Страница:
его институтов. Этот гетерогенный процесс, не будучи ни анар-
хически разорванным фоном, ни шизофренической блокадой,
является практикой структурации и деструктурации, подходом к
субъективному и социальному пределу, и лишь только при этом
условии он является наслаждением и революцией" (273, с. 15).
Кристева стремится биологизировать сам процесс
"означивания", "укоренить" его истоки и смыслы в самом теле,
само существование которого (как и происходящие в нем про-
цессы) мыслятся по аналогии с текстом (параллели с поздним
Бартом, отождествившим "текст" с "эротическим телом", более
чем наглядны).
В принципе подобный ход аргументации вполне естествен,
если принять на веру его исходные посылки. Еще структурали-
сты уравнивали сознание (мышление) с языком, а поскольку
конечным продуктом организации любого языкового высказыва-
ния является текст, то и сознание (и, соответственно, личность,
сам человек) стало мыслиться как текст. Другим исходным
постулатом было выработанное еще теоретиками франкфуртской
школы положение о всесилии господствующей, доминантной
идеологии, заставляющей любого отдельного индивида мыслить
угодными, полезными для нее стереотипами. Последнее положе-
ние сразу вступало в острейшее противоречие с мироощущением
людей, на дух эту идеологию не переносивших и всем своим
поведением, мышлением и образом жизни выражавшим дух
нонконформизма и конфронтации, который в терминологическом
определении Кристевой получал название "отказа",
"негативности" и т. п.
Литература как "позитивное насилие"
Поскольку все формы рационального мышления были от-
даны на откуп доминантной (буржуазной) идеологии, то един-
ственной сферой противодей-
ствия оказывалась область
иррационального, истоки ко-
торой Делез, Кристева и
Барт искали в "эротическом
теле", вернее, в господствую-
щей в нем стихии либидо.
Как писала Кристева, "если и есть "дискурс", который не слу-
жит ни просто складом лингвистической кинохроники или архи-
вом структур, ни свидетельством замкнутого в себе тела, а,
напротив, является как раз элементом самой практики, вклю-
чающей в себя ансамбль бессознательных, субъективных, соци-
альных отношений, находящихся в состоянии борьбы, присвое-
ния, разрушения и созидания, -- короче, в состоянии позитив-
ного насилия, то это и есть "литература", или, выражаясь более
специфически, текст; сформулированное таким образом, это
понятие... уже довольно далеко уводит нас как от традицион-
ного "дискурса", так и от "искусства". Это -- практика, кото-
рую можно было бы сравнить с практикой политической рево-
люции: первая осуществляет для субъекта то, что вторая -- для
общества. Если правда, что история и политический опыт XX
столетия доказывают невозможность осуществить изменение
одного без другого, -- но можно ли в этом сомневаться после
переворота Гегеля и фрейдовской революции? -- то вопросы,
которые мы себе задаем о литературной практике, обращены к
политическому горизонту, неотделимого от них, как бы ни ста-
рались его отвергнуть эстетизирующий эзотеризм или социоло-
гический или формалистический догматизм" (273, с. 14).
Я не знаю, можно ли назвать трагедией Кристевой эту по-
стоянную политизацию литературы и языка: в конечном счете,
сам обращаемый к ней упрек в недостаточном внимании к чисто
литературоведческой проблематике может быть расценен как
свидетельство узости именно филологического подхода к тем
общечеловеческим темам, которые, собственно говоря, лишь
одни волнуют и занимают ее. Хотя как определить грань, отде-
ляющую сферу "чистой" науки (если такая вообще существует)
от сферы реальной жизни с ее политическими, экономическими,
нравственными и бытовыми проблемами (если опять же допус-
тить, что наука способна нормально функционировать вне тео-
ретического осмысления -- сферы применения "чистой науки",
что снова затягивает нас в бесконечный водоворот)? Во всяком
случае, одно несомненно -- чистым литературоведением то, чем
занималась и занимается Кристева, никак не назовешь. Правда,
то же самое можно сказать и о большинстве французских пост-
структуралистов. И все-таки даже по сравнению с Делезом
Кристеву всегда отличала повышенная политизированность соз-
нания, помноженная к тому же на несомненно политический, не
говоря ни о чем другом, темперамент. Поэтому и
"внелитературность" целей, которые преследует Кристева, при
анализе художественной литературы, слишком очевидна, да и не
отрицается ей самой. Как всегда с Кристевой, при рассмотре-
нии, казалось, самых абстрактных проблем постоянно испытыва-
ешь опасность из хрустально-стерильного дистиллята теории
рухнуть в мутный поток вод житейских.
Негативность в поэтическом языке Лотремона и Малларме
Если подытожить чисто
литературоведческие итоги
теоретической позиции Кри-
стевой времен "Революции
поэтического языка", то пра-
ктически из этого можно
сделать лишь один вывод:
чем больше "прорыв" семио-
тического ритма "негативизирует" нормативную логическую
организацию текста, навязывая ему новое означивание, лишен-
ное коммуникативных целей (т. е. задачи донесения до послед-
него звена коммуникативной цепи -- получателя -- сколь-либо
содержательной информации), тем более такой текст, с точки
зрения Кристевой, будет поэтическим, и тем более трудно ус-
ваиваемым, если вообще не бессмысленным, он будет для чита-
теля.
Соответственно постулируется и новая практика "про-
чтения" художественных текстов, преимущественно модернист-
ских: "Читать вместе с Лотреамоном, Малларме, Джойсом
и Кафкой -- значит отказаться от лексико-синтаксическо-
семантической операции по дешифровке и заново воссоздать
траекторию их производства7. Как это сделать? Мы прочиты-
ваем означающее, ищем следы, воспроизводим повествования,
системы, их производные, но никогда -- то опасное и неукро-
тимое горнило, всего лишь свидетелем которого и являются эти
тексты" (273, с. 98).
Если воссоздать "горнило" в принципе нельзя, следова-
тельно, реальна лишь приблизительная его реконструкция как
описание процесса "негативности", что, разумеется, дает поисти-
не безграничные возможности для произвольной интерпретации.
Свидетельством революции поэтического языка в конце
XIX в. для Кристевой служит творчество Малларме и Лотреа-
мона -- самых популярных и общепризнанных классиков пост-
структуралистской истории французской литературы. Исследова-
тельница считает, что именно они осуществили кардинальный
разрыв с предшествующей поэтической традицией, выявив кри-
зис языка, субъекта, символических и социальных структур.
"Негативность" у обоих поэтов определяется во фрейдистском
__________________
7Т. е. творчества; после работ Альтюссера и Машере термин
"творчество"
стал непопулярным в структуралистских кругах, и художник слова превра-
тился в "производителя" художественной "продукции", создающего ее, как
рабочий сборочного цеха автомобиль, из готовых деталей: форм,
ценностей,
мифов, символов, идеологии.
духе как бунт против отца -- фактического у Малларме и бо-
жественного у Лотреамона -- и отцовской власти. В этом кро-
ется и различие в проявлении "негативности":
"Если Малларме смягчает негативность, анализируя озна-
чающий лабиринт, который конструирует навязчивую идею со-
зерцательности, то Лотреамон открыто протестует против психо-
тического заключения субъекта в метаязык и выявляет в по-
следнем конструктивные противоречия, бессмыслицу и смех"
(273, с. 419); "Отвергнутый, отец Лотреамона открывает перед
сыном путь "сатаны", на котором смешаны жестокость и песня,
преступление и искусство. Напротив, Малларме сдерживает
негативность, освобожденную действием того музыкального,
орализованного, ритмизированного механизма, который пред-
ставляет собой фетишизацию женщины" (273, с. 450-451).
Недаром при переводе книги на английский язык была ос-
тавлена только теоретическая часть: вся конкретика анализа
была опущена, и не без оснований. Можно восхищаться вирту-
озностью анализа Кристевой как явлением самоценным самим
по себе, восторгаться смелым полетом ассоциативности, но вы-
явить тут какие-либо закономерности и пытаться их повторить
на каком-нибудь другом материале не представляется возмож-
ным.
Реальность хоры слишком трудно аргументировалась и не
могла быть выражена, кроме как через ряд гипотетических по-
стулатов, каждый из которых для своего обоснования вынужден
был опираться на столь же шаткое основание. В скептической
атмосфере французского язвительного рационализма, как и анг-
ло-американского практического здравого смысла, столь фанта-
зийные конструкции, даже при всех попытках опереться на
авторитет Платона, не могли иметь долговременного успеха:
теория хоры приказала долго жить.
Иная судьба ожидала понятия "означивания", "гено-" и
"фено-текста", "интертекстуальности". О последнем как о клю-
чевом представлении постмодернизма более подробно будет
рассказано в соответствующем разделе. Что касается трех пер-
вых, то они вошли в арсенал современной критики в основном
постструктуралистской ориентации, но в сильно редуцированном,
чтобы не сказать большего, состоянии. Воспринятые через их
рецепцию Бартом, они стали жертвой постоянной тенденции
упрощенного понимания: в руках "практикующих критиков" они
лишились и лишаются того философско-эстетического обоснова-
ния, которое делало их у Кристевой сложными комплексами,
соединенными в непрочное целое.
В результате "означивание" в условиях торжества реляти-
вистских представлений о проблематичности связи литературных
текстов с внелитературной действительностью стало сводиться к
проблематике порождения внутритекстового "смысла" одной
лишь "игрой означающих". Еще большей редукции подверглись
понятия "гено-" и "фено-текст": первый просто стал обозначать
все то, что гипотетически "должно" происходить на довербаль-
ном, доязыковом уровне, второй -- все то, что зафиксировано в
тексте. Сложные представления Кристевой о "гено-тексте" как
об "абстрактном уровне лингвистического функционирования", о
специфических путях его "перетекания", "перехода" на уровень
"фено-текста", насколько можно судить по имеющимся на сего-
дняшний день исследованиям, не получили дальнейшей теорети-
ческой разработки, превратившись в ходячие термины, в модный
жаргон современного критического "парлерства".
Кристева была, пожалуй, одним из последний певцов по-
этического языка как некой языковой субстанции, противопос-
тавленной языку практическому, в том числе и языку естествен-
ных наук. Концепция поэтического языка имеет давнюю исто-
рию даже в границах формалистического литературоведения XX
в. Достаточно вспомнить русских формалистов, теории Р. Якоб-
сона, первоначальный период англоамериканской "новой крити-
ки", концентрировавшей свои усилия как раз в области построе-
ния теории поэтики; многочисленные работы пионеров француз-
ского, русского, чешского, польского структурализма 60-х гг.
Все они, разумеется, создавали многочисленные труды и по
теории прозы, но основные их усилия были направлены на до-
казательство "поэтической природы" художественного, литера-
турного языка.
Примерно в конце 60-х гг. концепция поэтического языка
в прямолинейной своей трактовке сошла на нет, поскольку на
первый план выдвинулась проблема коренного переосмысления
языка как такового и выявления его исконно сложных отноше-
ний с "истиной", "научностью", "логической строгостью", с про-
блемой доказательства возможности формализации понятийного
аппарата любой дисциплины.
Кристева периода написания своего капитального труда
"Революция поэтического языка" (1974) была весьма далека от
структуралистски-наивных представлений об особой природе
поэтического языка и название ее работы несколько обманчиво,
поскольку фактически общий ее итог -- отход от концептуаль-
ного приоритета поэтического языка. Для французских структу-
ралистов, переходящих на позиции постструктурализма, таких
как Ф. Амон, А. Мешонник, П. Рикер 8, этот процесс затянул-
ся практически до начала 80-х гг., и хотя автор "Революции
поэтического языка" эволюционировал значительно быстрее, тем
не менее опыт структурализма заметен и в этой книге, при всей
ее несомненной постструкту-
ралистской направленности.
Проблема субъекта
Разумеется, можно счи-
тать, что перед нами здесь
просто другой вариант пост-
структурализма, значительно
более тесно, "кровно" связанный с изначальными структуралист-
скими представлениями. Но раз уж речь зашла о своеобразии
кристевского постструктурализма, то следует более подробно
сказать и о другом -- о том, что так заметно выделяло Кри-
стеву уже на начальном этапе становления литературоведческого
постструктурализма: о ее постоянном интересе к проблеме субъ-
екта.
Мне хотелось бы привести рекламную аннотацию к
"Полилогу" (1977), написанную самой Кристевой, поскольку
именно здесь, на мой взгляд, она наиболее четко сформулирова-
ла то, чего хотела добиться и к чему стремилась:
"Полилог" анализирует различные практики символизации:
от самых архаичных -- языка, дискурса ребенка или взрослого
через живопись эпохи Возрождения (Джотто, Беллини) и прак-
тику современной литературы (Арто, Джойс, Селин, Беккет,
Батай, Соллерс) и вплоть до их применения современными
"гуманитарными науками": лингвистикой (классической и совре-
менной), семиотикой, эпистемологией, психоанализом.
Проходя таким образом сквозь переломные эпохи истории
человечества -- Христианство, Гуманизм, XX век -- и изучая
процессы устаревания традиционных кодов как свидетельство
становления новой личности, нового знания, эта книга все время
ставит вопрос о "говорящем субъекте". Если она выявляет в
каждом тексте, как может возникнуть из негативности, доходя-
щей до полного исчезновения смысла, новая позитивность, то
тем самым она доказывает самим ходом своего рассуждения, что
единственная позитивность, приемлемая в современную эпоху,
-- увеличение количества языков, логик, различных сил воздей-
ствия. Поли-лог: плюрализация рациональности как ответ на
____________________
8 Я нарочно называю здесь до известной степени
"пограничные",
"маргинальные" (с точки зрения общепостструктуралистской перспективы)
имена теоретиков, не являвшихся "ведущими" представителями постструк-
туралистской теоретической мысли.
кризис западного Разума. Это тот вызов множеству коренных
изменений, каждый раз сугубо специфических, вызов смерти,
которая угрожает нашей культуре и нашему обществу, в языках,
множественность которых является единственной приметой су-
ществования жизни" (270).
Постулированный здесь особый интерес к субъекту всегда
был характерен для работ Кристевой и выделял ее даже в са-
мую начальную пору становления постструктурализма, во второй
половине 60-х гг.
Здесь сразу необходимо оговориться: то, что Кристева по-
нимала под "субъектом", разумеется, отнюдь на есть "целостный
субъект" традиционных представлений, отрефлексированный
"классической философией" и восходящий своими корнями к
наследию европейского возрожденческого гуманизма (в этом,
кстати, кроется и одна из причин обвинения постструктурализма
в "антигуманизме"). Кристева полностью разделяла общепост-
структуралистские представления об "изначальной расколотости"
сознания человека, т. е. концепцию "расщепленного субъекта",
что, естественно, ставило ее в трудное теоретическое положение.
Как отмечает Торил Мой, "кристевский субъект -- это
субъект-в-процессе" (sujet en proces), но тем не менее субъект.
Мы снова находим ее выполняющий трудный акт балансирова-
ния между позицией, которая подразумевает полную деконст-
рукцию субъективности и идентичности, и позицией, которая
пытается уловить все эти сущности в эссенциалистской или
гуманистической форме" (279, с. 13), т. е. сохранить в какой-то
степени традиционные представления об этих понятиях. Того же
толкования придерживается и Элис Джардин -- одна из феми-
нистских последовательниц и интерпретаторов Кристевой. В
своем примечании к утверждению Кристевой (в эссе "Время
женщин", 276), что "беременность, очевидно, следует воспри-
нимать как расщепление субъекта: удвоение тела, разделение и
сосуществование "я" и другого, природы и сознания, физиологии
и речи" (цит. по Т. Мой, там же, с. 206), Джардин пишет:
"Расщепленный субъект (от Spaltung -- одновременно
"расщепление" и "расхождение", термин фрейдистского психо-
анализа) здесь прямо относится к "субъекту-в-процессе" 9
Кри-
стевой, противопоставленного единству трансцендентального
эго" (там же, с. 213). Аналогична и характеристика Пола
Смита: "Человеческий субъект здесь предстает как серия непо-
стоянных идентичностей, контролируемых и связуемых только
___________
9Джардин дает тройной перевод этого термина: subject in
proces / in
question / on trial.
лишь произвольным наложением патернального закона" (359,
с. 87). В результате субъект представляет собой пересечение
того, что Кристева называет "семиотическим" и "сим-
волическим".
Любопытна в этом плане та характеристика, которую дает
Кристева Барту в многозначительно озаглавленной статье "Как
говорить о литературе" (1971) (270). Основной вопрос, вол-
нующий Кристеву в этой работе, -- "как литература реализует
позитивный подрыв старого мира?" (270, с. 24). По ее мнению,
это происходит благодаря "опыту литературного авангарда",
который по самой своей природе предназначен не только для
того, чтобы стать "лабораторией нового дискурса (и субъекта)",
но и также, -- здесь она ссылается на Барта, -- чтобы осуще-
ствить "возможно, столь же важные изменения, которыми был
отмечен ... переход от Средневековья к Возрождению" (Барт,
76, с. 28). Именно литературный авангард, -- подчеркивает
Кристева, -- стимулировал глубинные идеологические измене-
ния" (270, там же). И продолжает: "Исследование современ-
ных идеологических потрясений (сдвигов в идеологии) дается
через изучение литературной "машины" -- именно в этой пер-
спективе находит свое объяснение наше обращение к творчеству
Ролана Барта, предпринятое с целью уточнить ключевое место
литературы в системе дискурсов" (там же).
Кристева смело вычитывает в трудах Барта близкие ей
идеи и трансформирует их в свою собственную глубоко индиви-
дуальную теорию искусства и "говорящего" в ней субъекта:
"Искусство" раскрывает специфическую практику, кристалли-
рованную в способе производства открыто дифференцированных
и плюрализированных инстанций, которая ткет из языка или из
других "означающих материалов"10 сложные взаимоотношения
субъекта, схваченного между "природой" и "культурой", идео-
логическую и научную традицию, существующую с незапамят-
ных времен, как и настоящее (время -- И, И,), желание и
закон, логики, язык и "метаязык" (там же, с. 28).
Мы здесь в очередной раз сталкиваемся с тем, что можно
было бы назвать теоретической тавтологичностью, столь, впро-
чем, типичной для постструктуралистского мышления, -- когда
язык, в какой бы форме он ни выступал, порождает сам себя.
__________________________________________
10 С точки зрения Кристевой, "материальной субстанцией
языка" является
его "фонетика" и "графика", точно так же, как и в разных других видах
искусства другие семиотические системы выполняют эту функцию
"материального означивания": в танце -- движение и жест, в музыке --
звук, в живописи -- цвет и линия и т. д.
Можно рассматривать это и как поиски внутренних законов его
саморазвития, и как характерную для постструктурализма уста-
новку на "языковую замкнутость". Следует отметить тут и не-
что иное: во-первых, понимание искусства как носителя особого
значения и способа познания, как "специфического способа
практического познания, где концентрируется то, что отобра-
жают вербальная коммуникация и социальный обмен, в той
мере, в какой они подчиняются законам экономически-
технической эволюции" (там же, с. 27); и во-вторых, идею
особой роли субъекта в искусстве и истории, которую он осуще-
ствляет через язык: "открываемое в этой ткани -- это посред-
ническая функция субъекта между импульсами и социальной
практикой в языке, разгороженном сегодня на множество часто
несообщающихся систем: Вавилонской башне, которую литера-
тура как раз и сокрушает, перестраивает, вписывает в новый
ряд вечных противоречий. Речь идет о том субъекте, который
достиг кульминации в христианско-капиталистическую эру, став
ее скрытым двигателем, влиятельным, могущественным и неве-
домым, одновременно подавляемым и источником нового: имен-
но в нем мир концентрирует свое рождение и свои битвы; наука
о нем, возможности которой наметил Барт в поисках силовых
линий в литературе, и есть письмо" (там же, с. 28).
Трудно не согласиться с Торил Мой, когда она утвержда-
ет, что подобная позиция "высвечивает убежденность Кри-
стевой, что искусство или литература именно как раз потому,
что они опираются на понятие "субъекта", являются привилеги-
рованным местом трансформации или перемены: абстрактная
философия означающего способна только повторять формальные
жесты своих литературных моделей" (279, с. 27).
Несомненно, что в своей трактовке субъекта Кристева го-
раздо ближе Лакану, чем Дерриде; она во многом сохраняет
лакановскую, и через него восходящую к Фрейду интерпрета-
цию субъекта как внутренне противоречивого явления: находя-
щегося в состоянии постоянного напряжения, на грани, часто
преступаемой, своего краха, развала, психической деформации,
вплоть до безумия, и судорожно пытающегося восстановить
свою целостность посредством символической функции вообра-
жения, которая сама по себе есть не что иное, как фикция.
Может быть, одной их специфических черт Кристевой является
ее "теоретический акцент" на неизбежности и "профи-
лактической необходимости" этого "царства символического" как
обязательного условия существования человека.
Другой акцент касается понимания "экзистенциального со-
стояния" человека как прежде всего находящегося на грани
именно психологического, психического срыва, ведущего неиз-
бежно к разного рода психозам: шизофреническому, параной-
дальнему, истерическому, галлюцинаторному. Как это часто
бывает в работах фрейдистской ориентации с эстетико-
философским уклоном, патология настолько сливается с нормой,
что провести между ними четкую грань вряд ли возможно.
Более того, она сознательно стирается, поскольку именно болез-
ненное состояние психики "человека современного", ложность
представления о норме и природная, исконная "ненормальность
нормы" , легитимизированная "наивным оптимизмом" буржуаз-
ного рационализма, служат "морально-теоретическим" оправда-
нием критики социальных структур западного общества, его
"ментальных институтов".
Позиция далеко не столь исключительная или экзотическая,
как это может показаться на первый взгляд, скорее вполне
закономерная для нравственно-идеологического неприятия любой
социальной системы: достаточно вспомнить инвективы, порож-
денные российским демократическим менталитетом, против
"гомо советикус" , "порчи генетического фонда" , "совковости
мышления" -- т. е. позицию отторжения социально-
политического феномена через эмоциональную критику его пси-
хологического проявления. Как леворадикальная интеллигенция
Запада 60-х -- 80-х гг., так и "демократы" России 90-х не
приемлют соответственно буржуазность или социалистичность
духа, концентрируя свое внимание на образе мышления и, при
всей взаимопротивоположности полюсов критики и идеалов,
аргументация идет по той же
проторенной дороге.
"АБЪЕКЦИЯ", "ИСТИННО-РЕАЛЬНОЕ"
Еще одной специфиче-
ской чертой теоретической
позиции Кристевой, довольно
заметно выделявшей ее на
общем фоне постструктурали-
стских работ и "вытал-
кивавшей" ее на обочину "магистрального" пути развития этого
течения где-то до второй половины 80-х гг., было ее преимуще-
ственное внимание к довербальной стадии языкового становле-
ния "говорящего субъекта". Этот интерес исследовательницы
четко прослеживается с самого начала 70-х гг. и вплоть до
самых последних работ, где она продолжила свой труд по кон-
струированию гипотетических стадий формирования сознания
ребенка. В частности, ее концепция "абъекции" и "истинно-
реального" предстают как этапы становления субъекта, хроно-
логически предваряющие "стадию зеркала", а первая -- даже
хически разорванным фоном, ни шизофренической блокадой,
является практикой структурации и деструктурации, подходом к
субъективному и социальному пределу, и лишь только при этом
условии он является наслаждением и революцией" (273, с. 15).
Кристева стремится биологизировать сам процесс
"означивания", "укоренить" его истоки и смыслы в самом теле,
само существование которого (как и происходящие в нем про-
цессы) мыслятся по аналогии с текстом (параллели с поздним
Бартом, отождествившим "текст" с "эротическим телом", более
чем наглядны).
В принципе подобный ход аргументации вполне естествен,
если принять на веру его исходные посылки. Еще структурали-
сты уравнивали сознание (мышление) с языком, а поскольку
конечным продуктом организации любого языкового высказыва-
ния является текст, то и сознание (и, соответственно, личность,
сам человек) стало мыслиться как текст. Другим исходным
постулатом было выработанное еще теоретиками франкфуртской
школы положение о всесилии господствующей, доминантной
идеологии, заставляющей любого отдельного индивида мыслить
угодными, полезными для нее стереотипами. Последнее положе-
ние сразу вступало в острейшее противоречие с мироощущением
людей, на дух эту идеологию не переносивших и всем своим
поведением, мышлением и образом жизни выражавшим дух
нонконформизма и конфронтации, который в терминологическом
определении Кристевой получал название "отказа",
"негативности" и т. п.
Литература как "позитивное насилие"
Поскольку все формы рационального мышления были от-
даны на откуп доминантной (буржуазной) идеологии, то един-
ственной сферой противодей-
ствия оказывалась область
иррационального, истоки ко-
торой Делез, Кристева и
Барт искали в "эротическом
теле", вернее, в господствую-
щей в нем стихии либидо.
Как писала Кристева, "если и есть "дискурс", который не слу-
жит ни просто складом лингвистической кинохроники или архи-
вом структур, ни свидетельством замкнутого в себе тела, а,
напротив, является как раз элементом самой практики, вклю-
чающей в себя ансамбль бессознательных, субъективных, соци-
альных отношений, находящихся в состоянии борьбы, присвое-
ния, разрушения и созидания, -- короче, в состоянии позитив-
ного насилия, то это и есть "литература", или, выражаясь более
специфически, текст; сформулированное таким образом, это
понятие... уже довольно далеко уводит нас как от традицион-
ного "дискурса", так и от "искусства". Это -- практика, кото-
рую можно было бы сравнить с практикой политической рево-
люции: первая осуществляет для субъекта то, что вторая -- для
общества. Если правда, что история и политический опыт XX
столетия доказывают невозможность осуществить изменение
одного без другого, -- но можно ли в этом сомневаться после
переворота Гегеля и фрейдовской революции? -- то вопросы,
которые мы себе задаем о литературной практике, обращены к
политическому горизонту, неотделимого от них, как бы ни ста-
рались его отвергнуть эстетизирующий эзотеризм или социоло-
гический или формалистический догматизм" (273, с. 14).
Я не знаю, можно ли назвать трагедией Кристевой эту по-
стоянную политизацию литературы и языка: в конечном счете,
сам обращаемый к ней упрек в недостаточном внимании к чисто
литературоведческой проблематике может быть расценен как
свидетельство узости именно филологического подхода к тем
общечеловеческим темам, которые, собственно говоря, лишь
одни волнуют и занимают ее. Хотя как определить грань, отде-
ляющую сферу "чистой" науки (если такая вообще существует)
от сферы реальной жизни с ее политическими, экономическими,
нравственными и бытовыми проблемами (если опять же допус-
тить, что наука способна нормально функционировать вне тео-
ретического осмысления -- сферы применения "чистой науки",
что снова затягивает нас в бесконечный водоворот)? Во всяком
случае, одно несомненно -- чистым литературоведением то, чем
занималась и занимается Кристева, никак не назовешь. Правда,
то же самое можно сказать и о большинстве французских пост-
структуралистов. И все-таки даже по сравнению с Делезом
Кристеву всегда отличала повышенная политизированность соз-
нания, помноженная к тому же на несомненно политический, не
говоря ни о чем другом, темперамент. Поэтому и
"внелитературность" целей, которые преследует Кристева, при
анализе художественной литературы, слишком очевидна, да и не
отрицается ей самой. Как всегда с Кристевой, при рассмотре-
нии, казалось, самых абстрактных проблем постоянно испытыва-
ешь опасность из хрустально-стерильного дистиллята теории
рухнуть в мутный поток вод житейских.
Негативность в поэтическом языке Лотремона и Малларме
Если подытожить чисто
литературоведческие итоги
теоретической позиции Кри-
стевой времен "Революции
поэтического языка", то пра-
ктически из этого можно
сделать лишь один вывод:
чем больше "прорыв" семио-
тического ритма "негативизирует" нормативную логическую
организацию текста, навязывая ему новое означивание, лишен-
ное коммуникативных целей (т. е. задачи донесения до послед-
него звена коммуникативной цепи -- получателя -- сколь-либо
содержательной информации), тем более такой текст, с точки
зрения Кристевой, будет поэтическим, и тем более трудно ус-
ваиваемым, если вообще не бессмысленным, он будет для чита-
теля.
Соответственно постулируется и новая практика "про-
чтения" художественных текстов, преимущественно модернист-
ских: "Читать вместе с Лотреамоном, Малларме, Джойсом
и Кафкой -- значит отказаться от лексико-синтаксическо-
семантической операции по дешифровке и заново воссоздать
траекторию их производства7. Как это сделать? Мы прочиты-
ваем означающее, ищем следы, воспроизводим повествования,
системы, их производные, но никогда -- то опасное и неукро-
тимое горнило, всего лишь свидетелем которого и являются эти
тексты" (273, с. 98).
Если воссоздать "горнило" в принципе нельзя, следова-
тельно, реальна лишь приблизительная его реконструкция как
описание процесса "негативности", что, разумеется, дает поисти-
не безграничные возможности для произвольной интерпретации.
Свидетельством революции поэтического языка в конце
XIX в. для Кристевой служит творчество Малларме и Лотреа-
мона -- самых популярных и общепризнанных классиков пост-
структуралистской истории французской литературы. Исследова-
тельница считает, что именно они осуществили кардинальный
разрыв с предшествующей поэтической традицией, выявив кри-
зис языка, субъекта, символических и социальных структур.
"Негативность" у обоих поэтов определяется во фрейдистском
__________________
7Т. е. творчества; после работ Альтюссера и Машере термин
"творчество"
стал непопулярным в структуралистских кругах, и художник слова превра-
тился в "производителя" художественной "продукции", создающего ее, как
рабочий сборочного цеха автомобиль, из готовых деталей: форм,
ценностей,
мифов, символов, идеологии.
духе как бунт против отца -- фактического у Малларме и бо-
жественного у Лотреамона -- и отцовской власти. В этом кро-
ется и различие в проявлении "негативности":
"Если Малларме смягчает негативность, анализируя озна-
чающий лабиринт, который конструирует навязчивую идею со-
зерцательности, то Лотреамон открыто протестует против психо-
тического заключения субъекта в метаязык и выявляет в по-
следнем конструктивные противоречия, бессмыслицу и смех"
(273, с. 419); "Отвергнутый, отец Лотреамона открывает перед
сыном путь "сатаны", на котором смешаны жестокость и песня,
преступление и искусство. Напротив, Малларме сдерживает
негативность, освобожденную действием того музыкального,
орализованного, ритмизированного механизма, который пред-
ставляет собой фетишизацию женщины" (273, с. 450-451).
Недаром при переводе книги на английский язык была ос-
тавлена только теоретическая часть: вся конкретика анализа
была опущена, и не без оснований. Можно восхищаться вирту-
озностью анализа Кристевой как явлением самоценным самим
по себе, восторгаться смелым полетом ассоциативности, но вы-
явить тут какие-либо закономерности и пытаться их повторить
на каком-нибудь другом материале не представляется возмож-
ным.
Реальность хоры слишком трудно аргументировалась и не
могла быть выражена, кроме как через ряд гипотетических по-
стулатов, каждый из которых для своего обоснования вынужден
был опираться на столь же шаткое основание. В скептической
атмосфере французского язвительного рационализма, как и анг-
ло-американского практического здравого смысла, столь фанта-
зийные конструкции, даже при всех попытках опереться на
авторитет Платона, не могли иметь долговременного успеха:
теория хоры приказала долго жить.
Иная судьба ожидала понятия "означивания", "гено-" и
"фено-текста", "интертекстуальности". О последнем как о клю-
чевом представлении постмодернизма более подробно будет
рассказано в соответствующем разделе. Что касается трех пер-
вых, то они вошли в арсенал современной критики в основном
постструктуралистской ориентации, но в сильно редуцированном,
чтобы не сказать большего, состоянии. Воспринятые через их
рецепцию Бартом, они стали жертвой постоянной тенденции
упрощенного понимания: в руках "практикующих критиков" они
лишились и лишаются того философско-эстетического обоснова-
ния, которое делало их у Кристевой сложными комплексами,
соединенными в непрочное целое.
В результате "означивание" в условиях торжества реляти-
вистских представлений о проблематичности связи литературных
текстов с внелитературной действительностью стало сводиться к
проблематике порождения внутритекстового "смысла" одной
лишь "игрой означающих". Еще большей редукции подверглись
понятия "гено-" и "фено-текст": первый просто стал обозначать
все то, что гипотетически "должно" происходить на довербаль-
ном, доязыковом уровне, второй -- все то, что зафиксировано в
тексте. Сложные представления Кристевой о "гено-тексте" как
об "абстрактном уровне лингвистического функционирования", о
специфических путях его "перетекания", "перехода" на уровень
"фено-текста", насколько можно судить по имеющимся на сего-
дняшний день исследованиям, не получили дальнейшей теорети-
ческой разработки, превратившись в ходячие термины, в модный
жаргон современного критического "парлерства".
Кристева была, пожалуй, одним из последний певцов по-
этического языка как некой языковой субстанции, противопос-
тавленной языку практическому, в том числе и языку естествен-
ных наук. Концепция поэтического языка имеет давнюю исто-
рию даже в границах формалистического литературоведения XX
в. Достаточно вспомнить русских формалистов, теории Р. Якоб-
сона, первоначальный период англоамериканской "новой крити-
ки", концентрировавшей свои усилия как раз в области построе-
ния теории поэтики; многочисленные работы пионеров француз-
ского, русского, чешского, польского структурализма 60-х гг.
Все они, разумеется, создавали многочисленные труды и по
теории прозы, но основные их усилия были направлены на до-
казательство "поэтической природы" художественного, литера-
турного языка.
Примерно в конце 60-х гг. концепция поэтического языка
в прямолинейной своей трактовке сошла на нет, поскольку на
первый план выдвинулась проблема коренного переосмысления
языка как такового и выявления его исконно сложных отноше-
ний с "истиной", "научностью", "логической строгостью", с про-
блемой доказательства возможности формализации понятийного
аппарата любой дисциплины.
Кристева периода написания своего капитального труда
"Революция поэтического языка" (1974) была весьма далека от
структуралистски-наивных представлений об особой природе
поэтического языка и название ее работы несколько обманчиво,
поскольку фактически общий ее итог -- отход от концептуаль-
ного приоритета поэтического языка. Для французских структу-
ралистов, переходящих на позиции постструктурализма, таких
как Ф. Амон, А. Мешонник, П. Рикер 8, этот процесс затянул-
ся практически до начала 80-х гг., и хотя автор "Революции
поэтического языка" эволюционировал значительно быстрее, тем
не менее опыт структурализма заметен и в этой книге, при всей
ее несомненной постструкту-
ралистской направленности.
Проблема субъекта
Разумеется, можно счи-
тать, что перед нами здесь
просто другой вариант пост-
структурализма, значительно
более тесно, "кровно" связанный с изначальными структуралист-
скими представлениями. Но раз уж речь зашла о своеобразии
кристевского постструктурализма, то следует более подробно
сказать и о другом -- о том, что так заметно выделяло Кри-
стеву уже на начальном этапе становления литературоведческого
постструктурализма: о ее постоянном интересе к проблеме субъ-
екта.
Мне хотелось бы привести рекламную аннотацию к
"Полилогу" (1977), написанную самой Кристевой, поскольку
именно здесь, на мой взгляд, она наиболее четко сформулирова-
ла то, чего хотела добиться и к чему стремилась:
"Полилог" анализирует различные практики символизации:
от самых архаичных -- языка, дискурса ребенка или взрослого
через живопись эпохи Возрождения (Джотто, Беллини) и прак-
тику современной литературы (Арто, Джойс, Селин, Беккет,
Батай, Соллерс) и вплоть до их применения современными
"гуманитарными науками": лингвистикой (классической и совре-
менной), семиотикой, эпистемологией, психоанализом.
Проходя таким образом сквозь переломные эпохи истории
человечества -- Христианство, Гуманизм, XX век -- и изучая
процессы устаревания традиционных кодов как свидетельство
становления новой личности, нового знания, эта книга все время
ставит вопрос о "говорящем субъекте". Если она выявляет в
каждом тексте, как может возникнуть из негативности, доходя-
щей до полного исчезновения смысла, новая позитивность, то
тем самым она доказывает самим ходом своего рассуждения, что
единственная позитивность, приемлемая в современную эпоху,
-- увеличение количества языков, логик, различных сил воздей-
ствия. Поли-лог: плюрализация рациональности как ответ на
____________________
8 Я нарочно называю здесь до известной степени
"пограничные",
"маргинальные" (с точки зрения общепостструктуралистской перспективы)
имена теоретиков, не являвшихся "ведущими" представителями постструк-
туралистской теоретической мысли.
кризис западного Разума. Это тот вызов множеству коренных
изменений, каждый раз сугубо специфических, вызов смерти,
которая угрожает нашей культуре и нашему обществу, в языках,
множественность которых является единственной приметой су-
ществования жизни" (270).
Постулированный здесь особый интерес к субъекту всегда
был характерен для работ Кристевой и выделял ее даже в са-
мую начальную пору становления постструктурализма, во второй
половине 60-х гг.
Здесь сразу необходимо оговориться: то, что Кристева по-
нимала под "субъектом", разумеется, отнюдь на есть "целостный
субъект" традиционных представлений, отрефлексированный
"классической философией" и восходящий своими корнями к
наследию европейского возрожденческого гуманизма (в этом,
кстати, кроется и одна из причин обвинения постструктурализма
в "антигуманизме"). Кристева полностью разделяла общепост-
структуралистские представления об "изначальной расколотости"
сознания человека, т. е. концепцию "расщепленного субъекта",
что, естественно, ставило ее в трудное теоретическое положение.
Как отмечает Торил Мой, "кристевский субъект -- это
субъект-в-процессе" (sujet en proces), но тем не менее субъект.
Мы снова находим ее выполняющий трудный акт балансирова-
ния между позицией, которая подразумевает полную деконст-
рукцию субъективности и идентичности, и позицией, которая
пытается уловить все эти сущности в эссенциалистской или
гуманистической форме" (279, с. 13), т. е. сохранить в какой-то
степени традиционные представления об этих понятиях. Того же
толкования придерживается и Элис Джардин -- одна из феми-
нистских последовательниц и интерпретаторов Кристевой. В
своем примечании к утверждению Кристевой (в эссе "Время
женщин", 276), что "беременность, очевидно, следует воспри-
нимать как расщепление субъекта: удвоение тела, разделение и
сосуществование "я" и другого, природы и сознания, физиологии
и речи" (цит. по Т. Мой, там же, с. 206), Джардин пишет:
"Расщепленный субъект (от Spaltung -- одновременно
"расщепление" и "расхождение", термин фрейдистского психо-
анализа) здесь прямо относится к "субъекту-в-процессе" 9
Кри-
стевой, противопоставленного единству трансцендентального
эго" (там же, с. 213). Аналогична и характеристика Пола
Смита: "Человеческий субъект здесь предстает как серия непо-
стоянных идентичностей, контролируемых и связуемых только
___________
9Джардин дает тройной перевод этого термина: subject in
proces / in
question / on trial.
лишь произвольным наложением патернального закона" (359,
с. 87). В результате субъект представляет собой пересечение
того, что Кристева называет "семиотическим" и "сим-
волическим".
Любопытна в этом плане та характеристика, которую дает
Кристева Барту в многозначительно озаглавленной статье "Как
говорить о литературе" (1971) (270). Основной вопрос, вол-
нующий Кристеву в этой работе, -- "как литература реализует
позитивный подрыв старого мира?" (270, с. 24). По ее мнению,
это происходит благодаря "опыту литературного авангарда",
который по самой своей природе предназначен не только для
того, чтобы стать "лабораторией нового дискурса (и субъекта)",
но и также, -- здесь она ссылается на Барта, -- чтобы осуще-
ствить "возможно, столь же важные изменения, которыми был
отмечен ... переход от Средневековья к Возрождению" (Барт,
76, с. 28). Именно литературный авангард, -- подчеркивает
Кристева, -- стимулировал глубинные идеологические измене-
ния" (270, там же). И продолжает: "Исследование современ-
ных идеологических потрясений (сдвигов в идеологии) дается
через изучение литературной "машины" -- именно в этой пер-
спективе находит свое объяснение наше обращение к творчеству
Ролана Барта, предпринятое с целью уточнить ключевое место
литературы в системе дискурсов" (там же).
Кристева смело вычитывает в трудах Барта близкие ей
идеи и трансформирует их в свою собственную глубоко индиви-
дуальную теорию искусства и "говорящего" в ней субъекта:
"Искусство" раскрывает специфическую практику, кристалли-
рованную в способе производства открыто дифференцированных
и плюрализированных инстанций, которая ткет из языка или из
других "означающих материалов"10 сложные взаимоотношения
субъекта, схваченного между "природой" и "культурой", идео-
логическую и научную традицию, существующую с незапамят-
ных времен, как и настоящее (время -- И, И,), желание и
закон, логики, язык и "метаязык" (там же, с. 28).
Мы здесь в очередной раз сталкиваемся с тем, что можно
было бы назвать теоретической тавтологичностью, столь, впро-
чем, типичной для постструктуралистского мышления, -- когда
язык, в какой бы форме он ни выступал, порождает сам себя.
__________________________________________
10 С точки зрения Кристевой, "материальной субстанцией
языка" является
его "фонетика" и "графика", точно так же, как и в разных других видах
искусства другие семиотические системы выполняют эту функцию
"материального означивания": в танце -- движение и жест, в музыке --
звук, в живописи -- цвет и линия и т. д.
Можно рассматривать это и как поиски внутренних законов его
саморазвития, и как характерную для постструктурализма уста-
новку на "языковую замкнутость". Следует отметить тут и не-
что иное: во-первых, понимание искусства как носителя особого
значения и способа познания, как "специфического способа
практического познания, где концентрируется то, что отобра-
жают вербальная коммуникация и социальный обмен, в той
мере, в какой они подчиняются законам экономически-
технической эволюции" (там же, с. 27); и во-вторых, идею
особой роли субъекта в искусстве и истории, которую он осуще-
ствляет через язык: "открываемое в этой ткани -- это посред-
ническая функция субъекта между импульсами и социальной
практикой в языке, разгороженном сегодня на множество часто
несообщающихся систем: Вавилонской башне, которую литера-
тура как раз и сокрушает, перестраивает, вписывает в новый
ряд вечных противоречий. Речь идет о том субъекте, который
достиг кульминации в христианско-капиталистическую эру, став
ее скрытым двигателем, влиятельным, могущественным и неве-
домым, одновременно подавляемым и источником нового: имен-
но в нем мир концентрирует свое рождение и свои битвы; наука
о нем, возможности которой наметил Барт в поисках силовых
линий в литературе, и есть письмо" (там же, с. 28).
Трудно не согласиться с Торил Мой, когда она утвержда-
ет, что подобная позиция "высвечивает убежденность Кри-
стевой, что искусство или литература именно как раз потому,
что они опираются на понятие "субъекта", являются привилеги-
рованным местом трансформации или перемены: абстрактная
философия означающего способна только повторять формальные
жесты своих литературных моделей" (279, с. 27).
Несомненно, что в своей трактовке субъекта Кристева го-
раздо ближе Лакану, чем Дерриде; она во многом сохраняет
лакановскую, и через него восходящую к Фрейду интерпрета-
цию субъекта как внутренне противоречивого явления: находя-
щегося в состоянии постоянного напряжения, на грани, часто
преступаемой, своего краха, развала, психической деформации,
вплоть до безумия, и судорожно пытающегося восстановить
свою целостность посредством символической функции вообра-
жения, которая сама по себе есть не что иное, как фикция.
Может быть, одной их специфических черт Кристевой является
ее "теоретический акцент" на неизбежности и "профи-
лактической необходимости" этого "царства символического" как
обязательного условия существования человека.
Другой акцент касается понимания "экзистенциального со-
стояния" человека как прежде всего находящегося на грани
именно психологического, психического срыва, ведущего неиз-
бежно к разного рода психозам: шизофреническому, параной-
дальнему, истерическому, галлюцинаторному. Как это часто
бывает в работах фрейдистской ориентации с эстетико-
философским уклоном, патология настолько сливается с нормой,
что провести между ними четкую грань вряд ли возможно.
Более того, она сознательно стирается, поскольку именно болез-
ненное состояние психики "человека современного", ложность
представления о норме и природная, исконная "ненормальность
нормы" , легитимизированная "наивным оптимизмом" буржуаз-
ного рационализма, служат "морально-теоретическим" оправда-
нием критики социальных структур западного общества, его
"ментальных институтов".
Позиция далеко не столь исключительная или экзотическая,
как это может показаться на первый взгляд, скорее вполне
закономерная для нравственно-идеологического неприятия любой
социальной системы: достаточно вспомнить инвективы, порож-
денные российским демократическим менталитетом, против
"гомо советикус" , "порчи генетического фонда" , "совковости
мышления" -- т. е. позицию отторжения социально-
политического феномена через эмоциональную критику его пси-
хологического проявления. Как леворадикальная интеллигенция
Запада 60-х -- 80-х гг., так и "демократы" России 90-х не
приемлют соответственно буржуазность или социалистичность
духа, концентрируя свое внимание на образе мышления и, при
всей взаимопротивоположности полюсов критики и идеалов,
аргументация идет по той же
проторенной дороге.
"АБЪЕКЦИЯ", "ИСТИННО-РЕАЛЬНОЕ"
Еще одной специфиче-
ской чертой теоретической
позиции Кристевой, довольно
заметно выделявшей ее на
общем фоне постструктурали-
стских работ и "вытал-
кивавшей" ее на обочину "магистрального" пути развития этого
течения где-то до второй половины 80-х гг., было ее преимуще-
ственное внимание к довербальной стадии языкового становле-
ния "говорящего субъекта". Этот интерес исследовательницы
четко прослеживается с самого начала 70-х гг. и вплоть до
самых последних работ, где она продолжила свой труд по кон-
струированию гипотетических стадий формирования сознания
ребенка. В частности, ее концепция "абъекции" и "истинно-
реального" предстают как этапы становления субъекта, хроно-
логически предваряющие "стадию зеркала", а первая -- даже