✓ На Новобакинском заводе им. Владимира Ильича (Азерб. ССР) выведена на проектную мощность первая линия комплекса по выпуску нефтяного кокса.
   ✓ Получены первые тонны формалина на новом производстве завода «Метил» (Пермская обл.), его проектная мощность 120 тыс. тонн продукции в год.
   ✓ Первый конфликт между М. Горбачевым и Б. Ельциным при обсуждении на Политбюро ответственности высших партийных органов.
   ✓ На Байкальском целлюлозно-бумажном комбинате прекращен выпуск кормовых дрожжей из-за вредного воздействия на озеро.
 
   И опять наступила весна, перевалившая уже за середину. С трудом преодолевая хребты и отроги, она нехотя вползала в долины замерзших рек, как с бесконечными трудностями пробирались сюда когда-то люди: пешком, на лошадях, на оленьих и собачьих упряжках.
   Под свежим апрельским солнцем снег казался особенно грязным. С крыш свисали метровые сосульки. Начиналось тягучее, до июня, расставание с зимой, словно прощание на перроне людей, которые силятся еще что-то сказать друг другу, хотя говорить уже решительно нечего.
   «День начинается где-то рядом, а весна идет с другого бока», – подумал Перелыгин, взглянув на часы. Было два пополудни. В Москве – шесть утра. «С добрым утром, милый город!» – зачем-то сказал он дурацким голосом.
   У дома бесились черные, похожие на кучу прыгающих головешек воробьи. Долгую зиму они прятались неизвестно где, но в апреле высыпали из своих убежищ, чистились, веселым чириканьем подгоняя весну, радуясь окончанию холодов и продолжению жизни.
   Появились и «грачи» – первые партии сезонных рабочих. С рюкзаками и чемоданами, измученные сменой часовых поясов, пересадками, ожиданиями и прочими удобствами «Аэрофлота», натянув на себя что попало теплого, они брели по грязному снегу, ежась на апрельском морозце, опасливо озирая незнакомую жизнь.
   «Грачи» стаями теперь будут лететь вплоть до промывочного сезона, высаживаясь в аэропорту, оказавшемся вместе с поселком авиаторов на другом берегу Золотой Реки. Раньше между берегами курсировал деревянный паром во главе с капитаном поперечного плавания дядей Мишей по прозвищу «Туда-сюда». Зимой дядя Миша с командой копался в мастерских, а как только река сбрасывала двухметровый ледяной панцирь, выводил свою посудину на привязи в круглосуточное поперечное плавание: на заречные прииски и рудник днем и ночью беспрерывно что-то везли.
   Еще дядя Миша по ночам переправлял загулявших в Усть-Нере летчиков. Было у него железное правило: блюсти тайну о ночных плаваниях. Даже такой подлый прием особо любознательных жен, как бутылка «сучка», не мог развязать ему язык, унизить святое чувство мужской солидарности. К тому же свой заслуженный «сучок» он получал при «переходе границы», а репутацией – «дядя Миша – могила», – как всякий флотский, дорожил.
   Недавно через Индигирку перекинули железобетонный красавец мост. Надобность в пароме отпала, но дядя Миша с Золотой Реки не ушел: помаявшись, устроился на небольшую самоходную баржу доставлять грузы в рабочие поселки, сохранив гордую принадлежность к капитанскому племени, которую заслужил в сороковые годы, совершив по местным сумасшедшим рекам несколько героических сплавов на кунгасах, спасая людей.
   Выбравшись из самолета и разобрав пожитки, «сезонники» проедут на автобусе километров десять и свернут в Городок. Если бы им вздумалось ехать прямо еще тысячу верст, они добрались бы до берега Охотского моря и Магадана. Эти версты здесь называют «дорогой жизни». По ней идут грузы, проделавшие путь морем до Находки. Проложенная в тридцатые годы по маршрутам геологов дорога длиной 1142 километра оставалась главной, по которой можно ездить круглый год, независимо от погоды. Что это такое, поймет лишь тот, кто в бездорожном краю провожал последний пароход до следующей навигации.
   На главной площади Усть-Неры, у конторы Комбината, первая часть их путешествия закончится, а в отделе кадров начнется новая жизнь.
   С Комбинатом связано все, что происходит на территории площадью в сто тысяч квадратных километров. ГОК мощным, ухватистым спрутом вцепился в эти места. Его щупальца протянулись геологическими тропами к россыпям, отмеченным на специальных картах. Эти тропы превратились в лесные просеки, линии электропередачи, мосты над ручьями и реками, в дороги через перевалы по серым прижимам, по древним пересохшим руслам, по берегам рек.
   По ним, как по сосудам могучего организма, кряхтя и чихая солярными выхлопами, ползли тягачи с углем, оборудованием, цистернами, лесом и всем тем, что нужно, чтобы жить и доставать из земли благородный металл.
   Жизнь каждого прибывающего начиналась заново. Никого не интересовало, каким ты был на «материке», как складывалась твоя судьба, кто любил тебя и кто ненавидел, был ли ты смел или робок, груб или вежлив и что у тебя на душе. Все оставалось там, в иных часовых поясах, в других рассветах и закатах, под другими солнцем и луной.
   Ты оказывался без друзей, близких и просто знакомых. Без привычной работы, уличной суеты, знакомых деревьев, без всего того, что каждую минуту наполняет жизнь состоянием простой человеческой устойчивости, которая ведет к пониманию, что нужно или не нужно делать в следующую минуту. И вот, почувствовав потерю устойчивости, наплевав на совершенные ошибки и глупости, вздохнув поглубже, ты хватаешься за шанс начать все сначала.
   Кто-то все это назовет ерундой и твердо заявит, что приехал не «за туманом», а за конкретным и очень «длинным рублем». Конечно! Здесь все нормальные люди. Но много ли вы лично встречали людей, ставящих деньги выше жизни? Деньги можно заработать, а прожитых лет не вернешь. Какие бы ни были резоны, а возможность изменить жизнь дается не часто и не каждому.
   Если въезжать в Городок с другой стороны, то у дороги высится небольшая стела с цифрами 1937. Они мало что значат для большинства человечества, если это не чей-то год рождения. Но для жителей нашей страны эта дата в истории крепко связана с мрачными временами. Но правда и в том, что в те годы начиналось освоение Золотой Реки. С тех пор минуло пятьдесят лет. Наступила весна 1987 года.
 
   На рабочем столе Перелыгина зазвонил телефон. Он узнал голос стенографистки редакции. Наталья Семеновна двадцать четыре года записывала по телефону короткие заметки и репортажи собственных корреспондентов газеты. Она любила собкоров, как могла, оберегала – до каждого по нескольку часов лету, не сравнить с этими «бездельниками», слоняющимися по редакции. Особенно ворчала к вечеру, перед планеркой, когда ее то и дело дергали: что новенького с мест?
   «Дар-мо-еды! – недовольно посматривая из-под очков, ворчала Наталья Семеновна. – Привыкли на мальчиках выезжать». И, отстрочив очередь на «Оптиме», поджав губы, подвигала к краю стола отпечатанные листки.
   Когда Перелыгину требовалось незаметно ускользнуть на рыбалку или охоту – а «палить» неделю в счет отпуска считалось недостойным людей, способных на самостоятельные решения, – он диктовал Наталье Семеновне сразу несколько заметок.
   «Ты, Егорушка, денюжку копишь или собрался куда?» – понизив голос, спрашивала Наталья Семеновна.
   Перелыгин признавался и говорил, в какой день какую заметку в какой отдел отдать.
   «Понимаю, – вступала в заговор Наталья Семеновна, – не один ты такой умный».
   Перелыгин улыбался, представляя, как она прикрыла трубку ладонью.
   «Правильно сделал, что сказал, смотри, поосторожнее. Когда отбываешь? Поняла. Я тебе в воскресенье из дома позвоню – не ответишь, через два дня подниму тревогу».
   Перелыгин продиктовал репортаж. В конце спросил:
   – Новости для меня есть?
   – У тебя все в порядке, – ответила Наталья Семеновна и положила трубку.
   Перелыгин довольно потянулся: «На сегодня трудовой долг исполнен».
   В окно светило апрельское солнце, но только в мае растает снег, на проталинах по склонам сопок проклюнутся подснежники – крупные лилово-фиолетовые звездочки с ярко-желтыми горошинками в середине, словно солнышками в вечернем небе. К июню проснутся, зазвенят сотни ручьев, очнутся реки, смоют с себя потемневший лед, и понесется по долинам и ущельям вечно холодная вода. Набухнет могучими соками жизни тайга, разнося тревожные горькие запахи весенней прели. И однажды! Вдруг! За одну посветлевшую ночь взорвется нежной зеленью оперившихся лиственниц, разливая ее до горизонта, а у самой его линии, смешавшись с небом, расплещется голубым морем. Весна, острым шипом кольнув сердце, напомнит о невозвратно ушедшем и вечном обновлении жизни. И сразу наступит лето.
 
   К дому подрулил «уазик» уполномоченного местного отдела КГБ подполковника Мельникова. В Городке все начальство ездило на этом чуде отечественного машиностроения. Ни каменистые русла, ни разбитые дороги, ни их отсутствие, ни завалы, ни снег до капота, ни наледи, ни мороз за шестьдесят не могли остановить этот, неладно скроенный, но крепко сшитый джип.
   Мельников позвонил утром, ничего не объясняя, предложил встретиться у Перелыгина. Сам он жил в доме, где на первом этаже располагалась его родная «контора». Такой проект родился в изощренных умах Ведомства. Там, вероятно, без всяких шуток полагали, что чекист и ночью – чекист.
   Квартира выглядела достойно, но тяготила Мельникова. Бывало, он жаловался, что гости захаживают редко, соглашаясь, впрочем, что не каждый чувствует себя легко и непринужденно в обществе офицера КГБ.
   Мельников был гостеприимен, остроумен и привлекателен: слегка за сорок, стройный, среднего роста, с густой темной шевелюрой, едва сдобренной сединой, голубыми, чуть раскосыми глазами на скуластом лице, выдававшем то ли чувашские, то ли удмуртские корни.
   Они познакомились лет семь назад в перерыве какого-то совещания. Перелыгин болтал с приятелями в коридоре. Мельников подошел, поздоровался и спросил: «Слышали анекдот? Брежневу дарят футбольный мяч, а он говорит: “Спасибо за награду, но уж очень этот орден на Хрущева похож!” – Мельников обвел компанию ироничным взглядом. – А знаете, что самое интересное? – когда все отсмеялись, спросил он. – То, что этот анекдот рассказал я». – Он с легким бахвальством ткнул себя пальцем в грудь и пошел дальше по коридору.
   Вслед ему кто-то из компании мрачно процедил: «Провокатор».
   «Да, бросьте, – фыркнул Перелыгин. – Все про Ильича травят. Он и сам, говорят, не прочь про себя послушать».
   «Говорят, что кур доят! Зачем он нам рассказал?» – сощурился Матвей Деляров.
   «Ну, рассказал! Ты же рассказываешь».
   «Это – другое дело. Мы его сцапать не можем, а он нас может».
   «Пора, Мотя, освободиться от наследия мрачных времен, – поморщился Перелыгин. – Кому теперь это надо? – Кстати… – Перелыгин жестом собрал всех. – Человека по фамилии Троцкий вызвали чекисты: “Лев Троцкий ваш родственник?” – “Нет, что вы! Даже не однофамилец”!»
   «А знаешь, что в этом анекдоте самое интересное?» – с угрюмым упрямством спросил Деляров.
   «То, что его рассказал Егор», – засмеялся Рощин, недавно перешедший из геологической экспедиции инструктором в райком партии.
   «Не угадал, – ехидно скривился Деляров. – То, что я спокоен».
   Вскоре Перелыгин с Мельниковым сошлись поближе – Мельников оказался любителем преферанса, хотя играл редко.
 
   – Вам, что-нибудь говорит фамилия Вольский, Данила? – спросил Мельников, усевшись в кресло.
   Перелыгин удивился – с чего вдруг интерес конторы к легенде местной геологии. В старости тот к тому же стал сильно чудить, подался в отшельники, связался с бичами.
   Как-то Перелыгину рассказали о Вольском, и он кинулся к нему. Но встретились они лишь однажды. Он отыскал квартиру с незапертой дверью. Прошел по грязному коридору на кухню, где за столом в одиночестве сидел сухощавый высокий старик с крупной лобастой головой, покрытой длинными седыми волосами. Лицо его показалось Перелыгину значительным, даже породистым, вот только какой-то посторонний, размякший мясистый нос с прожилками свекольного цвета немного портил общее впечатление. Вольский оценивающе посмотрел на редкость ясными темными глазами.
   «Пустой?» – спросил он хриплым баритоном.
   Проклиная собственную глупость, Перелыгин, сжав губы и выразительно выставив ладонь, помчался в соседний магазин. Однако то был не его день. Вольский начал вспоминать довоенные маршруты, открытые до войны месторождения, но пришли какие-то люди и сломали разговор. Ничего необычного старик сообщить не успел.
   Многие из оставивших след в памяти Городка имели свои странности, и если кто-то по тем или иным причинам опускался на дно, это не зачеркивало достоинств их прежней жизни, которая только сильнее обрастала слухами, легендами, враньем, и было уже совсем не разобрать, где правда, а где вымысел.
   – Мы виделись лишь раз, – сказал Перелыгин. – После его смерти я пытался разузнать что-нибудь интересное у геологов, но особого энтузиазма не проявлял. Вот, собственно, и все.
   Он посмотрел на Мельникова с ожидающим интересом. Тот достал из кармана сложенную пополам толстую тетрадь в обычном черном коленкоровом переплете.
   – Это тетрадь Вольского, я получил ее некоторое время назад. От кого – не знаю. Зачем – не ведаю. Здесь его записи в разные годы – фрагменты истории, начиная с сороковых. Есть в ней и про открытый им давным-давно Унакан, но это все не по нашему ведомству, поскольку, – Мельников улыбнулся, – к безопасности страны не относится, а вы, Егор, можете много полезного извлечь. – Он помахал тетрадкой. – Интересно?
   Мельников несколько дней изучал тетрадь, размышляя о странной истории. К государственным тайнам писанина Вольского отношения не имела, что было неоспоримым фактом, но Мельников не верил в случайности. Его или пытались втянуть в непонятную игру, или кому-то захотелось неудачно пошутить, что представлялось маловероятным – для подобных розыгрышей он был не самой подходящей фигурой.
   Размышляя, он внезапно вспомнил давний разговор с Перелыгиным за преферансом. Егор тогда веселил компанию, рассказывая об особой вере людей в силу печатного слова, отчего за правдой они идут в газету как в последнюю инстанцию.
   «Может, и меня посчитали последней инстанцией, – подумал Мельников. – Но тогда что-то должно произойти. О чем меня предупреждают?»
   Он решил отдать Перелыгину тетрадь Вольского – пусть покопается, что-нибудь напишет, а он понаблюдает со стороны.
   – Из этой тетрадочки следует, что Вольский открыл рудное месторождение на речке Унакан, – сказал Мельников. – По его оценке – крупное.
   – И должен был получить премию. – Перелыгин закивал головой. – Мне об этом говорили. Но разведки там не было, а прогнозы мало чего стоят. Так, фантазии.
   – Верно, – подтвердил Мельников. – Я навел справки. Но что-то здесь не так!
   Перелыгин нетерпеливо поерзал в кресле, встал, прошелся по комнате. Предчувствие большого непонятного дела охватывало его. Хотя какое, к черту, предчувствие, еще ничего не известно. Все может оказаться мыльным пузырем. Но, как ни успокаивал он себя, призывая к рассудительности, мысли суетливо подбрасывали вопрос за вопросом. И получалась беспросветная ерунда. Большое рудное золото не шутка. Говорилось о нем много, только отыскать не удавалось. Тот, кто его найдет, даст новую жизнь экспедиции, Комбинату, всему району. Это, казалось, и ставило жирный крест на всей истории. Если Вольский и впрямь нашел что-то серьезное, то кому понадобилось «похоронить» его находку на годы? Так не бывает! Не может быть!
   – Интересно, правда? – располагающе улыбнулся Мельников, наблюдая за Перелыгиным.
   – Вы можете представить, – с недоверчивым удивлением пожал плечами Перелыгин, – чтобы кто-то припрятал месторождение? Это не самородок!
   – Вот и покопайтесь. Возможно, это и ерунда, но что-то мне подсказывает – тема перспективная. Кстати… – Мельников похлопал рукой по тетради. – Здесь много для вас интересного, только на меня не ссылайтесь. – Он добродушно ухмыльнулся.
   – Ага! – воскликнул Перелыгин, плюхаясь в кресло. – Теперь понятно, как вербуют доверчивых граждан коварные чекисты!
   – В вас нет наследственного страха перед ведомством, поэтому предлагаю равноправное и добровольное сотрудничество, – рассмеялся, протягивая руку, Мельников.
 
   Последние годы Вольский был на пенсии. Жена с дочерью жили в Ленинграде, он не появился у них. Он вообще никуда не выезжал, жил одиноко. Его частыми гостями стали такие же неприкаянные люди, слонявшиеся по Городку. Они появлялись неизвестно откуда, быстро находили «своих», заселяли вросшие в землю домики кривых улочек «нахаловки», откуда в конце тридцатых начинался Городок. В этих домах, с крохотными подслеповатыми оконцами, текла скрытая, малоизвестная жизнь. Но и от их обитателей, как от крохотного костерка, исходило тепло, души их, будто свечи, излучали тусклый свет, по которому они находили друг друга.
   Все они где-то родились, шли своей дорогой, но что-то не удалось, не заладилось, случилось. Тысячи дней пронеслись над ними, а теперь они жили, словно родились взрослыми, избавленными от прошлого.
   «Память? – переспросил Данила как-то заглянувшего к нему Рэма Рощина и печально улыбнулся хмельными глазами. – А на кой черт она мне сдалась? Знаешь, каково вспоминать в одиночестве? Куда она тебя завести может? Нет, Рэмка, – покачал он головой, отмахиваясь от наседавших мыслей. – вспоминать хорошо в старости среди детей да внучат, друзей разных. Вот с тобой мне поговорить приятно, потому что ты, хотя и молодой, можешь другую душу услышать. Когда-нибудь поймешь, что для одинокого память – хуже гвоздя в голове, не греет она, лишь сильнее одиночество по нутру гонит, хоть на стенку от холода лезь. Или водку пей. Коли принес чего, доставай!»
   Рэм поставил бутылку, они сели за неприбранный стол, накрытый облезлой клеенкой. Данила рассказывал Рэму про отца, про маршруты сороковых, про военное время. Голос его теплел. Воспоминания тех далеких лет уже не казались нескончаемой пыткой. Наоборот, возникало обманчивое хмельное чувство, будто можно еще что-то поправить, потому что прежний человек в нем никуда не делся и наперекор всему продолжал надеяться. Когда оживала эта горькая надежда, дыхания которой в остальное, трезвое, время Данила и не слышал, он доставал замусоленную общую тетрадь в черной обложке, клал перед собой и, прижимая ее к столу рукой, растопырив пальцы, перехваченные вздутыми суставами, смотрел на Рэма грозными глазами и долго молчал. В это время в нем нарастало, подготавливалось то давнишнее, наболевшее, чего не успокоишь ни временем, ни наказом себе наплевать и забыть. И он опять говорил об Унакане. И лицо его все больше мрачнело, губы сжимались, он бил по тетради кулаком и кричал про какое-то проклятье, висевшее над ним, и, притянув к себе Рэма, уколов ему глаза гневными зрачками, как сучком, вдруг сказал: «А мы еще поглядим, а? Устроим им напоследок. Тебе, Рэмка, верю! Бери тетрадку. Как помру, Артему, брату, отдай. Знаю, не ладите вы. Наплюй! Не в нем дело. Пускай доводит. Глядишь, вместе перехитрим судьбу-то, а? В нем самолюбия поболе твоего, а ну, как сдюжит. Тут все расписано. Я-то не сдюжил. – Он понуро опустил голову. – Столько лет, столько лет, как наказанье».
   Вскоре Вольский умер. Похоронили его на небольшом местном кладбище, на взгорке возле трассы. Хоронили в Городке редко. Стариться люди уезжали в иные места, поэтому почти все кладбище было «молодым». Здесь, в вечной мерзлоте, лежали те, кто ушел из жизни до срока, отпущенного человеку на земле.
   На похороны Данилы родственники не приехали, остальные его близкие давно покоились в Ленинграде на Пискаревском кладбище.
   Могилу в знак уважения взялись копать бичи. Они отказались от помощи и отбойных молотков. Достали откуда-то короткие, умело заправленные ломики, которыми в прежние годы били шурфы, и так, сменяя друг друга, по старинке, вырубили в мерзлой земле скорбную яму с удивительно ровными стенками и выверенно прямыми углами. Когда копали, сбоку вылезла окостеневшая рука, не тронутая тлением, оттого казавшаяся живой. Видно, рядом лежал неизвестный, похороненный наспех, без гроба, без упоминания на земле. Руководивший процессом бывший капитан второго ранга, непререкаемый авторитет, дядя Боря, по прозвищу Капитан, недовольно пробурчал: «Ишь, лапу-то растопырил, места ему мало!» – И приказал руку отпилить.
   Отпилив, заспорили: положить ее в Данилину могилу или закопать отдельно? Кто-то предложил в стенке могилы, с той стороны, где лежал неизвестный, выдолбить полку и замуровать в нее. Поспорив немного, больше для порядку – все же не простой вопрос, – так и сделали.
   «Не скучно Даниле будет», – проверив, не торчит ли, довольно сказал дядя Боря.
   «Ага, – возразил косматый мужик, лет сорока, Богдан, по прозвищу Доберман, за прошлую службу в милиции, – придет этот и спросит: какого же… дружки твои мне руку оттяпали?»
   «Ничего, ему баб не тискать», – закуривая, поставил точку в споре дядя Боря.
   Даже в гробу Данила не казался спокойным, будто притворялся спящим, проверяя: верно ли, что вот так и кончается жизнь? А сам не мог поверить, что, да, так и кончается. Он лежал в каком-то странном недоумении, словно душа, отлетая, шепнула ему разгадку того, о чем он думал давно и напряженно, но понять не успел, лишь удивился, что скитания его окончены, а главное дело так и не завершено.
   Когда кладбище опустело, у свежего холма, на котором уже высился небольшой конус со звездой, сваренный из металлических листов, собрались бичи. Прихватив у магазина деревянные ящики, соорудили из них скамейки, два столика, разложив закуску, уселись, посередке развели костер. Помянули, а вскоре, согревшись и повеселев, заговорили о чем придется.
 
   Оставшись один, Перелыгин положил тетрадь на стол и долго смотрел на нее, изучая изгибы, потертости, царапины обложки, потрепанные, закругленные углы, свидетельствовавшие о долгой, неаккуратной жизни. Он любовался тетрадью, принюхивался, стараясь распознать исходящие запахи, испытывая острое любопытство к скрытым под обложкой тайнам, но сдерживал нетерпение, наслаждаясь предощущением открытий. Пошел на кухню, поставил на плиту воду для кофе.
   В безоблачном небе солнце, спускаясь, медленно продвигалось на запад. Сейчас оно светило прямо в окна гостиницы на другой стороне улицы. Казалось, окна ее на всех этажах пылают огнем, как и в новенькой типографии и редакции местной газеты «Заря Севера», расположенной рядом.
   К зданию подкатил редакционный «УАЗ». Из него выскочил редактор Николай Касторин – худой, как тощий весенний сиг, заводной и веселый мужик лет пятидесяти, честно и достойно тянувший лямку редактора районки. Он обернулся, прибивая ладонью шапку к макушке, жестом показал водителю на часы, похлопав себя по руке, лихо взбежал по лестнице на высокое крыльцо. Машина так и рванула с места. «Не иначе, в магазин, – усмехнулся Перелыгин. – Николай с прииска вернулся, будет байки травить. Может, пойти? Заодно договориться к Крупнову вместе смотаться, а то скоро только самолетом». Но он отогнал эту мысль, вспомнив, что его дожидается на столе за стеной.
   Бросив в кофе щепотку соли, Перелыгин накрыл кофейник крышечкой, припоминая разговоры с геологами о руде. Несколько раз он был в поле, по месяцу-полтора работал коллектором, ходил в маршруты, таскал рюкзак с образцами, учился промывать лотком шлихи. Конечно, это были не легендарные маршруты тридцатых-сороковых, но Перелыгин быстро ощутил, что геология – профессия сколь умная, столь и тяжелая, а приписываемая ей романтика – от легкомыслия. Ну, может, еще от хорошо знакомого каждому щемящего и радостного чувства дороги.
   После таких вылазок отдел геологоразведки косяком печатал его заметки, другие метали громы и молнии.
   Однажды их партия вела поиск в верховьях Мултана. В тот день он ушел в маршрут с промывальщиком Косомовым, неторопливым, малорослым, широкоплечим мужичком лет пятидесяти пяти. Накануне, на небольшом притоке, Косомов обучал Перелыгина управляться с лотком, и тот по известной заповеди – новичкам везет – взял неплохую пробу. За ужином, выслушав Косомова, начальник партии подозрительно посмотрел на Перелыгина хорошо тому знакомым по совместной игре в преферанс взглядом и отправил их опять вместе. «Проверяет на фарт», – хмыкнул про себя Перелыгин.
   «Говорят, раньше геологи и золото добывали?» – спросил Перелыгин, когда они развели костерок, чтобы попить чаю.
   «Всяко бывало… – Косомов пожевал травинку. – Интересуешься, значит? А я думаю, на черта человеку спину ломать, если работенка у него бумажная. Стало быть, из глубины заходишь».
   «Хотелось бы разобраться», – туманно сказал Перелыгин.
   «Тебе надо в Тирехтяхскую партию съездить. – Косомов бросил в костер зеленую ветку лиственницы, она задымила, отгоняя комаров. – С бухгалтером ихним, Секлетиным, потолковать, он с Колымы начинал зэком, много рассказать может. Поспрошай его, как с мешком золота по трассе слонялся: в кассе не берут – не по инструкции, а прииску срочно отчитаться надо. Он туда-сюда, везде от ворот поворот, с отчаянья прямо в местное отделение внутренних дел – хрясть мешок на пол! Успел сдать».
   «Ну, а сбежал бы с золотишком?»
   «Бегали, да не убегали. – Косомов размочил галету в чае и принялся жевать. – А Секлетин не дурак приговор себе подписывать, он кассиром работал, расконвоированный. – Косомов вытянул короткие ноги. С заправленной в сапоги “спецухи” поднялся потревоженный рой комаров. – Да, – сказал он, подумав, – за воровство сильно карали. У государства, говорили, крадешь! А сколько золота сам “Дальстрой” в землю зарыл? – Он махнул ладонью, отгоняя от лица комаров. – Из россыпей норовили куски побогаче выхватить, а то в руду забурятся на пять-шесть метров, рванут, потом женщины и ребятишки приисковые ползают, куски кварца собирают. Да за такое!.. – Он смачно сплюнул. – Это у них воровством не считалось. Руду, как россыпь, с наскока не разведаешь, мы с тобой можем за лето всю речку прошлиховать, а руду разгадать – годы подавай. Так-то!»