Наталья ИГНАТОВА
ОХОТНИК ЗА СМЕРТЬЮ

КНИГА ПЕРВАЯ
БОГ

   – Когда мужчины любят друг друга, чем это обычно кончается?
   – Обычно это кончается смертью…. Кто-то умирает первым, а кто-то вторым.
Трейсмор Гесс «Часы и письма».

ПРОЛОГ

   Он был, ну просто ужас до чего стильный. Даже для иностранца, а тем более для белоруса. Маришка могла поклясться, что таких стильных парней не делают не только в Гродно, но даже и в Рио-де-Жанейро.
   Длинные волосы, черные-черные, блестящие, – она всегда думала, что такие только в рекламе бывают. Кожа бледная, матовая – такую называют аристократичной, – как будто прозрачная. А еще глаза. Почти бесцветные, но жутко красивые. Смотришь – и пугаешься. То светло-голубым отсвечивают, то серым, как дым в небе осенью, а бывает, светятся бледной зеленью, – не человеческой, но и не кошачьей, – и как будто фосфоресцируют.
   Вот такой парень. Высокий, худой и… почему-то просится на язык слово «изящный». Раньше Маришке казалось, что так выглядят только танцоры балета. Оказалось, что нет, не только.
   И плащ у него настолько пижонский, что уже таковым и не кажется. Длинный, до щиколоток плащ из змеиной кожи. Да и хозяин его из всех пижонов самый стильный. Курит тонкие сигареты с травкой, – их специально для него где-то на заказ делают, – на пальцах перстни с бриллиантами, а в ухе серьга с неведомым камнем. И ногти красит. Черным лаком.
   А на шее, на цепочке серебряной, серебряный же паук. С восемью бриллиантовыми глазками. Не человек, а ювелирная выставка. И паук как живой. Противный такой, в паутине, с лапами. А зовут его, – не паука, ясное дело, – Альгирдас. Так и хочется повторить, напевая каждый слог: А-альги-ирда-ас. Красиво. Орнольф его Хельгом зовет. Это по-датски – святой. Маришка поинтересовалась, если по-датски Хельг, отчего бы ему по-русски Олегом не зваться. Но Альгирдас только поморщился:
   – Один уже есть. Достаточно.

ГЛАВА 1

   Дигр [1], Жирный Пес, и его свора уже опять дразнили кого-то: из-за высокой живой изгороди, отделявшей сад от двора, доносились крики и смех. Противные крики. Орнольф, чей голос уже перестал ломаться, только презрительно поморщился, услышав, какого «петуха» дал кто-то, истошно вопя: «Белоглазый! Слепошарый!..»
   – Белоглазый! – вторила стая.
   Наставник Сэйд велел после занятий задать корм лошадям, и Орнольф думал двинуться в сторону конюшни, но ноги сами понесли в сад. Кого там задирает Жирный Пес? Кого-то из новеньких?
   Точно! Песья стая окружила тощего черноволосого пацаненка и, уже перейдя от слов к делу, швыряла в него куски земли и камни. Ни один, правда, не попал, но это до времени. Псы растравят себя, и тогда мальчишке мало не покажется.
   Тот почему-то не убегал. Хотя самым правильным для него сейчас было бы броситься в ближайшую брешь в окружении и улепетывать сломя голову. Может, потом он пожалуется наставникам, а может, найдет себе защитника из старших, – в любом случае, оставаться на месте было неразумно.
   Орнольф вмешиваться не собирался. Новеньких всегда колотят, так заведено, и его били, и этот пацан, став старше…
   Мальчишка не убегал и смотрел как-то странно… Вот чуть-чуть покачнулся, и ком земли пролетел мимо и взорвался, ударившись о ствол яблони…
   «Боги мои! – ахнул про себя Орнольф, разглядев наконец тонкое, почти девичье лицо. – Да он же слепой!»
   Гнев вырос в груди и взорвался, как огненный шар-каор. Жирный Пес превзошел подлостью всех подлых псов в мире! Издеваться над калекой, над слепцом, да еще здесь, в священном месте Ниэв Эйд ?!
 
   Потом была безобразная драка… Орнольф был страшен в ярости, но один против семерых не выстоял бы и Беовульф . Когда переносица хрустнула под кулаком Жирного Пса, в глазах потемнело, и, захлебнувшись кровью, Орнольф попятился к ближайшему дереву. А слепой мальчишка оказался между ним и псами, вывернулся из-за спины, хотя Орнольф и велел ему убираться. Никуда он не убрался, а развернулся легко и красиво, будто танцевал, упал на колено, и острый локоть въехал между ног Жирному Псу. Новичок вскочил на ноги, его маленький кулак встретился с песьим прыщеватым подбородком. И словно продолжая движение танца, – такое Орнольф видел раньше только в исполнении наставника Сина, – мальчишка качнулся вперед и, выгнувшись «ласточкой», вбил пятку в лицо другого пса, превратив его нос в кровавый свиной пятачок.
   Слепой?..
   Зрячий?!.
   Нет, все-таки слепой. Орнольф понял это потом, когда они вдвоем – он, выплевывая кровь, и рядом верткий как змея пацан, – обратили противника в бегство.
   – Дигр, – проворчал Орнольф, ощупывая нос, – подлая скотина!
   Новенький резко повернулся к нему всем телом, и Орнольф увидел его глаза. И понял, почему дразнился Жирный Пес, и поневоле вздрогнул, хотя мало чего боялся. Неподвижные черные зрачки, казалось, застыли в пустоте, в бесцветном прозрачном стекле, где невозможно отличить радужку от белка.
   Лучше бы у парня были бельма.
   А он даже не видел, как исказилось лицо Орнольфа, смотрел прямо перед собой, не мигая:
   – Кто ты?
   Теперь Орнольф десять раз подумал бы, прежде чем ответить. Он помедлил. И слепец правильно истолковал эту паузу. Пожал плечами, отступая на пару шагов:
   – У тебя голос, как у одного из них… Но ты мне помог, незнакомец. Если будет что-то нужно, найди Альгирдаса, Паука Гвинн Брэйрэ. Я с радостью окажу ответную услугу.
   Новеньких привозили в Ниэв Эйд, когда им исполнялось десять зим. Значит, и этому было десять, просто выглядел он младше, мельче, – с калеками так бывает. Орнольфу было четырнадцать, и он уже ходил в походы вместе с отцом, а этим летом взял себе наложницу в Хуналанде. Но у него все еще не было имени в Гвинн Брэйрэ, и не будет, пока он не закончит учиться. Если вообще закончит. Немногие оставались в Ниэв Эйд до конца обучения: чтобы стать воином-чародеем, одновременно и жрецом и конунгом, нужно было особое расположение богов.
   А десятилетний слепец назвался Пауком Гвинн Брэйрэ и говорил как взрослый, серьезно, но без всякой торжественности. Он уходил, и, глядя ему в спину, Орнольф снова гадал: слеп новичок? Или… или – что? Странная походка, неспешная, скользящая… осторожная.
   Да, он не видит.
   Но как же тогда?..
   Орнольф сорвался с места и побежал вдогонку за Пауком.
   Услышав его шаги, мальчишка обернулся. И снова Орнольф вздрогнул, увидев застывшие глаза. Но, прогоняя холодок то ли страха, то ли брезгливости, громко сказал:
   – Меня называют Орнольф, сын Гуннара, – и протянул руку, как принято было в Ниэв Эйд.
   Точки зрачков в стеклянной пустоте не шевельнулись, но слепец уверенно ответил на рукопожатие. Тонкая теплая ладошка с твердыми мозолями.
   – Я рад нашей встрече, Орнольф Гуннарсон, – сказал новичок серьезно и добавил совсем другим голосом: – Мне показалось сначала, что ты испугался. Меня почему-то многие боятся. Почти все.
   – Даны никого не боятся, – гордо ответил Орнольф. – Слушай, а почему ты их сразу бить не начал?
* * *
   Глаза Альгирдаса далеко не всегда были такими жуткими. Они становились прозрачными, когда парень сосредотачивался на чем-то очень для себя сложном, как тогда, в саду, в незнакомом месте, полном деревьев и кустов, на которые так легко наткнуться и выдать свою ущербность.
   Ох, как не любил Альгирдас Паук выглядеть калекой…
   И как меняли цвет его глаза, когда он знал, что никто не попрекнет слепотой, не начнет бормотать охранительные заговоры, защищаясь от того, чего не может понять. Все было в переливах красок под черными ресницами: изменчивая синева небес и море, разноцветное: серое, синее, зеленое, черное; темная хвоя лесных елей и светлый пепел погасшего костра, и глубокие оттенки янтаря в белой пене прибоя. Все цвета, какие видит взгляд в живом волшебном мире вокруг.
   Только Альгирдас не видел.
   А Орнольф стал называть его Хельгом, и ему, в общем, не было особого дела до того, какого там цвета глаза у Паука. Не девчонка все-таки, чтобы в глаза ему заглядывать. Хотя надо признать, что встречались Орнольфу и девушки покрепче, чем новый приятель. Но, конечно, ни одна девчонка в мире, – да и из мужчин немногие, – не умела так ловко драться. Правда, чтобы не отведать кулаков Хельга, достаточно было держаться от него подальше, шагах в десяти. Жирный Пес, похоже, откуда-то знал это, а может, почуял подлым своим нюхом, и не упускал случая с безопасного расстояния осыпать новичка градом камней и насмешек.
   Дигр за прошедшие месяцы стал даже подлее, чем раньше. Орнольф никогда не жаловал Жирного Пса – не зря же наградил его оскорбительным прозвищем, прижившимся, как приживались любые ниды Орнольфа. Да, не любил, но Дигр, похоже, решил сам себя превзойти в подлости. Казалось, сам вид медленно скользящего в непроглядной тьме слепца приводит его в бешенство. И псиная свора все менее охотно поддерживала вожака в нападках на Хельга.
   Теперь при появлении Орнольфа псы разбегались быстрее, чем раньше. Помнили, чем закончилась последняя драка. И очень скоро Орнольф привык присматривать за Хельгом, а Хельг – за ним. Настолько, насколько он вообще мог «присматривать».
   Это не было запретной темой. Слепота Хельга не была запретной темой. Снисходительно-ласковое прозвище Эйни[2] – вот что было недопустимо. Орнольф, правда, сразу объяснил:
   – Если бы ты нас только увидел. Я – Орел, а ты – всяко Синичка, птичка-невеличка. И даже не спорь.
   Хельг все равно спорил. Сердился, мог и стукнуть сгоряча. Может, если бы он увидел Орнольфа или какого-нибудь пса из своры Дигра, он побоялся бы драться с ними. А так, стоило обидчикам оказаться в пределах досягаемости, и помощь Альгирдасу уже не требовалась. Орнольф сам побаивался его маленьких, твердых кулаков. К тому же Хельг понятия не имел о том, как похожи Орнольф и Дигр. Всей разницы, что Пес, он и есть Пес.
   А еще нельзя было помогать. Даже если видишь, что вот-вот подвернется под ноги коварная ступенька, даже если колючая ветка над дорожкой грозит выхлестнуть незрячие глаза, даже тогда… никогда. Нельзя и все.
   Зато если видишь, как кто-нибудь из Псов паясничает, передразнивая калеку, ему можно навешать таких «горячих», чтоб надолго зарекся дразниться.
   – Почему – Паук?
   – Потому что я плету паутину, – объяснил Эйни. – И вижу, как плетутся чары.
   – Ты – что?!
   – Вижу. Нет, не глазами.
* * *
   Жена Старейшего Оржелиса, родила двойню. Близнецов – мальчика и девочку. Добрый знак – рождение близнецов, но для Старейшего он стал знаком зловещим. Мальчик родился слепым, и повивальные бабки шептались по углам, что лаумы, помогавшие роженице, разлетелись из дома, закрывая лица, напуганные увиденным. А в груди у молодой матери не было молока, и она заходилась слезами при одном взгляде на страшненького младенца, с глазами прозрачными, как вода, и неподвижными, как камень.
   Оржелис не слушал бабок. И ни единым словом не попрекнул жену. Он отнес сына в святилище, отдал в жертву богу, который с равной охотой принимал кровь человеческую и звериную, но, конечно, как любой из богов, предпочитал кровь князей.
   – Ишь ты, – только и хмыкнул случившийся там странник-вайдила, взглянув на младенца. – Счастье пришло в твой дом, Старейший! Отдай ребенка мне и проведи очистительные обряды.
   – Кто ты такой? – спросил Оржелис, только что сам намеревавшийся отдать первенца на смерть, но ощетинившийся, подобно защищающему потомство зверю, как только понял, что с сыном действительно придется расстаться.
   – Называй меня Альгис . – На пыльном лице блеснула и пропала улыбка. – А богу подари юного раба, черного коня и большую рыбу. Ты знаешь, о каком боге я говорю.
 
   Отмеченным богами было место в Ниэв Эйд. Правда, никогда еще, с незапамятных времен – ни разу, в Ниэв Эйд не попадали калеки. Боги метят по-разному: странным цветом глаз, родимыми пятнами, луком и стрелами на животе. Или вот рождением близнецов… да мало ли у них, у богов, способов сказать: этот смертный может стать бессмертным? А слепота – не лучший подарок будущему бойцу и чародею.
   Но на этом младенце стояла метка особенного божества. А слепота не помеха тому, чей бог сам завязал себе глаза, тому, чей бог таится в ночи, приходит во тьме, и тьма расстилается там, где ступает его конь. Пестрые краски мира – безделица в сравнении с палитрой бездны. Тому, кто будет видеть прошлое и грядущее, зачем настоящее? Только отвлекаться на суету быстротекущих дней.
   Впрочем, назвавший себя Альгисом знал, что княжескому сыну не пристало быть прорицателем. Сын Старейшего должен быть воином и мудрецом, а не слепым провидцем. И Альгис не взялся бы разрешить возникшее противоречие.
   Старший наставник Ниэв Эйд, носящий прозвище Син, явился к нему в тот же день, и вот его-то, древнего чародея, окруженного физически ощутимым ореолом трех сил, младенец увидел. А Син, глядя на колыбель невозмутимыми глазами-щелочками, поджал губы, когда понял, что крошечное существо, бессмысленно сучащее ручками и ножками, с каждым движением вытягивает из него, старого колдуна, его цуу – чародейскую мощь. Этакий паучок-кровососик. Малыш улыбался, пуская пузыри, и глаза его сделались темно-карими, почти черными, такими же, как у самого Сина, если бы позволил он кому-нибудь заглянуть в щели под тяжелыми веками…
   – Какое имя получит мальчик? – спросил старший наставник.
   Из-под корней священного дерева скользнула маленькая черная змейка. Две пары глаз разглядывали оставшийся в пыли узор. Два голоса медленно, словно читая по слогам, произнесли:
   – Известие… награда…
   – Альгирдас.
   – Альгирдас, – кивнул бродяга, – почти тезка. Боги будут любить его, как думаешь? Ты ведь возьмешь его, Старший?
   – Я возьму его.
   – Мне сейчас начинать рассказывать во всех землях о награде, полученной Оржелисом от богов? Или подождать лет пятнадцать, пока награда подрастет?
   – Оржелис уже нашел кормилицу для сына? – невозмутимо спросил наставник.
   – Нет. Только для дочери.
   – Что ж, скажи ему, мы с Альгирдасом вернемся через год.
 
   Про Ниэв Эйд знали немногие. Но школа за гранью тварного мира была словно шило, которое не спрячешь в мешке, и даже не зная, почти все, кто служил богам, догадывались о ее существовании. Каждый год священные стены Ниэв Эйд покидали особенные люди, каждый год наставники школы забирали к себе новых учеников, и любой жрец, которому приносили отмеченного богами младенца, знал, что именно этот ребенок спустя двадцать лет может вернуться бессмертным.
   Впрочем, забирали не всех. И большинство детей погибали пред ликами богов, потому что наставники не находили в них ничего необычного.
 
   – Так тебя вырастил Син? – Орнольф с Альгирдасом бросали камни в мишень – крутящуюся на шнурке медную тарелку. Та отзывалась на каждый удар коротким звяканьем, и Альгирдасу не составляло труда попадать в цель снова и снова. Даже у Орнольфа не получалось так здорово. Лишний повод задуматься о том, что зрение, порой, только мешает.
   – Нет.
   Три камешка один за другим ударили точно в центр – слепой мальчишка четко знал, когда тарелка повернута к нему плоскостью.
   – Меня вырастили напополам, Син и мой отец. Так же, как тебя, как всех здесь. Я ведь буду Старейшим, конунгом по-вашему, и должен жить на своей земле.
   Как всех здесь – это точно. До десяти лет каждый, кто приходил в Ниэв Эйд, обучался у своего наставника, только Орнольф не слышал, чтобы Син лично учил кого-то. Хотя он и не интересовался. Во всяком случае, это многое объясняло, например то, как здорово Эйни выучился драться.
   Конечно, каждого из них учили по-своему. Орнольф, хоть он порвись, не сможет так скакать и кувыркаться. Не для него это – бегать по стенам и древесным стволам и почем зря лупить врага пяткой в нос. Зато Орнольф один раз стукнет рукой и проломит самый крепкий череп. Каждому свое. А вслепую их всех учили биться и стрелять на слух, на шорох, на звон комариных крылышек в темноте… У Хельга получалось лучше, ну так он привык. И все равно против Жирного Пса, против псиной стаи один маленький слепец не выстоял бы, хоть завяжи глаза им всем.
   Всю жизнь в темноте. Всегда. Нет, даже думать о таком не хочется.
 
   А жизнь делилась надвое. И одна ее часть была полна… красок. Альгирдас понятия не имел, какими бывают краски, просто других слов у него не находилось. Краски. Цвета. Видеть… Как еще объяснить то, что окружало его, пока он жил у наставника Сина? Разноцветные яркие нити, ленты, розетки, узоры и сполохи – ворожба. Слей воедино зрение, осязание и вкус, добавь слух, различающий тончайшие оттенки звучания красок, и тогда, может быть, станет понятно. Мир вокруг Сина был прекрасен и радостен, даже когда наставник наказывал, даже когда оставлял без еды, когда по многу раз заставлял проделывать одни и те же скучные каллиграфические упражнения. Он никогда не переставал ворожить, он жил этим. Волшба и чары были для наставника Сина привычны, как дыхание, и Альгирдас, перебирая рис, чтобы приготовить учителю ужин, выбрав момент, цеплял пальцами тонкие, почти невидимые ниточки… миг, и желтоватые, длинные зерна отделены от мусора и мышиного помета. С шорохом ссыпаются они в глиняную плошку, а мир вспыхивает новыми красками, – спохватившийся наставник пытается понять, как же он пропустил липкую ниточку паутины. И поневоле растягиваются губы в улыбке – это так красиво, когда Син сердится…
 
   Другая часть жизни была черной.
   И в первый раз было страшно, очень страшно. Альгирдас был еще слишком мал, чтобы понимать, куда исчезли привычные яркие краски. Были голоса, которые тускло светились: голос отца, голос сестры. И была темнота. Всегда.
   Но об этом Альгирдас не рассказывал никому. Только Сину, к которому вернулся через год, и когда пришло время вновь уехать к отцу, взмолился не отправлять его в темноту. Он не мог понять, чем провинился. За что наставник наказывает так страшно и жестоко.
   Дурак был. В три года дураком быть простительно, но не при мудром же учителе. В три года уже и соображать пора бы.
   Син, спасибо ему, никогда не напоминал об этом.
   А Орнольф спросил, – он не боялся спрашивать и в этом был похож на наставников, они тоже не стыдились чужой ущербности. Орнольф спросил, и Альгирдас рассказал ему неожиданно для себя, и даже Син, наверное, удивился бы, узнай он, что Паук приоткрыл для кого-то завесу над окружающей его тьмой. Но Орнольф, он вообще был странный, он зачем-то взялся защищать Альгирдаса от обидчиков, а еще он относился к нему, как… нет, слов было не подобрать… с Орнольфом можно было не стыдиться слепоты и не надо было притворяться таким же, как все. Притворяться все равно не получалось. Будь Альгирдас хоть в тысячу раз лучше других, в ворожбе или в бою, что-то в нем было не так. И это что-то заставляло тех, кто видел его, складывать рогулькой пальцы, шептать «чур меня», отходить подальше, как от больного или проклятого.
   Что здесь, что дома – люди одинаковы, неважно, помечены они богами, или нет. Но вот отец никогда не относился к нему как к калеке.
 
   Это Орнольф понимал: какой уж тут калека, когда ему пятеро здоровых парней – на один зуб. И, наверное, он понимал, – во всяком случае, думал, что понимает, – как это важно, когда отец учит тебя всему, что умеет сам. Учит без скидок на ущербность. Он мог представить такое. И мог грустно позавидовать. Конунг Гуннар Бородач не считал нужным тратить время на второго сына.
 
   – С отцом я забываю, что слеп.
   С отполированной меди вдруг разбежались яркие солнечные зайчики. Орнольф отвернулся, морща нос. В желтых как мед глазах Хельга сверкало солнце. Он даже не прищурился. И три камешка почти одновременно звякнули в мишень.
 
   Все у него получалось лучше. Орнольфу казалось иногда, что зрение – это помеха.
 
   …И все чаще ловить себя на мысли: «Ему проще, он слепой…»
   А однажды брякнуть вслух. И успеть испугаться, что обидел, прежде, чем губы Хельга растянутся в дурашливой радостной ухмылке:
   – Ага, рыжий, понял наконец-то!
   На языке Ниэв Эйд «рыжий» звучало как «рув». На языке данов – «руд». На языке Паука – «русвас». Похожие слова. А Орнольф действительно был рыжим, ярким, огненным, – мать говорила, что зимой возле них с Дигром можно греться как возле очага. Только они с Жирным Псом даже за столом старались сидеть подальше друг от друга, так, чтобы не было никаких «вы», а были отдельно Орнольф и отдельно Хрольф [3]. Отец дал обоим волчьи имена, – наверное, хотел видеть обоих в своей стае-дружине волчатами, которые когда-нибудь вырастут в матерых волков. Но Орнольф не желал считаться со второй частью своего имени. Первой, орлиной, было вполне достаточно, чтобы быть как можно дальше от ненавистного близнеца. Да и то, какой он Хрольф, Дигр он… даже мать иногда качала головой:
   – Ты, сынок, в отца удался, а он у нас тоже не худенький.
   Дигр и держался поближе к отцу, что не мешало Орнольфу при любом удобном случае насмешничать над ним. За драки конунг Гуннар сыновей сурово наказывал, но Орнольф-то знал, что слова зачастую бьют побольнее кулаков.
 
   Дигр подобно вору
   Хватал все без разбору.
   Огню с ним сравниться —
   Только осрамиться!
   Была б пища только —
   Дигр съест хоть сколько!
   Хоть и зовут волком,
   Может лишь жрать – и только! [4]
 
   Да эльфы с ним, с Дигром! А Эйни вряд ли представлял себе, что такое «рыжий», просто услышал где-то и теперь не упускал случая поддеть. Дразнился, как умел. Он вообще не силен был по части нид или хотя бы просто словесных боев, а языком колоть – это вам не паутину плести, это искусство, – и либо дано от богов, либо нет. Зато Эйни точно знал, когда лучше промолчать, и поэтому если говорил, то всегда метко. Паук, он чувствовал, насколько должна быть натянута нить, чтобы жертва не могла даже трепыхнуться.
   Да, паутина бывает и такой. Не только в ворожбе, но и в разговоре, и… в бою.
 
   Осень миновала, пришла зима. В вечно цветущих и плодоносящих садах Ниэв Эйд времена года различались только по календарям, каковых, правда, было великое множество, и все их требовалось знать назубок. К тому дню, когда в тварный мир пришел самайн , и наставники ненадолго отпустили их всех по домам, Эйни уже занял свое место в дружине Орнольфа. У Орнольфа была не свора и не стая – орлы не утки, стаями не летают – у Орнольфа была дружина. Дроттин . И там сначала удивлялись, потом посмеивались, а потом приняли новичка. Не только Эйни, еще трое первогодков прибились к ним. Тоже обычное дело: малышня сначала держится вместе, а потом, так или иначе, разбредается по разным компаниям. Выполняют мелкие поручения, прислуживают, находят среди старших защитников и покровителей и, рано или поздно, друзей. Не будь Эйни слепым, не окажись он сразу в стороне от всех и особенно от сверстников, может, водоворот сложной жизни в Ниэв Эйд вынес бы его вовсе и не к Орнольфу.
   Правда, к Жирному Псу Альгирдас бы точно не пришел. Подлости ему не хватало, чтобы в свору попасть.
   Так или иначе, в конце весны, перед ежегодными испытаниями, ни Орнольф, ни вся его дружина уже не представляли себя без Эйни… Ох, попробовал бы кто-нибудь, кроме Орнольфа назвать его синицей! Дрался Хельг, наверное, больше, чем все остальные вместе взятые, но зато, еще когда зима была в разгаре, все уже знали: он – Паук! И никак иначе. Ну, можно еще Альгирдас, разумеется. И как только не переиначивали это длинное трудное имя! Но Пауком звали все-таки чаще. На самых разных языках.
   Все, кроме Дигра, конечно.
 
   На испытаниях случилась неприятность: Син застукал Орнольфа с приятелями-одногодками на жульничестве в чтении рун. Но вместо того чтобы наказать, не отпустить домой, или еще чего похуже придумать, велел испытания повторить, спросил, где Паук, и ушел. Видимо, за Пауком. Очень уж многообещающе перехватил свой тяжелый посох посередке, это – Эйни рассказывал, – чтобы сразу с двух концов отоварить. Если от первого удара еще можно было увернуться, сохраняя почтительность и словно бы невзначай, то от второго уже никак. Вот еще одно преимущество слепоты: зрячему и в первый раз уворачиваться не пристало, разве что успеть повернуться к наставнику спиной и сделать вид, что не заметил ни его, ни посоха, а словно бы случайно в сторонку шагнул.
   А жульничать на испытаниях нельзя, конечно. Но и наказывать за это одного только Эйни тоже нельзя. И Орнольф хотел вмешаться, да Син на него так оглянулся, что ноги к земле приросли, а язык – к нёбу.
   Идея, конечно, была Хельга. Ему руны читать, что орехи щелкать, легче легкого. И не только руны. Любые волшебные знаки. А уж чертит он их так ловко, что Один обзавидовался бы. Вот Альгирдас и предложил протянуть паутинку от него – к приятелям. Они испытания проходят, а он подсказывает. Всего делов-то лица умные делать и глаза внимательные, чтобы наставники не заподозрили, будто ученики голос в голове слушают. Паутину не видно, паутину не слышно, паутина – не ворожба, ее не почуешь. Если бы Син не пришел, все бы получилось в лучшем виде.
   Но Син пришел. А уж он-то все почует: что надо и что не надо.