Страница:
Несколько раз я бродил в Бруклине, перебираясь туда по мосту, про который сочинил стихи поэт Маяковский. Пару раз там на берегу ко мне подкатывали негры, которых толстые янки зовут афроамериканцами.
Так вот. В первый раз мне помог мой плохой английский. Здоровый такой афроамериканец, а попросту – вонючий негрилла подвалил ко мне на мусорном берегу Ист-Ривер и попросил закурить.
– Не курю, – ответил я по-русски.
– What? – переспросил он меня (я пока понимал, что он говорит).
– Вот-вот – не курю, мой друг, – повторил я, и опять же по-русски, хотя, конечно, словечки «smoke» и «friend» я знал.
– Then suck my dick[1], – предложил он, и тут я уже совершенно ничего не понял – ни слов, ни жеста.
Я был совершенным девственником и еще не практиковал онанизм, хотя ночные поллюции у меня уже случались. Зато я очень хорошо имитирую любые звуки, когда захочу, и потому перекинул ему обратно:
– Then suck my dick. – И прибавил по-русски в рифму: – Ты сам иди!
Он обалдел. То есть натурально обалдел. То есть прямо-таки опешил, вытаращил на меня налитые кровью глазища. Покрутил пальцем у виска. Этот жест мне слишком хорошо был знаком, и я ответил ему тем же. Так мы и стояли, как две обезьяны. По сути-то обезьяной был он, но я по-обезьяньи его передразнивал. Он развернулся и ушел, насвистывая. И я – тоже, и тоже насвистывая.
Но это был в прямом смысле поворотный этап в моей жизни. Потому что какое-то время спустя я спросил у одного русского эмигранта, что такое «suck my dick», а тот рассмеялся, объяснил, а потом спросил в свою очередь, откуда я это узнал. Я рассказал. Он опять рассмеялся и заметил, что мне следует начать писать романы. Вон, дескать, Гранатов написал про свои похождения с неграми в Нью-Йорке и стал таким знаменитым!
– А кто такой Гранатов? – спросил я.
– Писатель такой, тоже был эмигрантом. А издал роман «Это я – Веничка!» и сразу прославился.
– А сейчас он где?
– Да, кажется, вернулся в Россию. Политикой занялся.
Потом я прочел «Веничку», и мне он не понравился. Потом «Юность Махренко», и мне он почти понравился. А когда я прочел «Страшно, как в раю», то и полюбил Гранатова. Даже письмо ему в Москву написал. Но он не ответил. С тех пор я читаю все, что он пишет, и, конечно, те книги, которые он написал в тюрьме. И еще я понял, из какой страны меня насильно увезли придурки родители, и еще понял, что обязательно вернусь. Вступлю в партию Гранатова, буду ездить по его заданиям на Алтай и в Казахстан, добывать оружие и взрывчатку, прятать в лесных тайниках, копить, копить, копить, чтобы потом взорвать эту продажную и ненавистную власть прилагательных, а на ее обломках построить новую – существительных. Bay!
И еще – я тоже напишу свою «Поэму воды», потому что я Водолей.
То же и во Франции. Они захватили уже пол-Европы и ползут дальше. Им уже мало песка, верблюдов, поганой нефти, они хотят всего. И Европа ничем не сможет остановить это нашествие. А Америка только им помогает. Потому что она далеко, она, если захочет, вообще может не пускать к себе ни одного мусульманина. Она провоцирует Европу на войну с ними, а сама умывает руки. Но не песком, а теплой водой с пахучим мылом. Она хочет, чтобы Европа изнемогла в этой войне и тогда бы отдалась Америке, как продажная девка. Все ее крестовые походы против мусульман – это одно желание мирового господства. Она разделяет и властвует. Она кричит, чтобы Россия оставила Чечню в покое, чтобы подобраться к нам поближе, чтобы потом уничтожить и нашу страну. Впрочем, что это я скатился от мусульман к Америке? Я же начал-то со своей ненависти к мусульманам, а дошел до ненависти к американцам! Ну и поделом. Так все время: говоришь и думаешь об одном, а потом оказывается, что вовсе и о другом.
Зачем я вообще прицепился к этим мусульманам, кроме них есть и гораздо худшие вещи. Два миллиарда китайцев, например, или миллиард индусов. Даже если их расстреливать по миллиону в день, то и в десять лет не уложишься. Очень много что-то – слишком много – людей на земле. Вот в чем корень зла. И подавляющее их большинство живет в полнейшей нищете. Вшами. И все хотят есть, хотят крови. Как вообразишь сколько, кулаки сжимаются в бессильной ярости. Я часто представляю себе, что в результате какой-нибудь ядерной войны я останусь единственным жителем. Что я буду делать? Наслаждаться одиночеством, конечно. Но это сначала. А потом – начнется. Миллионы тонн продуктов, произведенных людьми, начнут гнить и разлагаться, вода перестанет поступать в водопровод, домашний скот озвереет так, что и на улицу не выйдешь… Ну лет десять я, наверное, протяну, а дальше? Тоже никакого утешения. Впереди сплошной, бесконечный тупик. Так что все равно, много людей на земле или мало. Все равно. Но надо же что-то делать!
Я сильный, я умный, но я такой одинокий. Тогда я стал думать о своей сестре. У нее даже не было имени. Родители как-то так, вскользь, называли ее просто – девочка. Да, девочка теперь несомненно в раю, Господь сам дал ей имя. Я стал воображать какое. И ничего лучшего не придумал, чем где-то услышанное Клер, то есть «светлая». Пусть будет так. С таким именем и вправду лучше было бы не рождаться, а то представляете себе – Клер Михайловна Светозарова! Б-р-р… Зато теперь у моей нерожденной половины есть имя, теперь я смогу обращаться к моему ангелу по имени Клер в своих молитвах: Клер, которая на небесах, сделай так, чтобы все меня оставили в покое! В Нью-Йорке, пока еще не началась учеба в школе, родители водили меня по врачам, причем по каким-то, видимо, очень дорогим, у них в клиниках фонтаны в вестибюлях. Ха! Миллиардам людей руки помыть нечем, кроме песка, а тут – фонтаны и рыбки золотые. Врачи, натужно улыбаясь – я-то вижу! – расспрашивали меня о моей жизни. По-английски, а отец переводил. Это был смех! Он переводит, а я нарочно отвечаю так, чтобы он начал злиться. Врач спрашивает, к примеру: а с кем ты дружишь, Алекс? А я отвечаю, что ни с кем, что меня насильно увезли в вашу поганую Америку. А друзей в Москве у меня семьсот человек, нет, даже тысяча! Отец становится красным, как коммунист, и переводит, естественно, совсем не то, что я сказал. Врач спрашивает: что я желаю своим родителям, когда собираюсь идти спать? А я отвечаю: спокойной ночи, кретины! Это я у Сэлинджера вычитал в «Над пропастью во ржи». Отец-то Сэлинджера не помнит, скорее всего даже и не читал, хотя книг у него в Москве было – целая Ленинская библиотека, и он просто заходится в ярости. Врач же усмехается лукаво и спрашивает так сладко-сладко, словно он только что поплавал со своими рыбками в вестибюле: «А какую еду ты больше всего любишь?» И я отвечаю, опять же из Сэлинджера: рыбку-бананку. И добавляю: жареную…
Отец переводит дословно. «О, рыбу, жаренную в бананах! – восхищенно восклицает врач. – Это, наверное, очень вкусно. И уж точно – оригинально!» Ну, естественно, не золотых же варить рыбок из вашего чертова фонтана! Мы уходим. Вечером я подслушиваю, как отец отчитывается перед матерью:
– Возможно, сказал доктор Строус, это легкая форма аутизма. Он больше играет, чем болеет.
Ха-ха!
– Ничего, пойдет в школу, и все пройдет, – успокаивает отец. – Там дети, игры, шумно, весело. Это же не советская школа. У них тут все демократично.
– Но язык… Ты забываешь, что он совсем не хочет учить язык! – восклицает мать. – Как он там будет отвечать на уроках, как он будет общаться со сверстниками?!
– Нужда заставит. Карандаш захочет попросить, выучит – a pensil.
– Тебя же, ты сам говорил, хотят перевести в Калифорнию. Алеша только привыкнет, и опять переезжать… – не успокаивается мать.
– Вся Америка ездит, ничего, привыкнет. Тут не Россия. Тут – все легче.
Вот еще! Оказывается, отец собирается ехать в Калифорнию! То есть они меня решили завезти в такую дыру, что назад не выберешься. А я и не знал. Тогда я решил уйти.
Я долго шел по Бродвею, потом повернул направо, потом вышел к Бруклинскому мосту. Медленно перешел по нему, спустился к реке и, стараясь держаться вдоль берега, пошел к заливу. Жарко было, я весь взмок. Чудовищная просто жара. Раскрыл карту. Долго, словно неграмотный, шепотом проговаривал названия районов и улиц. Вот – Брайтон-Бич. Нашел ближайшую станцию подземки и отправился туда. Вышел на одну остановку раньше – хотел войти туда инкогнито, и по карте пошел к берегу.
Вот, наконец, и море завиднелось между домами. Сиреневое марево вдали, где океан. Хотелось купаться, но к берегу не подойти, а если где и подойти, то вода такая, что лезть сразу расхочется.
Что-то такое было во мне, что искало необычного, не скопления людей, автомашин и домов, а тихой воды. Тихая вода всегда зловеща, в ней – всегда тайна, как во мне. Я могу смотреть на нее часами, сутками, годами не отрываясь. Как тот китайский мудрец с гравюры. Застыл над ручьем и сидит веками. Вы скажете, что это мое желание совершенно противоположно другому, активному действию – крушить, громить, взрывать? Но ведь противоположности сходятся. Я не хочу болтаться посередине, завтракать кофеем с булочкой, идти на службу, сидеть там до вечера в окружении уродов, а потом – домой, к жене, к детям, ужинать и в постель. Весь мир так хочет, а я – нет.
Но тот китайский мудрец – он же толстый, он же пузатый, он такой, как будто с утра до вечера ест блины со сметаной. Вот о чем я не подумал как следует! Не мог же он наесться на века только затем, чтобы сидеть не отрываясь над водой! Значит, он посидит-посидит, устанет, проголодается и пойдет в свою хижину варить свою китайскую лапшу? Нет, это совершенно невыносимо! Тут единственный выход – самому стать ангелом. Чтобы не печься о пище земной, а лишь о духовной.
Я тогда впервые подумал о своей ангельской сущности. Вы не подумайте, что это я сейчас так пишу и размышляю, вовсе нет, я и тогда так размышлял, клянусь! Только не писал. Я вообще очень рано повзрослел, наверное, в Нью-Йорке и повзрослел по-настоящему. И мысли забродили в моей голове, много мыслей. Вы, конечно, уже заметили, что мысли мои часто противоречат друг дружке. Они и сейчас противоречат точно так же. Сперва я думал, что чем больше я стану узнавать о мире, тем больше порядка станет в моих мыслях. Какое заблуждение! Знания только усиливают хаос. Они вертятся в бесконечном хороводе в моем мозгу, перетекают друг в друга, отрицают друг друга, воюют друг с другом, пожирают друг друга, потом снова делятся, как клетки, и все сызнова. Многая мудрости – многая печали. Вот так. Я вряд ли был тогда, девять лет назад, умнее, чем теперь. Совсем нет. И вряд ли буду. Люди – как? Они набирают знания, берут столько, сколько могут вместить, а потом пугаются. И загоняют знания по углам, чтобы не высовывались. Изредка щегольнут ими поневоле, струсят, и снова – молчок.
Почему я все время говорю об ангелах? Очень просто – они мне стали являться. Впервые тогда, в Нью-Йорке. Как только я узнал всю правду о нерожденной сестре, так и началось. Она стала первой. Она прилетела ко мне, когда я сидел вечером в своей комнате на втором этаже и думал о ней. Думал о том, что родители ни за что не простят мне ее смерти. Думал о том, как бы она звалась, если бы все же родилась. Шумел кондиционер, гнусно-гнусно шумел. Из его трубочки за окном капала вода на газон. Я подошел и щелкнул выключателем. Стало баснословно тихо. Так тихо, что слышалось даже легчайшее жужжание лампочки над моей кроватью. Я открыл окно. Душный вечер. Шум автомобилей вдали. Едва слышная музыка из соседнего бара. Что-то хриплое негритянское.
– Как же ты меня назвал? – спросил легкий голос сверху, и я почувствовал слабый, как дыхание, ветерок.
– Это ты, Клер? – вырвалось у меня.
Я еще не знал, как мне назвать мою сестру, а тут имя пришло само собой. И непонятно откуда: я никогда не учил французского и не слышал французской речи. Даже в раннем детстве в кино, потому что в Москве французское кино всегда дублировали на русский. Значит – Клер.
– Да, верно, это я. Клер – хорошее имя, оно значит «светлая». Ты очень угадал, как мне сейчас.
– А как тебе сейчас? – спросил я, мне было приятно ощущать на лице нежный ветерок.
– Мне сейчас очень хорошо. Но если бы я родилась тогда, я бы была с тобой, играла бы с тобой, дружила бы с тобой. Мне было бы тоже хорошо, хотя я знаю, что вам тут не очень-то…
– Это точно.
– Если бы меня назвали Клер здесь, у вас, все бы дразнили: Клэр-эклер, Клэр-эклер!
– А я и не подумал! А там не станут дразнить?
– Нет, мы тут по именам друг друга не называем, а только «братом» или «сестрой».
– Слушай, скажи, а как тот китаец, который на гравюре сидит над ручьем? Он такой же пузатый?
– Такой же. Так и сидит. Мы ему не мешаем.
– Он, наверное, что-то пытается понять… Неужели так ничего и не надумал за эти века?
– А кто тебе сказал, что он думает? Он вовсе не думает – просто сидит над ручьем. Воду слушает, рыбок наблюдает, рачков, они по дну ходят, малюсенькие такие, но очень серьезные… Водоросли шевелятся… И все.
– И все?! Здорово! Вот бы и мне так.
– Это очень сложно. Нужно так стараться, чтобы ни на что в жизни не обращать внимания, кроме одного. Боюсь, ты пока так не сможешь.
– Что же мне делать?
– Если кто-то здесь, у нас, будет о тебе там, у тебя, заботиться, то тогда, может быть, и сможешь. Но вот тебя увезли с родины, ты в чужом городе, ты один. Как ты сможешь? Я, конечно же, буду о тебе заботиться, но я одна, могу не справиться. Слишком много у тебя соблазнов, ты много читаешь ненужного, от этого у тебя – разные мысли… А мыслей быть не должно.
– Но они же сами лезут! – вскричал я.
– Поэтому монахи – и буддийские, и христианские – уходили в монастыри и молились, чтобы если и будут мысли, то только о Боге.
– Ты хочешь, чтобы я ушел в монастырь, Клер? Но я еще столького не видел, мне еще столько хочется сделать!
– Ты делай, а я буду о тебе заботиться. Ты же еще очень маленький.
– Я не маленький, я не маленький! – закричал я.
Мне показалось, что она улетает, улетает через окно, потому что вдруг перестал веять ветерок. Я вскочил на подоконник:
– Погоди, Клер! Я не маленький, не маленький, не маленький!..
– Ты что, Алексей?! – послышался голос матери. – А ну-ка слезай и прекрати кричать! Упадешь – соседей перебудишь! И успокойся, ты не маленький уже, вон какие усища растут.
Мать взяла меня за ноги и потянула вниз, на пол. Стащила, а я все повторял, что не маленький. Когда я очутился на полу, меня вдруг стало тошнить. Меня вообще довольно часто тошнит вроде бы без причины. Врачи говорят – нервное.
– А как попасть в монастырь? – спросил я наутро за завтраком у родителей.
– Час от часу не легче… – вздохнула мать.
– Ты в какой хочешь? – спросил отец с ухмылкой. – В католический или в православный?
– А есть разница? – спросил я.
– Разница в том, что ты некрещеный. Для начала нужно креститься, а если креститься в твоем возрасте, то нужно знать – в католичество или в православие. Или, может быть, ты хочешь стать баптистом? Это совсем другое дело. Здесь, кстати, очень много баптистов. Особенно среди афроамериканцев.
– Негров, – поправил я.
– Не вздумай называть их неграми, а то на нас с мамой подадут в суд за то, что скверно тебя воспитали. И чего доброго, запретят тебя воспитывать.
– И кто же тогда меня будет воспитывать?
– Отдадут в приют, там узнаешь.
В приют мне не хотелось. Там наверняка полно грязных голодных детей, все галдят, спят в одной комнате, а жирные воспитательницы дают им тайком подзатыльники.
На другой же день, в субботу, приехали мастера и поставили решетки в моей комнате. Я так понимаю, чтобы я не выпал. Как будто мне неоткуда будет выпасть, если я захочу. Да хоть с Бруклинского моста. Потом опять были у доктора Строуса.
– Скажи-ка, милый Алекс, а кому ты кричал про то, что ты не маленький? С подоконника?
– Да так, – отвечал я не моргнув глазом, – негру одному, он по улице шел и смеялся надо мной, говорил, что я маленький, что мне уже пора пить молоко и спатеньки… Знаете, мистер Строус, эти негры такие наглые!
– Не негры, Алекс, а афроамериканцы.
– Да нет, мистер Строус, самые настоящие негры, потому что они – черные! Они же не зовут свою реку Нигер и страну Нигерию Афроамериканской рекой и Афроамерикой.
– Ну, правильно, зачем им так звать Нигер и Нигерию, ведь и река, и страна находятся в Африке и никакого отношения к Америке не имеют. А когда они попали сюда, то получили как бы второе гражданство – было только африканское, а теперь еще и американское.
– Но они же черные, такие же черные, мистер Строус, как мы с вами белые!
– Послушай, Алекс, – не унимался доктор Строус, – а вот если я тебя буду звать всегда маленьким, потому что ты не слишком, скажем так, рослый, ты же станешь на меня обижаться? Крикну в толпе на улице: эй, маленький, как дела?
– А я вам отвечу: эй, носатый (а у этого доктора Строуса был знатный рубильник), у меня все о'кей! А у тебя?
Отец мой, который, кажется, до сих пор все переводил нормально и даже с интересом, вдруг покраснел. Багровым стал. А вот Строус только улыбнулся.
Видать, он и не такое слышал от своих пациентов. Это вам не на рыбок в фонтане любоваться!
Короче, отец уходил разозленный, хотя и тщательно это скрывал. Доктор Строус, видимо, запретил ему с матерью на меня злиться. Меня вообще нельзя ругать, иначе я, по словам доктора Строуса, никогда не вылечусь. Ха-ха! Я же проходил мимо фонтана победителем. Даже от радости плюнул туда, когда консьерж отвернулся. Меня не так легко сбить с толку.
Однако слова Клер о том, что она будет обо мне заботиться, и о том, что сил ей одной вряд ли на это хватит, глубоко запали в душу – ведь больше никого из ангелов я тогда еще не знал. Их нужно было искать.
Вот о чем я вспомнил, сидя на берегу залива. Вдалеке виднелась монструозная леди Свобода, как ее здесь называют. Тогда-то ко мне и подкатился второй афроамериканец. То есть негр.
– Дай сигарету.
– Не дам, – ответил я по-английски. Он удивился:
– Почему? Тебе что, жалко?
– Хорошо, дам, но если ты мне скажешь такую вещь: почему вас нельзя называть неграми? Вы же черные, правда? Ну а мы – белые. Мы же не обидимся, если вы назовете нас «белыми», – я выговаривал эти фразы медленно, подбирая слова, и был очень доволен, когда понял, что он меня понял.
Кстати сказать, тогда я еще не знал про русичей, а потому просто удивился: надо же – наверное, действительно должно быть обидно, когда тебя называют прилагательным, «черный» или «белый». Просто прилагательным, даже неругательным. Кривой, косой, убогий в общем.
– Слушай, парень, зови меня как хочешь, только дай закурить и десять баксов за моральный ущерб, – отвечал он.
– Отсоси, дам двадцать, – предложил я ему, вспомнив первого негра.
Я тогда не знал, как перевести это «suck my dick», и поэтому глаза мои были совершенно невинными.
Он тоже обалдел, как и первый негр. У них, наверное, в крови удивление, у этих негрилл. Я достал из нагрудного кармана деньги, баксов пятьдесят или даже сто мелкими купюрами.
Тогда он решил, я по его глазам видел, что я с приветом и чего доброго еще учиню что-нибудь. Короче, он испугался. Но и вид денег его прельщал, я это тоже видел. И он, здоровый такой негрилла, с бицепсами, торчащими из-под выцветшей майки, нашелся:
– А пойдем выпьем. Угостишь? Здесь недалеко.
То есть, по всему, он не хотел оставаться со мной на берегу один на один.
– А пойдем, – покладисто ответил я.
И мы пошли через мусорные кучи, он немного в стороне, слева от меня, типа показывал дорогу.
– Ты откуда приехал? – спросил он. Так, чтобы разговор поддержать.
– Из России.
Негр присвистнул. Вспомнил, небось, про русскую мафию, про нее тогда только и было разговоров в этой сраной Америке. И понял, что со мной скорее всего связываться опасно, лучше дружить.
– Тебя как зовут? – он остановился.
– Алекс.
– Том, – он протянул мне свою громадную ладонь. Я пожал ее как можно крепче. Изо всех сил пожал.
– Русские, Алекс, живут вон там, на Брайтон-Бич. Ты не оттуда?
– Нет, я из другого места, – ответил я и подивился от души: я все понимал, что он говорит. Английский, уроки которого я в школе в Москве чаще всего прогуливал, вдруг непонятным образом стал вылезать из меня, прямо как моя внезапная рвота.
Мы шли по замусоренной набережной. Вдали уже виднелся этот знаменитый Брайтон-Бич: вдоль широченного песчаного пляжа праздно прогуливались пестрые толпы людей, иные в домашних тапочках, иные в купальниках и плавках, иные – под зонтиками, пряча головы от солнца. Из заведений неслись блатные русские песни. Все столики под навесами были заняты, люди пили пиво и жрали из огромных тарелок. Надо всем этим висело жаркое нью-йоркское солнце. Нет, я, конечно же, всего этого не увидел и не услышал в таких подробностях, поскольку Брайтон-Бич был еще далеко на горизонте, я просто забежал вперед в своем рассказе, так чтобы вы представили, в каких условиях мне приходилось жить.
– Очень похоже на мой родной город, – заметил я Тому.
– У вас, говорят, полно снега и холодно.
– Россия, Том, очень большая страна, там не все снег и медведи.
Мы свернули в грязный проулок, и негр завел меня в темный мрачный бар, совершенно пустой и сонный. Тихо и прохладно.
– Что будешь пить, мой друг? – спрашиваю негриллу.
– Пиво.
– О'кей, пиво ему и кока-колу со льдом мне, – говорю мулатистому бармену.
– И сигарет, ты же обещал мне сигарет!
– О'кей, и «Кэмел», босс! – щелкаю я пальцами. Щелкать пальцами я еще в первом классе научился.
Мулатистый ставит перед нами напитки. Я отпиваю колу и говорю:
– Советский Союз, Том, был великой страной.
– Да, – отвечает негрилла и закуривает.
– Гораздо более великой, чем ваша Америка.
– Ну да, – пыхнул сигаретой Том. – Может, ты меня и бренди угостишь?
– Двойной бренди, – говорю бармену. Что такое «двойной», не знаю, просто где-то прочел.
Негрилла выпивает половину порции, глядит мутно.
– Потому что Советский Союз – самая великая страна в мире. Была. И будет, Том! – продолжаю я и чувствую, что распаляюсь.
– А хочешь девочку? – спрашивает негрилла и допивает бренди вторым глотком. Запивает пивом.
– Какую?
– Хорошую. Она давно хочет с русским, говорит, вы хорошие бабки даете, не скупитесь.
Я с трудом понимаю, что он говорит, и совсем не понимаю, зачем он предлагает мне какую-то девочку. А он еще что-то говорит, но я уже ничего не разбираю. Ровным счетом ничего. Английский вдруг оставил меня.
– Извини, Том, я не понимаю.
– Пойдем, – он встает.
Я тоже встаю, расплачиваюсь и иду за ним. Мы проходим грязный проулок до конца, заворачиваем в другой, еще более грязный. Входим в дверь, возле которой сидят трое чумазых негритят, вонь на лестнице ужасная – рыба и жареный лук. Мне и есть хочется, страшно хочется есть, и стошнит сейчас. Еле держусь. На втором этаже Том стучит в дверь, открывает кто-то, он толкает меня вперед, и я оказываюсь в темной прихожей. Том закрыл дверь и сопит сзади. Спереди тоже кто-то сопит, невидимый, тоже, наверное, негр.
Так вот. В первый раз мне помог мой плохой английский. Здоровый такой афроамериканец, а попросту – вонючий негрилла подвалил ко мне на мусорном берегу Ист-Ривер и попросил закурить.
– Не курю, – ответил я по-русски.
– What? – переспросил он меня (я пока понимал, что он говорит).
– Вот-вот – не курю, мой друг, – повторил я, и опять же по-русски, хотя, конечно, словечки «smoke» и «friend» я знал.
– Then suck my dick[1], – предложил он, и тут я уже совершенно ничего не понял – ни слов, ни жеста.
Я был совершенным девственником и еще не практиковал онанизм, хотя ночные поллюции у меня уже случались. Зато я очень хорошо имитирую любые звуки, когда захочу, и потому перекинул ему обратно:
– Then suck my dick. – И прибавил по-русски в рифму: – Ты сам иди!
Он обалдел. То есть натурально обалдел. То есть прямо-таки опешил, вытаращил на меня налитые кровью глазища. Покрутил пальцем у виска. Этот жест мне слишком хорошо был знаком, и я ответил ему тем же. Так мы и стояли, как две обезьяны. По сути-то обезьяной был он, но я по-обезьяньи его передразнивал. Он развернулся и ушел, насвистывая. И я – тоже, и тоже насвистывая.
Но это был в прямом смысле поворотный этап в моей жизни. Потому что какое-то время спустя я спросил у одного русского эмигранта, что такое «suck my dick», а тот рассмеялся, объяснил, а потом спросил в свою очередь, откуда я это узнал. Я рассказал. Он опять рассмеялся и заметил, что мне следует начать писать романы. Вон, дескать, Гранатов написал про свои похождения с неграми в Нью-Йорке и стал таким знаменитым!
– А кто такой Гранатов? – спросил я.
– Писатель такой, тоже был эмигрантом. А издал роман «Это я – Веничка!» и сразу прославился.
– А сейчас он где?
– Да, кажется, вернулся в Россию. Политикой занялся.
Потом я прочел «Веничку», и мне он не понравился. Потом «Юность Махренко», и мне он почти понравился. А когда я прочел «Страшно, как в раю», то и полюбил Гранатова. Даже письмо ему в Москву написал. Но он не ответил. С тех пор я читаю все, что он пишет, и, конечно, те книги, которые он написал в тюрьме. И еще я понял, из какой страны меня насильно увезли придурки родители, и еще понял, что обязательно вернусь. Вступлю в партию Гранатова, буду ездить по его заданиям на Алтай и в Казахстан, добывать оружие и взрывчатку, прятать в лесных тайниках, копить, копить, копить, чтобы потом взорвать эту продажную и ненавистную власть прилагательных, а на ее обломках построить новую – существительных. Bay!
И еще – я тоже напишу свою «Поэму воды», потому что я Водолей.
II
Нет, давайте-ка уже разберемся с теми, против кого я буду воевать в России, когда вернусь. Я уже сказал, что первые – это мусульмане. Чеченцы, татары, особенно – арабы. Я читал в одной американской газете (а я теперь все газеты читаю), что Билл Гейтс, у которого служит мой отец, давал деньги чеченским боевикам. Не лично, конечно, а через какой-то фонд. Получается, что и отец мой причастен ко всему, что происходит в России. Я никогда не бывал в восточных странах, разве что в Израиле, но много читал про них и видел фильмы. Они жили в своих песках, без воды, грязные и жестокие. В их Коране написано, что если ты дотронулся до женщины или сходил по нужде, то срочно вымой свои руки. Если поблизости нет воды, то окуни их хотя бы в горячий песок пустыни. То есть женщина и нужда – это для них ровно одно и то же! Наверное, поэтому они жестокие, коварные, и от них, уверен, дурно пахнет. Когда видишь по телевизору, как они бессмысленной толпой собираются в своей Мекке, возникает полное ощущение, что эти полчища вот-вот расползутся по телу Земли в поисках крови. В их городах – вонь и грязь, я читал. Теперь они стали выползать из своих песков в Европу. В Германии, я читал, их столько, что скоро они станут большинством – рожают, рожают и рожают. Представьте себе, как они на Кельнском соборе водрузят полумесяц! Муэдзин начнет созывать их на молитву, и его гнусавый голос поплывет над Рейном. Нибелунги заворочаются в своих гробах!То же и во Франции. Они захватили уже пол-Европы и ползут дальше. Им уже мало песка, верблюдов, поганой нефти, они хотят всего. И Европа ничем не сможет остановить это нашествие. А Америка только им помогает. Потому что она далеко, она, если захочет, вообще может не пускать к себе ни одного мусульманина. Она провоцирует Европу на войну с ними, а сама умывает руки. Но не песком, а теплой водой с пахучим мылом. Она хочет, чтобы Европа изнемогла в этой войне и тогда бы отдалась Америке, как продажная девка. Все ее крестовые походы против мусульман – это одно желание мирового господства. Она разделяет и властвует. Она кричит, чтобы Россия оставила Чечню в покое, чтобы подобраться к нам поближе, чтобы потом уничтожить и нашу страну. Впрочем, что это я скатился от мусульман к Америке? Я же начал-то со своей ненависти к мусульманам, а дошел до ненависти к американцам! Ну и поделом. Так все время: говоришь и думаешь об одном, а потом оказывается, что вовсе и о другом.
Зачем я вообще прицепился к этим мусульманам, кроме них есть и гораздо худшие вещи. Два миллиарда китайцев, например, или миллиард индусов. Даже если их расстреливать по миллиону в день, то и в десять лет не уложишься. Очень много что-то – слишком много – людей на земле. Вот в чем корень зла. И подавляющее их большинство живет в полнейшей нищете. Вшами. И все хотят есть, хотят крови. Как вообразишь сколько, кулаки сжимаются в бессильной ярости. Я часто представляю себе, что в результате какой-нибудь ядерной войны я останусь единственным жителем. Что я буду делать? Наслаждаться одиночеством, конечно. Но это сначала. А потом – начнется. Миллионы тонн продуктов, произведенных людьми, начнут гнить и разлагаться, вода перестанет поступать в водопровод, домашний скот озвереет так, что и на улицу не выйдешь… Ну лет десять я, наверное, протяну, а дальше? Тоже никакого утешения. Впереди сплошной, бесконечный тупик. Так что все равно, много людей на земле или мало. Все равно. Но надо же что-то делать!
Я сильный, я умный, но я такой одинокий. Тогда я стал думать о своей сестре. У нее даже не было имени. Родители как-то так, вскользь, называли ее просто – девочка. Да, девочка теперь несомненно в раю, Господь сам дал ей имя. Я стал воображать какое. И ничего лучшего не придумал, чем где-то услышанное Клер, то есть «светлая». Пусть будет так. С таким именем и вправду лучше было бы не рождаться, а то представляете себе – Клер Михайловна Светозарова! Б-р-р… Зато теперь у моей нерожденной половины есть имя, теперь я смогу обращаться к моему ангелу по имени Клер в своих молитвах: Клер, которая на небесах, сделай так, чтобы все меня оставили в покое! В Нью-Йорке, пока еще не началась учеба в школе, родители водили меня по врачам, причем по каким-то, видимо, очень дорогим, у них в клиниках фонтаны в вестибюлях. Ха! Миллиардам людей руки помыть нечем, кроме песка, а тут – фонтаны и рыбки золотые. Врачи, натужно улыбаясь – я-то вижу! – расспрашивали меня о моей жизни. По-английски, а отец переводил. Это был смех! Он переводит, а я нарочно отвечаю так, чтобы он начал злиться. Врач спрашивает, к примеру: а с кем ты дружишь, Алекс? А я отвечаю, что ни с кем, что меня насильно увезли в вашу поганую Америку. А друзей в Москве у меня семьсот человек, нет, даже тысяча! Отец становится красным, как коммунист, и переводит, естественно, совсем не то, что я сказал. Врач спрашивает: что я желаю своим родителям, когда собираюсь идти спать? А я отвечаю: спокойной ночи, кретины! Это я у Сэлинджера вычитал в «Над пропастью во ржи». Отец-то Сэлинджера не помнит, скорее всего даже и не читал, хотя книг у него в Москве было – целая Ленинская библиотека, и он просто заходится в ярости. Врач же усмехается лукаво и спрашивает так сладко-сладко, словно он только что поплавал со своими рыбками в вестибюле: «А какую еду ты больше всего любишь?» И я отвечаю, опять же из Сэлинджера: рыбку-бананку. И добавляю: жареную…
Отец переводит дословно. «О, рыбу, жаренную в бананах! – восхищенно восклицает врач. – Это, наверное, очень вкусно. И уж точно – оригинально!» Ну, естественно, не золотых же варить рыбок из вашего чертова фонтана! Мы уходим. Вечером я подслушиваю, как отец отчитывается перед матерью:
– Возможно, сказал доктор Строус, это легкая форма аутизма. Он больше играет, чем болеет.
Ха-ха!
– Ничего, пойдет в школу, и все пройдет, – успокаивает отец. – Там дети, игры, шумно, весело. Это же не советская школа. У них тут все демократично.
– Но язык… Ты забываешь, что он совсем не хочет учить язык! – восклицает мать. – Как он там будет отвечать на уроках, как он будет общаться со сверстниками?!
– Нужда заставит. Карандаш захочет попросить, выучит – a pensil.
– Тебя же, ты сам говорил, хотят перевести в Калифорнию. Алеша только привыкнет, и опять переезжать… – не успокаивается мать.
– Вся Америка ездит, ничего, привыкнет. Тут не Россия. Тут – все легче.
Вот еще! Оказывается, отец собирается ехать в Калифорнию! То есть они меня решили завезти в такую дыру, что назад не выберешься. А я и не знал. Тогда я решил уйти.
III
Я разжился долларами – вытащил у отца утром, пока он плескался под душем, – взял карту и днем, когда родителей не было, ушел. Решил перебраться в Бруклин, где-то там, в той стороне, я слышал, есть некий Брайтон-Бич, где живут эмигранты из России. Посмотрим, что это такое.Я долго шел по Бродвею, потом повернул направо, потом вышел к Бруклинскому мосту. Медленно перешел по нему, спустился к реке и, стараясь держаться вдоль берега, пошел к заливу. Жарко было, я весь взмок. Чудовищная просто жара. Раскрыл карту. Долго, словно неграмотный, шепотом проговаривал названия районов и улиц. Вот – Брайтон-Бич. Нашел ближайшую станцию подземки и отправился туда. Вышел на одну остановку раньше – хотел войти туда инкогнито, и по карте пошел к берегу.
Вот, наконец, и море завиднелось между домами. Сиреневое марево вдали, где океан. Хотелось купаться, но к берегу не подойти, а если где и подойти, то вода такая, что лезть сразу расхочется.
Что-то такое было во мне, что искало необычного, не скопления людей, автомашин и домов, а тихой воды. Тихая вода всегда зловеща, в ней – всегда тайна, как во мне. Я могу смотреть на нее часами, сутками, годами не отрываясь. Как тот китайский мудрец с гравюры. Застыл над ручьем и сидит веками. Вы скажете, что это мое желание совершенно противоположно другому, активному действию – крушить, громить, взрывать? Но ведь противоположности сходятся. Я не хочу болтаться посередине, завтракать кофеем с булочкой, идти на службу, сидеть там до вечера в окружении уродов, а потом – домой, к жене, к детям, ужинать и в постель. Весь мир так хочет, а я – нет.
Но тот китайский мудрец – он же толстый, он же пузатый, он такой, как будто с утра до вечера ест блины со сметаной. Вот о чем я не подумал как следует! Не мог же он наесться на века только затем, чтобы сидеть не отрываясь над водой! Значит, он посидит-посидит, устанет, проголодается и пойдет в свою хижину варить свою китайскую лапшу? Нет, это совершенно невыносимо! Тут единственный выход – самому стать ангелом. Чтобы не печься о пище земной, а лишь о духовной.
Я тогда впервые подумал о своей ангельской сущности. Вы не подумайте, что это я сейчас так пишу и размышляю, вовсе нет, я и тогда так размышлял, клянусь! Только не писал. Я вообще очень рано повзрослел, наверное, в Нью-Йорке и повзрослел по-настоящему. И мысли забродили в моей голове, много мыслей. Вы, конечно, уже заметили, что мысли мои часто противоречат друг дружке. Они и сейчас противоречат точно так же. Сперва я думал, что чем больше я стану узнавать о мире, тем больше порядка станет в моих мыслях. Какое заблуждение! Знания только усиливают хаос. Они вертятся в бесконечном хороводе в моем мозгу, перетекают друг в друга, отрицают друг друга, воюют друг с другом, пожирают друг друга, потом снова делятся, как клетки, и все сызнова. Многая мудрости – многая печали. Вот так. Я вряд ли был тогда, девять лет назад, умнее, чем теперь. Совсем нет. И вряд ли буду. Люди – как? Они набирают знания, берут столько, сколько могут вместить, а потом пугаются. И загоняют знания по углам, чтобы не высовывались. Изредка щегольнут ими поневоле, струсят, и снова – молчок.
Почему я все время говорю об ангелах? Очень просто – они мне стали являться. Впервые тогда, в Нью-Йорке. Как только я узнал всю правду о нерожденной сестре, так и началось. Она стала первой. Она прилетела ко мне, когда я сидел вечером в своей комнате на втором этаже и думал о ней. Думал о том, что родители ни за что не простят мне ее смерти. Думал о том, как бы она звалась, если бы все же родилась. Шумел кондиционер, гнусно-гнусно шумел. Из его трубочки за окном капала вода на газон. Я подошел и щелкнул выключателем. Стало баснословно тихо. Так тихо, что слышалось даже легчайшее жужжание лампочки над моей кроватью. Я открыл окно. Душный вечер. Шум автомобилей вдали. Едва слышная музыка из соседнего бара. Что-то хриплое негритянское.
– Как же ты меня назвал? – спросил легкий голос сверху, и я почувствовал слабый, как дыхание, ветерок.
– Это ты, Клер? – вырвалось у меня.
Я еще не знал, как мне назвать мою сестру, а тут имя пришло само собой. И непонятно откуда: я никогда не учил французского и не слышал французской речи. Даже в раннем детстве в кино, потому что в Москве французское кино всегда дублировали на русский. Значит – Клер.
– Да, верно, это я. Клер – хорошее имя, оно значит «светлая». Ты очень угадал, как мне сейчас.
– А как тебе сейчас? – спросил я, мне было приятно ощущать на лице нежный ветерок.
– Мне сейчас очень хорошо. Но если бы я родилась тогда, я бы была с тобой, играла бы с тобой, дружила бы с тобой. Мне было бы тоже хорошо, хотя я знаю, что вам тут не очень-то…
– Это точно.
– Если бы меня назвали Клер здесь, у вас, все бы дразнили: Клэр-эклер, Клэр-эклер!
– А я и не подумал! А там не станут дразнить?
– Нет, мы тут по именам друг друга не называем, а только «братом» или «сестрой».
– Слушай, скажи, а как тот китаец, который на гравюре сидит над ручьем? Он такой же пузатый?
– Такой же. Так и сидит. Мы ему не мешаем.
– Он, наверное, что-то пытается понять… Неужели так ничего и не надумал за эти века?
– А кто тебе сказал, что он думает? Он вовсе не думает – просто сидит над ручьем. Воду слушает, рыбок наблюдает, рачков, они по дну ходят, малюсенькие такие, но очень серьезные… Водоросли шевелятся… И все.
– И все?! Здорово! Вот бы и мне так.
– Это очень сложно. Нужно так стараться, чтобы ни на что в жизни не обращать внимания, кроме одного. Боюсь, ты пока так не сможешь.
– Что же мне делать?
– Если кто-то здесь, у нас, будет о тебе там, у тебя, заботиться, то тогда, может быть, и сможешь. Но вот тебя увезли с родины, ты в чужом городе, ты один. Как ты сможешь? Я, конечно же, буду о тебе заботиться, но я одна, могу не справиться. Слишком много у тебя соблазнов, ты много читаешь ненужного, от этого у тебя – разные мысли… А мыслей быть не должно.
– Но они же сами лезут! – вскричал я.
– Поэтому монахи – и буддийские, и христианские – уходили в монастыри и молились, чтобы если и будут мысли, то только о Боге.
– Ты хочешь, чтобы я ушел в монастырь, Клер? Но я еще столького не видел, мне еще столько хочется сделать!
– Ты делай, а я буду о тебе заботиться. Ты же еще очень маленький.
– Я не маленький, я не маленький! – закричал я.
Мне показалось, что она улетает, улетает через окно, потому что вдруг перестал веять ветерок. Я вскочил на подоконник:
– Погоди, Клер! Я не маленький, не маленький, не маленький!..
– Ты что, Алексей?! – послышался голос матери. – А ну-ка слезай и прекрати кричать! Упадешь – соседей перебудишь! И успокойся, ты не маленький уже, вон какие усища растут.
Мать взяла меня за ноги и потянула вниз, на пол. Стащила, а я все повторял, что не маленький. Когда я очутился на полу, меня вдруг стало тошнить. Меня вообще довольно часто тошнит вроде бы без причины. Врачи говорят – нервное.
– А как попасть в монастырь? – спросил я наутро за завтраком у родителей.
– Час от часу не легче… – вздохнула мать.
– Ты в какой хочешь? – спросил отец с ухмылкой. – В католический или в православный?
– А есть разница? – спросил я.
– Разница в том, что ты некрещеный. Для начала нужно креститься, а если креститься в твоем возрасте, то нужно знать – в католичество или в православие. Или, может быть, ты хочешь стать баптистом? Это совсем другое дело. Здесь, кстати, очень много баптистов. Особенно среди афроамериканцев.
– Негров, – поправил я.
– Не вздумай называть их неграми, а то на нас с мамой подадут в суд за то, что скверно тебя воспитали. И чего доброго, запретят тебя воспитывать.
– И кто же тогда меня будет воспитывать?
– Отдадут в приют, там узнаешь.
В приют мне не хотелось. Там наверняка полно грязных голодных детей, все галдят, спят в одной комнате, а жирные воспитательницы дают им тайком подзатыльники.
На другой же день, в субботу, приехали мастера и поставили решетки в моей комнате. Я так понимаю, чтобы я не выпал. Как будто мне неоткуда будет выпасть, если я захочу. Да хоть с Бруклинского моста. Потом опять были у доктора Строуса.
– Скажи-ка, милый Алекс, а кому ты кричал про то, что ты не маленький? С подоконника?
– Да так, – отвечал я не моргнув глазом, – негру одному, он по улице шел и смеялся надо мной, говорил, что я маленький, что мне уже пора пить молоко и спатеньки… Знаете, мистер Строус, эти негры такие наглые!
– Не негры, Алекс, а афроамериканцы.
– Да нет, мистер Строус, самые настоящие негры, потому что они – черные! Они же не зовут свою реку Нигер и страну Нигерию Афроамериканской рекой и Афроамерикой.
– Ну, правильно, зачем им так звать Нигер и Нигерию, ведь и река, и страна находятся в Африке и никакого отношения к Америке не имеют. А когда они попали сюда, то получили как бы второе гражданство – было только африканское, а теперь еще и американское.
– Но они же черные, такие же черные, мистер Строус, как мы с вами белые!
– Послушай, Алекс, – не унимался доктор Строус, – а вот если я тебя буду звать всегда маленьким, потому что ты не слишком, скажем так, рослый, ты же станешь на меня обижаться? Крикну в толпе на улице: эй, маленький, как дела?
– А я вам отвечу: эй, носатый (а у этого доктора Строуса был знатный рубильник), у меня все о'кей! А у тебя?
Отец мой, который, кажется, до сих пор все переводил нормально и даже с интересом, вдруг покраснел. Багровым стал. А вот Строус только улыбнулся.
Видать, он и не такое слышал от своих пациентов. Это вам не на рыбок в фонтане любоваться!
Короче, отец уходил разозленный, хотя и тщательно это скрывал. Доктор Строус, видимо, запретил ему с матерью на меня злиться. Меня вообще нельзя ругать, иначе я, по словам доктора Строуса, никогда не вылечусь. Ха-ха! Я же проходил мимо фонтана победителем. Даже от радости плюнул туда, когда консьерж отвернулся. Меня не так легко сбить с толку.
Однако слова Клер о том, что она будет обо мне заботиться, и о том, что сил ей одной вряд ли на это хватит, глубоко запали в душу – ведь больше никого из ангелов я тогда еще не знал. Их нужно было искать.
Вот о чем я вспомнил, сидя на берегу залива. Вдалеке виднелась монструозная леди Свобода, как ее здесь называют. Тогда-то ко мне и подкатился второй афроамериканец. То есть негр.
IV
Начал он точно так же, что и первый:– Дай сигарету.
– Не дам, – ответил я по-английски. Он удивился:
– Почему? Тебе что, жалко?
– Хорошо, дам, но если ты мне скажешь такую вещь: почему вас нельзя называть неграми? Вы же черные, правда? Ну а мы – белые. Мы же не обидимся, если вы назовете нас «белыми», – я выговаривал эти фразы медленно, подбирая слова, и был очень доволен, когда понял, что он меня понял.
Кстати сказать, тогда я еще не знал про русичей, а потому просто удивился: надо же – наверное, действительно должно быть обидно, когда тебя называют прилагательным, «черный» или «белый». Просто прилагательным, даже неругательным. Кривой, косой, убогий в общем.
– Слушай, парень, зови меня как хочешь, только дай закурить и десять баксов за моральный ущерб, – отвечал он.
– Отсоси, дам двадцать, – предложил я ему, вспомнив первого негра.
Я тогда не знал, как перевести это «suck my dick», и поэтому глаза мои были совершенно невинными.
Он тоже обалдел, как и первый негр. У них, наверное, в крови удивление, у этих негрилл. Я достал из нагрудного кармана деньги, баксов пятьдесят или даже сто мелкими купюрами.
Тогда он решил, я по его глазам видел, что я с приветом и чего доброго еще учиню что-нибудь. Короче, он испугался. Но и вид денег его прельщал, я это тоже видел. И он, здоровый такой негрилла, с бицепсами, торчащими из-под выцветшей майки, нашелся:
– А пойдем выпьем. Угостишь? Здесь недалеко.
То есть, по всему, он не хотел оставаться со мной на берегу один на один.
– А пойдем, – покладисто ответил я.
И мы пошли через мусорные кучи, он немного в стороне, слева от меня, типа показывал дорогу.
– Ты откуда приехал? – спросил он. Так, чтобы разговор поддержать.
– Из России.
Негр присвистнул. Вспомнил, небось, про русскую мафию, про нее тогда только и было разговоров в этой сраной Америке. И понял, что со мной скорее всего связываться опасно, лучше дружить.
– Тебя как зовут? – он остановился.
– Алекс.
– Том, – он протянул мне свою громадную ладонь. Я пожал ее как можно крепче. Изо всех сил пожал.
– Русские, Алекс, живут вон там, на Брайтон-Бич. Ты не оттуда?
– Нет, я из другого места, – ответил я и подивился от души: я все понимал, что он говорит. Английский, уроки которого я в школе в Москве чаще всего прогуливал, вдруг непонятным образом стал вылезать из меня, прямо как моя внезапная рвота.
Мы шли по замусоренной набережной. Вдали уже виднелся этот знаменитый Брайтон-Бич: вдоль широченного песчаного пляжа праздно прогуливались пестрые толпы людей, иные в домашних тапочках, иные в купальниках и плавках, иные – под зонтиками, пряча головы от солнца. Из заведений неслись блатные русские песни. Все столики под навесами были заняты, люди пили пиво и жрали из огромных тарелок. Надо всем этим висело жаркое нью-йоркское солнце. Нет, я, конечно же, всего этого не увидел и не услышал в таких подробностях, поскольку Брайтон-Бич был еще далеко на горизонте, я просто забежал вперед в своем рассказе, так чтобы вы представили, в каких условиях мне приходилось жить.
– Очень похоже на мой родной город, – заметил я Тому.
– У вас, говорят, полно снега и холодно.
– Россия, Том, очень большая страна, там не все снег и медведи.
Мы свернули в грязный проулок, и негр завел меня в темный мрачный бар, совершенно пустой и сонный. Тихо и прохладно.
– Что будешь пить, мой друг? – спрашиваю негриллу.
– Пиво.
– О'кей, пиво ему и кока-колу со льдом мне, – говорю мулатистому бармену.
– И сигарет, ты же обещал мне сигарет!
– О'кей, и «Кэмел», босс! – щелкаю я пальцами. Щелкать пальцами я еще в первом классе научился.
Мулатистый ставит перед нами напитки. Я отпиваю колу и говорю:
– Советский Союз, Том, был великой страной.
– Да, – отвечает негрилла и закуривает.
– Гораздо более великой, чем ваша Америка.
– Ну да, – пыхнул сигаретой Том. – Может, ты меня и бренди угостишь?
– Двойной бренди, – говорю бармену. Что такое «двойной», не знаю, просто где-то прочел.
Негрилла выпивает половину порции, глядит мутно.
– Потому что Советский Союз – самая великая страна в мире. Была. И будет, Том! – продолжаю я и чувствую, что распаляюсь.
– А хочешь девочку? – спрашивает негрилла и допивает бренди вторым глотком. Запивает пивом.
– Какую?
– Хорошую. Она давно хочет с русским, говорит, вы хорошие бабки даете, не скупитесь.
Я с трудом понимаю, что он говорит, и совсем не понимаю, зачем он предлагает мне какую-то девочку. А он еще что-то говорит, но я уже ничего не разбираю. Ровным счетом ничего. Английский вдруг оставил меня.
– Извини, Том, я не понимаю.
– Пойдем, – он встает.
Я тоже встаю, расплачиваюсь и иду за ним. Мы проходим грязный проулок до конца, заворачиваем в другой, еще более грязный. Входим в дверь, возле которой сидят трое чумазых негритят, вонь на лестнице ужасная – рыба и жареный лук. Мне и есть хочется, страшно хочется есть, и стошнит сейчас. Еле держусь. На втором этаже Том стучит в дверь, открывает кто-то, он толкает меня вперед, и я оказываюсь в темной прихожей. Том закрыл дверь и сопит сзади. Спереди тоже кто-то сопит, невидимый, тоже, наверное, негр.