В это же время некий министр культуры, идейный краснобай, замышляет навести свои порядки в этом уголке старого Парижа. Судьба его решена в августе 1962-го законом Мальро: грядут большие перемены. Закрываются бордели. Ликвидируются лавки и мастерские во дворах старых особняков. Красят фасады, перекрывают крыши, обновляют коммуникации. Исчезают в одночасье крысы; так же в одночасье появляются крысы другой породы – спекулянты. Они просят бедные семьи по-быстрому освободить помещения, а если тем непонятно, отключают электричество и засоряют туалеты. Многих друзей Андраша уже выжили таким образом из квартала; у мадам Блюменталь, вдовы с седьмого этажа, за три дня до выселения случился сердечный приступ. Уличные торговцы умирают, и некому заступить на их место. Вместо телег и двуколок появляются автомобили. Угольщики и продавцы льда стали не нужны, с тех пор как есть центральное отопление и холодильники… Старый Маре цивилизовался, похорошел и обуржуазился, а его бедных жителей вышвырнули на окраины и в пригороды.
   Но в то время как хиреют и вымирают традиционные промыслы, мастерская по ремонту духовых инструментов процветает, более того, пользуется популярностью: такие ремесла (артистические) как раз приветствуются в новом Маре.
* * *
   Больше всех за эти два года изменился Эмиль.
   У мальчика все та же хрупкая фигурка и те же черные с зелеными бликами глаза. Но теперь у него тревожный вид. Оно и понятно: у этого ребенка нет опоры в реальности. Как и его мать, он живет двойной жизнью – только у Саффи две жизни дополняют друг друга, у Эмиля же перечеркивают. У него ничего нет, он – никто. Никому ведь нет дела, кто он и что хорошо для него.
   Он уже не младенец. В пять с половиной лет ему здесь уже не место. Но он нужен здесь, а стало быть, куда ему деваться? Вот так. Мальчик растет – и растет тень, которую он бросает на эту любовь. Следующей осенью ему уж точно придется идти в школу. И что же тогда? А ничего. И не тогда. Просто не хочется думать о тогда.
   Один, без Саффи и Андраша, Эмиль чувствует себя потерянным, несуществующим. Он разговаривает сам с собой, кружа по двору на улице Сицилийского Короля, и ни во что не играет: просто ждет, когда выйдут взрослые. Звонят колокола на церкви Сен-Жерве и часы на ратуше. Он считает время – пятнадцать минут, еще пятнадцать, – рассматривает узоры на булыжниках под ногами, перебрасывается ничего не значащими словами с соседями, с прохожими. Рэя Чарльза и Дорис Дэй вытеснили “Битлз”, и из открытых окон доносится: “She loves you, yeah, yeah, yeah!” Эмиль знает всякой музыки понемногу, но ни одна так и не стала для него своей.
   Он не научился петь ни французскую песенку про доброго короля Дагобера, ни немецкую “Alle meine Entchen”.
   Он не умеет дружить и ссориться, драться и гонять мяч с ровесниками.
   Ему знаком только мир взрослых – их знания и опыт, их крики и шепот, их секреты, их страхи.
   Он старается не дышать, когда по вечерам Рафаэль приходит поцеловать его перед сном. Вытирает лоб после прикосновения отцовских губ, стоит тому отвернуться. Рассматривает самолетики на обоях над своей кроваткой и представляет, что там, внутри, Рафаэль и что они падают.
   – Мама, я не люблю, когда папа меня целует.
   – Да, Schatz, я знаю. Но ты не подавай виду. Это совсем не трудно. Просто думай о чем-нибудь другом.
   Просто лги, как лгут твоя мать и ее любовник. Ну же, давай, Schatz. Еще капельку яда.
* * *
   В сентябре 1963 года Рафаэля награждают орденом Почетного легиона. На церемонию вручения он приглашает всех, кто так или иначе причастен к его успеху. В том числе и Андраша, который – ну да, перед самым его первым сольным концертом, Рафаэль не забыл об этом, – так хорошо починил “Рэндалл Карт”.
   На людях, не краснея и не запинаясь, без малейшего смущения – так беззастенчиво и непринужденно притворяться могут только безумно влюбленные – Андраш и Саффи подают друг другу руки, словно встретились впервые.
   Вот оно – начало конца нашей истории.
* * *
   Той же осенью 1963-го Рафаэль уезжает вести мастер-класс на западном побережье США.
   Даже уезжая надолго и далеко от семейного очага, он не ощущает разлуки с женой и сыном. Наоборот – у него есть Саффи и Эмиль, он их любит, у них уютный дом, и это главное, что ему нужно для счастья. Рафаэль Лепаж – человек во многих отношениях незаурядный, но в этом – нет: типичный мужчина, каких большинство. Все отцы семейств образца 1963 года ведут себя именно так. О том, что творится в доме, им известно лишь в общих чертах и смутно. Они делают свое дело за его стенами и содержат домочадцев, регулярно навещая их, чтобы в каком-то смысле отогреться душой. Так что частые отлучки Рафаэля ни о чем не говорят и никто его за них не осудит: по всем критериям он прекрасный муж и отец.
   Он был в Сан-Франциско 22 ноября, когда Джон Фицджералд Кеннеди упал с простреленной головой, заливая кровью розовый костюмчик своей супруги Жаклин. Эта трагедия впечатлила его, но не сказать, чтобы слишком потрясла: памятуя речи отца, страстного поклонника Токвиля<Шарль Алексис Клерель де Токвиль (1805 – 1859) – французский писатель и политический деятель, автор труда “О демократии в Америке”. >, он всегда представлял себе Америку страной отсталой и еще не вышедшей из дикости.
   Но гостеприимные коллеги, желая создать более благоприятное впечатление о своей стране, уговорили его посетить живописные уголки Сан-Франциско. Вот почему незадолго до отъезда Рафаэль, ничего подобного не планировавший, зашел в магазинчик хиппи. Он купил там оригинальный берет для Саффи, а для Эмиля – парку, сшитую из розовых, сиреневых, фиолетовых и бордовых кусочков замши. Таких курточек появится много в ближайшие десять лет, но, когда Рафаэль привез ее в Париж в начале декабря 1963-го, она была во Франции единственной.
* * *
   – Спасибо, папа, – степенно благодарит Эмиль, примерив пеструю парку перед большим зеркалом в гостиной и убедившись, что она ему впору. Его личико кажется совсем крошечным под огромным капюшоном.
   – Как забавно! – улыбается Саффи. Лихо сдвинув набекрень пурпурно-фиолетовый бархатный берет, подбоченясь, она вертится так и этак, принимает позы женщины-вамп, обольстительницы, Дитрих в “Берлинской блуднице”.
   Гордый своим выбором, Рафаэль одобрительно присвистывает.
   Вот так все и начинается.
   Вот такая жизнь у людей.
   Еще и погода вмешивается. Если бы в тот день не потеплело…
   Всю первую половину декабря было холодно и дождливо; Эмиль сильно простудился, и Саффи сидела в четырех стенах на улице Сены, ухаживая за ним. Вот почему двадцатого числа, когда внезапно распогодилось, а температура у сына спала – тем более что Рафаэль с утра ушел на занятия в консерваторию, – она с особой радостью строит планы на предстоящий день.
   После пяти лет любви Саффи все так же тоскует по телу Андраша, по его голосу, по его сильным рукам.
   – Пойдем сегодня к Эдешапе? – спрашивает она Эмиля. – Ты как, достаточно окреп?
   – Да, да!
   Саффи смотрит на термометр, прикрепленный к балкончику за окном гостиной, тому самому, с которого Рафаэль подростком свесился, чтобы посмотреть на расстрелянных подпольщиков. Пятнадцать градусов! Чудо!
   Все же на всякий случай, во избежание рецидива, она заставляет Эмиля надеть американскую парку.
   – Не хочу! Она ведь розовая, девчоночья, надо мной будут смеяться!
   – Надень, Schatz, пожалуйста. Доставь мне удовольствие.
 
* * *
   Во второй половине дня становится еще теплее, и Андраш предлагает погулять в Тюильри. Эмиль прыгает от радости: это одно из его любимых мест в Париже.
   Но аллеи сада так развезло, что не пройти; стулья стоят длинными рядами, аккуратно составленные друг на друга; вход на качели-лодки заперт на висячий замок; кукольный театр закрыт, карусели тоже, беседка тоже… Троица совсем приуныла – как вдруг Эмиль, задрав голову, кричит:
   – Смотри!
   Сказочное видение, мираж: по другую сторону сада, на площади Согласия, огромное и ослепительное в солнечных лучах, высится колесо обозрения.
   – Можно, мама?
   – Конечно, можно! Побежали?
   И все трое, немка, венгр и ребенок, не ими вдвоем зачатый, пускаются бегом к чудесному аттракциону. Вот и добежали до будочки-кассы, запыхавшиеся, взмокшие; Эмиль сбрасывает парку и дает подержать матери:
   – Умираю, жарко!
   Когда подходит их очередь в кассу – неприятный сюрприз: денег только на два билета, на три не хватает.
   – Идите вдвоем, – говорит Андраш. – Мне больше нравится на твердой земле. И если все пойдут кататься, некому будет полюбоваться снизу. Давай-ка…
   И, чтобы освободить Саффи руки, он берет у нее парку Эмиля.
   Мать с сыном забираются в качающуюся кабинку. Медленно поднимаются к синеве, к чистому и ясному декабрьскому небу. Им не страшно – Эмиль боялся, что будет страшно, но нет, все спокойно, и светло, и искристо, не гудит и не трясет; вот уже, описав полукруг, их кабинка плавно скользит к земле – и мама, сияя зелеными глазами в солнечном свете, наклоняется вперед и машет рукой Aпy – вон он, Aпy, с моей курткой, курит сигарету, и машет нам в ответ, и улыбается, я только-только успеваю увидеть, как он выпускает дым из обеих ноздрей сразу, будто дракон, – я обожаю, когда он так делает! – и мы опять поднимаемся, плавно и тихо, какой громадный Париж, белый и серый до самого горизонта и весь искрится…
   Саффи прижимает Эмиля к себе:
   – Ну как? – спрашивает она.
   – Хорошо…
   – У меня немного кружится голова, но я обожаю!
   – А как ты думаешь, голуби спрашивают друг друга, что мы делаем у них в небе?
   Саффи смеется. Они теперь на самом верху, и колесо останавливается, чтобы другие люди внизу могли сесть.
* * *
   Андраш курил сигарету, пока окурок не обжег ему пальцы; он машинально затоптал его каблуком (каблуком старого венгерского ботинка, эти ботинки еще до войны сшил на заказ для его отца друг-сапожник, а потом сапожника отправили в гетто, где он умер от голода и лежал и гнил на улице много недель среди трех тысяч других мертвых евреев, пока не пришли наконец русские и не освободили прибрежную часть Буды); теперь, приставив руку козырьком ко лбу, он пытается разглядеть кабинку Саффи и Эмиля, которая тихонько покачивается на самом верху колеса обозрения. Он не замечает – и с какой стати ему замечать? – что одно такси делает уже третий раз круг по площади Согласия.
   Трех кругов хватило.
   По правде сказать, хватило и одного, но Рафаэль никак не мог поверить своим глазам.
   Он поднял руку и положил ладонь на спинку переднего сиденья у плеча шофера, который вообще-то вез его прямиком с улицы Мадрид на улицу Сены.
   – Простите…
   Как он ухитрился произнести это голосом, до такой степени похожим на его обычный голос, когда внутри у него все захрустело, и пошло трещинами, и наполнилось ужасом?
   – Как?
   – Вы не могли бы еще раз объехать площадь? Я, кажется…
   – Пожалуйста, мне-то что. Счетчик работает.
   Да, это был действительно он. Андре. Музыкальный мастер.
   А то, что он держал в руке, – действительно парка Эмиля.
   Рафаэль Лепаж, которому никогда не изменяло дыхание, который умеет вдыхать и выдыхать одновременно, который учит дыханию молодых флейтистов всего мира, не может вздохнуть.
   – Еще раз, – просит он.
   Шофер бросает на него в зеркальце насмешливый взгляд и, пожав плечами, делает третий круг.
   Это действительно он.
   В голове Рафаэля солнце дробится на тысячу ромбиков.
   – Теперь на улицу Сены? – спрашивает шофер.
   – Да, – кивает Рафаэль.
 
* * *
   Он дома, у себя, у них дома, его качает в нескольких сантиметрах над полом, знобит, трясет, крутит. Не в состоянии дышать, он мечется из комнаты в комнату по большой квартире, где, казалось ему, он был счастлив. Все здесь чисто, все красиво, каждая мельчайшая деталь этой незапятнанной красоты смеется ему в лицо и терзает душу: герани на окнах, ваза с фруктами на буфете, светлый, без единой пылинки паркет, сверкающий бело-голубой кафель на стенах кухни, и детская, которую он сам готовил для младенца – но Эмиль уже не младенец, он вырос, ему пора в школу, почему же Саффи так не хочет отдавать его в школу? – с самолетиками на обоях и аккуратно прибранными игрушками, и их спальня, где идеально, без морщинки, без складочки застелена кровать, где кружевные занавески на окне выстираны и отглажены, где их одежда, его и ее, висит в одном шкафу, вещи Рафаэля слева, вещи Саффи справа, туфли внизу, начищенные до блеска, стоят рядышком, как мужчина и женщина, идущие по жизни рука об руку, вместе на концертах, вместе на обедах, вместе на церемонии вручения ордена Почетного легиона… “Познакомьтесь, моя супруга…” – “Очень приятно…” – “Моя жена…” – “Мадам Лепаж…” Почему она не напомнила ему в тот вечер, что они с мастером уже встречались? Почему ничего не сказала, когда он знакомил ее с Андре, Андрашем?
   Дикий, звериный рык вырывается у Рафаэля. Скрученный спазмом желудок подкатывает к горлу. Упав на колени у кровати, он начинает молиться, как в тот день, когда родился его сын, – но на сей раз его губы шепчут не обрывки заученных в детстве молитв, теперь это молитва личная, отчаянная, из самого нутра рвущаяся. “Боже! – стонет он. – Прошу тебя – сделай так, чтобы она мне все объяснила сейчас, когда придет. Сделай, чтобы она рассказала мне, как провела день, и как случайно встретила Андраша, и про колесо. СДЕЛАЙ, ЧТОБЫ ОНА ВСЕ-ВСЕ ОБЪЯСНИЛА!”
   И он проливает потоки слез и соплей на бургундское атласное одеяло, вручную простеганное во время Первой мировой войны его бабушкой Трала.
* * *
   Саффи с Эмилем возвращаются в половине пятого, когда уже смеркается. Рафаэль успел немного прийти в себя. Он умыл лицо холодной водой. Причесал редкие черные кудри, еще украшающие его голову сзади. Зажег лампы и устроился на диване со свежим “Мондом”. Но он не понимает ни строчки и по-прежнему не может дышать.
   Он слышит их голоса – оживленные, спевшиеся – еще на лестнице. Раздается звонкий смех Эмиля, и тут же смех Саффи вторит ему. Поворачивается ключ в замке – и вот они здесь, перед ним, тараторят, сияют. Рафаэль встает и идет к ним точно во сне; оба нежно целуют его, но поцелуи кажутся ему машинальными, рассеянными. Саффи, уже направляясь в кухню, чтобы заняться обедом, бросает на ходу:
   – Мы катались на колесе обозрения, что на площади Согласия!
   – Вот как? – с трудом выдавливает из себя Рафаэль. Он снова опускается на диван, ноги его не держат.
   – Так здорово было! – добавляет Эмиль.
   – Ты пустишь себе ванну, Schatz? – кричит Саффи из кухни.
   Оставшись в гостиной один, Рафаэль судорожно ловит ртом воздух, давится, задыхается: вот и рухнула жизнь, в которой он жил, как дом Лотты под бомбежкой.
* * *
   За обедом он ест, не чувствуя вкуса, и потрясенно смотрит то на жену, то на сына: лгут не моргнув, так уверенно, значит, ложь давно им привычна.
   – Хочешь еще запеченного картофеля?
   – Нет, спасибо.
   – У тебя сегодня нет аппетита? Надеюсь, ты не заразился насморком от Эмиля.
   – Нет, все хорошо.
   Насморк Эмиля. Запеченный картофель. Бред. Он не видел того, что он видел.
* * *
   Наступает его очередь лежать без сна рядом со спящей женой. Саффи дышит глубоко и ровно; время от времени у нее вырывается довольный вздох. Что ей снится?.. С каких пор она?.. Саффи никогда не произносила в постели чужого имени, вспоминает Рафаэль, беспокойно ворочаясь с боку на бок. Но… и моего тоже никогда.
   Часа в четыре он не выдерживает, встает и принимается мерить шагами гостиную.
   В шесть он принимает решение: надо как-то остаться наедине с Эмилем и учинить ему допрос. Но как это сделать? Эмиль ведь ни на шаг не отходит от Саффи. Парню почти шесть лет, а он все держится за мамину юбку, это ужасно! – вдруг понимает Рафаэль. Противоестественно, чудовищно!
   В семь (Гортензия де Трала-Лепаж всегда поднимается рано) он снимает трубку телефона и набирает ее бургундский номер.
   В восемь, когда из спальни наконец появляется Саффи, завязывая поясок черного шелкового кимоно с золотой вышивкой, его подарка на двадцатипятилетие, он сообщает ей:
   – Я сегодня еду в Бургундию с Эмилем.
   – Как? – переспрашивает она, щуря глаза, еще сонным голосом.
   Рафаэль наливает ей кофе.
   – Только что звонила моя мать, – объясняет он (ложь за ложь). – Она умоляла меня привезти ей внука… Ты же знаешь, мама уже в годах, а после того, что произошло с Алжиром, она очень сдала; Эмиль – ее единственный наследник… Ее надо понять, Саффи. Понять и простить.
   – На сколько вы уезжаете?
   – Туда и обратно, завтра вернемся. Она только хочет познакомиться с ним, сделать ему подарок на Рождество… Эмилю скоро шесть, а он никогда не видел свою единственную бабушку, нельзя же так!
   Саффи не возражает. Она сидит, опустив голову, глядя в чашку с кофе. Потом подносит чашку к губам и отпивает большой глоток, чтобы скрыть (по крайней мере, так кажется Рафаэлю) невольную улыбку.
   – Ладно, договорились, – кивает она. – Я понимаю твою мать.
   – Переживешь без сына до завтра? – не удерживается он от подловатого вопроса.
   – Переживу.
   Он ее ненавидит.

XVII

   И вот, около часу дня, безмолвный Рафаэль и притихший Эмиль садятся в такси и отправляются на Лионский вокзал. Они впервые едут куда-то вдвоем, отец и сын.
* * *
   А в это же самое время Саффи весело бежит под дождем: впервые она идет к любовнику одна. Ночевать она не останется (знает, что консьержка всегда подмечает, когда она ушла, когда пришла), но поужинает у него, побудет подольше… На мосту Искусств порыв ветра выворачивает ее зонтик, и она громко смеется.
* * *
   Эмиль и Рафаэль, одни в купе, по-прежнему молчат. За окном унылый, однообразный пейзаж и непрерывный дождь. Струи дождя хлещут поезд. Эмиль рисует пальцами узоры на запотевшем от его дыхания окне. Смотрит на сползающие по стеклу капли – как у Андраша под звуки “Que sera, sera”, в тот далекий день, которого он не помнит, – но здесь их траекторию круто преломляет скорость поезда.
   Рафаэль ерзает, нервничает и не знает, как сказать сыну то, что он хотел ему сказать.
* * *
   Андраш открывает любовнице дверь, она входит, раскрасневшаяся от холода. Он берет у нее из рук зонтик, отряхивает его и ставит в угол. (“Зонтик – он? Нет, не может быть! Зонтик до того похожа на женщину! Зонтик – она, говорю тебе!”) Повернувшись, он раскрывает объятия, и Саффи бросается ему на шею.
   – Я могу остаться поздно! – шепчет она. – Эмиль уехал в Бургундию с Рафаэлем.
 
* * *
   А в поезде Париж – Лион – Марсель начинается допрос. Эмиль не вздрогнул, когда отец произнес имя Андраша, только несколько раз моргнул. Но Рафаэль все замечает, и ему этого достаточно: теперь он знает, дальнейшее запирательство бесполезно. Сын попался, отец засыпает его вопросами, ему никуда не деться. Эмилю страшно. Кто этот человек? Он не знает его, не узнает. Он уже взвизгивает от испуга. Вне себя Рафаэль отвешивает сыну две тяжелые затрещины, по правому уху и по левому, – звонкие, оглушительные.
   Они смотрят друг на друга – отец и сын. До этого дня они никогда не смотрели друг на друга как следует. Это продолжается секунды две-три – и Рафаэль не выдерживает. Разрыдавшись, он прижимает Эмиля к себе, умоляет простить его. Слабость отца пугает мальчика еще больше, чем его сила. Вырвавшись из мокрых, содрогающихся объятий, он произносит роковые слова:
   – Пусти… Ты все равно никогда не обращал на нас внимания. Это он мой настоящий отец.
   Все тело Рафаэля извивается и корчится от боли.
* * *
   Тело Саффи извивается и корчится в наслаждении. Она плачет, как в первый раз, обхватив ногами мускулистую спину Андраша. Сегодня можно кричать, не надо сдерживаться из-за Эмиля, и это приводит ее в исступление. Она отпускает вожжи. Уносится далеко-далеко.
* * *
   Рафаэль сломанной куклой обмяк на вагонном сиденье. Снова они с сыном молчат. Ему вспоминается жуткое молчание Саффи во время ее беременности… Как она переменилась с тех пор! И каким глупцом он был, полагая, что это благодаря ему, благодаря материнству…
   Проходят часы, серые, безликие. Убаюканный покачиванием вагона и мерным стуком колес, Рафаэль проваливается в дремоту, освободившись ненадолго от ада, терзающего его душу. Ручонка Эмиля, дотронувшись до его руки, будит его – и кошмар возвращается.
   – Я есть хочу, – робко бормочет Эмиль. – Уже пять часов, а я не полдничал.
   Рафаэль трясет головой, просыпаясь. Лихорадочно потирает макушку. Цедит сквозь зубы:
   – Действительно… Полдник. Я и забыл. Пойдем в вагон-ресторан, там наверняка есть горячий шоколад.
 
* * *
   Андраш приносит Саффи в постель душистого чаю с ромом. Закуривает “Голуаз” и сквозь клубы дыма любуется скупыми и непринужденными движениями обнаженного тела любовницы.
   – Я люблю тебя, Саффи.
   Она поднимает взгляд, их глаза встречаются.
   – Я люблю тебя, Андраш.
 
* * *
   Эмиль идет впереди, и Рафаэль через его плечо открывает раздвижные двери. Между вагонами он дает сыну руку, помогая пройти по скрипучей площадке из металлических ромбов, которые сдвигаются то туда, то сюда. Он видит, что тряска, шум и ветер пугают Эмиля, – и вспоминает, как сам ребенком точно так же боялся. Вагон за вагоном – шестой, седьмой, восьмой – они идут, покачиваясь в такт движению поезда, попеременно из тепла в холод, из тишины в грохот. Усилие, необходимое чтобы открыть тяжелую металлическую дверь, дается Рафаэлю с каждым разом все трудней. Бессонная ночь вымотала его, а от короткого сна в вагоне голова только отяжелела; теперь в его воспаленном мозгу всплывает самый жгучий вопрос, который он хотел задать Эмилю: с каких пор ?
   – С каких пор это продолжается? – тихо спрашивает он, когда они идут по коридору девятого вагона.
   Но Эмиль, наученный опытом давешних затрещин, твердо решил: он не скажет больше ни слова. Если бы только мама могла прийти ему на помощь!
   До Рафаэля вдруг доходит, что они, видимо, идут не в ту сторону, что вагон-ресторан был, наверно, рядом с тем, откуда они ушли, и что теперь придется проделать весь путь в обратном направлении, опять открывать и закрывать двери, держать ручонку Эмиля между вагонами… Нет, это выше его сил. Не желая признаться сыну, что ошибся, он решительно шагает дальше, в хвост поезда, и твердит, повторяет, выходя из себя, одно и то же:
   – Сколько времени? Когда ты увидел Андраша в первый раз?
   Точно в кошмарном сне, упрямый поезд и упрямый сын сливаются для него в одно; он чувствует, что ни вагона-ресторана, ни ответа на вопрос ему не видать как своих ушей… Вот и последний вагон, багажный, – и в конце его дверь открыта прямо на пути. Нервы Рафаэля сдают, все, что задумал, сорвалось… он поворачивается к Эмилю:
   – Ты мне скажешь!
   Ему приходится истошно орать, чтобы перекричать шум, врывающийся в открытую дверь, и это внешнее проявление ярости дает в нем выход ярости истинной. Он хватает мальчика под мышки и, высунув его ноги в дверной проем, держит на весу над стремительно убегающей под колеса землей.
   – Папа! Папа!
   – Да, папа ! – орет Рафаэль. – Да, я твой папа, и я люблю тебя, ты знаешь как !
   Ярость захлестывает его, усиленная грохотом поезда, который мчится на полной скорости, и этим тоннам громыхающего и скрежещущего металла словно передался разброд его мыслей.
   – Ты признаешь, что это я, а не тот, другой?
   – Да! – визжит в ужасе Эмиль.
   – И сколько времени это продолжается? – рявкает Рафаэль, тряся его как грушу.
   Задохнувшись от страха и неистового ветра, Эмиль не может ответить. Он сучит ногами в пустоте, ища опору.
   В следующую секунду его уже нет.
* * *
   Андраш поставил пластинку Роланда Керка, на этой пластинке гениальный слепец играет одновременно на рожке и носовой флейте. Пока Саффи одевается, он идет на улицу Эскуф за тунисскими сладостями, покупает “рожки газели”, пахлаву… И то съедобнее, считает Андраш, чем Apfelstrudel и всякие там Mohnkuchen, которые едят в Центральной Европе.
   Они впервые “ужинают” вместе, вдвоем. Потом, оба липкие от меда, облизывают друг другу пальцы и хохочут как дети. Снова любят друг друга, прямо на полу, в пыли, среди окурков и прочего мусора, даже не раздевшись, и голова Саффи бьется о ножки стула, и от каждого толчка Андраша в ней спазмы сотрясают ее тело и хрипы вырываются из груди.
* * *
   Рафаэль дергает стоп-кран, чтобы остановить поезд.
* * *
   Стоя перед маленьким зеркальцем над раковиной, Саффи приводит в порядок прическу. Надевает сапожки и пальто, берет под мышку зонтик, выходит во двор, всем телом прижимаясь к Андрашу. Они целуются в последний раз посреди улицы, и холодные капли дождя смешиваются с теплой слюной. Потом – на часах только половина девятого – она удаляется, раскрывает зонтик и идет с широко раскрытыми глазами по городу. Проходит мимо универмага “Самаритэн”, роскошно украшенного к Рождеству. Направляется к Сене, счастливая тем, что она одна, что она сильна и что ей принадлежит прекраснейший в мире город.
* * *
   Это уже случилось, но она не знает. Эмиль уже мертв, его тело раздавлено, косточки перемолоты колесами поезда, это свершившийся факт – но он еще не вошел в сознание его матери, в ее мозг, полный любовью и музыкой.
   Неужели обязательно ей узнать? Пока этот факт почти никому не известен, так что, можно сказать, не вполне реален. Кроме Рафаэля знают только начальник поезда, два контролера да горстка пассажиров, раздосадованных остановкой не по расписанию. Нельзя ли нам оставить все как есть? Нельзя ли остановить время и оборвать на этом нашу историю? Стоит ли продолжать, длить цепь новых фактов, вечно новых фактов, сколько можно?