Страница:
Дома они разложили на полу карту страны. Перелыгин тыкал карандашом, Савичев записывал источавшие тайну названия. Границей служил Полярный круг. А южнее – не более двухсот километров. Нацеливаясь на новую точку, они чувствовали, как комната наполняется энергией сборов и волнением. Всю ночь сочиняли письма в неведомые редакции. Савичев веселился: «Пиши: “Милый дедушка, Константин Макарович, забери нас отсюда”»…
Оказалось, газеты и в самых дальних захолустьях имели полный «боекомплект», но Перелыгин с Савичевым продолжали бомбить «по площадям». Вознаграждением за упорство стал вызов из Заполярья, из мест, куда цари сгоняли самых опасных врагов, правда, приглашали одного Перелыгина.
– Меняется тактика, но не стратегия, – сказал Савичев, стараясь держаться бодро, – лети, вламывайся и не сомневайся. Разберешься на месте, и я прилечу. Назначаешься первопроходцем. – Он положил руку Перелыгину на плечо и, покачав головой, добавил мечтательно и грозно: – Но какую встречу мы закатим!
– Уж дадим копоти, – успокоенный теплотой, поднимающейся к сердцу, сказал Егор, подумав, что все должно получиться, если есть такой друг, как Савичев, готовый поддержать и рискнуть вместе.
Пока шла переписка, Перелыгин все оттягивал и оттягивал разговор с Лидой. Но теперь деваться было некуда, и по теории Савичева – нужно идти на приступ.
Егор с тревожным вниманием ждал, что скажет Лида, пытаясь предугадать ее реакцию, но мешали ее глаза. Они смотрели на него с тоской, как на больного ребенка. Готовясь к разговору, он настроился держаться твердо, как подобает человеку, принявшему важное решение, готовому круто изменить свою жизнь, и не только свою. Ему не хотелось раскиснуть в случае отказа, дать слабину. «Принятое решение отменить невозможно, – убеждал он себя. – Разве не женщина должна следовать за мужчиной, если она любит его?» – твердил он сам себе в сотый раз, ища моральную поддержку в традициях прошлого.
Главной его слабостью была туманность причин, вызвавших эту смутную тягу к движению неясно куда и зачем. Может быть, они таились в подавляющей регламентации окружающей жизни, от которой хотелось убежать, отыскать вольное место, испытать, прочувствовать, ради чего веками упорно двигались славяне в просторы Сибири, раздвинуть рамки своей жизни и познать другую. А может, виной всему еще не осознаваемое одиночество, только намечаемое, и временами приходящая мысль, что нужно упредить его, отыскать свою команду, роту, свой табун, нетерпеливо перебирающий копытами, готовый рвануться на свою войну с жизнью, чувствуя дыхание и горячащие друг друга бока. Или захотелось пожить на широкую ногу, с большими северными деньгами, дающими частицу свободы и возможность исполнять маленькие желания.
– Ты хочешь, чтобы я там умерла? – наконец спросила Лида. Было непонятно: говорит она серьезно или предлагает обычную словесную игру. – Я чувствовала, что ты вынашиваешь какую-то идею, но такого не ожидала. – Ее глаза позеленели, Егор прочитал в них сразу: удивление, непонимание, интерес. – Ты правда не разыгрываешь меня? – Лида улыбнулась недоверчиво, с едва теплющейся надеждой. – Ну, признавайся, у тебя есть какая-то цель и ради нее ты меня обманываешь, так?
Егор понял: согласись он сейчас, скажи, да, так и есть, это всего лишь дурацкий розыгрыш, – и она бросится ему на шею.
– Давай не будем пороть горячку, спокойно все обсудим. – Он ободряюще улыбнулся, стараясь говорить спокойно и уверенно, показывая, что все хорошо не раз обдумал. – Давай обсудим идею хотя бы в принципе. Взвесим. Я не предлагаю тебе завтра лететь. Сначала – я. Разузнаю, обустроюсь и прилечу за тобой. – Он говорил и видел, как ее глаза загораются язвительным светом.
– Заманчивое свадебное путешествие… – Лида поежилась. – Там что, тайга, тундра? Жить, конечно, будем в чуме. Ты – на охоту, я – к огню. И ведь не убежишь! – Она рассмеялась, представляя эту невероятную картину. – Ладно, – продолжила она, – одно я поняла: ты хочешь на мне жениться. Хочешь, или я ошибаюсь?
– Не ошибаешься, хочу и делаю тебе предложение, – тихо сказал Егор.
– А я согласна! Можем хоть завтра подать заявление, даже помолвку устроить, – с артистичным вызовом ответила Лида, села на подлокотник кресла, наклонившись вперед, заглянула ему в глаза. – Я готова, но только сделай мне подарок к свадьбе – откажись от своей затеи, больше ничего не прошу.
– А почему ты не говоришь, что любишь меня? – с шутливой неуклюжестью спросил Егор, чувствуя, как рушится построенное его воображением будущее и весь он наполняется прохладной грустью.
– Э, нет, – лукаво засмеялась Лида. – Твоя ловушка разгадана, думаешь, я, как графиня Волконская, кинусь за тобой в эту Тмутаракань? Нет, поручик, если бы тебя сослали туда, я, может быть, поступила бы так же. Но сама, по доброй воле – уволь. Не вижу смысла. – Она опустилась на пол, положила руки ему на колени, слегка касаясь их грудью. – Я серьезно не понимаю, зачем тебе это надо? Ты хочешь пострадать за какую-то правду, едешь добывать смысл бытия? – Она посмотрела на него с грустным удивлением и надеждой, как на непослушного, долго выздоравливающего больного, который по понятным только ему причинам не спешит поправляться. – Ищи здесь, вокруг себя! Оглядись, люди живут нормальной жизнью, и что-то подсказывает мне, они тоже задумываются, зачем пришли в этот мир. Но на свете есть еще, слава богу, здравый смысл и нормальный человеческий, особенно женский прагматизм. Детей не тебе рожать, милый.
– Ты используешь запрещенные приемы, хотя детей рожают везде, там тоже. Мне казалось, ты меня понимаешь. – По его лицу пробежала тревожная неуверенность. – Особенно когда говорила, что учиться не подчиняться и не учиться подчиняться – разные вещи. «Как мы чувствуем, понимаем друг друга!» – думал я. Что же мне теперь делать – первое или второе?
Лида смотрела на него с долгим вниманием, и Егор вдруг ощутил, уловил едва шевельнувшиеся в ней сомнения.
– Тебе просто нужно время. Время спокойно подумать. У нас оно есть. Кстати, ты укоряешь меня в отсутствии прагматизма? – поспешно сменил он тему, отводя разговор от опасной черты. – Зря. Пусть все, что я понавыду-мал, – блажь и глупость. Но ты видишь, как меняется жизнь. Мы перестаем верить во все на свете и начинаем зажираться, думаем о машинах, квартирах, импортных холодильниках, хороших дачах. И я тоже. И ты. И если ты даже ничего потом не скажешь, то обязательно об этом подумаешь. Мы молоды и должны начать пользоваться всем не потом, а как можно раньше. Пусть все блажь, но деньги, которые мы заработаем, – не блажь. – Ну, – он победоносно выпятил подбородок, – кто я, по-твоему, если не махровый прагматик?
– Балбес, – отрешенно вздохнула, поднимаясь, Лида. – Вдруг она наклонилась к нему, опершись на подлокотники кресла, вгляделась в глаза. – А может, ты просто не хочешь на мне жениться?
Выслушав Перелыгина, Савичев помолчал, состроив какую-то кислую гримасу.
– Пока неясно, – сказал он. – Еще сама прибежит. Признайся, ты был к такому повороту готов. Больно крутой вираж. Нас на бабу не променял? Шучу! – Он театрально отшатнулся, перехватив выразительный взгляд Перелыгина.
Егор знал, что теперь его жизнь потечет как-то иначе, не так. Придется привыкнуть к мысли, что Лида уйдет в этой его новой жизни на далекую периферию, может, даже на очень далекую.
«А люблю ли я Лиду, – задавал он себе, казалось, немыслимый вопрос, – если не готов пожертвовать ради нее блажью безвозвратно уехать невесть куда, словно мне, кровь из носу, требуется разъехаться с самим собой, с какой-то своей частью, ради неясной идеи? Да любит ли меня Лида? – заходил он с другой стороны, вынужденный признаться, что не знал и даже не думал, как ответить на этот, казалось бы естественный, вопрос. А сейчас и вовсе не знает. – Может, нам даже лучше какое-то время пожить врозь?» – убеждал он себя, чувствуя, что хватается за соломинку, пытаясь спастись от растерянности перед ощущением непоправимой ошибки. Он не мог сказать, что для него страшнее: уехать без Лиды или остаться с ней.
В первые мартовские дни, накануне отъезда, в квартире Перелыгина собрались половина редакции и Лида. В доме было хоть шаром покати, поэтому выпивку и закуску притащили с собой. Стол застелили своей газетой. Савичев достал из портфеля пузатую бутылку «Наполеона» и поставил перед Перелыгиным.
– Это для отъезжающего! – строго пресек он возбужденные возгласы. – Нашему посланцу отныне предписан спирт, но вкус цивилизации забывать нельзя. Вторую я оставил дома, ее мы разопьем за мой отъезд. – Он со значением взглянул на Егора, ловя в его глазах благодарный отклик.
– Ребята, оставим этот благородный нектар на посошок, – предложил Перелыгин, отодвигая коньяк. – У нас генетическая предрасположенность к простым напиткам, хотя, как у признанных аристократов духа, наша толерантность к алкоголю беспредельна, душе ближе портвейн и «Столичная» «по поводу», а сегодня повод есть.
Они долго сидели за столом, вспоминая веселые и курьезные истории, связанные с Перелыгиным, смеялись. Перелыгин оглядывал ставшие за три года близкими, почти родными лица, и теплый комок подкатывал к горлу. Потом они неожиданно замолкали, будто хотели убедиться, что отъезд Егора не шутка, не розыгрыш, и, возможно, в эти внезапные минуты тишины каждый еще раз решал что-то для себя.
А Егор думал, что жизнь его уже начала другой отсчет и, хотя все еще можно вернуть прямо сейчас, на самом деле вернуть уже ничего нельзя. Лодка его тихо отчалила от берега, покачиваясь на мелкой ряби. Хлюпая о борт, вода выносила ее на стремнину. Вот-вот включится, наберет мощь мотор, и, вспарывая реку, лодка новой жизни понесет его против течения.
За полночь, когда все разошлись, они остались с Лидой вдвоем. Повязав фартук, Лида принялась мыть посуду, которую Егор таскал из комнаты. Лида стояла у раковины, слегка наклонившись над ней, подставляя под струю воды тарелки. Каждый раз, появляясь с очередной порцией грязной посуды, он заставал ее все в той же позе со склоненной головой, вызывающей в нем острую жалость и неутолимую муку вины.
Когда с посудой было покончено, Лида разлила по рюмкам остатки коньяка, села в кресло, положив ногу на ногу.
– Давай и мы выпьем, – мягко улыбнулась она. – Я не поеду на вокзал, не обижайся. – Лида подняла рюмку, рассматривая на свет темно-золотистую жидкость. – Ты просто утром завезешь меня домой. – Она поднесла рюмку ко рту и медленно выпила коньяк с закрытыми глазами.
Глава вторая
Оказалось, газеты и в самых дальних захолустьях имели полный «боекомплект», но Перелыгин с Савичевым продолжали бомбить «по площадям». Вознаграждением за упорство стал вызов из Заполярья, из мест, куда цари сгоняли самых опасных врагов, правда, приглашали одного Перелыгина.
– Меняется тактика, но не стратегия, – сказал Савичев, стараясь держаться бодро, – лети, вламывайся и не сомневайся. Разберешься на месте, и я прилечу. Назначаешься первопроходцем. – Он положил руку Перелыгину на плечо и, покачав головой, добавил мечтательно и грозно: – Но какую встречу мы закатим!
– Уж дадим копоти, – успокоенный теплотой, поднимающейся к сердцу, сказал Егор, подумав, что все должно получиться, если есть такой друг, как Савичев, готовый поддержать и рискнуть вместе.
Пока шла переписка, Перелыгин все оттягивал и оттягивал разговор с Лидой. Но теперь деваться было некуда, и по теории Савичева – нужно идти на приступ.
Егор с тревожным вниманием ждал, что скажет Лида, пытаясь предугадать ее реакцию, но мешали ее глаза. Они смотрели на него с тоской, как на больного ребенка. Готовясь к разговору, он настроился держаться твердо, как подобает человеку, принявшему важное решение, готовому круто изменить свою жизнь, и не только свою. Ему не хотелось раскиснуть в случае отказа, дать слабину. «Принятое решение отменить невозможно, – убеждал он себя. – Разве не женщина должна следовать за мужчиной, если она любит его?» – твердил он сам себе в сотый раз, ища моральную поддержку в традициях прошлого.
Главной его слабостью была туманность причин, вызвавших эту смутную тягу к движению неясно куда и зачем. Может быть, они таились в подавляющей регламентации окружающей жизни, от которой хотелось убежать, отыскать вольное место, испытать, прочувствовать, ради чего веками упорно двигались славяне в просторы Сибири, раздвинуть рамки своей жизни и познать другую. А может, виной всему еще не осознаваемое одиночество, только намечаемое, и временами приходящая мысль, что нужно упредить его, отыскать свою команду, роту, свой табун, нетерпеливо перебирающий копытами, готовый рвануться на свою войну с жизнью, чувствуя дыхание и горячащие друг друга бока. Или захотелось пожить на широкую ногу, с большими северными деньгами, дающими частицу свободы и возможность исполнять маленькие желания.
– Ты хочешь, чтобы я там умерла? – наконец спросила Лида. Было непонятно: говорит она серьезно или предлагает обычную словесную игру. – Я чувствовала, что ты вынашиваешь какую-то идею, но такого не ожидала. – Ее глаза позеленели, Егор прочитал в них сразу: удивление, непонимание, интерес. – Ты правда не разыгрываешь меня? – Лида улыбнулась недоверчиво, с едва теплющейся надеждой. – Ну, признавайся, у тебя есть какая-то цель и ради нее ты меня обманываешь, так?
Егор понял: согласись он сейчас, скажи, да, так и есть, это всего лишь дурацкий розыгрыш, – и она бросится ему на шею.
– Давай не будем пороть горячку, спокойно все обсудим. – Он ободряюще улыбнулся, стараясь говорить спокойно и уверенно, показывая, что все хорошо не раз обдумал. – Давай обсудим идею хотя бы в принципе. Взвесим. Я не предлагаю тебе завтра лететь. Сначала – я. Разузнаю, обустроюсь и прилечу за тобой. – Он говорил и видел, как ее глаза загораются язвительным светом.
– Заманчивое свадебное путешествие… – Лида поежилась. – Там что, тайга, тундра? Жить, конечно, будем в чуме. Ты – на охоту, я – к огню. И ведь не убежишь! – Она рассмеялась, представляя эту невероятную картину. – Ладно, – продолжила она, – одно я поняла: ты хочешь на мне жениться. Хочешь, или я ошибаюсь?
– Не ошибаешься, хочу и делаю тебе предложение, – тихо сказал Егор.
– А я согласна! Можем хоть завтра подать заявление, даже помолвку устроить, – с артистичным вызовом ответила Лида, села на подлокотник кресла, наклонившись вперед, заглянула ему в глаза. – Я готова, но только сделай мне подарок к свадьбе – откажись от своей затеи, больше ничего не прошу.
– А почему ты не говоришь, что любишь меня? – с шутливой неуклюжестью спросил Егор, чувствуя, как рушится построенное его воображением будущее и весь он наполняется прохладной грустью.
– Э, нет, – лукаво засмеялась Лида. – Твоя ловушка разгадана, думаешь, я, как графиня Волконская, кинусь за тобой в эту Тмутаракань? Нет, поручик, если бы тебя сослали туда, я, может быть, поступила бы так же. Но сама, по доброй воле – уволь. Не вижу смысла. – Она опустилась на пол, положила руки ему на колени, слегка касаясь их грудью. – Я серьезно не понимаю, зачем тебе это надо? Ты хочешь пострадать за какую-то правду, едешь добывать смысл бытия? – Она посмотрела на него с грустным удивлением и надеждой, как на непослушного, долго выздоравливающего больного, который по понятным только ему причинам не спешит поправляться. – Ищи здесь, вокруг себя! Оглядись, люди живут нормальной жизнью, и что-то подсказывает мне, они тоже задумываются, зачем пришли в этот мир. Но на свете есть еще, слава богу, здравый смысл и нормальный человеческий, особенно женский прагматизм. Детей не тебе рожать, милый.
– Ты используешь запрещенные приемы, хотя детей рожают везде, там тоже. Мне казалось, ты меня понимаешь. – По его лицу пробежала тревожная неуверенность. – Особенно когда говорила, что учиться не подчиняться и не учиться подчиняться – разные вещи. «Как мы чувствуем, понимаем друг друга!» – думал я. Что же мне теперь делать – первое или второе?
Лида смотрела на него с долгим вниманием, и Егор вдруг ощутил, уловил едва шевельнувшиеся в ней сомнения.
– Тебе просто нужно время. Время спокойно подумать. У нас оно есть. Кстати, ты укоряешь меня в отсутствии прагматизма? – поспешно сменил он тему, отводя разговор от опасной черты. – Зря. Пусть все, что я понавыду-мал, – блажь и глупость. Но ты видишь, как меняется жизнь. Мы перестаем верить во все на свете и начинаем зажираться, думаем о машинах, квартирах, импортных холодильниках, хороших дачах. И я тоже. И ты. И если ты даже ничего потом не скажешь, то обязательно об этом подумаешь. Мы молоды и должны начать пользоваться всем не потом, а как можно раньше. Пусть все блажь, но деньги, которые мы заработаем, – не блажь. – Ну, – он победоносно выпятил подбородок, – кто я, по-твоему, если не махровый прагматик?
– Балбес, – отрешенно вздохнула, поднимаясь, Лида. – Вдруг она наклонилась к нему, опершись на подлокотники кресла, вгляделась в глаза. – А может, ты просто не хочешь на мне жениться?
Выслушав Перелыгина, Савичев помолчал, состроив какую-то кислую гримасу.
– Пока неясно, – сказал он. – Еще сама прибежит. Признайся, ты был к такому повороту готов. Больно крутой вираж. Нас на бабу не променял? Шучу! – Он театрально отшатнулся, перехватив выразительный взгляд Перелыгина.
Егор знал, что теперь его жизнь потечет как-то иначе, не так. Придется привыкнуть к мысли, что Лида уйдет в этой его новой жизни на далекую периферию, может, даже на очень далекую.
«А люблю ли я Лиду, – задавал он себе, казалось, немыслимый вопрос, – если не готов пожертвовать ради нее блажью безвозвратно уехать невесть куда, словно мне, кровь из носу, требуется разъехаться с самим собой, с какой-то своей частью, ради неясной идеи? Да любит ли меня Лида? – заходил он с другой стороны, вынужденный признаться, что не знал и даже не думал, как ответить на этот, казалось бы естественный, вопрос. А сейчас и вовсе не знает. – Может, нам даже лучше какое-то время пожить врозь?» – убеждал он себя, чувствуя, что хватается за соломинку, пытаясь спастись от растерянности перед ощущением непоправимой ошибки. Он не мог сказать, что для него страшнее: уехать без Лиды или остаться с ней.
В первые мартовские дни, накануне отъезда, в квартире Перелыгина собрались половина редакции и Лида. В доме было хоть шаром покати, поэтому выпивку и закуску притащили с собой. Стол застелили своей газетой. Савичев достал из портфеля пузатую бутылку «Наполеона» и поставил перед Перелыгиным.
– Это для отъезжающего! – строго пресек он возбужденные возгласы. – Нашему посланцу отныне предписан спирт, но вкус цивилизации забывать нельзя. Вторую я оставил дома, ее мы разопьем за мой отъезд. – Он со значением взглянул на Егора, ловя в его глазах благодарный отклик.
– Ребята, оставим этот благородный нектар на посошок, – предложил Перелыгин, отодвигая коньяк. – У нас генетическая предрасположенность к простым напиткам, хотя, как у признанных аристократов духа, наша толерантность к алкоголю беспредельна, душе ближе портвейн и «Столичная» «по поводу», а сегодня повод есть.
Они долго сидели за столом, вспоминая веселые и курьезные истории, связанные с Перелыгиным, смеялись. Перелыгин оглядывал ставшие за три года близкими, почти родными лица, и теплый комок подкатывал к горлу. Потом они неожиданно замолкали, будто хотели убедиться, что отъезд Егора не шутка, не розыгрыш, и, возможно, в эти внезапные минуты тишины каждый еще раз решал что-то для себя.
А Егор думал, что жизнь его уже начала другой отсчет и, хотя все еще можно вернуть прямо сейчас, на самом деле вернуть уже ничего нельзя. Лодка его тихо отчалила от берега, покачиваясь на мелкой ряби. Хлюпая о борт, вода выносила ее на стремнину. Вот-вот включится, наберет мощь мотор, и, вспарывая реку, лодка новой жизни понесет его против течения.
За полночь, когда все разошлись, они остались с Лидой вдвоем. Повязав фартук, Лида принялась мыть посуду, которую Егор таскал из комнаты. Лида стояла у раковины, слегка наклонившись над ней, подставляя под струю воды тарелки. Каждый раз, появляясь с очередной порцией грязной посуды, он заставал ее все в той же позе со склоненной головой, вызывающей в нем острую жалость и неутолимую муку вины.
Когда с посудой было покончено, Лида разлила по рюмкам остатки коньяка, села в кресло, положив ногу на ногу.
– Давай и мы выпьем, – мягко улыбнулась она. – Я не поеду на вокзал, не обижайся. – Лида подняла рюмку, рассматривая на свет темно-золотистую жидкость. – Ты просто утром завезешь меня домой. – Она поднесла рюмку ко рту и медленно выпила коньяк с закрытыми глазами.
Глава вторая
Ранней весной Перелыгин вылетел в Якутск, навсегда запомнив ощущение, будто в самолете случайно затесался в дружную компанию, возвращавшуюся из путешествия. После дозаправки в Новосибирске, где часть пассажиров сошла, соседи пригласили его пропустить по стаканчику, расспросили, куда и зачем летит. Он с доверчивой легкостью рассказал про метки на карте, про письма, про вызов.
Его повели по салону – знакомиться с хорошими людьми. Он понятия не имел, кто эти люди, но верил им, чувствуя с их стороны интерес и уважение. К концу полета, после выпитого коньяка (почему-то все пили коньяк), Егор совсем успокоился, твердо усвоив: вокруг хорошие люди! Другие то ли сюда не летали, то ли летели другим рейсом.
Он настороженно шагнул на трап, заранее застегнув дубленку, и вдохнул зиму, невольно сравнивая ее с мартовской промозглой московской весной, покинутой десять часов назад. Спускаясь на землю, рассматривал сквозь белесый туман двухэтажное здание аэропорта, толпы непривычно тепло одетых людей.
В зале, радостно сверкая щелками узких глаз, прятался за колонной Степан, однокашник по факультету – фотокорреспондент местного телевидения, единственный знакомый за Уральским хребтом человек.
Выяснилось, что Перелыгину предстояло лететь на север еще почти тысячу километров, и он внушал себе, главную на тот момент, мысль: ничему не удивляться. Между тем свободных мест не оказалось, но у него имелся вызов, билет продали, и тут Степан огорошил еще одной новостью: в газете неделю назад скончался редактор.
Позже, вспоминая ту минуту, Перелыгин старался понять: мог ли он тогда под благовидным предлогом повернуть обратно и вернуться к Лиде. Улететь и вернуться, чтобы под вальс Мендельсона отправиться в совсем другое путешествие. Спустя годы он убеждал себя – нет, не мог. Но все же предательская мысль в ту ночь закралась ему в голову, остановил лишь несмываемый позор бегства, оставив в памяти злость на себя.
От Степана они позвонили в Батагай. Телефонистка местного коммутатора соединила с заместителем редактора Алпатовым, и тот сонным голосом успокоил Перелыгина. «Хороший человек», – подумал Егор.
Часа в два ночи Степан начал зевать. Перелыгину спать не хотелось. В Москве только-только наступил вечер. Он долго лежал один в комнате, проживая заново тревожный день, вспоминал оранжевую полоску света в иллюминаторе, в которую, как в гигантскую щель быстро темнеющего неба, пряталось солнце, оставшись позади лайнера, а навстречу, заливая черное пространство зеленоватым светом, спешила луна. Теперь она холодным отраженным блеском смотрела в окно из-за тюлевой шторки, временами скрываясь за облаками, которые тенью вплывали в комнату, растворяя вещи. Перелыгин закрывал глаза, и светлая оранжевая полоса в черном небе вновь возникала перед его мысленным взором.
Утром самолет местных авиалиний АН-24, который здесь называли кратко – «Антон», – понес его на север. Монотонно подвывая, гудели моторы. Самолет выбрался из дымки, висевшей над городом, и в небольшой тесноватый салон брызнуло солнце.
Какое-то время взгляд Егора отыскивал на земле маленькие стайки домов с дымками над крышами, но скоро они кончились, словно остались на берегу белого вздыбленного океана. Земля все больше и больше горбилась, казалось, подземный великан, ворочаясь во сне, как одеяло, вспучил ее бесконечными сопками. Сопки собирались в гряды, вершины их острились, поднимаясь выше и выше, подавляли тягучим однообразием сверкающих на солнце непрерывных горных хребтов, плывущих под крылом. Перелыгину стало не по себе от простой мысли, что там, внизу, среди вечного холода и ледников, никого никогда не было. Сотни километров сверкающей белой тишины.
Самолет пошел на посадку. Егор не знал, как потечет его жизнь, что ожидает его завтра, через год или два, да всего через час, но был доволен собой.
С двумя чемоданами и сумкой на плече он вошел в маленький деревянный вокзальчик и остановился у стены. Через минуту появилась женщина в черно-бурой «магаданке», в распахнутой ондатровой шубе, он легко угадал: за ним.
Машина довезла их до райцентра. Поселок открылся внезапно в долине за сопкой, будто сполз с крутого склона, но не уплыл, зацепившись за берег Яны. Перелыгин не успел толком рассмотреть ни улиц, ни домов. Тамара привезла его в гостиницу, провела в заказанный номер, сказала, что скоро подойдет Алпатов, и попрощалась.
Он осмотрелся. Комната выглядела просторной и чистой. По углам стояли четыре кровати, шкафы, тумбочки, стол, стены до половины покрыты деревом, на полу – положены рядом две красные ковровые дорожки с зелеными полосками по краям.
Перелыгин выбрал кровать у окна, прилег не раздеваясь. Он успокоился, с интересом ожидая появления Алпатова. Часы показывали пять вечера. «Наши только собираются кофейничать, – подумал он, – без меня».
Он лежал поверх синего клетчатого покрывала, лениво блуждая взглядом по комнате, не представляя лежащую на соседней кровати поверх такого же покрывала Лиду, принюхивающуюся, как он, к запахам чьих-то тел и одежды, мыла и зубной пасты, одеколонов и закуски, спиртного и дешевого табака. Они смешивались долгие годы, сгустившись в конце концов до стойкого гостиничного духа. Перелыгин в полудреме вспоминал, как весь год его грызла тоска, и он несколько раз видел сон, в котором, стоя на вокзале, глядел вслед огням уходящих поездов…
Осторожный стук отвлек его. В приоткрывшуюся дверь просунулся якут, одетый в серый помятый костюм. Его брюки, заправленные в оленьи торбаса, нависали у колен, напоминая казацкие шаровары. Лицо отдавало свекольным оттенком и хранило следы крепкой выпивки. Он боком протиснулся дальше, не открывая дверь до конца, будто прятал кого-то с другой стороны, остановился у стола, поздоровался. Перелыгин сел на кровати.
– Тут портфельчик красный где-то остался, ага, – виновато сообщил незнакомец. – Не видал?
– Смотри, – равнодушно махнул рукой Перелыгин, подумав, что даже не заглянул ни в тумбочку, ни в шкаф. Его дубленка, длинный красный шарф и ондатровая шапка лежали на стуле у стола, рядом стояли чемоданы.
Незнакомец обошел стол, открыл тумбочку – от него, как палкой, бил стойкий дух, – посмотрел по углам, под кроватями, приоткрыл шкафы.
– Может, дежурная знает, – предположил, отворачивая нос, Перелыгин.
Незнакомец посмотрел на него, осмысливая слова, тяжело вздохнул и вышел, ничего не сказав.
«Хоть проветривай», – скривился Перелыгин, ложась на кровать, но дверь тут же отворилась, уже без стука. Якут вернулся, на этот раз в сопровождении коротко стриженного седого человека, с таким же свекольным лицом. Перелыгин недовольно сел. Не замечая его, оба деловито обошли комнату, заглянули под кровати, в шкафы и, окончив осмотр, уставились на Перелыгина. На их лицах проступила озабоченность.
– Что человека беспокоите? Сказали вам, нет ничего! – вошла дежурная. – Вы извините, – обратилась она к Перелыгину, – они здесь всю ночь гуляли. Сами не знают, что ищут, извините, – повторила она, выталкивая непрошеных гостей.
– В портфеле заначку небось спрятали? – улыбнулся Перелыгин.
Седой резко, как от удара, дернулся, обернулся.
– Деньги, – сокрушенно покачал он головой, – много. Может, в милицию позвонить? – Он вопросительно помолчал.
– Давай-давай, звони, – подтолкнула его в дверь дежурная и повернулась к Перелыгину. – Слушайте вы их! Водку потеряли. Больше не придут. А лучше – запритесь.
Перелыгин не обратил внимания, не заметил, как родился, заполнил вокруг себя маленькую ложбинку, перетек через край и побежал по этой земле тоненький родничок его новой жизни. Он поставил на тумбочку пепельницу, закурил сигарету, прилег снова. Через минуту рука с сигаретой расслабленно свесилась с кровати. Перелыгин закрыл глаза, погружаясь в уютную темноту, и только в последний момент краешком ускользающего сознания успел почувствовать выпавшую из руки на ковер сигарету. Он резко перегнулся, ища ее возле кровати, – прямо под ним лежал малиновый портфель.
Намерение позвать дежурную было пресечено любопытством: неслышно повернув торчавший в двери ключ, Перелыгин вытащил и раскрыл портфель. Тот оказался доверху набитым пачками денег. Пачки, штук по десять, были перевязаны лохматой веревкой. Он закрыл портфель, задвинул обратно, тихо отомкнул дверь и лег. Что же предпримут мужики, когда головы их очистятся и они осознают пропажу?
«Вот спрятать сейчас этот портфель, – злорадно подумал Перелыгин, – в форточку выбросить, а после в снег закопать…» И вдруг он с пронзительной ясностью понял, что, сотвори сейчас это, его чувство жизни, вместе с понятиями о добре и зле, о справедливости тут же умрет. Но куда тогда денется он, ведь это чувство жизни, эти понятия и составляют суть человека и должны уходить только вместе с ним. Случись иначе, вместо него по земле будет ходить кто-то другой в его обличии. А он? Что же останется ему, инфицированному навсегда этой болезнью? Значит, придется изменить свое чувство жизни, свои представления о добре, зле, о справедливости. Или ни о чем таком вовсе не думать? А думать, что жизнь одна, и упущенных возможностей вернуть никому не удавалось. Кто же подсовывает ему такую возможность? Кто все рассчитал, доставил его в этот номер в нужное время и положил на эту кровать. Кто вытворяет с ним такие штучки?
Дверь широко, по-хозяйски, открылась, вошел высокий сутуловатый, лысеющий человек лет тридцати пяти, в распахнутом полушубке, оленьих ботинках и модных дымчатых очках. Его широкий толстогубый рот растянулся в улыбке.
– Заждались! – протянул руку Алпатов. – Как будем – на «вы» или на «ты»? – По-прежнему широко улыбаясь и не оставляя выбора, оглядел номер. – Не дрейфь, квартира скоро будет, начнем тебя обустраивать. Одевайся, двигаем ко мне ужинать.
Он хотел что-то добавить, но появился свекольнолицый якут. Встав перед ним, Алпатов живо уставился на гостя.
– Погоди, – придержал его Перелыгин, – тут такое дело…
– Его с тобой поселили? – перебил Алпатов. – Мы весь номер оплатили, мудрит гостиница, сейчас выселим.
– Да нет, тут другое. – Перелыгин повернулся к назойливому визитеру. – Какого цвета портфель, говоришь?
– Красный такой, – развел тот руки.
– Ха! Он же лыка не вяжет, одевайся, – заторопил Алпатов. – А ты… – Он похлопал гостя по плечу. – Отдыхай, завтра поговорите.
– Подожди, – остановил Перелыгин, – сейчас такое увидишь.
Алпатов, с любопытством переводя взгляд с одного на другого, присел возле стола.
– А в портфеле что? – Перелыгин подошел к кровати.
– Деньги были.
– Сколько?
– Много. – Незнакомец почесал затылок.
Казалось, он начал приходить в себя, свекольного цвета круглое лицо побледнело до розового.
– Ты кто? – спросил Алпатов.
– Семен, пастух, в отпуск летим, а денег нет.
– А сколько было? – опять спросил Перелыгин.
– Много… – Семен покачал головой. – Сорок две тысячи. Очень много, однако.
– Сколько? – Под Алпатовым затрещал стул, над оправой модных очков на лоб взметнулись карие глаза. – Чего он несет?
Перелыгин с хитрой улыбкой поднял покрывало и поманил Семена. Тот заглянул, посмотрел снизу на Перелыгина и с кошачьей проворностью плюхнулся на живот, сунув под кровать руку. Вскочил, поставил портфель на стол, раскрыл его, отшатнулся, будто увидел там не то гадюку, не то гранату с выдернутой чекой, метнулся из комнаты.
– Вот это номер! – увидев обмотанные веревкой пачки, воскликнул Алпатов.
Вбежал Семен, с большим ножом в руке, за ним – седой.
Комично-деловито, не обращая ни на кого внимания, Семен выхватил из портфеля перевязанную стопку, перерезал веревку и, отделив банковскую пачку сторублевок, с детской искренней улыбкой во все круглое, скуластое лицо протянул Перелыгину, второй рукой хлопая его по плечу. Седой стоял рядом и радостно колотил его по другому плечу. Из их узких черных глаз, от удовольствия ставших совсем щелочками, словно из амбразур сыпались счастливые искры. И оба повторяли уже знакомые Перелыгину слова: «Хороший, очень хороший человек!»
Перелыгин почувствовал себя неловко.
– Убери-убери, – строго приказал он Семену.
Но тот упрямо замотал головой и смешно замахал руками.
– Не обижай людей! – громко сказал Алпатов. – От благодарности не отказываются. – Он взял у Семена пачку и сунул Перелыгину в карман. – Пошли!
Они шумно прощались, пока в дверь не заглянула дежурная. Седой под мышкой держал расстегнутый портфель, Семен с ножом в одной руке, другой обнимал Перелыгина, все громко смеялись. Дежурная прикрыла дверь.
До поздней ночи Перелыгин просидел у Алпатовых. Евгений рассказал, как внезапно скончался редактор, его похоронили три дня назад. Оказалось, отец Алпатова работал в редакции заместителем, а сам он – ответственным секретарем. Недавно Алпатов-старший уехал с женой в Астрахань, и Евгений занял его место. Письмо Перелыгина пришлось ко времени.
Этот поселок у Полярного круга появился благодаря геологам. До войны здесь открыли крупное месторождение олова. Всю войну рудник и обогатительная фабрика снабжали оловом страну. Металл считался стратегическим. Без олова нельзя напечатать газету или журнал, книгу или листовку, нельзя изготовить радиопередатчик. Ни одна консервная банка не могла стать настоящей банкой, способной хранить консервы, без олова. А как обойтись на войне без связи, газет и консервов, никто не придумал до сих пор. Но если даже и вовсе не воевать, изобрести офсетный способ печати, микросхемы и чипы, – представить жизнь без тушенки, шпротов, сардин и кильки в томате невозможно.
Геологи, открывшие олово в нужное для страны время, прославили себя. Что правда, то правда. Другой правдой были пришедшие следом лагеря. Эта правда, как думал Перелыгин, ждала своего осмысления, и теперь приблизился к ней как никогда.
К семидесятым запасы руды иссякли. Поселок захирел, но держался, уповая на то, что геологи разведают хорошее золото, которого вокруг тоже хватает. Однако сейчас не это беспокоило Перелыгина. Его восхищали и новое знакомство, и домашняя обстановка, и диковинная еда на столе: заливная нельма, соленый муксун, тушеная зайчатина, оленина, порезанная тонкими ломтиками, куропатки, строганина из чира… Такой экзотики ему видеть не приходилось.
– Угадай, откуда наша типография олово получает? – спросил Алпатов.
Перелыгин пожал плечами.
– То-то и оно. – Алпатов погрозил кому-то пальцем. – Скажу, обхохочешься. Из Боливии везем! Не страна, а КаВээН. Давай-ка, твоей, «Сибирской»! – подставил он рюмку.
Его повели по салону – знакомиться с хорошими людьми. Он понятия не имел, кто эти люди, но верил им, чувствуя с их стороны интерес и уважение. К концу полета, после выпитого коньяка (почему-то все пили коньяк), Егор совсем успокоился, твердо усвоив: вокруг хорошие люди! Другие то ли сюда не летали, то ли летели другим рейсом.
Он настороженно шагнул на трап, заранее застегнув дубленку, и вдохнул зиму, невольно сравнивая ее с мартовской промозглой московской весной, покинутой десять часов назад. Спускаясь на землю, рассматривал сквозь белесый туман двухэтажное здание аэропорта, толпы непривычно тепло одетых людей.
В зале, радостно сверкая щелками узких глаз, прятался за колонной Степан, однокашник по факультету – фотокорреспондент местного телевидения, единственный знакомый за Уральским хребтом человек.
Выяснилось, что Перелыгину предстояло лететь на север еще почти тысячу километров, и он внушал себе, главную на тот момент, мысль: ничему не удивляться. Между тем свободных мест не оказалось, но у него имелся вызов, билет продали, и тут Степан огорошил еще одной новостью: в газете неделю назад скончался редактор.
Позже, вспоминая ту минуту, Перелыгин старался понять: мог ли он тогда под благовидным предлогом повернуть обратно и вернуться к Лиде. Улететь и вернуться, чтобы под вальс Мендельсона отправиться в совсем другое путешествие. Спустя годы он убеждал себя – нет, не мог. Но все же предательская мысль в ту ночь закралась ему в голову, остановил лишь несмываемый позор бегства, оставив в памяти злость на себя.
От Степана они позвонили в Батагай. Телефонистка местного коммутатора соединила с заместителем редактора Алпатовым, и тот сонным голосом успокоил Перелыгина. «Хороший человек», – подумал Егор.
Часа в два ночи Степан начал зевать. Перелыгину спать не хотелось. В Москве только-только наступил вечер. Он долго лежал один в комнате, проживая заново тревожный день, вспоминал оранжевую полоску света в иллюминаторе, в которую, как в гигантскую щель быстро темнеющего неба, пряталось солнце, оставшись позади лайнера, а навстречу, заливая черное пространство зеленоватым светом, спешила луна. Теперь она холодным отраженным блеском смотрела в окно из-за тюлевой шторки, временами скрываясь за облаками, которые тенью вплывали в комнату, растворяя вещи. Перелыгин закрывал глаза, и светлая оранжевая полоса в черном небе вновь возникала перед его мысленным взором.
Утром самолет местных авиалиний АН-24, который здесь называли кратко – «Антон», – понес его на север. Монотонно подвывая, гудели моторы. Самолет выбрался из дымки, висевшей над городом, и в небольшой тесноватый салон брызнуло солнце.
Какое-то время взгляд Егора отыскивал на земле маленькие стайки домов с дымками над крышами, но скоро они кончились, словно остались на берегу белого вздыбленного океана. Земля все больше и больше горбилась, казалось, подземный великан, ворочаясь во сне, как одеяло, вспучил ее бесконечными сопками. Сопки собирались в гряды, вершины их острились, поднимаясь выше и выше, подавляли тягучим однообразием сверкающих на солнце непрерывных горных хребтов, плывущих под крылом. Перелыгину стало не по себе от простой мысли, что там, внизу, среди вечного холода и ледников, никого никогда не было. Сотни километров сверкающей белой тишины.
Самолет пошел на посадку. Егор не знал, как потечет его жизнь, что ожидает его завтра, через год или два, да всего через час, но был доволен собой.
С двумя чемоданами и сумкой на плече он вошел в маленький деревянный вокзальчик и остановился у стены. Через минуту появилась женщина в черно-бурой «магаданке», в распахнутой ондатровой шубе, он легко угадал: за ним.
Машина довезла их до райцентра. Поселок открылся внезапно в долине за сопкой, будто сполз с крутого склона, но не уплыл, зацепившись за берег Яны. Перелыгин не успел толком рассмотреть ни улиц, ни домов. Тамара привезла его в гостиницу, провела в заказанный номер, сказала, что скоро подойдет Алпатов, и попрощалась.
Он осмотрелся. Комната выглядела просторной и чистой. По углам стояли четыре кровати, шкафы, тумбочки, стол, стены до половины покрыты деревом, на полу – положены рядом две красные ковровые дорожки с зелеными полосками по краям.
Перелыгин выбрал кровать у окна, прилег не раздеваясь. Он успокоился, с интересом ожидая появления Алпатова. Часы показывали пять вечера. «Наши только собираются кофейничать, – подумал он, – без меня».
Он лежал поверх синего клетчатого покрывала, лениво блуждая взглядом по комнате, не представляя лежащую на соседней кровати поверх такого же покрывала Лиду, принюхивающуюся, как он, к запахам чьих-то тел и одежды, мыла и зубной пасты, одеколонов и закуски, спиртного и дешевого табака. Они смешивались долгие годы, сгустившись в конце концов до стойкого гостиничного духа. Перелыгин в полудреме вспоминал, как весь год его грызла тоска, и он несколько раз видел сон, в котором, стоя на вокзале, глядел вслед огням уходящих поездов…
Осторожный стук отвлек его. В приоткрывшуюся дверь просунулся якут, одетый в серый помятый костюм. Его брюки, заправленные в оленьи торбаса, нависали у колен, напоминая казацкие шаровары. Лицо отдавало свекольным оттенком и хранило следы крепкой выпивки. Он боком протиснулся дальше, не открывая дверь до конца, будто прятал кого-то с другой стороны, остановился у стола, поздоровался. Перелыгин сел на кровати.
– Тут портфельчик красный где-то остался, ага, – виновато сообщил незнакомец. – Не видал?
– Смотри, – равнодушно махнул рукой Перелыгин, подумав, что даже не заглянул ни в тумбочку, ни в шкаф. Его дубленка, длинный красный шарф и ондатровая шапка лежали на стуле у стола, рядом стояли чемоданы.
Незнакомец обошел стол, открыл тумбочку – от него, как палкой, бил стойкий дух, – посмотрел по углам, под кроватями, приоткрыл шкафы.
– Может, дежурная знает, – предположил, отворачивая нос, Перелыгин.
Незнакомец посмотрел на него, осмысливая слова, тяжело вздохнул и вышел, ничего не сказав.
«Хоть проветривай», – скривился Перелыгин, ложась на кровать, но дверь тут же отворилась, уже без стука. Якут вернулся, на этот раз в сопровождении коротко стриженного седого человека, с таким же свекольным лицом. Перелыгин недовольно сел. Не замечая его, оба деловито обошли комнату, заглянули под кровати, в шкафы и, окончив осмотр, уставились на Перелыгина. На их лицах проступила озабоченность.
– Что человека беспокоите? Сказали вам, нет ничего! – вошла дежурная. – Вы извините, – обратилась она к Перелыгину, – они здесь всю ночь гуляли. Сами не знают, что ищут, извините, – повторила она, выталкивая непрошеных гостей.
– В портфеле заначку небось спрятали? – улыбнулся Перелыгин.
Седой резко, как от удара, дернулся, обернулся.
– Деньги, – сокрушенно покачал он головой, – много. Может, в милицию позвонить? – Он вопросительно помолчал.
– Давай-давай, звони, – подтолкнула его в дверь дежурная и повернулась к Перелыгину. – Слушайте вы их! Водку потеряли. Больше не придут. А лучше – запритесь.
Перелыгин не обратил внимания, не заметил, как родился, заполнил вокруг себя маленькую ложбинку, перетек через край и побежал по этой земле тоненький родничок его новой жизни. Он поставил на тумбочку пепельницу, закурил сигарету, прилег снова. Через минуту рука с сигаретой расслабленно свесилась с кровати. Перелыгин закрыл глаза, погружаясь в уютную темноту, и только в последний момент краешком ускользающего сознания успел почувствовать выпавшую из руки на ковер сигарету. Он резко перегнулся, ища ее возле кровати, – прямо под ним лежал малиновый портфель.
Намерение позвать дежурную было пресечено любопытством: неслышно повернув торчавший в двери ключ, Перелыгин вытащил и раскрыл портфель. Тот оказался доверху набитым пачками денег. Пачки, штук по десять, были перевязаны лохматой веревкой. Он закрыл портфель, задвинул обратно, тихо отомкнул дверь и лег. Что же предпримут мужики, когда головы их очистятся и они осознают пропажу?
«Вот спрятать сейчас этот портфель, – злорадно подумал Перелыгин, – в форточку выбросить, а после в снег закопать…» И вдруг он с пронзительной ясностью понял, что, сотвори сейчас это, его чувство жизни, вместе с понятиями о добре и зле, о справедливости тут же умрет. Но куда тогда денется он, ведь это чувство жизни, эти понятия и составляют суть человека и должны уходить только вместе с ним. Случись иначе, вместо него по земле будет ходить кто-то другой в его обличии. А он? Что же останется ему, инфицированному навсегда этой болезнью? Значит, придется изменить свое чувство жизни, свои представления о добре, зле, о справедливости. Или ни о чем таком вовсе не думать? А думать, что жизнь одна, и упущенных возможностей вернуть никому не удавалось. Кто же подсовывает ему такую возможность? Кто все рассчитал, доставил его в этот номер в нужное время и положил на эту кровать. Кто вытворяет с ним такие штучки?
Дверь широко, по-хозяйски, открылась, вошел высокий сутуловатый, лысеющий человек лет тридцати пяти, в распахнутом полушубке, оленьих ботинках и модных дымчатых очках. Его широкий толстогубый рот растянулся в улыбке.
– Заждались! – протянул руку Алпатов. – Как будем – на «вы» или на «ты»? – По-прежнему широко улыбаясь и не оставляя выбора, оглядел номер. – Не дрейфь, квартира скоро будет, начнем тебя обустраивать. Одевайся, двигаем ко мне ужинать.
Он хотел что-то добавить, но появился свекольнолицый якут. Встав перед ним, Алпатов живо уставился на гостя.
– Погоди, – придержал его Перелыгин, – тут такое дело…
– Его с тобой поселили? – перебил Алпатов. – Мы весь номер оплатили, мудрит гостиница, сейчас выселим.
– Да нет, тут другое. – Перелыгин повернулся к назойливому визитеру. – Какого цвета портфель, говоришь?
– Красный такой, – развел тот руки.
– Ха! Он же лыка не вяжет, одевайся, – заторопил Алпатов. – А ты… – Он похлопал гостя по плечу. – Отдыхай, завтра поговорите.
– Подожди, – остановил Перелыгин, – сейчас такое увидишь.
Алпатов, с любопытством переводя взгляд с одного на другого, присел возле стола.
– А в портфеле что? – Перелыгин подошел к кровати.
– Деньги были.
– Сколько?
– Много. – Незнакомец почесал затылок.
Казалось, он начал приходить в себя, свекольного цвета круглое лицо побледнело до розового.
– Ты кто? – спросил Алпатов.
– Семен, пастух, в отпуск летим, а денег нет.
– А сколько было? – опять спросил Перелыгин.
– Много… – Семен покачал головой. – Сорок две тысячи. Очень много, однако.
– Сколько? – Под Алпатовым затрещал стул, над оправой модных очков на лоб взметнулись карие глаза. – Чего он несет?
Перелыгин с хитрой улыбкой поднял покрывало и поманил Семена. Тот заглянул, посмотрел снизу на Перелыгина и с кошачьей проворностью плюхнулся на живот, сунув под кровать руку. Вскочил, поставил портфель на стол, раскрыл его, отшатнулся, будто увидел там не то гадюку, не то гранату с выдернутой чекой, метнулся из комнаты.
– Вот это номер! – увидев обмотанные веревкой пачки, воскликнул Алпатов.
Вбежал Семен, с большим ножом в руке, за ним – седой.
Комично-деловито, не обращая ни на кого внимания, Семен выхватил из портфеля перевязанную стопку, перерезал веревку и, отделив банковскую пачку сторублевок, с детской искренней улыбкой во все круглое, скуластое лицо протянул Перелыгину, второй рукой хлопая его по плечу. Седой стоял рядом и радостно колотил его по другому плечу. Из их узких черных глаз, от удовольствия ставших совсем щелочками, словно из амбразур сыпались счастливые искры. И оба повторяли уже знакомые Перелыгину слова: «Хороший, очень хороший человек!»
Перелыгин почувствовал себя неловко.
– Убери-убери, – строго приказал он Семену.
Но тот упрямо замотал головой и смешно замахал руками.
– Не обижай людей! – громко сказал Алпатов. – От благодарности не отказываются. – Он взял у Семена пачку и сунул Перелыгину в карман. – Пошли!
Они шумно прощались, пока в дверь не заглянула дежурная. Седой под мышкой держал расстегнутый портфель, Семен с ножом в одной руке, другой обнимал Перелыгина, все громко смеялись. Дежурная прикрыла дверь.
До поздней ночи Перелыгин просидел у Алпатовых. Евгений рассказал, как внезапно скончался редактор, его похоронили три дня назад. Оказалось, отец Алпатова работал в редакции заместителем, а сам он – ответственным секретарем. Недавно Алпатов-старший уехал с женой в Астрахань, и Евгений занял его место. Письмо Перелыгина пришлось ко времени.
Этот поселок у Полярного круга появился благодаря геологам. До войны здесь открыли крупное месторождение олова. Всю войну рудник и обогатительная фабрика снабжали оловом страну. Металл считался стратегическим. Без олова нельзя напечатать газету или журнал, книгу или листовку, нельзя изготовить радиопередатчик. Ни одна консервная банка не могла стать настоящей банкой, способной хранить консервы, без олова. А как обойтись на войне без связи, газет и консервов, никто не придумал до сих пор. Но если даже и вовсе не воевать, изобрести офсетный способ печати, микросхемы и чипы, – представить жизнь без тушенки, шпротов, сардин и кильки в томате невозможно.
Геологи, открывшие олово в нужное для страны время, прославили себя. Что правда, то правда. Другой правдой были пришедшие следом лагеря. Эта правда, как думал Перелыгин, ждала своего осмысления, и теперь приблизился к ней как никогда.
К семидесятым запасы руды иссякли. Поселок захирел, но держался, уповая на то, что геологи разведают хорошее золото, которого вокруг тоже хватает. Однако сейчас не это беспокоило Перелыгина. Его восхищали и новое знакомство, и домашняя обстановка, и диковинная еда на столе: заливная нельма, соленый муксун, тушеная зайчатина, оленина, порезанная тонкими ломтиками, куропатки, строганина из чира… Такой экзотики ему видеть не приходилось.
– Угадай, откуда наша типография олово получает? – спросил Алпатов.
Перелыгин пожал плечами.
– То-то и оно. – Алпатов погрозил кому-то пальцем. – Скажу, обхохочешься. Из Боливии везем! Не страна, а КаВээН. Давай-ка, твоей, «Сибирской»! – подставил он рюмку.