Игорь Зотов
Аут/Out. Роман воспитания

Аут/Out

Христиания

I
   – Альё-о-оша!
   Молчание, молчание!..
   – Альё-о-оша! Алекс!
   Молчок!
   Это не ангел зовет, ангелов я издалека чую, у меня с ними космическая связь. А это так, это Ингрид.
   – Ты, Ингрид?
   Спрошу по-русски, она привыкла, что я с ней по-русски, а по-датски я с ней – редко, почти никогда. Датский язык – тупой, как все датчане. Тупой, худой и белобрысый. Как Ингрид. Она хочет, – я точно знаю, – чтобы я открыл, чтобы она вошла и чтобы меня совратила. У нее одно на уме, иначе бы не стучала, не таскала бы мне еды из своего датского супермаркета.
   Она скажет:
   – Я. (Не понять сразу, она отвечает по-датски – «да», или по-русски – «я»?)
   Я скажу:
   – Поставь пакеты и иди. Так иди, чтобы я из окна видел, что ты ушла.
   Она поймет, ответит:
   – Та-ак. (По-датски – «спасибо», по-русски – «так»).
   Я отодвину занавеску, чихну, потому что пыльно, и увижу ее: тощие ноги, тощую грудь, сальные волосы и рожу – тупую, как у всех датчан. И еще грязное зеркальце болтается на сальном шнурке между тощими грудями. Тогда я открою дверь, осмотрюсь внимательно – а вдруг! – возьму пакет, дверь захлопну, на два замка закрою.
   Пакеты – на кухню на стол, и смеяться. А как не смеяться, когда там всегда одно: сыр, колбаса, мюсли, молоко, хлеб, булочка с заварным кремом и шоколадка! У них у всех всё, всегда и всюду одно и то же. Что за нация?!
   Согрею чай, съем два бутерброда, еще раз проверю замки, поставлю кассету Высоцкого и буду подпевать:
 
А где твои семнадцать лет? А??!
А на Ба-альшом Каретна-а-ам!
А где твой черный пистолет? Ну??!
А на Ба-альшом Каретна-а-ам!
А где тебя сегодня нет? А??!
А на Ба-альшом Каретна-а-ам!..
А мне уже двадцать два, между прочим.
 
II
   Сегодня суббота, приедут сестра с братом – близнецы. Приедут на маминой машине, станут звонить, стучать, уговаривать открыть дверь или хотя бы спустить в окно грязное белье: «Алексей, нельзя же по три месяца спать на одном и том же!» Очень можно. И такой акцент у них – тошнит. Лучше бы по-датски говорили. И я крикну:
   – Идите к черту! Я ничего не прошу! Ничего не хочу!
   Потопчутся, потопчутся и уедут. Они добропорядочные, чисто датчане, и хотят одного – благопристойности. Чтоб я постель менял раз в неделю, чтоб квартиру проветривал дважды в день, чтоб мусор выбрасывал, как накопится. Они это мне из-за двери объясняют. Говорят, что не хотят вмешиваться в мою жизнь, даже мать с собой не берут.
   Я нарочно включу погромче Высоцкого, чтобы они уехали до того, как соседи из окон повысовываются. Потому что для них главное – датская репутация. Даньска репутаньска, хе-хе! Они учатся в Копенгагене на адвокатов и знают, что такое репутация.
   Приехали. Занятия кончились, они и приехали – езды тут недолго. Даже не позвонили, знали, что я автоответчик послушаю и не отвечу, если они.
   – Льоша, в Эльсинор поедешь? Там Хэмлет жил. Мы едем, давай с нами.
   Я еще звук прибавлю:
 
А што-та кони мне папались приве-р-редлива-аи!..
 
   А они мне:
   – Поедем, погода хорошая… Недолго, по замку погуляем, пообедаем – и назад…
   А я:
 
Я ка-аней напаю, я куплет дапаю!..
 
   – Ну Ль-о-оша!.. Нельзя же всю жизнь сам с собою…
   Это почему же?! В прошлый раз они меня звали в Роскильд. Знали ведь куда! Там, сказали, императрица-мать Мария Федоровна похоронена в соборе. Но она датчанка – Мария София Фредерика Дагмар, этого они и не учли. И все гробы вокруг – тоже датские. Там еще Музей викингов, сказали. И я чуть было не попался! Но потом мозгами раскинул и ответил, что это не те викинги, эти викинги – для туристов, а настоящих больше нет. И близнецы отстали.
   – Льоша, тебе воздух нужен, солнце, море!..
 
Хоть немнога еще пастаю-ю на краю-ю-ю!..
 
   Отстали и сейчас.
   Воздух я видел. И море видел. И солнце.
III
   С тем ангелом я познакомился в октябре того года. Отец из Америки прилетал. Тоже в субботу заявился.
   Он был последним, кого я впустил за порог. Ну, это кроме Георга и Ингрид. Мне тогда три часа пришлось искать, не оставил ли он тайком какого «жучка», чтоб за мной следить. На всякий случай пришлось просить Георга – мужа Ингрид – сменить оба замка. Он менял, а я смотрел, смотрел внимательно, ему тоже нельзя доверять, хотя он и зовет меня другом.
   Чтобы отец не очень вертелся по квартире, я попросил его отвезти меня в Копенгаген. Он удивился. Подумал, что хитрю. А я и хитрил. Он спросил, тоже, кстати, с акцентом, с американским, еще гаже датского:
   – К маме?
   – Еще чего! Просто гулять. Давно не гулял.
   – И я с тобой?
   – Нет, я один. Ты меня довези.
   – Давай так: я тебя отвезу, ты погуляешь, а потом мы с тобой пообедаем. Я знаю ресторан в этом… в Нюхавн, на канале, там варят настоящий борщ. Как у бабушки. И пельмени. Ты же соскучился по русской еде? А можно и в Швецию скатать, в Мальме… Или вот в Эспериментариуме ты уже был? Можно и туда, говорят – очень познавательно!
   – Ara, ara. Так и сделаем, – я старался подозрений не возбуждать, соглашался на все.
   А сам подумал: «Чего он повадился сюда из Америки летать? Делать ему нечего? Бывает, что и по два раза в год заявляется!»
   – Куда пойдешь гулять? – спросил он.
   Надо было использовать момент, пока отец не злился.
   – По центру пройдусь, по Стрегет. Погуляю, в общем.
   – Что ж, собирайся.
   – Я уже собран.
   – Ты прямо та-ак пойдешь?! У тебя джинсы, извиняюсь, несвежие…
   Лучше не раздражать – достаю из комода чистые джинсы. А впрочем, он как-то в последние годы перестал раздражаться на меня. Раньше чуть что – в крик. Теперь – нет. Теперь все больше заискивает, угождает даже. Почему?
   Выходим на улицу. Соседи приникают к окнам. Еще бы – чудо! – я вышел! Солнце по-осеннему: на нем еще тепло, а чуть в тень – и холодно. Даньски климат отвратительный. Садимся в машину, отец взял в прокат.
   Высаживает меня у Ратушной площади.
   – Тепло! – говорит. – А вчера у вас гнусная была погодка, дождь, ветер. Хотя я по холоду соскучился, в Калифорнии – лето всегда, если помнишь.
   Как не помнить: жара – жирные американцы – зубы скалят – шорты – ляжки – жирные тачки.
   – Не хочешь ко мне слетать?
   – Нет, у тебя жарко.
   – Ты все равно из дома не выходишь, а в доме эйр кондишн.
   – Кондиционер, – поправляю я. – Смотри, хорошая будет погода.
   Мы, задрав головы, глядим на башню: если дождь, золотая девушка появляется там под золотым зонтом, если солнце – выезжает на золотом велосипеде, как сейчас.
   Отец кивает головой и цокает языком.
   – Ну, я пошел, – говорю я.
   – Когда тебя ждать? – спрашивает.
   – Здесь через два часа, – вру я.
   – Карту возьми на всякий случай, – он вынимает из машины туристскую карту.
   Беру, лишь бы отстал.
   Иду по площади, краем глаза вижу – он следит. Тогда сворачиваю в первый переулок. Останавливаюсь. Выждав немного, выглядываю – уехал. Раскрываю карту. Ага! Вот куда я пойду – в Христианию. Посмотрю, что за люди там живут. Георг говорит, что Христиания – это самое свободное место во всей Европе. У него там сын живет, имя у него смешное – Жинито. Ха-ха! Сын! Не сын – а негр! Он сын-то приемный – эта Ингрид даже родить не может по-настоящему, и Жинито – негр, самый настоящий негр, черный как сажа. Они его из Африки привезли, как обезьянку, хе-хе! У них теперь мода такая, как в Америке, – чужих детей покупать. Скоро они и специальные супермаркеты заведут, точно вам говорю: на полочках будут выставлять негров, арабов, китайцев. Кого по три кроны, кого по сто! А оптом вообще за гроши: шесть штук отборных вьетнамцев по цене одного! Только до Рождества!
   Я его пару раз видел, этого Жинито, он к своим «родителям» приезжал, деньги клянчить, точно. Стоит во дворе гоголем, а они вокруг, особенно Ингрид, – то с одной стороны зайдет, то с другой. А он со всем черномазым презрением. Так им и надо, сами себе игрушку завели. Он в этой Христиании на барабанах в кафе стучит, мне его папаша хвастался.
   Кстати, и Стуре тоже про Христианию бубнил, когда мы сюда приехали:
   – Тебе, Альоша, в Христиании надо жить, там все такие.
   – Какие? – спрашивал я. – Христианские?
   – Как ты. Которые людей не любят.
   Это уже не Стуре, это мать в разговор вмешалась. Я не в обиде, сказала верно: людей не люблю – ангелов люблю.
IV
   Я шагаю по мосту в Христианию. Ветерок, солнце светит. Может, и хорошо, что отец меня вывез.
   В заборе – дыра, за ней, если судить по карте, – Христиания. Озеро, домики кругом по берегу. И у воды, и над водой – на сваях. И ни души. Хотя нет, вон какой-то сидит на мостках, проложенных из дома на берег, пьет что-то из большой фаянсовой кружки. Кофе пьет, отсюда слышно. Патлатый. Подхожу ближе и вижу, что он уже почти старый, ну, лет сорок ему точно, а волосы все еще длинные. Обращаюсь по-английски:
   – Доброе утро, сэр!
   – Доброе!
   – Вы в этом доме живете?
   – Да.
   – А с вами кто-нибудь живет?
   – Живет, – отвечает скупо.
   – К вам в гости можно?
   – Заходи, – говорит, кивает на мостки.
   Подхожу, старые доски скрипят, шатаются над темной водой. Сажусь рядом.
   – Алекс, – протягиваю руку.
   – Джошуа, – дает свою. – Кофе будешь?
   – Если можно…
   Он скрывается в доме, выходит с точно такой же кружкой.
   – Спасибо.
   – Ты откуда? – спрашивает, вынимая сигарету из нагрудного кармана джинсовой куртки. – Будешь? Хорошая марихуана.
   – Нет, спасибо, не курю.
   – Зря. Откуда ты? – очень любопытный.
   – Из России.
   – Ух, ты! Чайковский-Горбачев!
   – Ага. И водка.
   – Водка! – смеется. – А что делаешь?
   – Живу. У вас. Скучно у вас жить. Правда?
   – Мне нравится, – он затягивается глубоко, и глазки его масленеют. – Здесь хорошо.
   – А ты работаешь?
   – Ха-ха-ха! – смеется. – Это бульдозер работает! Это они (показывает в сторону Копенгагена) работают. Или они (показывает в противоположную сторону, там тоже – Копенгаген, тут везде один Копенгаген, а Христиания – в самом центре). В Канаде. Я – канадец.
   Я смеюсь.
   – Я в Канаде не был, а в Штатах жил, целых два года жил. Плохая страна – все жирные. В Канаде тоже?
   – В Канаде тоже. Здесь хорошо.
   Джошуа растягивается во весь рост, подставляя лицо солнцу. Лицо опухшее, как после трехдневной пьянки, подбородок и щеки заросли щетиной.
   – Джошуа, давай дружить, – говорю.
   Он морщится. То ли от солнца, то ли от дыма сигареты.
   – А ты не голубой?… – спрашивает.
   – Нет, ты что! – восклицаю я. – Но у меня и девушки по-настоящему тоже пока не было.
   – Это дело нехитрое. На-ка покури, Алекс.
   – А мне хуже не станет?
   – Ха-ха-ха! Только лучше! Затянись, затянись! Осторожно беру двумя пальцами сигарету и затягиваюсь. Вернее, набираю дым в рот и выпускаю…
   – Нет, не так, не так! – кричит Джошуа. – Надо, чтобы сюда, сюда шло! – он показывает рукой на грудь. – В легкие!
   Набираю дым в легкие и начинаю отчаянно кашлять. Но и очень сладкая волна раскатывается по жилам. И губы становятся раз в десять толще. И море в голове шумит. Ложусь на помост, затягиваюсь еще.
   Джошуа что-то говорит, как бы издалека, что-то про наркотики, про героин, который здесь запрещен, но он может достать. Что-то еще, а я и слышу и не слышу. Я думаю, что хорошо, что я – это я. И всё.
   Скрипит дверь, на крыльце показывается девушка, молодая, гораздо моложе Джошуа, маленькая, черноволосая, с азиатскими глазами. Босая, на ней совсем прозрачная блузка и белые трусики.
   – Это Тана, познакомься, – сказал Джошуа. – У нее сложное имя, никак не запомнить, я зову ее Таной. Она из Таиланда.
   Я встал, меня качнуло, едва в воду не свалился. Тана засмеялась, обнажив мелкие жемчужные зубки.
   Джошуа что-то спросил ее на непонятном языке, может, на французском, а может, и вообще на тайском. Тана кивнула, он взял у меня сигарету, протянул ей.
   – Нравится? – вдруг спросил он меня по-датски, скосив глаза в ее сторону. Почему он по-датски спросил? Чтоб она не поняла?
   – Да, хорошая. Она твоя жена?
   – Жена?! У хиппи жен не бывает.
   – У кого?
   – У хиппи. Знаешь, кто такие хиппи?
   – Нет.
   – Хиппи, Алекс, это дети цветов. Они за свободную любовь, против войны и империализма. Христиания – город хиппи, – он описал рукой круг. – Понял?
   – Понял. И Тана тоже хиппи?
   – Нет, Тана не хиппи. Ей надоело работать на дерьмо. Она была горничной в гостинице. «Аскот» знаешь? На Ратушной площади?
   – Да, – вру я.
   – Я ее на дискотеке подцепил. Она денег просила, в Таиланд вернуться, не нравится ей в Европе. Люди, говорит, мрачные, погода мрачная, города мрачные, море и то – говорит – мрачное. Все, что здесь ей нравится, это мой член и мой дом. У ее отца в Таиланде такой же, на сваях. Не член – дом. Ха-ха-ха! Правда, Тана?
   Тана стояла на крыльце, облокотившись на поручень, курила и смотрела в воду. Услышав свое имя, обернулась, улыбнулась, кивнула.
V
   – Она похожа на ангела, – сказал я Джошуа.
   – Трахнуть ее хочешь? Я не против. Тана! – позвал он девушку по-датски. – Тана, этот парень, Алекс, хочет тебя трахнуть.
   Она улыбнулась сперва ему, потом мне – ласково.
   – Видишь, это она на любом языке понимает. Алекс, я пойду прогуляюсь, а ты делай с ней что хочешь. Понравится, точно.
   Он встал, порылся в кармане джинсов, выскреб мелочь, пересчитал, засунул обратно, пошел на берег.
   Я тоже встал. Проходя мимо, он легонько хлопнул меня по плечу и оскалил в улыбке гнилые зубы. Насвистывая, шел по берегу, приветствуя соседей хриплым «Хай!». Я подошел к Тане.
   – Знаешь, – сказал по-английски (я не слишком хорошо говорю по-английски, но по-датски еще хуже), – по-русски есть имя Таня. Не Тана, но очень похоже.
   – Правда?
   – Очень красивое имя – Таня, Татьяна. Ты домой хочешь, в Таиланд? Да?
   – Очень хочу. Но у меня нет денег, – ответила она медленно, наверное, слова подбирала.
   – Я дам тебе денег, мне Дания пособие платит, и квартира у меня есть. Мне ничего не нужно. Я тоже хочу домой, в Россию, в Москву. Там хорошо. Знаешь, где Россия?
   Тана помотала головой: нет, впервые слышит.
   – Ты хорошая, Тана. Я бы взял тебя с собой в Москву, но там тебе будет холодно. Там снег. Знаешь, что такое снег?
   – Нет.
   – Это такое… белое… очень-очень холодное. Ну как в морозильнике… Неужели ты не видела снега? Зимой?
   – Нет. Я здесь… – она стала загибать пальцы на маленькой руке, – пять месяцев…
   – Тогда ты не знаешь, что такое снег.
   Она еще улыбнулась. Сделала шаг ко мне, положила руки на плечи и поцеловала меня в губы. Это было сладко, но я отодвинулся и сказал:
   – Ты ангел, Тана.
   Тогда она взяла меня за руку и повела в дом.
   Там было чисто и пусто. Две комнатки без двери. Одна – кухня: стол, два стула, электроплитка на столике, другая – спальня: широкий матрац в углу, вешалка с одеждой. И все. Нет, еще лестница – на второй этаж. Но туда я не заглядывал.
   Она села на матрац и потянула меня к себе за руку. Сердце у меня заколотилось. Нет, вы не думайте, я не девственник, у меня уже это было, было! Я тогда в Нью-Йорке жил. Онанирую я давно, а вот с женщиной толком быть не приходилось. Я даже в кино этого почти не видел, я с тех пор, как из России уехал, только советские фильмы смотрю, а другие нет.
   – Не нужно, Тана! – задыхаясь, сказал я по-русски.
   Но она стала жарко меня целовать. Внизу живота у меня все напряглось… Нет, невыносимо!
   – Не нужно, Тана! – закричал я по-русски, и еще по-английски: – Fuck, fuck, fuck!!!
   Низ живота вдруг разрядился, мне стало сперва хорошо и горячо, а потом – сыро и холодно. Тана отпрянула. Рассмеялась. Я лежал на спине беспомощный. Джинсы расстегнуты (как она успела? – я не заметил), трусы мокрые, липкие. Она наклонилась, поцеловала меня влажными и горячими губами прямо туда! Потом встала, вышла на кухню, принесла сигареты.
   – Держи, – протянула мне.
   – Марихуана? – спросил я.
   – Да.
   – Я не буду, не буду.
   Она легла рядом, закурила. Я смотрел сбоку на ее профиль – бусинка глаза, розовое ушко, веселые губы.
   – Ты ангел, – сказал я по-английски. – Ты ангел, Тана. Ты уедешь в свой Таиланд, выйдешь замуж, а я буду видеть тебя каждую ночь, в звездах. Через неделю я дам тебе денег. Много крон. Хватит до Таиланда. А Джошуа пусть остается здесь, зачем он тебе в Таиланде? Мы будем с ним дружить, я буду приезжать к нему сюда, ведь он мой друг.
   Я говорил, она курила и ничего не понимала. Только улыбалась.
   С берега раздался крик. Тана поднялась и поглядела в окно.
   – Джошуа вернулся, – сказала.
   Старый хиппи привел с собой троих приятелей. Сели на берегу на поваленном дереве и принялись разжигать костер. Они притащили целую сумку пива, колбаски, гитару, скрипку и бубен. Джошуа зашел в дом, подмигнул мне, принес со второго этажа губную гармошку.
   – Джем-сейшн! – сказал он мне. – Пойдем завтракать.
   Мы с Таной пошли. Джошуа знакомит меня: немец Герхард, Хосе-Мария из Венесуэлы, что ли, и Питер из Америки.
   – А русские в Христиании есть? – спросил я.
   – Был один, лет пять назад, – сказал Герхард. – Мы его Иваном звали. Он жил вон там, в доме с голубой крышей. Карла его взяла к себе. Хороший столяр, делал у меня в мастерской эти ваши мат-реш-ки, да? Водку пил. И боялся. Ночью ко мне приходил. Может, он кого-то у вас в России убил, не слышал?
   – Я в России давно не был, – ответил я.
   – Я тоже его помню, – сказал Хосе-Мария. – Я играл в баре, а он напился и меня угостил.
   – Он хорошо зарабатывал на своих матрешках, – сказал Герхард. – Мы даже CD-плеер купили. До сих пор у меня стоит.
   – А где он теперь?
   – Никто не знает. Исчез. Мы газет не читаем, – сказал Питер.
   У этого американца Питера одна сторона лица была обожжена, как раз та, которой он сидел ко мне, и все, что он говорил, казалось зловещим.
   Долго возились с костром – сырые ветки не разгорались, – потом разожгли, пожарили колбаски, стали есть и пить пиво. Я пиво не пил, я вообще не пью спиртного. Это моих друзей почему-то очень веселило.
   – Первый раз вижу русского, который не пьет, – сказал Питер.
   – А ты их много видел? – спросил Джошуа.
   – Я же сказал – это первый.
   Потом Хосе-Мария взял гитару. Густые черные длинные волосы падали на гриф, закрывая струны. Герхард подпискивал ему на скрипке, он был длинный, весь длинный, и лицо тоже, и даже рот – с длинными зубами. Скрипка казалась в его руках игрушечной. Питер постукивал в бубен, Джошуа дудел на гармошке. Мы с Таной ковыряли прутиками в углях.
   – А вы Жинито не знаете? Негр, тут живет, – спросил я.
   – Жинито? Чумовой Жинито? Кто ж его не знает! – откликнулся Питер. – Барабанщик хороший, его даже в ToutSpace звали. Помнишь, Герхард? Он на прослушивание ездил. Только через день вернулся. Чумовой – две гитары, говорит, им об головы сломал! Ну, этим, из ToutSpace. Чуть что – сразу в драку. Он мне сказал, не знаю, врет или правда, что в Африке воевал. За независимость. Сказал, что уши врагам резал. Им командир велел с трупов уши срезать. Чтобы считать.
   – Уши? – Хосе-Мария перестал играть. – Ну хоть не пальцы. Палец хрен отрежешь.
   – Ну так вот, слушай, что говорю, – возбудился Питер. – Чумовой Жинито сказал, что он девятнадцать человек убил! Врет, наверное. А в Данию приехал, ему лет девять было.
   – Врет, – уверенно сказал Герхард.
   – А может, не врет, – вдруг вставил Питер. – Видели, какой у него шрам на груди?
   – Это его лев поцарапал, ха-ха-ха! – заключил Хосе-Мария.
VI
   Я думал о чае. Очень хотелось чаю.
   – У вас нет чая? – спросил.
   – Чая нет, – ответил Джошуа.
   – Пойду куплю.
   – Иди.
   – Нет, сначала я спою. Хотите, я спою вам что-нибудь русское? Хотите? Вы Высоцкого слышали?
   – Нет, Ви-сот-ка-ла мы не слышали.
   – Тогда я спою. И я запел:
 
Кто-то высмотрел плод, что неспел, неспел,
Потрусили за ствол – он упал.
Вот вам песня о том, кто не спел, не спел,
И что голос имел – не узнал…
 
   И так далее.
   Хосе-Мария тихонько мне подыграл, потом Джошуа подпиликал, а обожженный Питер постукивал невпопад.
   – Не стучи, Питер, – сказал я уже в самом конце, – песню портишь.
   Питер перестал стучать, и я допел:
 
По чьей вине, по чьей вине, по чьей вине?…
 
   – Очень грустная песня, – сказал Джошуа.
   – Вам правда понравилось?
   – Хорошая, только грустная, – повторил Джошуа.
   Мне отец запрещал петь, говорил, что у меня нет ни слуха, ни голоса, а этим Высоцкий понравился.
   – У меня пять кассет его дома. Я принесу в следующий раз.
   – Валяй, – сказал Джошуа, обнимая левой рукой Тану за плечо.
   – Не обнимай Тану, Джошуа! – сказал я. – Если ты друг, не обнимай Тану.
   Джошуа присвистнул, но руку на всякий случай убрал.
   – Слушай, Алекс, лучше тебе сходить за чаем.
   – Кстати, и пива купи, – сказал Герхард, отходя в кусты помочиться.
   – Я куплю, только прошу, Джошуа, не обнимай Тану.
   – Хорошо, хорошо.
   Я встал, трусы высохли. Сунул руку в карман куртки – деньги на месте. Пошел по берегу. Надо обогнуть озеро, единственная площадь Христиании была на том берегу. Шел я очень медленно, думал.
   Смог бы я жить здесь? Я столько времени не видел толком людей и вот увидел. И они мне понравились. Им нет до меня дела, они меня ни о чем не спрашивают. Так, словно мы давно друг друга знаем, а не познакомились два часа назад. Они похожи на маминого мужа Стуре, тот тоже, когда мы жили все вместе, ни о чем не спрашивал. Зато если я хотел играть в хоккей, он ехал со мной и играл. Учил меня кататься на коньках, держать клюшку. Научил меня нырять, до него я боялся под водой плавать. И никогда не спрашивал, зачем мне это нужно. Просто делал. Это хорошо, но таких людей мало. Я, кроме Стуре, таких людей до сих пор не встречал. И вот сейчас эта компания. Другие же, напротив, – они всегда спрашивали: зачем я слушаю Высоцкого или зачем в десятый раз смотрю «Они сражались за Родину»? Или почему я не чищу зубы два раза в день. Какая им разница? Стуре не спрашивал. Он настоящий викинг. Я прочитал в одной газете, что на самом деле не русские основали Русь, а русичи. Было у викингов такое племя. Нет, сами подумайте, ведь смешно: слово «русские» – прилагательное. Это все равно что называть евреев еврейскими, а французов – французскими. Зато русичи – настоящие люди. А русские – это те, кто у них был в услужении. Бесплатные прилагательные. Как если бы крестьян помещика Петрова спросить: вы чьи? А они ответят – петровские. То же и русские. А настоящие хозяева Руси были русичи. И когда их собственные холопы – русские – прогнали их из власти (еще бы: тех было гораздо больше, чем русичей!), тогда и начались все беды на Руси. Беда в том, что русские очень гордятся тем, что они – русские, тогда как на самом деле они прилагательные. Вот так. Я так давно не был в России, что не знаю, остались ли там настоящие русичи или все вымерли. Поэтому и хочу туда съездить и все самому разузнать.
   Впрочем, летом того года я в Москве все-таки был, но не один и очень недолго. С матерью ездил. До Финляндии самолетом, а оттуда на поезде. В Москве было здорово, отец еще книги жег – та-акой кострище! Правда, мать меня никуда от себя не отпускала и толком я ничего не увидел. Но того, что увидел, мне хватило, чтобы понять: Россию надо спасать. Спасать без промедления!
   Но сначала я буду думать, как сделать так, чтобы русичи вернулись. Чтобы они снова правили Россией. Я напишу статью об этом, прочту много книг, и напишу, и опубликую ее в какой-нибудь газете. У папы есть друг в Москве, очень известный журналист. Я тоже с ним подружился – Рогов. Он мне обязательно поможет. Люди там прочтут мою статью и узнают правду. И может быть, тогда все в России изменится. Воры будут наказаны, убийцы – расстреляны, негодяи – выгнаны и распяты. Да, распяты, именно!
   А негодяев много. Во-первых, это мусульмане: чеченцы, татары, башкиры разные. Они ненавидят Россию и не должны в ней жить. От них одно зло. Они улыбаются, а сами держат нож за пазухой. Хотя в иных случаях эти мусульмане могут быть очень даже полезны. Они, например, показали жирным американцам такое, что я до сих пор без радости вспомнить не могу. Месяц назад они взорвали две башни в Нью-Йорке! Я тогда очень смеялся своей шутке: был Нью-Йорк башенный, а стал безбашенный! Untwintowered! Без-двух-башенный!
   Это хорошо. Пусть один гад жрет другого. Ненавижу Америку и очень этим горжусь. Я жил там и проклял это место, и Господь услышал меня и мое проклятье исполнил. Но об этом я позже расскажу. Теперь – о другом, идти еще долго, я еще не дошел до конца озера. Поглядел на небо: кажется, будет дождь. В этой Дании всегда так: только что было солнце, и вот уж дождь. Sorry! – я раздавил лягушку.
   Вторые негодяи – это все наши бывшие рабы: туркмены, таджики, латыши и эстонцы. И конечно – грузины и армяне. Они откупились от нас, они купили все наше правительство при Ельцине и Горбачеве, чтобы жить без России. Когда все прочтут мою статью, то поймут, что это было незаконно. И тогда вернут России потерянные земли, которые она завоевала кровью и потом. Напрасно рабы веселятся, их час пробил, вернее, пробьет, когда я окончательно вернусь в Москву и напечатаю в газете свою статью. В самой крупной газете, там, говорят, есть такая, которую читают все, – «Московский комсомолец». Козлов поможет. Тьфу – не Козлов, Рогов. Рогов поможет!
   Третьи негодяи, – вот и пошел дождь, я предупреждал, – третьи – это демократы, которые продали грузинам и эстонцам свободу. А когда проели и пропили свои грязные деньги, стали продавать все, что осталось от самой России. Эти самые гадкие, они, они даже не прилагательные, они – евреи. Они как паразиты, которые появляются на теле человека, когда тот слабеет в болезни. И тогда они выпивают из него все его жизненные соки… Зонта нет, и черт с ним, я не заболею, я никогда не болею. Когда мне было еще лет тринадцать или четырнадцать и мы еще жили в Москве, я слышал много плохого о евреях от своих одноклассников. И тогда я спросил у матери: если они такие плохие и все их не любят, почему их терпят? Почему всех не вышлют куда-нибудь в Антарктиду или в Сахару? Мать как-то странно рассмеялась, подвела меня к зеркалу и сказала: