их глаз,
ослепленных ярким светом, ливмя лились слезы. Организация похорон
осложнилась из-за проблемы дренажа. В муравейнике не хватало венков, и
муравьи стали грабить хранилище, чтобы возложить на труп великомученика
пирамиды съестных припасов.
Словами не передать, во что превратилась жизнь муравейника: какая-то
смесь гордости, восхищения и скорби. После пышных и торжественных похорон
последовали балы и банкеты. Тут же принялись строить святилище для
чудо-миллиграмма. А загубленного, непонятого при жизни муравья со всеми
почестями перенесли в мавзолей.
Власти были смещены по причине их полной недееспособности. С большим
трудом и далеко не сразу приступил к делам совет старейшин, который положил
конец затянувшимся траурным оргиям. После многочисленных расстрелов жизнь
стала входить в свою колею. Самые дальновидные старцы все более уверенно
превращали молитвенное поклонение муравьев чудо-миллиграмму в официальную
религию. Были учреждены должности хранителей и жрецов. Вокруг святилища
выросли большие здания, которые быстро заполнились чиновниками в строгом
соответствии с социальной иерархией. Экономическое положение еще недавно
процветавшего муравейника резко пошатнулось.
Хуже всего было то, что беспорядок, не зримый на поверхности
муравейника, усиливался из-за разлада в рядах муравьев. На первый взгляд все
шло как прежде, муравьи поклонялись миллиграмму и отдавали все свои силы
честному труду, несмотря на то что изо дня в день множилось число
чиновников, которые занимались все более пустяковым делом. Невозможно
сказать, кого первого посетила пагубная мысль. Скорее всего многие муравьи
одновременно подумали об одном и том же.
Речь идет о тех тщеславных и ошалевших муравьях, которые стали
подумывать о судьбе муравья-первооткрывателя. Эти муравьи -- какое
богохульство! -- решили, что надо при жизни добиваться таких почестей,
какими удостоен муравей, покоившийся в мавзолее. Многие муравьи стали вести
себя весьма подозрительно. Рассеянные, смятенные, они все чаще сбивались с
дороги и приползали в муравейник с пустыми руками. На вопросы инспекторов
отвечали с явным вызовом, часто сказывались больными и заверяли всех, что в
самом ближайшем будущем принесут что-нибудь сенсационное. Власти уже не
могли призвать к порядку этих лунатиков, страстно мечтавших принести на
своей слабой спине какое-нибудь чудо.
Одержимые муравьи действовали втихую и, можно сказать, на свой страх и
риск. Если бы власти были способны провести всенародный референдум, стало бы
ясно, что ровно половина муравьев, вместо того чтобы тратить силы на