– А! Моя Саффи! Заходи!
   Наконец-то Андраш заметил ее и встал.
   – Познакомься, это Анна.
   Саффи двигается как автомат. Негнущиеся ноги, негнущиеся руки, механические жесты робота, запрограмированного на рукопожатия с людьми.
   – Очень приятно, – говорит венгерка Анна с сильным акцентом.
   “Очень приятно”, должно быть, одни из немногих слов, которые она знает по-французски.
   Саффи не может. Не может. Не может оставаться в одной комнате с этой женщиной, такой зрелой, подавляющей своим превосходством, соотечественницей и, наверно, давней знакомой Андраша, уединившейся с ним в не выразимой никакими словами близости родного языка… Может, это его жена? Господи…
   – Я… я… проходила… случайно, – лепечет Саффи. – Простите! – Она смотрит на свои часики. – Мне некогда. Меня ждут. Большое спасибо! – совсем уж глупо добавляет она.
   И почти бежит к двери с Эмилем, который встал в коляске и тянет ручонки к Андрашу: “Aпy! Апука!” – а та женщина, Анна, покатывается со смеху и визгливо кричит что-то по-венгерски – но Саффи не понимает, она ничего не понимает, ей хочется одного: поскорее уйти из этой мастерской…
   Андраш нагоняет ее во дворе. Его большие руки ложатся ей на плечи. Он резко поворачивает ее лицом к себе и встряхивает, как маленькую девочку.
   – Ты глупая, любимая. Знаешь? Ты глупая.
   Тело немки безвольное, вялое, в руках Андраша оно никогда не было таким – такое тело она предоставляет ночами Рафаэлю.
   – Это жена моего лучшего друга из Будапешта, – говорит он. – Она в Париже на три дня, с маленьким оркестром. Она хочет рассказать мне, как он там живет. Останься! Ты глупая. Не уходи!
   – Она еврейка? – тихо спрашивает Саффи не разжимая губ, а внутри у нее все корчится от ревности.
   Лицо Андраша передергивается, как будто она его ударила.
   – Да, она еврей. Конечно, она еврей. Все мои друзья там евреи. И что? Ты…
   – Она смотрела на меня, – перебивает его Саффи, – с… с презрением. Как будто я… ничто! Немецкая Laus!
   Саффи не знает слова “вошь” по-французски; Андраш тоже, но он знает его по-немецки, и это слово ему ненавистно.
   – Ты вообразила… – говорит он и медленно убирает ладони с плеч Саффи.
   Он стоит перед ней, опустив руки, смотрит на нее и качает головой.
   – Ты вообразила черт-те что. Но не оставайся, если хочешь. Не оставайся.
   Она круто поворачивается и уходит, прямая, будто кол проглотила, с горько плачущим Эмилем.
* * *
   Третий случай, тот, что едва не стал роковым для их любви, произошел месяц или два спустя. За это время они успели встретиться, успокоиться и помириться.
   В этот день Саффи с Эмилем пришли в мастерскую позже обычного. Рафаэль только что улетел в Женеву, а перед этим неделю провалялся дома с гриппом. Саффи ухаживала за ним, как полагается заботливой женушке, – как ухаживала за ней, маленькой, ее мать: поила горячим чаем с лимоном, кормила протертым овощным супом, ставила припарки с топленым салом и корицей; она мерила ему температуру утром и вечером, подбирала с пола грязные носовые платки, меняла простыни и спокойно, с улыбкой по двадцать раз в день повторяла ему: “Ну конечно, ты будешь в форме к понедельнику и выступишь на концерте, обещаю тебе!”
   Делая все это, Саффи нисколько не лицемерит. Ей не приходится неволить себя, чтобы быть ласковой с Рафаэлем. Она стольким ему обязана! Да что там, она ему обязана всем. Андраш не смог бы дать ей ни французской фамилии, ни французского гражданства. У нее никогда не возникало мысли уйти жить к любовнику в Маре. Ей даже и в голову не приходит оставаться у него на ночь во время долгих отлучек мужа: там нет комнаты для Эмиля, ванной – и то нет! Андраш раз в неделю ходит мыться в душевой павильон на улице Севинье, а грязное белье каждый месяц относит на улицу Розье, где его узелок кипятится в огромном баке общественной прачечной. Зарабатывает он гроши, ест мало и кое-как, у него нет ни плиты с духовкой, ни холодильника. Проблемы выбора для Саффи не существует. Ее жизнь нравится ей такой, какая она есть, – поделенной надвое. Правый берег и левый берег. Венгр и француз. Страсть и комфорт.
   Вот почему, расточая поистине материнские заботы приболевшему супругу, она вовсе не изнывала в душе от нетерпения.
   И вот почему, как только Рафаэль уехал в Орли (снабженный запасом лекарств, приободренный тысячей нашептанных на ухо ласковых напутствий), для нее совершенно естественно сказать Эмилю: “Ну что, пойдем к Апуке?” – и отправиться в путь.
* * *
   Когда они удаляются по улице Сены, консьержка смотрит им вслед. Все та же летящая походка у мадам Лепаж. Что ж! Любовь на стороне – она ведь может тянуться очень долго. Годами. Иногда даже всю жизнь. (Но между прочим, малыш-то подрос, как же его вмешивают в такие дела? Мадемуазель Бланш хотелось бы разузнать, что он об этом думает и чем занимается, пока его мама с другим мужчиной… Но… как быть, если где Эмиль, там и мадам Лепаж? Мать никогда не отпускает сына от себя.)
* * *
   Апрельское солнце клонится к закату, уже восьмой час и начинает темнеть, когда Саффи с Эмилем добираются наконец до улицы Сицилийского Короля. Странное дело: свет в мастерской горит, изнутри доносятся голоса, но стеклянная дверь заперта. Ну и что, у Саффи есть ключ! Она вставляет его в замочную скважину, радуясь, что сейчас увидит Андраша – и она видит его, со спины, за столиком в кухонном углу, с каким-то мужчиной, этот мужчина сидит лицом к ней, он ей незнаком, молодой, смуглый, усатый, с горящими глазами.
   Услышав ее шаги, оба в бешенстве вскакивают – да-да, и Андраш тоже в бешенстве…
   – Что ты здесь делаешь?!
   – Как это что я… я…
   Саффи умолкает, язык ее не слушается. Это дурной сон или, наоборот, дурное пробуждение от чудесного сна…
   Андраш крепко берет ее за локоть, выталкивает во двор, притворяет дверь, не реагирует даже на восторженное “Aпy!” Эмиля…
   – Прости, Саффи, – говорит он тихо и твердо. – Сегодня тебе нельзя остаться.
   – Кто это? Андраш, что происходит? Кто этот человек? Я никуда не уйду, если ты не…
   – Я скажу тебе завтра. Ты придешь завтра, и я все тебе скажу. А сейчас иди. Пожалуйста.
   Не дожидаясь ответа, он уходит в мастерскую и захлопывает дверь перед ее носом. Ноги несут Саффи обратно на улицу Сены, но ей трудно было бы сказать, шла она, летела или плыла.
   Несколько дней она дуется. Но как же он об этом узнает, если у него нет телефона? Саффи и раньше не раз пропадала, иногда надолго, причины на то бывали самые разные; как же быть уверенной, что на этот раз Андраш усмотрит в том, что она не появляется, упрек? Сам он никак не может с ней связаться. Даже не знает точно, где она живет. Ему никогда не хотелось знать подробностей о ее другой, буржуазной, жизни с мужем-флейтистом.
   А Рафаэль-то как раз возвращается в воскресенье. Саффи невыносима мысль, что придется устраивать ему теплый прием, не помирившись с Андрашем. И в пятницу она идет в Маре.
* * *
   Андраш один. Но распространяться о своем усатом госте он по-прежнему не намерен.
   – Кто это был?
   – Кто был?
   – Перестань… Ты же обещал мне сказать.
   – Эмиль, смотри, что у меня для тебя есть…
   Это дудочка, маленькая оранжевая с зеленым тыква с прошлой осени: Андраш высушил ее и просверлил дырочки; он дует в нее – три воздушно-легкие ноты – и протягивает игрушку ребенку…
   – Андраш!
   – Саффи, у тебя ведь есть своя жизнь, так?
   – Это разные вещи!
   – Ладно, разные… Мы с тобой вообще разные, ты не знала?
   – Я от тебя ничего такого не скрываю… Скажи, Андраш… это Алжир? Это то самое?
   И мало-помалу, пустив в ход мольбы, пылкие уговоры, ласки – да, Саффи умеет пользоваться испытанным женским оружием, когда ей что-то очень нужно, – она добивается своего. Узнает, по правде сказать, даже больше, чем ей хотелось.
   Она узнает, что человек, которого она любит, верит в коммунизм, как те русские, что надругались над ее детством в сорок пятом году.
   – А я думала, ты против русских! Ты же поэтому уехал из Венгрии!
   – Я против русских у нас. Но, Саффи, все евреи – марксисты, кроме хасидов. И почти все марксисты – евреи, начиная с самого Маркса! Смотри, все лучшие большевики – Троцкий, Зиновьев, Каменев, Гроссман! Это естественно! Коммунизм единственный говорит: евреи или не евреи, религия – дерьмо, опиум народа, с этим покончено, все будут думать головой.
   Давешнего гостя зовут Рашидом. Андраш знает о нем совсем немного. Он активист и казначей французской ячейки ФНО. Ему двадцать пять лет, его мечта – поступить на медицинский факультет и стать хирургом. Он старший сын в большой семье, а два его младших брата погибли там, в Восточном Алжире. Мать на него молится. Его отца убили в 1945 году в Сетифе (Саффи об этой бойне слыхом не слыхала, не до того ей было 8 мая 1945-го, когда французские военные истребили сорок тысяч алжирцев за то, что те посмели потребовать свободы и для себя).
   Постоянного адреса у Рашида нет. Он ночует то здесь, то там, никогда не остается в одном и том же месте две ночи подряд, чтобы не угодить в полицейскую ловушку. Вообще спит он мало, предпочитает ночь напролет пить кофе и беседовать о политике. Он редко смеется, но, уж когда смеется, застигнутый врасплох горьковатым юмором Андраша, зубы так и вспыхивают белоснежной молнией на его темном лице.
   Это Рашид, зная, какое место занимает маленький мальчик, полуфранцуз, полунемец, в сердце его венгерского друга, притащил ему качалку со свалки в Обервилье… и страшно разозлился, когда Андраш вздумал благодарить. Между братьями это не принято.
   Да, он признал Андраша своим братом в борьбе.
   – Я – перевал, – говорит Андраш, имея в виду “перевалочный пункт”; Саффи непонимающе хмурит брови, и ему приходится объяснять ей: деньги, которые мусебилат – активистки ФНО – из квартала Барбес каждый месяц передают Рашиду, проходят ночью через эту мастерскую. А иногда и оружие. Так что в той первой шутке Андраша насчет бомбы в коляске была доля правды.
   – Значит, ты помогаешь воевать? – пятится от него Саффи. – Эти руки – они держат кларнеты… и винтовки? Они убивают, эти руки? Я видеть тебя не могу!
   – Саффи…
   – Не трогай меня! Я ненавижу войну! Андраш! – Она кричит. На этот раз у нее самая настоящая истерика. – Я донесу на тебя в полицию!
   Он бьет ее по лицу. Изо всех сил. Только один раз. Только чтобы она успокоилась.
   И это действует… Саффи прижимает обе ладони к пылающей щеке.
   Ошеломленный этим всплеском ярости у двух людей, которых он так любит, Эмиль выпускает из рук дудочку-тыкву и водит глазенками, не плача, смотрит то на нее, то на него.
* * *
   Вот оно – они не говорят вслух, но оба это знают, – сегодня им наконец приоткрылась самая суть их любви, тайная, сокровенная ее сердцевина. Каждый любит в другом – врага.
   Вот и пройден поворот.
* * *
   Через день возвращается в Париж Рафаэль с подарком сыну – стенными часами с кукушкой – и находит Саффи не просто довольной жизнью, а сияющей; ему это бальзам на сердце.
   Вечером, когда супруги чистят зубы, раздеваются, привычно готовятся ко сну, Саффи спрашивает Рафаэля:
   – Ну как, хорошо прошли твои концерты?
   – Да, хорошо… У меня было отличное дыхание… Никаких следов этого пакостного гриппа, благодаря тебе… Но в среду все-таки возникла одна проблемка…
   – Да?
   – Мы играли концерт Моцарта, знаешь, с дуэтом флейт… Я стоял напротив Матье, и вдруг, поди знай, с какой стати, посреди нашего соло мы встретились глазами и нас обоих одолел смех. Ужас! Ты представляешь? Когда смех разбирает, а надо сдержаться во что бы то ни стало, потому что музыку-то остановить нельзя! Ладно бы я был пианистом или виолончелистом, для них это еще не так страшно, но для флейтиста – кошмар… Матье покраснел как мак, трясется с головы до ног, в глазах смех, уголок рта дергается, – ну а я, понятное дело, чем больше на него смотрю, тем больше сам завожусь, пытаюсь думать о чем-нибудь другом – без толку, мне все кажется потешным… И знаешь, что я сделал?
   – Что? – спрашивает Саффи, снимая с себя одну вещь за другой и вешая их на спинку стула.
   – Я просто-напросто повернулся к нему спиной.
   – А! – кивает Саффи. Она уже раздета и достает ночную сорочку из-под подушки.
   – Блеск, правда? Публика, наверно, удивилась, но мы хоть смогли доиграть… Честное слово, Саффи, был момент, когда я думал, что придется остановиться… Страшно подумать, что бы было, представляешь? Нас ведь транслировали напрямую по радио…
   – Я рада, – рассеянно бормочет Саффи, надевая сорочку через голову.
   – Да, а уж я-то как рад!
   Его голос вдруг меняется, снижаясь до областей желания.
   – Иди сюда… – говорит он.
   Берет жену за руку, привлекает ее к себе и погружает взгляд в два зеленых бездонных озера.
   – Ты сейчас такая красивая, ты это знаешь? Ты становишься все красивее…
   Он опускает руки ей на плечи, любуясь ими сквозь прозрачный жемчужно-серый шелк сорочки, и привлекает ее еще ближе.
   – Понимаешь, – счастливо продолжает он, чувствуя, как встает, тычась в ее живот, его плоть, – я просто повернулся… вот так…
   Он поворачивает Саффи, задирает ночную сорочку, обнажив бедра, и осторожно опрокидывает ее ничком на постель.
   – Вот так, – шепчет он, прерывисто дыша, наклоняясь, покусывая ее затылок и медленно входя в нее, – я смог… играть дальше… дальше… и еще…
 
* * *
   Неужели Саффи не чувствует за собой никакой вины? Как может она выносить эту двойную жизнь, день за днем, месяц за месяцем? Ведь одно и то же тело дарит она обоим мужчинам, неужели в ней ничто не протестует?
   Нет – по той простой причине, что она любит Андраша, а Рафаэля никогда не любила.
   Но ведь она лжет, и ее никогда не мучила совесть?
   Нет.
   Даже в ту минуту, когда она давала супружеские обеты перед мэром?
   Даже. Церемония-то совершалась по-французски, а говорить на чужом языке – всегда немного притворство.
   Но как же тогда с Андрашем?..
   А! Это совсем другое дело! Когда двум любящим дан, чтобы объясниться, только один язык, им обоим чужой, это… как бы сказать, это… нет, если вы не знаете, боюсь, что не сумею вам объяснить.

XIII

   С тех пор как Саффи рассказала Андрашу историю о плохо зарытых животных, с тех пор как поделилась с ним застрявшими в ее горле колыбельными, она по-настоящему стала матерью своему сыну. Теперь она видит, слышит, чувствует живущее рядом с нею маленькое существо.
   А Эмиль ее любит. Он тянет к ней ручонки – “На ручки!” и, когда она поднимает его, обхватывает ножками талию, треплет ладошкой по щеке, гладит волосы, звонко чмокает мокрыми губами… И Саффи больше не страшно. Прижать к себе, зажмурившись, крошечное тельце. Зарыться носом в черные кудряшки, вдохнуть их аромат. Поцеловать – долгим, ласковым, нежным поцелуем – в затылочек. Прошептать на ушко: “мой малыш”, “мой милый”, а иногда даже, тихо-тихо, “mein Schatz”<Мое сокровище (нем.). >. Ей не страшно.
   В доме на улице Сены Эмиль не дает ей скучать. Когда она занимается уборкой, он ходит за ней хвостиком из комнаты в комнату, крутится под ногами, тараторит, сыплет вопросами: его словарный запас растет день ото дня с головокружительной быстротой.
* * *
   – А это что?
   – Это пылесос.
   – Пи-сос.
   – Пылесос.
   – Пи-ли-сос.
   – А это что?
   – Это…
   Саффи ищет французское слово. Это не всегда удается. На этот раз она находит:
   – Кувшин.
   – Куфын.
   – Кувшшшин.
   – Кувшин.
   – Да!
   Это всё маленькие победы над неведомым и непонятным, над враждебным молчанием окружающего мира.
   “Диди! Диди!” Пронзительный, возбужденный крик Эмиля всякий раз, когда на подоконник садится воробей или голубь. “Диди” – его собственное слово, придуманное уже давно, так у него называются птицы. Саффи сначала говорит: “Да!” – потом поправляет его, старательно выговаривая певучее французское слово, пти-ица, – но не Vogel, нет, не птичка ее, Саффи, детства – Kommt ein Vogel geflogen, та, что принесла в клюве письмецо от мамы, von der Mutter einen Brief – эта птичка наконец-то умерла.
* * *
   Есть одна птица, которую они оба ненавидят, – та, что двадцать четыре раза в сутки высовывается из стенных часов, привезенных Рафаэлем из Швейцарии. Механизм у этих часов раздражающе точный, самый что ни на есть швейцарский; они никогда не отстают и не спешат даже на секунду в месяц; их тиканье – тик-так, тик-так, – невозмутимое, безжалостное, действует на нервы; в четверть каждого часа они делают “динь”, в половине – “динь-дон”, без четверти – “динь-дон-динь”, а когда большая стрелка замирает на двенадцати, звякает пружинка, открывается раскрашенная деревянная дверца, оттуда появляется раскрашенная деревянная птичка и, разевая раскрашенный деревянный клювик, твердит как заведенная свое “ку-ку” – до двенадцати раз подряд!
   Когда Рафаэль играет на флейте, он не терпит никаких посторонних звуков, и часы повесили подальше от музыкальной комнаты – в детской. Часто от их звона посреди ночи Эмиль просыпается и плачет.
   Невыносимо.
   И вот, когда муж уезжает на очередные гастроли, Саффи снимает часы со стены и несет их на кухонный стол.
   – Эмиль, иди сюда, милый, – зовет она. – Посмотри-ка… Где живет кукушка?
   – Там. В домике.
   – Верно… Молодец… А теперь смотри… Откроем дверцу… Видишь?
   Щипцами для льда она выдирает кукушку из домика, как больной зуб.
   – Да! – радуется Эмиль.
   – Плохая кукушка.
   – Да. Гадкая.
   – А ты знаешь, что делают мамы-кукушки?
   – Что?..
   – Подбрасывают свои яички в гнезда других птичек, а сами улетают. Они не хотят растить детишек.
   – А! Это не хорошо.
   – Ну, как мы с тобой накажем кукушку?
   – Побьем!
   – Да! Побьем ее! Вот, держи… (Саффи протягивает ему пестик, которым она толчет чеснок.) Давай, бей ее! Вот так! Браво, Эмиль! Больше она не будет нас будить по ночам, да?
   Под веселый смех они ломают часы, винтика на винтике не оставив.
* * *
   Пусть нет больше кукушки, пусть по-прежнему шутят свои шутки стрелки шальных часов в мастерской Андраша, а время-то все равно идет. Для наших любовников и для всех остальных, в Париже и повсюду. Наступает Новый год, он зовется 1960-м и с первых же дней сулит грозы. Начинается и новое десятилетие: пятидесятые годы с их модой на “модерн”, бриолином, пластиком и нейлоном скоро отойдут в прошлое и будут казаться нелепыми и смешными.
   Как же обстоят дела в мире на пороге десятилетия? Джон Фицджералд Кеннеди изо всех сил продвигает свою кандидатуру на пост президента США от демократической партии. Салот Сор, он же Пол Пот, закончив Сорбонну, возвращается в Пномпень, чтобы на практике воплотить усвоенные теории. Василий Гроссман заканчивает роман-эпопею “Жизнь и судьба” и еще не знает, что рукопись и все черновики, вплоть до ленты пишущей машинки, скоро будут конфискованы КГБ; до самой смерти писатель будет считать книгу уничтоженной. Альбер Камю пишет роман о своем алжирском детстве и тоже не знает, что он останется незаконченным; а ведь его жизнь скоро оборвется на автостраде на юге Франции. Никита Хрущев, стуча кулаком, похваляется новой атомной бомбой, мощностью в тысячу раз превышающей те, что были сброшены на Хиросиму и Нагасаки…
   В Алжире тоже идет время, день за днем, месяц за месяцем. Под знойным палящим солнцем и под проливными дождями коренное население гонят с насиженных мест во имя Франции, жгут деревни, калечат и убивают со знанием дела и выставляют трупы на всеобщее обозрение для острастки. Идет шестой год войны. Мало-помалу крепнет в душах ненависть, разгорается пламя гнева, черствеют сердца, закаляется воля, множатся и вооружаются до зубов партизанские отряды…
   В конце января возмущенные предательством главы государства генералы французской армии провоцируют новый мятеж в столице Алжира: вооруженные стычки, убитые и раненые на улицах, осадное положение. Во время подавления этого мятежа родится грозная Организация тайной армии: противозаконная и смертоносная сила, призванная сохранить Алжир французским любой ценой.
* * *
   А тем временем много севернее, в городе, где живут наши герои, сыплет с серого неба снежная сырость.
* * *
   Андраш внимательно следит за развитием событий и все чаще стискивает зубы. Стискивает он и кулаки и, чувствуя, как эти кулаки наливаются силой, понимает, что способен убить себе подобного.
* * *
   Рафаэль же в это время на пике своей карьеры. Успех кружит ему голову, и он играет гениально. Когда он на сцене с флейтой – нет больше ни его, Рафаэля, ни флейты, улетучиваются старания и тяжкий труд, отступают на второй план тональности и темпы, даже композитор и его эпоха уже не важны, не о том сейчас, не о музыке музыка, великий исполнитель способен подняться выше частного явления, в сферу вечно и уже сущего: пальцы-язык-губы-гортань-легкие-диафрагма действуют сообща, у них нет иного выбора, ибо эта “Сицилиана” Баха есть суть, есть экстаз вне времени и места, божественная субстанция, в которую погружается Рафаэль вместе с публикой. Успех стал его естественной средой, воздухом, который он вдыхает и выдувает в свой инструмент. Точно чудесные зерна сыплет он ноты на ожидающую благодатную ниву и чувствует, как они прорастают, всходят, плодоносят в замерших сердцах, давая им пишу и умиротворение – давая смысл. Потом, разумеется, следуют почести, овации и дифирамбы, цветы и деньги, медали и дипломы… Но Рафаэль подсел на другой наркотик, не имеющий со всем этим ничего общего. Наркотик Рафаэля – свет в глазах слушателей, прекрасный пламенеющий свет, который говорит ему: спасибо за то, что мы побывали там ! Этот свет стал частью цикла. Без него Рафаэль играть не может и играет, чтобы его зажечь. Чем больше его любят, тем лучше он играет. Чем больше отдает, тем богаче становится, чтобы отдавать снова и снова.
   Еще рано судить, унаследовал ли Эмиль музыкальность отца, но дыхание у него есть. В конце января, в свой день рождения, он единым духом задувает две свечи на пироге, и Саффи радостно хлопает в ладоши.
* * *
   Столько миров – как могут все они уживаться на одной планете? Какой из них ценнее, какой истиннее, какой важнее узнать в первую очередь? Они переплетаются между собой, сложно, но не хаотично, сближаются и сталкиваются, противостоят друг другу и соединяются, есть причина всякому следствию, которое, в свою очередь, станет причиной и породит новое следствие, и так далее, и так далее, до бесконечности…
   Плачевной в общем-то бесконечности, надо заметить.
* * *
   В конце весны сам великий Рампаль приглашает Рафаэля в Ниццу, чтобы тот помог ему в создании Международной летней академии по классу флейты – в будущем одной из самых престижных школ в мире.
   А Саффи, прежде чем отправиться к мужу на шикарную виллу, которую он снял для них в Сен-Тропе, гуляет в эти дни по Парижу с сыном и любовником еще дольше, еще свободнее, чем когда-либо.
* * *
   Венсенский лес, воскресный день в конце июня. Они втроем играют в прятки – бегают с хохотом и визгом, запыхавшись, обливаясь потом, Эмиль счастлив, что Aпy и мама с ним и не заняты взрослым разговором, – потом углубляются по тропинкам в лес. Коляска осталась в прошлом: теперь Сицилийский Принц ходит ножками, хотя, бывает, передвигается, сидя на плечах у Aпy.
   На узкой тропке им встречается французское семейство, тоже вышедшее в полном составе на воскресную прогулку: отец, мать, сын-подросток и дочурка-колобок. Они проходят, так и искря недовольством, точно в облаке статического электричества: “Жюльен! Пропусти даму!” – “Да держи же собаку, Франсуа! Напугаешь ребенка!” – “Обойди там, Сюзанна, ты не даешь пройти!” – “Как я обойду, там крапива!” – “Извиняйся, когда тебя пропускают!” – “Посмотри, у меня из-за тебя все ботинки в грязи!” – “Не смей так разговаривать с сестрой!”
   Когда облако удаляется, Андраш и Саффи смотрят друг на друга и, весело смеясь, целуются. Эмиль тоже хохочет, не зная толком, что смешного, просто чтобы включиться в их веселье.
   Под вечер, на обратном пути в Париж, малыш, сморенный усталостью, засыпает в вагоне метро на коленях у матери. Его ручонка, обнимавшая ее за шею, соскальзывает, бессильно повисая, рот приоткрывается во вздохе, головка откидывается назад, открывая отливающую перламутром нежную шейку.
   Сидящая напротив дама в роговых очках умиленно склоняется к спящему ребенку.
   – Какой он славный, – говорит она Саффи в расчете на слащаво-мазохистское взаимопонимание мамаш. – Они в этом возрасте такие трогательные!
   – Нет, – спокойно, без улыбки отвечает Саффи. – Вы ошибаетесь, мадам. Этот ребенок – наполовину бош, маленький эсэсовец. В таком возрасте он уже убивает птиц…
   Побагровевшая дама возмущенно встает и пересаживается на другое место.
   – Зачем ты это сказала? – с усмешкой спрашивает Андраш.
   – А что? Очень легко быть добренькими к детям! “Какие славные, какие трогательные”… Почему она не говорит, что ты трогательный? Или я? Мы что, не заслуживаем ее доброго отношения? Или… или вот он? – Она показывает глазами на старика мусульманина в чалме и джеллабе, который спит, скорчившись, в углу вагона.
   – Саффи! – с притворным изумлением всплескивает руками Андраш. – Не может быть, неужели ты начинаешь видеть людей вокруг себя?
 
* * *
   Середина июля, конец томительно-жаркого дня, густо-желтый, как суп, воздух. Блуждая по улочкам квартала Шаронн, почти им незнакомого, они выходят наобум на площадь Сен-Блез. Там, у террасы обшарпанного кафе, два музыканта наяривают избитые мотивчики. Надо же! Четырнадцатое июля, они и забыли! Скоро начнутся танцы на улицах, фейерверк, ракеты, петарды – весь город будет веселиться.