- Дети! Почему должны страдать дети! Кто бы мог подумать, что немцы до этого докатятся! - А сама держит меня за руку, будто это я - немец. Подумать только! Народ Гёте и Вагнера, народ, давший миру Маркса и Энгельса... Фриц! Ведь тебя в честь Энгельса назвали Фридрихом?
   - Да, - сказал я и попытался вырвать руку.
   Матишина не отпускала.
   - Подумать только, что дети, которых родила Гретхен... Ты знаешь, кто такая Гретхен?
   Я не знал. Я смотрел, как мучается в дверях Сережка Байков в черной каске на белобрысой башке и еще с моей каской в руках. Он страдал за меня.
   - Крылов! - вдруг крикнул он на все бомбоубежище, потому что здесь все, кроме Барыни, говорили шепотом. - Крылов! Бомбы тебя ждать не будут!
   Эх, молодец Сережка! И хорошо, что назвал меня по фамилии. Вот что значит дружба! И Шурка сегодня назвал меня по фамилии, хотя мы учились в разных классах и даже в разных школах. Это верные друзья. Мы не виделись с начала войны, но они ни разу не назвали меня Фрицем.
   Чтобы из бомбоубежища попасть на черный ход и оттуда на чердак, надо обежать дом вокруг. У нас дом семиэтажный, на фронтоне лепные украшения гипсовые женщины в покрывалах. У женщин прямые носы и вялые руки. Тетка объясняла, что это не то нимфы, не то наяды, а может быть, музы. К ногам одной музы кто-то приколотил скворечник, в котором не жили даже воробьи.
   В нашем доме была шикарная парадная лестница с удобными ступенями и лифтом, который не успели достроить в 1917 году. Кроме парадной лестницы, была еще и черная, и все квартиры имели два выхода - один на парадную, другой на черную лестницу. По парадной должны были ходить хозяева квартир, а по черной - прислуга. Однако дом построили к самой революции, и буржуи не успели в него въехать. По этой черной лестнице хозяева квартир ходили, когда нужно было вынести мусор, а по парадной - когда отправлялись на работу или в магазин.
   Лестница для прислуги и в мирное время освещалась плохо. Кому нужно вынести ведро на помойку, может сделать это засветло. Теперь же, в войну, там была тьма кромешная. Мы торопились, спотыкались, переворачивали ведра, цеплялись за ненужные вещи, которые жильцы изгоняли из квартир, но ленились вынести во двор. У входа на чердак я споткнулся о порог и так треснулся головой о кирпичную трубу, что каска загудела. "Вот она и пригодилась", - подумал я. Когда мы вылезли на крышу, стрельба шла вовсю. Это мы еще на чердаке услышали.
   Никогда в жизни я не видел такого красивого неба над Москвой. Потом мы с этой крыши видели салюты в честь наших побед. Мы видели много салютов, но никогда небо над нами не было таким красивым, чтобы дух захватывало. Вы не думайте, что от страха, - от красоты. Салют - это, конечно, красиво, но не так. Допустим, двадцать залпов из двухсот двадцати четырех орудий. Так ведь каждый залп похож на другой. А тут не так, совсем не так.
   Во-первых, прожектора. Как они щупают небо, как они своими длинными пальцами перебирают тучи, как неожиданно взлетают и как вдруг скрещиваются. А если в скрещение прожекторов попадется фашистский стервятник, так тут ничего прекраснее и быть не может.
   Во-вторых, трассирующие пули и снаряды. Особенно от счетверенных пулеметов. Золотые цепочки по небу, и в самых неожиданных местах. В общем, я понял, что самая лучшая красота - неожиданная.
   В-третьих, если признаться, все-таки немного страшно. Выше нашего дома вокруг нет ни одного. А ты стоишь на крыше. Внизу - город. Над тобой только аэростаты заграждения на тросах. А в небе воздушный бой не на жизнь, а на смерть. Осколки верещат. А ты знаешь, что не зря здесь стоишь, ты не лишний здесь, не кино это, а твоя собственная жизнь.
   Нас только трое на крыше: я, Шурка и Сережка. Сережка по должности начальник, он командир звена, единственный среди нас комсомолец. Мы-то, по существу, еще пионеры. Если бы в школу идти, то мы бы галстуки надевали. А Сережка с начала лета стал работать. Отец устроил его по знакомству на авиационный завод учеником. Отец у Сережки дамский портной. Его забрали в армию всего неделю назад. Между прочим, у Шурки отец тоже портной, но он, кроме того, младший командир запаса, и его призвали в первый день войны.
   Сережка наш начальник, а Шурка ему выговор сделал.
   - Где вы там застряли? А если бы зажигалка? Что я - один тут...
   - Ладно, - сказал Сережка.
   Конечно, Сережка неправ: мы должны быть на посту вовремя. А если бы действительно зажигалка?
   Я потрогал на голове каску и хотел рассказать ребятам, как сгорела наша дача, но промолчал.
   Шурка на крыше, как в своей комнате, потому что весь прошлый год гонял здесь голубей. Но к весне чердак почему-то закрыли, и вдобавок мать Шуркина отняла у него голубиные деньги. Только он новые накопил - война началась.
   Я лично до войны никогда на крыше не был. Тетка тряслась надо мной, как над ребенком. К тому же я ходил в Дом пионеров, занимался в автомобильном кружке и еще в историческом. У меня даже на уроки никогда времени не оставалось, не то что на голубей. Теперь я очень пожалел об этом. Ничего я тут не знаю, вижу только трубы, соседний дом, и то еле-еле, а в основном небо. На чердаке и вовсе заблудиться могу - он огромный, запутанный. Вот внизу, в переулке, я, как собака, каждую щель знаю, каждый камень. Всю жизнь мог бы там с завязанными глазами прожить. Если на спор. Я там и в прятки играл, и в чехарду, и в отмерялы, и на самокате катался.
   Наш переулок среди тысячи особенный. Если с одной улицы посмотреть, он тупик; если с другой посмотреть, тоже тупик. Он не прямой, не косой, не углом, а как заводная ручка, которой автомобиль заводят. Сначала прямо, потом точно налево, а потом точно направо. Хоть с одной стороны в него зайди, хоть с другой. Наш дом в переулке самый большой. Есть еще три поменьше, три одноэтажных и еще две церкви. В одной - артель, в другой райпищеторг. На паперти райпищеторга мы всегда в расшибалочку играли. Монетка отскакивает выше головы.
   Я про все это думаю и молчу. И так из-за меня мы с Альбиносом опоздали. Молчу и делаю вид, что все в порядке.
   Вдруг Сережка трогает меня за рукав и тащит на чердак. На крыше светло от неба и прожекторов, а здесь, оказывается, тьма-тьмущая.
   - Пригляделся? - спрашивает Сережка.
   - Немножко, - отвечаю.
   - Бочку видишь?
   - Немножко.
   - Ничего ты не видишь, - сказал Сережка. - На вот, щупай.
   Щупаю. Действительно бочка. Руку в нее опустил, а там вода.
   - Значит, если зажигалка упадет, ты ее в бочку. А если что-нибудь загорится, хватай ведро. Видишь ведро?
   - Ничего я не вижу, - сказал я.
   - Ну приглядишься. А вот ящик с песком. Можно зажигалку в ящик. У нас еще огнетушитель есть, но, говорят, он не работает. Ты его лучше не трогай.
   Глаза мои постепенно стали привыкать. Постепенно я увидел бочку и ящик с песком, и большой деревянный щит, на котором висел багор, железные щипцы с длинными ручками, две лопаты, пожарный топорик и брезентовые рукавицы на гвоздиках.
   - Это твои рукавицы, - сказал Сережка.
   Я сунул рукавицы в карман курточки, и мы вылезли на крышу.
   - Тише вы! - крикнул Шурка. - Летит.
   Я услышал, что в небе появился кто-то чужой. Это был самолет, который мы не видели, как ни вглядывались. Мы слышали прерывистый гул.
   - Фриц! - сказал Шурка.
   - Что? - спросил я.
   - Я говорю, фашист летит.
   Я покраснел, и волосы под каской вспотели у меня от стыда. Хорошо, что темно и не видно, как я покраснел.
   Наши зенитки почему-то не стреляли по этому самолету.
   Сейчас больше всего разрывов было над Зарядьем. А самолет дудел прямо над нами: ду-ду-ду...
   И тут - знакомый свист. Такой, как на даче. И сразу же тук-тук, тук-тук-тук по крыше.
   - Ну и осколочки! - дрожащим голосом сказал Шурка, и зубы у него тихонько лязгнули.
   А я понял, что это не осколки, а зажигательные бомбы. Впрочем, все это поняли, потому что одна бомба скатилась в водосточный желоб и загорелась бенгальским огнем. Натягивая рукавицы, я бросился к ней, схватил за хвост и сбросил вниз в переулок.
   - В бочку ее, в бочку! - крикнул мне Шурка.
   Но было уже поздно.
   Когда я оглянулся, ребят у слухового окошка не было. Я понял, что они нырнули на чердак. Я бросился за ними.
   Где-то за стропилами вовсю горела бомба. Она горела ровным светом, и на чердаке было светло. Я кинулся на свет и увидел, что Сережка уже ухватил эту бомбу щипцами и тащит прямо на меня.
   - Там есть еще! - крикнул он.
   Действительно, в другом конце чердака тоже было светло. Бомба горела, на метр разбрасывая огненные брызги. Она шипела и, кажется, даже крутилась. Схватить ее рукавицами казалось страшно. Я ударил по ней ботинком, она не взорвалась. Тогда я еще поддал ногой и стал гнать ее по чердаку к ящику с песком.
   - В бочку ее, в бочку! - услышал я.
   Тут подбежал Сережка со щипцами, ловко схватил бомбу, но она распалась на две части и продолжала гореть. Шурка прибежал с ведром воды и выплеснул ее. Нас обдало горячим паром и брызгами. Бомба чуть приутихла, но потом стала гореть с новой силой.
   - Песку! Песку надо!
   К счастью, до ящика с песком было недалеко. Мы метались с лопатами, пока не навалили целую кучу песка. Бомба погасла. Но на чердаке не стало темнее. Где-то совсем в дальнем конце горели стропила. Мы кинулись туда.
   Это была, наверно, самая опасная бомба. Она пробила крышу рядом с дымовой трубой и застряла между крышей и деревянной балкой. Горела вовсю, с треском. Мы плескали воду, мы швыряли лопатами песок, а бомба все горела и горела, и балка разгоралась сильнее.
   Сережка притащил багор, выковырнул бомбу. Она мелкими кусочками упала на шлак, насыпанный на чердаке. Я подцепил ее на лопату и сунул в ведро с водой, которое притащил Шурка. Но балка горела. Мы поливали ее водой и кидали в нее песком...
   На чердаке наконец стало темно, и нас это обрадовало. Мы гуськом обошли его весь и вылезли на крышу.
   Над городом было тихо. Не было разрывов, не ухали зенитки, и щупальца прожекторов исчезли. Светало.
   Сережка снял каску.
   Его белые длинные волосы слиплись.
   - Порядок! - сказал он. - Я думал, они взрываются.
   - Нет, - сказал я, - они не взрываются.
   Я хотел рассказать, как у нас сгорела дача, но опять промолчал.
   - Еще как взрываются!.. - сказал Шурка. - Это просто нам повезло.
   Шурка тоже снял каску. И я снял. Ветерок обдувал мою взмокшую голову.
   - Хорошо! - сказал Сережка-Альбинос.
   И я подумал, что действительно хорошо.
   На углу, возле кинотеатра "Заря", что-то щелкнуло. Это включились огромные репродукторы, похожие на граммофонные трубы. "Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!" Голос диктора был родной и знакомый.
   Я посмотрел направо. Кремль, собор Василия Блаженного - всё на месте.
   Я оглянулся. Трубы Могэса тоже целы. И мост цел.
   "Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!" - еще раз сказал диктор.
   Я посмотрел на свои ботинки - не прожег ли. Нет, все в порядке. Зато на штанах в нескольких местах были мелкие дырочки.
   - Зря ты первую штуку вниз швырнул, - сказал Шурка. - Если бы ты ее в бочку сунул, у нас была бы целехонькая бомба, а так только одни хвосты остались.
   "Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!" - в третий раз донеслось из кинотеатра "Заря".
   Становилось светлее... Скоро взойдет солнце.
   ...Я никогда не думал, что черная лестница в нашем доме такая неудобная. Ступеньки крутые, а на поворотах скошенные. На черной лестнице трудно угадать, какая дверь в какую квартиру ведет. И номеров на них нет.
   Мы спускались медленно.
   - Это какая квартира? - спросил я Шурку, когда мы были на шестом этаже.
   - Семнадцатая, - говорил он. - Гавриловы и Яворские. Сам не знаешь? Шестой же этаж.
   - А эта? - спросил я.
   - А это твои Кириакисы и Матишина. Изобретатели.
   Я знал, почему Шурка сказал - изобретатели, а не изобретатель. Все в доме считали, что у нас один только изобретатель - Андрей Глебович. Но Андрей Глебович говорил, что Вовка Ишин тоже изобретатель. Мы не верили, думали - он своей квартирой хвастается. Кроме того, мы знали, что изобретает Андрей Глебович, а чем занимается Ишин, не знал никто. Вот что с мотоциклом возится - это все видели. И потом, посудите сами: может ли это быть, чтоб в одной квартире жили сразу два изобретателя, а во всех остальных - ни одного?
   Мы спустились во двор и, обойдя дом, подошли к подъезду. Там стояло много народу. Все, кто провел ночь в бомбоубежище в духоте и тревоге, вышли сюда, чтобы дышать свежим воздухом, глядеть на чистое небо и радоваться, что живы и здоровы.
   Здесь была и моя тетя Лида, и Андрей Глебович с женой, и Галя, и мать Шурки Назарова - тетя Катя, и Сережина мама, и Барыня-Матишина.
   Нас стали расспрашивать, как кончился налет, куда падали бомбы, сколько самолетов сбили. Но мы не видели, чтобы сбросили куда-нибудь фугасную бомбу, и не видели, как наши сбивали вражеские самолеты. Зато каждый из нас вытащил из кармана обгоревший хвост зажигалки. Мне кажется, что мы не сильно хвастались.
   Мать Шурки перекрестилась и поцеловала сына в лоб. Тетя Лида улыбалась. Сережина мать только вздыхала. Все на нас смотрели с уважением до тех пор, пока Матишина не сказала свое слово.
   - Вандалы! - сказала она. - Дикари! Господь их покарает. - И она тоже перекрестилась.
   То, что крестилась мать Шурки Назарова, никого не удивило. А вот что Матишина крестится - это мы видели в первый раз.
   ПЕТЫН
   Весь август и начало сентября погода в Москве была прекрасная. Дни стояли теплые, солнечные, небо чистое. И это было плохо, потому что в ясную погоду воздушные налеты особенно опасны. Правда, когда много туч, тоже опасно, потому что за тучами легче проскользнуть к Москве, легче скрыться от прожекторов и зениток. Но дни стояли ясные, и ночи были безоблачные.
   Сережка Байков, Шурка Назаров и я каждый налет дежурили на крыше и видели, как ослабевает напор фашистских стервятников.
   - Ты заметил? - сказал Шурка. - Чем мы втроем становимся смелее, тем фашисты становятся трусливей.
   - Неужели они это чувствуют? - удивился я.
   - Не знаю, как они, а я это чувствую, - сказал Сережка.
   Я посмотрел на Сережку и по глазам понял, что он сострил. Я не всегда понимал, когда он шутит. Только если заглянуть в глаза.
   Между прочим, 1 сентября прошло, а занятия в школах не начались. Говорят, что где-то в Москве работали школы, но в нашем районе, к счастью, не работали. Ни моя 578-я, ни Шуркина 562-я. И Галя Кириакис тоже не ходила в школу, даже в свою балетную - балетная школа тоже уже эвакуировалась.
   Каждый день говорила про свой отъезд Барыня-Матишина, но почему-то не ехала. Она всем объясняла:
   - Днями должен приехать Вова. И тогда мы поедем на восток. Я никогда не была там. Говорят, это сказочный край.
   Газеты писали об ожесточенных боях на всех фронтах и на всех направлениях. Гитлеровцы наступали, неся огромные потери в живой силе и технике. Но они пока все еще наступали.
   По радио передавали сводки Совинформбюро о героизме наших солдат и мирного населения, и по нескольку раз в день мы слышали песню "Священная война". И сколько бы раз ее ни передавали, я всегда замирал у репродуктора и думал: кто мог сочинить такую прекрасную песню?
   Дадим отпор душителям
   Всех пламенных идей.
   Насильникам, грабителям,
   Мучителям людей.
   И еще:
   Пусть ярость благородная
   Вскипает как волна,
   Идет война народная,
   Священная война.
   В Центральном парке культуры и отдыха была выставка фашистских самолетов, сбитых на подступах к Москве.
   Мы с Шуркой решили пойти в ЦПКиО. Сережка не мог - он работал.
   За веревкой стояли самолеты: совсем обгоревший истребитель "мессершмитт" и бомбардировщик "Юнкерс-88". На истребитель и смотреть было нечего - так мало чего на нем осталось. "Юнкерс" был поинтересней. Он стоял на козлах, потому что шасси сломались, и крылья его уныло свисали к асфальту. Может быть, они и не свисали, но таким он мне запомнился. Свисающие крылья с черными противными крестами и здоровенные пробоины в фюзеляже. Еще мне тогда запомнилось множество медных проводов, будто это не самолет, а летающий радиоприемник. Мальчишки и взрослые стояли за веревкой, а внутри ходила женщина в синем халате. Совсем как в Третьяковской галерее.
   Кое-кто из мальчишек пытался нырнуть под веревку, пробраться к самолету и отломать что-нибудь на память. Женщина в синем халате только делала вид, что гоняет их, но никому ничего отломить не удавалось, потому что всё давно уже обломали и оторвали до них.
   Мы с Шуркой тоже нырнули под веревку и обежали самолет вокруг.
   - Раньше надо приходить. В первый день, - с упреком сказал мне Шурка, будто я виноват, что всё уже обломали. - Пустой номер. Тут не разживешься.
   Когда мы уже уходили домой, ко мне подошел какой-то долговязый нестриженый парень и сказал:
   - Махнемся?
   - Что на что? - спросил я. Я вообще не любил меняться. Да и не на что у меня было.
   - Твою авторучку на погон.
   Парень вытащил из кармана брюк серебряный перевитый погон. Я никогда не видел погонов, а тем более немецких.
   - Где достал? - спросил я.
   Но парень не ответил. Он только повторил:
   - Махнемся?
   - Настоящий? - спросил я.
   - А ты что думал!
   Я с радостью отдал ему свою авторучку, хотя очень ею гордился. Она была у меня перламутровая, с позолоченным пером. Тетя Лида подарила мне ее, когда я перешел в шестой класс. Правда, я не писал этой ручкой, а носил ее для красоты в кармане куртки. В первый же день, когда тетка мне подарила ручку, я ее уронил и сломал перо.
   Всю дорогу домой Шурка выпрашивал у меня погон, но я ему даже посмотреть как следует не дал, потому что Шурка положит в карман и скажет: "Я тебе завтра отдам", а потом попробуй забери. Он же старше и сильнее.
   Тетя Лида готовила обед. Это было очень кстати: есть хотелось ужасно. Я не пошел в комнату, а толкался около нее на кухне. Керосинка коптила. Тетя Лида сердилась на меня. Я не сходил вовремя за керосином, и пришлось занять у соседей.
   На первое у нас был суп из чечевицы, заправленный гусиным жиром, на второе - пшенная каша, тоже с гусиным жиром. Я не знал, что гусиный жир такой вкусный. Почему я до войны никогда его не пробовал?
   После обеда я лег на кровать и стал читать "Виконта де Бражелона". Погон я положил рядом с книжкой и все время поглядывал на него.
   Тетя Лида пришивала пуговицы к моему демисезонному пальто.
   - Крылов! - раздалось с улицы. Это кричал Шурка.
   "Сейчас будет погон выпрашивать", - подумал я, но выглянул в окно.
   - Крылов, иди сюда!
   Я схитрил. Погон оставил дома, а сам вышел на улицу.
   - Чего тебе? - спросил я. Я знал, что Шурке не на что выменять погон. Самое ценное, что у него было, - это головка от зенитного снаряда. Но снаряд был наш, а погон трофейный.
   - Петын вернулся, - сказал Шурка.
   - Из тюрьмы? - спросил я.
   - С фронта, - сказал Шурка. - Пошли к нему?
   Эта новость меня поразила. Петын был знаменитостью не только в нашем переулке, но и во многих переулках вокруг. Мы знали, что он карманник, ширмач. За год до войны он куда-то исчез. Говорили - попал в тюрьму. Это никого не удивило, потому что его забирали несколько раз.
   Мы все очень боялись Петына и немножко уважали. Это был уверенный в себе, красивый, рослый парень. Ходил в хромовых сапогах "джимми", в жилетке, на лбу челочка. Левую руку Петын всегда держал в кармане: там он носил финку. Перед тем как исчезнуть из нашего переулка, Петын вставил себе золотой зуб и научился играть на гитаре. Песни, которые пел Петын, нам очень нравились. Особенно про Колыму, про вора, который мечтает, как он отбудет "срок приговора" и "на поезде в мягком вагоне" приедет к своей любимой. Петын хорошо играл на гитаре и слова выговаривал как-то по-своему, особенно вот этот куплет:
   Воровать завяжу я на время,
   Чтоб с тобой, моя крошка, побыть,
   Любоваться твоей красотою
   И колымскую жизнь позабыть.
   Я уже говорил, что в нашем переулке было три одноэтажных дома. Самый лучший тот, что при церкви. Из толстых бревен, с мезонином, с двумя высокими крылечками и с сиренью в палисаднике. В мезонине жил Петын.
   Мы вошли во двор и сразу его увидели.
   Петын загорел, раздался в плечах за это время. Он сидел на крыльце в красноармейских брюках, грубых сапогах и заплатанной гимнастерке.
   - Здорово, огольцы! - сказал он. - Пронюхали, что Петын вернулся?
   Я не понял, рад он, что мы пришли, или нет. Мне-то он радоваться и не должен был, потому что я Петына боялся и редко подходил к нему. А Шурка его уважал. Раньше Шурка ему всегда за четвертинкой бегал. Один раз они даже голубей вместе гоняли.
   - Здравствуй, Петын, - сказал Шурка. - Это правда, ты с фронта?
   - А то откуда? - сказал Петын. - С луны, что ли? Сейчас весь наш народ - как один человек.
   - Петын, - сказал я, - а говорили, что ты в тюрьме.
   - А ты, Фриц, вражеские разговоры не слушай, - сказал Петын. - Ты, Фриц, лучше на себя погляди.
   Я понял, что он имеет в виду.
   - Нет, правда, - сказал Шурка, - ты же сам говорил, что тебя скоро заметут... И потом, Петын, я тебя очень прошу: не зови ты его Фрицем. У него фамилия русская - Крылов, ты его лучше по фамилии зови.
   - Так вот, огольцы, - сказал Петын, - если уж вам так про мою жизнь интересно, могу кое-что рассказать. - Петын закурил, как-то грустно усмехнулся и начал так: - Был Петын уркой, а стал честным человеком. Кровью смыл с себя позор.
   Из кармана гимнастерки он вытащил какие-то бумаги и показал нам:
   - Видали? Прибыл домой на поправку.
   Мы заглянули в бумагу. Текст ее был напечатан на машинке, а какие-то слова вписаны чернилами.
   - Глядите!
   - "Проникающее ранение грудной клетки", - прочитал я.
   - Навылет, - сказал Петын, - легкое пробили, гады! Но Петын еще даст им. Поправлюсь - и опять на передовую.
   - А как ты на фронт попал? - спросил я.
   - Как все, - сказал Петын. - Добровольцем. Сейчас идет борьба не на жизнь, а на смерть. Сейчас решается вопрос - быть всему нашему народу свободным или попасть в порабощение.
   Я хотел спросить еще: а где же он был целый год до войны? - но не решился.
   - Да вы садитесь, ребята! - пригласил Петын.
   Мы сели на ступеньку пониже Петына.
   - Я вам вот что, ребята, скажу. Был Петын уркой, а теперь честный человек, - повторил он свои же слова. - В один день моя жизнь переломилась раз и навсегда. Возврата к прошлому нет. Был я вор, ширмач - преступник, одним словом. Если бы не тот случай, может, моя жизнь и дальше текла бы в пропасть. Вот слушайте и запоминайте, как в жизни бывает...
   Было это 10 июня сорокового года, как сейчас помню. От Киевского вокзала отходил экспресс Москва - Киев. В поезде разные командировочные. Лопатники грошами набиты. Пассажиры идут - на каждом лепень заграничный. Петын посмотрел на меня и объяснил: - Ну, лопатник - по-воровски это бумажник значит; лепень - костюм. А чемоданы кожаные. Но я по чемоданам не работал. Вижу - идет один. Задний карман оттопыривается. Чую - что-то есть. У него в одной руке чемодан, в другой портфель. Стал дверь на перрон открывать. Я вроде нечаянно о его чемодан споткнулся. "Извиняюсь, гражданин", - говорю. И дальше побежал - вроде тоже на поезд опаздываю. Захожу, значит, я в мужской туалет, кабинку на задвижку, открываю я этот лопатник, ну бумажник, а там... Ну вот ты скажи: что там могло быть? спросил Петын меня.
   - План секретного завода! - выпалил я.
   Шурка посмотрел на меня с удивлением:
   - Чего?!
   И Петын вроде бы запнулся. А потом спросил:
   - Ты книгу "Они просчитаются вновь" читал?
   Я говорю:
   - Читал.
   И тут же понял, как я догадался, что было в бумажнике. Ведь про историю, которую рассказывал Петын, я знал из этой книжки.
   - Ну вот... - сказал Петын. - Если ты эту книжку читал, значит, ты и историю эту правильно понимаешь. Там же все про меня написано. Только фамилия изменена. И поезд там другой назван. Для конспирации.
   Шурка эту книжку не читал и поэтому смотрел на нас с Петыном с завистью.
   - Ну, и дальше было все, как в книжке, - продолжал Петын. - Попал я в прокуратуру. Долго меня не пускали. Кто, зачем, откуда - спрашивают. Ну, я там этим мелким объяснять ничего не стал.
   Провели они меня в кабинет. Кабинет, ребята, я вам скажу!.. Панели дубовые и двери двойные, чтоб ничего оттуда слышно не было. Вышел мне навстречу этот самый, который книжку написал. Высокий из себя, красивый, волосы светлые. "Я вас слушаю", - говорит. А глаза у него проницательные! Ну, думаю, спекся Петын! Этому надо всю правду выкладывать. Я сначала думал - скажу, на улице нашел. С этим, вижу, не пройдет.
   "Явился, говорю, к вам Петр Петрович Грибков, по кличке "Петын". Не с повинной пришел, а просто другого пути у меня нет". Рассказал я ему эту историю, положил на стол бумажник. Посмотрел он план и говорит: "Это же есть наш самый секретный завод!" Стал спрашивать, какой из себя этот мужик, в чем одет. Я ему рассказал. Он к телефону. В Киев позвонил, чтобы задержали. А потом сел, открыл пачку "Казбека" и говорит мне: "Курите, Петр Петрович". С одного раза мое имя-отчество запомнил. Ну, думаю, если курить предлагает, значит, сейчас меня заметут. Так положено: как на допрос вызывают, говорят: "Закуривайте". Это поначалу так.
   Я закурил. Он тоже закурил. Смотрит он на меня. А я уставился в ковер и думаю: "Отбегал, Петын, отбегал. Но не жалко. Пусть я в тюрьме посижу, но зато этого шпиона на чистую воду вывел". Случайно, конечно. А он мне говорит: "Положено вам, Петр Петрович, за воровство по статье сто шестьдесят второй Уголовного кодекса РСФСР как минимум год тюрьмы, а как максимум - пять. Это если иметь в виду ваше прошлое. Но, учитывая вашу сознательность, скажу я вам спасибо, Петр Петрович, большое государственное дело сделали..."