Страница:
— И ничего с вами не было?
— Здоров, как бык.
Колапушин погрузился в напряжённые и невесёлые размышления. Похоже было, что у него начала складываться какая-то версия, которая рухнула, как карточный домик, после Витиных ответов.
— Арсений Петрович, может, это потому, что он Шаманке ничего плохого не сделал?
— Потому и здоров! — Витя принял окончательное решение — Всё! Завтра, как Капсулев придёт — тут же заяву на стол! Хорош — я тоже не собачка для опытов. Разбирайтесь тут, как хотите, а я ухожу. Типа, с концами сваливаю!
Глава 12
Глава 13
Глава 14
— Здоров, как бык.
Колапушин погрузился в напряжённые и невесёлые размышления. Похоже было, что у него начала складываться какая-то версия, которая рухнула, как карточный домик, после Витиных ответов.
— Арсений Петрович, может, это потому, что он Шаманке ничего плохого не сделал?
— Потому и здоров! — Витя принял окончательное решение — Всё! Завтра, как Капсулев придёт — тут же заяву на стол! Хорош — я тоже не собачка для опытов. Разбирайтесь тут, как хотите, а я ухожу. Типа, с концами сваливаю!
Глава 12
Нельзя сказать, чтобы качество видеозаписи было очень хорошим, но, учитывая состояние Балясина во время съёмки, достаточно удовлетворительное. Во всяком случае, после нескольких секунд вполне понятной дрожи и ловли резкости, изображение стало вполне различимым.
На экране телевизора была та же улица, которую, меньше часа назад, Колапушин и Немигайло видели из окна офиса. Только ракурс был чуть-чуть другим, наверное, Балясин снимал из окна своего кабинета. И время дня было другое — яркий солнечный день, а сейчас уже был вечер.
Порыскав, камера поймала странную фигуру. Старуха в чёрном, похожем на монашеское одеянии стояла на противоположной стороне улицы и явно смотрела прямо в окно кабинета. Её руки производили непонятные быстрые движения, как будто крутили что-то мелкое или перебирали чётки — разобрать было невозможно.
Что делала старуха руками так и осталось неизвестным — Балясин воспользовался трансфокатором и лицо в кадре начало укрупняться, до тех пор, пока не заняло весь экран.
Страшное, похожее на лицо какой-нибудь старообрядческой игуменьи, или на старинную тёмную икону, ещё византийской работы. Низко, по-монашески, повязанный платок. Большой крючковатый нос, впалые аскетические щёки, тяжёлый подбородок — всё это было коричневато-оливкового оттенка, угловато, словно грубо вытесано топором из куска старого дерева. Густые, кустистые брови нависли над небольшими колючими глазами, неотрывно глядящими прямо в камеру. Этот исступленный взгляд бросал в дрожь. Бесцветные, сухие губы непрерывно шевелились. Что они выговаривали — молитву, заклинания, проклятия?
Кадр задрожал и оборвался; после секунды мельтешения чёрно-белых точек на экране пошла старая запись: смеющаяся Шаманка на каком-то загородном пикнике.
Капсулев нажал кнопку на пульте и, поражённый, повернулся к сыщикам.
— Я этого раньше не видел. Я думал — галлюцинации у него.
— Значит, он вам про неё говорил?
— Говорил, но он столько ахинеи всякой нёс, в последнее время, что, если честно, я ему просто не поверил.
— Вам нужно было нам сразу всё это рассказать — упрекнул Колапушин.
— Чтобы вы приняли бы меня за ненормального.
Подумав, Колапушин вынужден был с этим согласиться.
— Но вы же нормальный, образованный человек, кандидат наук. Вы задавали себе вопрос: что стоит за всеми этими старухами, ведьмами, проклятьями?
— Задавал и не раз, но ответа так и не получил.
Волнуясь, Капсулев отошёл к дальней стене своей небольшой гостиной. На ней висели, плохо различимые при слабом свете небольших бра, несколько фотографий, в тёмных лакированных рамках. На одной из них можно было угадать молодого длинноволосого Евгения Балясина с гитарой в руках.
— Хорошо — сказал Колапушин — давайте по порядку. С чего всё началось?
— Он влюбился в Варю Шаманку.
— Он не собирался уйти от этой своей… — похоже, Немигайло собрался завернуть какой-то длинный, сложносочинённый период, но Капсулев ответил с хода, не дожидаясь окончания фразы:
— От Анфисы? Вряд ли. Она сильная баба, держала его крепко. Она сама грозила разводом, домой его не пускала.
— С властями, после аварии, у него неприятностей не было? — Колапушин упрямо возвращался к Шаманке — За то, что он ей, пьяной, ключи от машины дал?
— Да, нет — равнодушно пожал плечами Капсулев — он, ещё с полгода назад, сделал ей доверенность. И доверенность и права были в её сумочке. Так, вызвали пару раз, вот и всё.
— А сам себя он винил в её смерти?
— Да. Это стало его кошмаром. Он часами слушал её песни. Совесть его, конечно, мучила.
— Рыбки-то, почему сдохли? — неожиданно вспомнил Немигайло — Их тоже совесть замучила?
— Дались тебе эти рыбки! — Колапушин не скрывал досады; мысль никак не давалась в руки — даже ухватиться было не за что.
— Музыка их угробила, я вам говорю! Этот «бум-бум». Вспомните, как вы сами чуть не оттопырились там!
— Егор, я тебя очень прошу, помолчи. — Колапушин начал злиться не на шутку. — Дай спокойно всё выяснить. Без тебя голова гудит. — он опять повернулся к Капсулеву — Так, и что дальше?
— Потом он вообразил, что Варька его заколдовала. Он вычитал в какой-то книге, про чёрную магию, что ведьмы записывают заклятье и прячут его в доме жертвы. Стал искать…
— И нашёл.
— Нашёл.
Поколебавшись, Капсулев сунул руку в карман висевшего на стуле пиджака и, вытащив бумажник, вынул из него небольшую сложенную вчетверо жёлтую бумажку. Смущённо улыбнувшись, он отдал её Колапушину.
— Значит, вот где она была — задумчиво протянул Колапушин, пока не разворачивая листок. — Почему вы её сохранили?
Капсулев пожал плечами. По нему было видно, что он и сам толком не понимает, зачем сунул записку в бумажник.
— Я у него тогда забрал. Выкинуть хотел…
Немного помедлив, Колапушин развернул бумажку и задумался, пытаясь постигнуть тайный смысл написанного. Немигайло, сгорая от любопытства, попытался завладеть этим тайным заклинанием, но Колапушин отвёл руку назад.
— Её почерк?
Капсулев подтверждающе кивнул.
— Я прочту?
— Если не боитесь — Капсулев попробовал иронически усмехнуться, но это у него, как-то, не очень получилось — Минздрав не рекомендует.
Колапушин не испугался. Подойдя поближе к свету, и отставив руку он, негромко и внятно, без всякого выражения прочитал загадочный текст:
— Всё-таки, господин Капсулев — после паузы, Колапушин вернулся к невыяснённому вопросу, — почему вы оставили это у себя? Сами-то, не боялись?
— Нет. Я, всё-таки, нормальный образованный. Понимаете, — он кивнул на телевизор — этого же не должно быть. Я хотел разобраться…
— И, что же?
— Капсулев развёл руками, показывая, что ответа у него нет.
— Арсений Петрович, — наконец, прорезался изумлённый голос Немигайло — и старуха чёрная была. И рыбки сдохли!
— Голос Бога тоже упоминался, — согласился Колапушин.
— А, вот, колокола не было. И матросы за борт не сигали без причины. Может нужно сегодняшние мировые новости послушать?
— Ты ещё про город забыл. Слушай, давай сами не будем сходить с ума, ладно?
Нервно прохаживаясь по комнате, Колапушин, снова и снова, перебирал в уме самые различные варианты. Картина не получалась. Все фрагментики упрямо складывались в то, чего быть не может. Непонятно было, даже, о чём спрашивать Капсулева. Впору самому было в церковь идти и свечку ставить.
— А вы не вспомните, что сказал Балясин, перед смертью?
— Боюсь, что нет. Играла очень громкая музыка, а я, к тому же, за рулём был. Вроде бы… о Боге что-то, но не берусь утверждать. Знаете, музыка была, по моему, какая-то церковная, может, поэтому мне так и кажется.
— Вполне возможно. — в процессе своих бесцельных перемещений Колапушин оказался у стены, на которой висели фотографии в рамках.
— Это я, кажется, видел.
Конечно, видел, ведь это была та самая фотография, где были: и длинноволосый Балясин с гитарой, и Капсулев, и юная Бэлла в школьном платье, и Анфиса, и… вот у этой фотографии край отрезан не был. Рядом с Анфисой, обнимая её правой рукой, стоял невзрачный человек в очках с толстыми стёклами.
— Студенческая фотография — объяснил Капсулев, увидев, что именно разглядывает Колапушин.
— Так вы все были знакомы ещё тогда??
— Мы делали аппаратуру для Женькиной рок-группы. Это ведь не то, что сейчас — пошёл и купил. А тогда и усилители, и колонки — всё самим делать приходилось. С Анфисой мы однокурсники. Белла, ей тут лет пятнадцать, по-моему, у Женьки солисткой была. Могла бы пробиться, если бы голос не прокурила.
— А что это за мужик её обнимает? — Немигайло тоже присмотрелся к снимку. — Раньше его не было.
— Так вы у Анфисы эту фотографию видели? Это её первый муж, тоже наш с ней однокурсник.
— А Балясин её увёл у него?
— Да. Лука с горя даже пытался руки на себя наложить. Вот, Анфиса и ликвидировала его на своём снимке. Плохие воспоминания, понимаете?
— Вы сказали… Лука? — Колапушин сам не чуял собственного голоса. Капсулев, за музыкой, не услыхал, а, вот Фартуков слышал и запомнил точно — Балясин, перед смертью, вспоминал о том, что ему говорил именно… Лука!
— Лука, это прозвище студенческое, а фамилия его — Луконин. С тех самых пор его не видел, он ни с кем после этого встречаться не хотел. Классный был специалист по акустике.
На экране телевизора была та же улица, которую, меньше часа назад, Колапушин и Немигайло видели из окна офиса. Только ракурс был чуть-чуть другим, наверное, Балясин снимал из окна своего кабинета. И время дня было другое — яркий солнечный день, а сейчас уже был вечер.
Порыскав, камера поймала странную фигуру. Старуха в чёрном, похожем на монашеское одеянии стояла на противоположной стороне улицы и явно смотрела прямо в окно кабинета. Её руки производили непонятные быстрые движения, как будто крутили что-то мелкое или перебирали чётки — разобрать было невозможно.
Что делала старуха руками так и осталось неизвестным — Балясин воспользовался трансфокатором и лицо в кадре начало укрупняться, до тех пор, пока не заняло весь экран.
Страшное, похожее на лицо какой-нибудь старообрядческой игуменьи, или на старинную тёмную икону, ещё византийской работы. Низко, по-монашески, повязанный платок. Большой крючковатый нос, впалые аскетические щёки, тяжёлый подбородок — всё это было коричневато-оливкового оттенка, угловато, словно грубо вытесано топором из куска старого дерева. Густые, кустистые брови нависли над небольшими колючими глазами, неотрывно глядящими прямо в камеру. Этот исступленный взгляд бросал в дрожь. Бесцветные, сухие губы непрерывно шевелились. Что они выговаривали — молитву, заклинания, проклятия?
Кадр задрожал и оборвался; после секунды мельтешения чёрно-белых точек на экране пошла старая запись: смеющаяся Шаманка на каком-то загородном пикнике.
Капсулев нажал кнопку на пульте и, поражённый, повернулся к сыщикам.
— Я этого раньше не видел. Я думал — галлюцинации у него.
— Значит, он вам про неё говорил?
— Говорил, но он столько ахинеи всякой нёс, в последнее время, что, если честно, я ему просто не поверил.
— Вам нужно было нам сразу всё это рассказать — упрекнул Колапушин.
— Чтобы вы приняли бы меня за ненормального.
Подумав, Колапушин вынужден был с этим согласиться.
— Но вы же нормальный, образованный человек, кандидат наук. Вы задавали себе вопрос: что стоит за всеми этими старухами, ведьмами, проклятьями?
— Задавал и не раз, но ответа так и не получил.
Волнуясь, Капсулев отошёл к дальней стене своей небольшой гостиной. На ней висели, плохо различимые при слабом свете небольших бра, несколько фотографий, в тёмных лакированных рамках. На одной из них можно было угадать молодого длинноволосого Евгения Балясина с гитарой в руках.
— Хорошо — сказал Колапушин — давайте по порядку. С чего всё началось?
— Он влюбился в Варю Шаманку.
— Он не собирался уйти от этой своей… — похоже, Немигайло собрался завернуть какой-то длинный, сложносочинённый период, но Капсулев ответил с хода, не дожидаясь окончания фразы:
— От Анфисы? Вряд ли. Она сильная баба, держала его крепко. Она сама грозила разводом, домой его не пускала.
— С властями, после аварии, у него неприятностей не было? — Колапушин упрямо возвращался к Шаманке — За то, что он ей, пьяной, ключи от машины дал?
— Да, нет — равнодушно пожал плечами Капсулев — он, ещё с полгода назад, сделал ей доверенность. И доверенность и права были в её сумочке. Так, вызвали пару раз, вот и всё.
— А сам себя он винил в её смерти?
— Да. Это стало его кошмаром. Он часами слушал её песни. Совесть его, конечно, мучила.
— Рыбки-то, почему сдохли? — неожиданно вспомнил Немигайло — Их тоже совесть замучила?
— Дались тебе эти рыбки! — Колапушин не скрывал досады; мысль никак не давалась в руки — даже ухватиться было не за что.
— Музыка их угробила, я вам говорю! Этот «бум-бум». Вспомните, как вы сами чуть не оттопырились там!
— Егор, я тебя очень прошу, помолчи. — Колапушин начал злиться не на шутку. — Дай спокойно всё выяснить. Без тебя голова гудит. — он опять повернулся к Капсулеву — Так, и что дальше?
— Потом он вообразил, что Варька его заколдовала. Он вычитал в какой-то книге, про чёрную магию, что ведьмы записывают заклятье и прячут его в доме жертвы. Стал искать…
— И нашёл.
— Нашёл.
Поколебавшись, Капсулев сунул руку в карман висевшего на стуле пиджака и, вытащив бумажник, вынул из него небольшую сложенную вчетверо жёлтую бумажку. Смущённо улыбнувшись, он отдал её Колапушину.
— Значит, вот где она была — задумчиво протянул Колапушин, пока не разворачивая листок. — Почему вы её сохранили?
Капсулев пожал плечами. По нему было видно, что он и сам толком не понимает, зачем сунул записку в бумажник.
— Я у него тогда забрал. Выкинуть хотел…
Немного помедлив, Колапушин развернул бумажку и задумался, пытаясь постигнуть тайный смысл написанного. Немигайло, сгорая от любопытства, попытался завладеть этим тайным заклинанием, но Колапушин отвёл руку назад.
— Её почерк?
Капсулев подтверждающе кивнул.
— Я прочту?
— Если не боитесь — Капсулев попробовал иронически усмехнуться, но это у него, как-то, не очень получилось — Минздрав не рекомендует.
Колапушин не испугался. Подойдя поближе к свету, и отставив руку он, негромко и внятно, без всякого выражения прочитал загадочный текст:
Когда я умру, не голубкой порхающей белой,
А страшной старухой в окошко твоё загляну.
И если моё не понравится чёрное тело,
Я музыкой заново сердце твоё отомкну.
Тогда запоют в облаках Иерихонские трубы,
И ужас неслышный прокатится тяжкой волной.
Обрушится город бесформенной каменной грудой
И колокол Царь загудит над твоей головой.
И мёртвые рыбы всплывут из бездонной пучины.
Замечутся твари — напуганы дрожью земли.
И бросятся за борт матросы, не зная причины,
Оставив среди океана свои корабли.
Колапушин и сам не ожидал, что эти слова, произнесённые вслух, окажут, вдруг, такое ошеломляющее впечатление. У него непроизвольно опустилась рука, в которой он держал заклинание. Капсулев, как-то съёжился, а на лице Немигайло, выпучившего в изумлении глаза, появилось характерное выражение, словно он собрался произнести традиционную матерную фразу, выражающую крайнюю степень потрясения.
Ты вспомнишь и руки мои, и горячие губы.
Ты будешь искать их напрасно в полуночной тьме.
Когда запоют в облаках Иерихонские трубы,
И Голосом Бога напомнят тебе обо мне.
— Всё-таки, господин Капсулев — после паузы, Колапушин вернулся к невыяснённому вопросу, — почему вы оставили это у себя? Сами-то, не боялись?
— Нет. Я, всё-таки, нормальный образованный. Понимаете, — он кивнул на телевизор — этого же не должно быть. Я хотел разобраться…
— И, что же?
— Капсулев развёл руками, показывая, что ответа у него нет.
— Арсений Петрович, — наконец, прорезался изумлённый голос Немигайло — и старуха чёрная была. И рыбки сдохли!
— Голос Бога тоже упоминался, — согласился Колапушин.
— А, вот, колокола не было. И матросы за борт не сигали без причины. Может нужно сегодняшние мировые новости послушать?
— Ты ещё про город забыл. Слушай, давай сами не будем сходить с ума, ладно?
Нервно прохаживаясь по комнате, Колапушин, снова и снова, перебирал в уме самые различные варианты. Картина не получалась. Все фрагментики упрямо складывались в то, чего быть не может. Непонятно было, даже, о чём спрашивать Капсулева. Впору самому было в церковь идти и свечку ставить.
— А вы не вспомните, что сказал Балясин, перед смертью?
— Боюсь, что нет. Играла очень громкая музыка, а я, к тому же, за рулём был. Вроде бы… о Боге что-то, но не берусь утверждать. Знаете, музыка была, по моему, какая-то церковная, может, поэтому мне так и кажется.
— Вполне возможно. — в процессе своих бесцельных перемещений Колапушин оказался у стены, на которой висели фотографии в рамках.
— Это я, кажется, видел.
Конечно, видел, ведь это была та самая фотография, где были: и длинноволосый Балясин с гитарой, и Капсулев, и юная Бэлла в школьном платье, и Анфиса, и… вот у этой фотографии край отрезан не был. Рядом с Анфисой, обнимая её правой рукой, стоял невзрачный человек в очках с толстыми стёклами.
— Студенческая фотография — объяснил Капсулев, увидев, что именно разглядывает Колапушин.
— Так вы все были знакомы ещё тогда??
— Мы делали аппаратуру для Женькиной рок-группы. Это ведь не то, что сейчас — пошёл и купил. А тогда и усилители, и колонки — всё самим делать приходилось. С Анфисой мы однокурсники. Белла, ей тут лет пятнадцать, по-моему, у Женьки солисткой была. Могла бы пробиться, если бы голос не прокурила.
— А что это за мужик её обнимает? — Немигайло тоже присмотрелся к снимку. — Раньше его не было.
— Так вы у Анфисы эту фотографию видели? Это её первый муж, тоже наш с ней однокурсник.
— А Балясин её увёл у него?
— Да. Лука с горя даже пытался руки на себя наложить. Вот, Анфиса и ликвидировала его на своём снимке. Плохие воспоминания, понимаете?
— Вы сказали… Лука? — Колапушин сам не чуял собственного голоса. Капсулев, за музыкой, не услыхал, а, вот Фартуков слышал и запомнил точно — Балясин, перед смертью, вспоминал о том, что ему говорил именно… Лука!
— Лука, это прозвище студенческое, а фамилия его — Луконин. С тех самых пор его не видел, он ни с кем после этого встречаться не хотел. Классный был специалист по акустике.
Глава 13
— … Вот они, Арсений Петрович, бизнесмены-то наши. Балясин как ему помог, а он… Мог бы к себе пригласить пожить, раз такое дело — один ведь в квартире. Видели обстановочку? Не попади он в эту фирму — было бы у него такое?
Любой, даже самый длинный и трудный день, когда-нибудь, да кончается. Этот, тоже, не стал исключением. Хотя от асфальта и стен домов всё ещё шла удушливая, вонючая городская жара, но воздух уже начинал свежеть, а на столбах, щёлкая и мигая, один за другим загорались фонари. Вымотанному Колапушину совсем не хотелось разговаривать, а тем более думать, но отвязаться от Егора было делом нереальным.
— Не рановато ты выводы начал делать, Егор? Смотри, сколько он с ним возился: и альбом этот доделывал, и врача вызывал, и уговаривал отдохнуть поехать. Даже ночевать там остался — за друга беспокоился. А домой… думаешь легко жить вместе с человеком в таком состоянии? Да и не так уж он одинок. Я руки сполоснуть заходил, так в ванной халат висит явно женский, косметика какая-то у зеркала. Потом, откуда мы знаем: может он его и приглашал, а Балясин сам не захотел. Белла, помнишь, говорила, что он и в больницу в нетрезвом виде не хотел ехать.
— Всё равно, как-то… не по-людски.
— Ты не устал ещё?
— Нет, ну… работать то надо. Лютиков спросит…
— Работать, работать… — проворчал Колапушин. — Нельзя всё время работать — думать тоже иногда полезно. Или, что, по-твоему, нам сейчас надо нарисовать пятиугольник магический, чёрные свечки зажечь и Люцифера вызвать попробовать?
Пару десятков шагов сыщики прошли молча. Колапушин начал надеяться, что Немигайло, наконец, иссяк, но Егор разрушил эту надежду самым бессовестным образом.
— Значит, точно, всё дело в музыке!
— С чего ты взял?
— Ну, как же? Балясин слушал и помер. Капсулев её послушал — тоже еле живой остался. Вам плохо стало. Белла там работает, слышит её постоянно и ходит сама не своя. Рыбки, и те сдохли! Всё получается одно к одному.
— Шампунь у тебя получается — какао и винегрет в одном флаконе. Зациклился на своей идее, и видеть не желаешь, что всё это, друг к другу не имеет ни малейшего отношения. Давай разберёмся: что, Балясину мало неприятностей выпало за последнее время? То-то. А он и сам дополнительно своё здоровье гробил. В кабинете мы с тобой вместе были — да, мне плохо стало, но ты то как огурчик! Я тоже на пару секунд подумал, как и ты, когда Витя про Капсулева рассказал. Ну и что? Витя тот же диск слушал, и хоть бы хны. Белла, вообще «техно» не выносит, а уж Шаманку слушать — ёё не заставишь и под дулом автомата. Фирма музыкальная, вот нам и чудится, что всё из-за музыки.
— Нет, Арсений Петрович! — Немигайло распалился так, что Колапушин начал всерьёз опасаться: не грохнется ли он на ступеньках подземного перехода, по которым они, как раз и спускались. — Не один я так думаю. Неужели не поняли, в чём тут тайна?
— Где уж мне. Может, познакомишь, со знающими людьми? Где их искать прикажешь?
— А мы уже пришли.
— Куда?
— К тем, кто давно всё понял.
Удивительно, но утренние старички всё ещё стояли со своими плакатами на том же самом месте. Только теперь, лозунг: «Запретить сатанинскую музыку!», за которым утром пытался спрятаться Мотыльков, был в руках у Анны Сергеевны.
— Вот! — торжествующе ткнул Немигайло пальцем в один из плакатов, налепленных на стену перехода: «Запретить придуманную „Моссадом“ и КГБ „техно“ и „рейв“ музыку!». — Мы, с вами, должны доказать всю пагубность этой сатанинской музыки!
— «Правильно!» «Запретить Сатану!» немедленно понеслись отклики из толпы взволновавшихся стариков.
— Бог ты мой! — Колапушин схватил Немигайло за рукав и оттащил подальше. — Ты, что, не понимаешь, что это психически больные?
— Может, они не всю жизнь сумасшедшими были? Вот, Анна Сергеевна — она инвалид войны. А старик этот говорил, что доктором наук был.
— Да не был он никаким доктором наук! Он сказал — потенциальным, понимаешь? Хотел быть — но не был. Не мог он им стать, болен он. Шизофрения, наверное. А бабуся — контуженная на фронте, потому и инвалид.
— Ну и что, что больные. И больной человек может правду знать.
— Вот ты и доказывай эту правду. А я займусь делом!
Немигайло, с досадой, посмотрел вслед, решительно удаляющемуся по переходу Колапушину, и стал рыться в карманах, соображая: куда же это он мог засунуть казённую телефонную карточку.
— …Она его тоже любила, а он жену боялся — возбуждённо кричал Немигайло в трубку таксофона. — А та на случай смерти проклятье написала, и в офисе у него заныкала…
— Ты громче, слышно плохо! — Взволнованный Лютиков даже привстал со своего кресла — А жена-то, кого любила? Себя?.. А старуха кого?.. Мимо проходила?!.. Ты меня запутал совсем. Но всё выясни досконально! Давай, рапортуй скорей, я пока здесь буду.
— Я отрапортую, Савелий Игнатьевич. Только эксперимент один проведу и отрапортую.
Пройдя пару кварталов, Колапушин, наконец, успокоился. Надо было позвонить Лютикову, пока тот не лёг спать. Присев на скамейку в небольшом скверике между домами, Колапушин достал сотовый телефон:
— Добрый вечер, Савелий Игнатьевич. Ваша жена сказала, что вы ещё на службе.
— Арсений? Ну, слава Богу, наконец-то. Рассказывай, какие дела.
— Сам не пойму пока. С одной стороны — никаких признаков, что эта смерть насильственная, а с другой — дребедень какая-то всё время вылезает: ведьмы, проклятья, заклинания спрятанные.
— Да, заклинанья к делу не пришьёшь. А почему у вас с Немигайло опять версии разные?
— Он считает, что всё из-за музыки, а я ещё кое-что хочу проверить. Тут неожиданно ещё один фигурант проявился — муж Анфисы бывший. Говорят, что он из-за неё самоубийством жизнь кончить пытался. Только уже много лет с тех пор прошло, вряд ли он к этому причастен. Но Балясин вспомнил перед смертью какие-то его слова. Возможно, это нам что-то и даст. Завтра, прямо с утра и выясню.
— Сегодня, Арсений, сегодня. Ты не представляешь, что творится. И с ревностью ты не прав — я то знаю, какие случаи бывают. А вообще, обе они ведьмы, вот, что я тебе скажу. Из-за них мужики, как мухи мрут.
— Да я сам не успокоюсь, пока со всеми этими ведьмами и чёрной магией не разберусь. Что-то здесь не так. Только завтра — сил уже просто нет.
— Арсений, дружок, сегодня! Сегодня надо. Тут уже из управления интересовались. Народные артисты названивают. Из двух газет приходили! А завтра ещё из трёх собираются — звонили уже.
— Так что, мы теперь и жёлтую прессу обслуживаем?
— А общественное мнение — знаешь что это такое?
— Савелий Игнатьевич, уже ночь почти, ну сколько можно? У меня в жизни давление не подскакивало, а сегодня — на тебе.
— Арсений, дорогой — три… ну, хочешь — пять отгулов дам! Поедешь куда-нибудь, рыбку половишь.
— Да что узнавать — какая ревность, через столько лет?… Нет, изменяла она этому или нет, я не проверял… Но ревновала сильно… Ну, хорошо. Даю на него данные — пробейте адрес по ЦАБу.
— Арсений, поторопись, родной. Тут уже депутат Думы звонил… Да, чёрт с ним я и сам уже, пока финал не узнаю, спать не лягу! Ну, с Богом.
Полковник Лютиков положил трубку и снова взялся за открытый любовный роман, но тут же отбросил его в сторону. Страсти по Шаманке совершенно не давали ему сосредоточиться на любимой литературе.
Гриша, шестнадцатилетний племянник Егора, был весьма доволен. Ещё бы — теперь мать и слова не скажет, что он ерундой занимается, вместо того, чтобы уроки делать. Вот и Уголовный розыск не смог без него обойтись. Плохо только, что дядя Егор тупой такой — не рубит совершенно — нельзя настоящую музыку тихо слушать, что это — симфония что ли?
— Вот, дядя Егор, то было «техно», а это уже «рейв» — в который раз пришлось объяснять одно и то же.
— А какая разница?
— Ну, если «техно» это бум-бум-бум, то «рейв» — бум-бум, бум-бум. Понимаешь?
— И зачем покупать их так много, когда они все похожи друг на друга, эти бум-бумы?
— О, Господи!.. Дай мне силы. Ты, дядя Егор, не ловишь фишку.
— Ты обещал и насчёт фишки…
— Сначала, ты ловишь фишку. Если фишка ловится, то начинаешь её рубить.
— Понятно… — озадаченно протянул Немигайло — А бывает так, что фишка ловится, но не рубится?
— Правильный вопрос задаёшь. Если фишка не рубится, то это, как бы, уже не твоя эстетика. А вот, если рубится, тогда ты начинаешь тащиться, переться, колбаситься, короче…
— Я, вот, послушал, и ничего — крокодил не ловится…
— Так надо, хотя бы, разочков десять послушать.
— Десять?!
Гриша, в очередной раз вздохнул над этой непробиваемой тупостью и, с философской важностью, заметил:
— Если откровенно: это нельзя просто слушать. К этому надо придти.
Немигайло мученически закатил глаза, но выхода не было — лучшего эксперта по этим вопросам ему было не сыскать. Из больших чёрных колонок опять с грохотом начало вываливаться то, что племянник Гришка почему-то называл музыкой.
Любой, даже самый длинный и трудный день, когда-нибудь, да кончается. Этот, тоже, не стал исключением. Хотя от асфальта и стен домов всё ещё шла удушливая, вонючая городская жара, но воздух уже начинал свежеть, а на столбах, щёлкая и мигая, один за другим загорались фонари. Вымотанному Колапушину совсем не хотелось разговаривать, а тем более думать, но отвязаться от Егора было делом нереальным.
— Не рановато ты выводы начал делать, Егор? Смотри, сколько он с ним возился: и альбом этот доделывал, и врача вызывал, и уговаривал отдохнуть поехать. Даже ночевать там остался — за друга беспокоился. А домой… думаешь легко жить вместе с человеком в таком состоянии? Да и не так уж он одинок. Я руки сполоснуть заходил, так в ванной халат висит явно женский, косметика какая-то у зеркала. Потом, откуда мы знаем: может он его и приглашал, а Балясин сам не захотел. Белла, помнишь, говорила, что он и в больницу в нетрезвом виде не хотел ехать.
— Всё равно, как-то… не по-людски.
— Ты не устал ещё?
— Нет, ну… работать то надо. Лютиков спросит…
— Работать, работать… — проворчал Колапушин. — Нельзя всё время работать — думать тоже иногда полезно. Или, что, по-твоему, нам сейчас надо нарисовать пятиугольник магический, чёрные свечки зажечь и Люцифера вызвать попробовать?
Пару десятков шагов сыщики прошли молча. Колапушин начал надеяться, что Немигайло, наконец, иссяк, но Егор разрушил эту надежду самым бессовестным образом.
— Значит, точно, всё дело в музыке!
— С чего ты взял?
— Ну, как же? Балясин слушал и помер. Капсулев её послушал — тоже еле живой остался. Вам плохо стало. Белла там работает, слышит её постоянно и ходит сама не своя. Рыбки, и те сдохли! Всё получается одно к одному.
— Шампунь у тебя получается — какао и винегрет в одном флаконе. Зациклился на своей идее, и видеть не желаешь, что всё это, друг к другу не имеет ни малейшего отношения. Давай разберёмся: что, Балясину мало неприятностей выпало за последнее время? То-то. А он и сам дополнительно своё здоровье гробил. В кабинете мы с тобой вместе были — да, мне плохо стало, но ты то как огурчик! Я тоже на пару секунд подумал, как и ты, когда Витя про Капсулева рассказал. Ну и что? Витя тот же диск слушал, и хоть бы хны. Белла, вообще «техно» не выносит, а уж Шаманку слушать — ёё не заставишь и под дулом автомата. Фирма музыкальная, вот нам и чудится, что всё из-за музыки.
— Нет, Арсений Петрович! — Немигайло распалился так, что Колапушин начал всерьёз опасаться: не грохнется ли он на ступеньках подземного перехода, по которым они, как раз и спускались. — Не один я так думаю. Неужели не поняли, в чём тут тайна?
— Где уж мне. Может, познакомишь, со знающими людьми? Где их искать прикажешь?
— А мы уже пришли.
— Куда?
— К тем, кто давно всё понял.
Удивительно, но утренние старички всё ещё стояли со своими плакатами на том же самом месте. Только теперь, лозунг: «Запретить сатанинскую музыку!», за которым утром пытался спрятаться Мотыльков, был в руках у Анны Сергеевны.
— Вот! — торжествующе ткнул Немигайло пальцем в один из плакатов, налепленных на стену перехода: «Запретить придуманную „Моссадом“ и КГБ „техно“ и „рейв“ музыку!». — Мы, с вами, должны доказать всю пагубность этой сатанинской музыки!
— «Правильно!» «Запретить Сатану!» немедленно понеслись отклики из толпы взволновавшихся стариков.
— Бог ты мой! — Колапушин схватил Немигайло за рукав и оттащил подальше. — Ты, что, не понимаешь, что это психически больные?
— Может, они не всю жизнь сумасшедшими были? Вот, Анна Сергеевна — она инвалид войны. А старик этот говорил, что доктором наук был.
— Да не был он никаким доктором наук! Он сказал — потенциальным, понимаешь? Хотел быть — но не был. Не мог он им стать, болен он. Шизофрения, наверное. А бабуся — контуженная на фронте, потому и инвалид.
— Ну и что, что больные. И больной человек может правду знать.
— Вот ты и доказывай эту правду. А я займусь делом!
Немигайло, с досадой, посмотрел вслед, решительно удаляющемуся по переходу Колапушину, и стал рыться в карманах, соображая: куда же это он мог засунуть казённую телефонную карточку.
— …Она его тоже любила, а он жену боялся — возбуждённо кричал Немигайло в трубку таксофона. — А та на случай смерти проклятье написала, и в офисе у него заныкала…
— Ты громче, слышно плохо! — Взволнованный Лютиков даже привстал со своего кресла — А жена-то, кого любила? Себя?.. А старуха кого?.. Мимо проходила?!.. Ты меня запутал совсем. Но всё выясни досконально! Давай, рапортуй скорей, я пока здесь буду.
— Я отрапортую, Савелий Игнатьевич. Только эксперимент один проведу и отрапортую.
Пройдя пару кварталов, Колапушин, наконец, успокоился. Надо было позвонить Лютикову, пока тот не лёг спать. Присев на скамейку в небольшом скверике между домами, Колапушин достал сотовый телефон:
— Добрый вечер, Савелий Игнатьевич. Ваша жена сказала, что вы ещё на службе.
— Арсений? Ну, слава Богу, наконец-то. Рассказывай, какие дела.
— Сам не пойму пока. С одной стороны — никаких признаков, что эта смерть насильственная, а с другой — дребедень какая-то всё время вылезает: ведьмы, проклятья, заклинания спрятанные.
— Да, заклинанья к делу не пришьёшь. А почему у вас с Немигайло опять версии разные?
— Он считает, что всё из-за музыки, а я ещё кое-что хочу проверить. Тут неожиданно ещё один фигурант проявился — муж Анфисы бывший. Говорят, что он из-за неё самоубийством жизнь кончить пытался. Только уже много лет с тех пор прошло, вряд ли он к этому причастен. Но Балясин вспомнил перед смертью какие-то его слова. Возможно, это нам что-то и даст. Завтра, прямо с утра и выясню.
— Сегодня, Арсений, сегодня. Ты не представляешь, что творится. И с ревностью ты не прав — я то знаю, какие случаи бывают. А вообще, обе они ведьмы, вот, что я тебе скажу. Из-за них мужики, как мухи мрут.
— Да я сам не успокоюсь, пока со всеми этими ведьмами и чёрной магией не разберусь. Что-то здесь не так. Только завтра — сил уже просто нет.
— Арсений, дружок, сегодня! Сегодня надо. Тут уже из управления интересовались. Народные артисты названивают. Из двух газет приходили! А завтра ещё из трёх собираются — звонили уже.
— Так что, мы теперь и жёлтую прессу обслуживаем?
— А общественное мнение — знаешь что это такое?
— Савелий Игнатьевич, уже ночь почти, ну сколько можно? У меня в жизни давление не подскакивало, а сегодня — на тебе.
— Арсений, дорогой — три… ну, хочешь — пять отгулов дам! Поедешь куда-нибудь, рыбку половишь.
— Да что узнавать — какая ревность, через столько лет?… Нет, изменяла она этому или нет, я не проверял… Но ревновала сильно… Ну, хорошо. Даю на него данные — пробейте адрес по ЦАБу.
— Арсений, поторопись, родной. Тут уже депутат Думы звонил… Да, чёрт с ним я и сам уже, пока финал не узнаю, спать не лягу! Ну, с Богом.
Полковник Лютиков положил трубку и снова взялся за открытый любовный роман, но тут же отбросил его в сторону. Страсти по Шаманке совершенно не давали ему сосредоточиться на любимой литературе.
Гриша, шестнадцатилетний племянник Егора, был весьма доволен. Ещё бы — теперь мать и слова не скажет, что он ерундой занимается, вместо того, чтобы уроки делать. Вот и Уголовный розыск не смог без него обойтись. Плохо только, что дядя Егор тупой такой — не рубит совершенно — нельзя настоящую музыку тихо слушать, что это — симфония что ли?
— Вот, дядя Егор, то было «техно», а это уже «рейв» — в который раз пришлось объяснять одно и то же.
— А какая разница?
— Ну, если «техно» это бум-бум-бум, то «рейв» — бум-бум, бум-бум. Понимаешь?
— И зачем покупать их так много, когда они все похожи друг на друга, эти бум-бумы?
— О, Господи!.. Дай мне силы. Ты, дядя Егор, не ловишь фишку.
— Ты обещал и насчёт фишки…
— Сначала, ты ловишь фишку. Если фишка ловится, то начинаешь её рубить.
— Понятно… — озадаченно протянул Немигайло — А бывает так, что фишка ловится, но не рубится?
— Правильный вопрос задаёшь. Если фишка не рубится, то это, как бы, уже не твоя эстетика. А вот, если рубится, тогда ты начинаешь тащиться, переться, колбаситься, короче…
— Я, вот, послушал, и ничего — крокодил не ловится…
— Так надо, хотя бы, разочков десять послушать.
— Десять?!
Гриша, в очередной раз вздохнул над этой непробиваемой тупостью и, с философской важностью, заметил:
— Если откровенно: это нельзя просто слушать. К этому надо придти.
Немигайло мученически закатил глаза, но выхода не было — лучшего эксперта по этим вопросам ему было не сыскать. Из больших чёрных колонок опять с грохотом начало вываливаться то, что племянник Гришка почему-то называл музыкой.
Глава 14
Повезло хотьв том, что добираться оказалось удобно. Выйдя из троллейбуса у Никитских ворот, Колапушин почти сразу нашёл в переулке небольшой старый дом, где так никуда и не переехав за эти годы, жил Луконин. Войдя в тёмный, пропахший кошками подъезд, Колапушин еле-еле нашёл лестницу с вытертыми почти до основания ступенями и, ориентируясь на слабый свет небольшого окна выходящего почему-то на лестницу, поднялся на второй этаж, где чуть ли ни на ощупь разыскал нужную квартиру.
Старую, с облупившейся краской, дверь открыл невысокий человек, которого Колапушин даже не смог толком рассмотреть в полутьме.
— Простите, я к Алексею Львовичу.
— Это я, проходите, пожалуйста.
— Я наверное поздно?..
— Ну что вы? Я очень поздно ложусь. Проходите сюда.
Оказывается, для того чтобы попасть в комнату Луконина, нужно было сначала пройти через обшарпанную коммунальную кухню со старыми наверное ещё довоенными столами и такими же досчатыми полками. Под грязным потолком висела голая лампочка; это её слабый свет и пробивался на лестницу через небольшое окошко. Других окон в кухне не было — похоже лампочка горела здесь и днём и ночью.
Вслед за Лукониным, Колапушин, через дверь, находящуюся в дальнем углу кухни, прошёл в комнату, разделённую, каким-то подобием большой прямоугольной арки, на две части. Под аркой была высокая ступенька, из-за чего пол комнаты находился на разных уровнях. В комнате горела пятирожковая старомодная люстра, но потолок в этом старинном доме находился так высоко, что света в комнате было маловато. Наверное поэтому на большом старинном письменном столе, покрытым вытертым зелёным сукном порванным на углу, горела, тоже старинная на вид, бронзовая настольная лампа с самодельным абажуром, сделанным из красивой плоской корзины, покрытой тёмным лаком. На столе стояли несколько, тоже старинных, безделушек, какие-то фотографии в старомодных рамках, да и вообще вся мебель в комнате была ещё наверное конца позапрошлого века: огромный дубовый буфет с витражами из цветных стёкол в массивных дверках, чёрное пианино, к передней деке которого были прикреплены два бронзовых подсвечника, обеденный стол с толстыми ножками, небольшой резной столик с мраморным бюстом красивой женщины у маленького окна. В углу комнаты виднелась большая кафельная печь с круглыми, бронзовыми вьюшками. Единственными более или менее современными предметами обстановки были несколько стульев и большое количество книжных полок, плотно забитых разнокалиберной, похоже специальной, литературой.
— Старший оперуполномоченный Колапушин, Арсений Петрович — представился Колапушин, протягивая раскрытое удостоверение.
— Извините, я как-то… — щуплый, невзрачный хозяин комнаты недоумённо взглянул на удостоверение и перевёл на Колапушина взгляд небольших глаз, кажущихся ещё меньше, из-за толстых стёкол в очках.
Необходимое объяснение цели визита было неожиданно прервано телефонным звонком.
— Простите… — Луконин взял трубку старого, чёрного телефонного аппарата, выпущенного лет сорок назад.
— Алло… Максим?.. А-а… да, да, да. Конечно помню… Где, вы говорите, играли?.. А где сидел ваш знакомый?.. Так, так — и что исполняли?.. Ну, естественно — там же си-бемоль субконтроктавы — конечно провалы должны были быть… А я говорил Петру Илларионовичу, что такие произведения в этом зале исполнять нельзя — там образуется несколько узлов… Нет, не поможет — архитектура такая… Что же вы хотите, сами знаете — ваш контрафагот инструмент страшный… Знаете что, лучше заскочите ко мне, когда у нас будете. Помозгуем: может быть вам садиться как-нибудь нетрадиционно, когда играете в этом зале. Попробуем, посчитаем… Да, тоже думаю, что не разрешит… Но вы всё-таки зайдите… Не за что. До свидания.
Колапушина поразила перемена, произошедшая с Лукониным, во время этого короткого разговора — он улыбался, говорил громко, уверенно, искренне желая помочь неведомому Максиму. Даже лицо Луконина помолодело, и теперь было видно, что он одного возраста с Анфисой и Капсулевым, хотя, до этого разговора, выглядел лет на пятнадцать, а то и на двадцать, старше. Всё ещё улыбаясь, Луконин вопросительно посмотрел на Колапушина.
— Алексей Львович, я пришёл к вам в связи со смертью Евгения Балясина.
— Да я слышал — нехотя сказал Луконин. Он снова сгорбился и постарел на вид. — Только… какое отношение это имеет ко мне?
Глядя на угрюмого потухшего человека, погружённого в какие-то свои тяжёлые воспоминания, Колапушин сразу отчётливо понял, что Луконин не может иметь ни малейшего отношения к смерти Балясина. Однако слова именно этого человека, с печальным отсутствующим взглядом, тот почему-то вспомнил перед смертью. Вполне возможно, что это был бред умирающего, но те «странные вещи» на которые наткнулся Колапушин в фирме «Бал-саунд-рекордз», заставляли хвататься даже за такую слабую зацепку.
— Я понимаю, вам не очень хочется разговаривать на эту тему, но Балясин, умирая, вспомнил ваши слова.
— Мои? — удивление Луконина явно было совершенно неподдельным. — Если я что-то и говорил Балясину, то последний раз это могло быть лет восемь назад.
— Тем не менее, умирающий Балясин вспомнил какие-то ваши слова о Боге.
— О Боге? — Луконин недоумевающе взглянул на Колапушина и пожал плечами — Не считаю себя верующим. Это в их среде сейчас модно креститься, венчаться, кресты носить с бриллиантами.
— Вы разве не из одной среды? Такая была дружба.
— Много чего было… Они изменились, а я нет. Я теперь, кстати, единственный, кто занимается своим делом — акустикой концертных залов.
Луконина нужно было хоть как-то расшевелить. Колапушин по опыту знал, что человек с таким взглядом, обращённым в невесёлое прошлое, может и не вспомнить даже то, что знает. Сознание иногда воздвигает внутри себя своеобразный барьёр, во имя собственного спасения ограждая психику человека от мучительных воспоминаний. Но этот спасительный для Луконина барьер необходимо было каким-то образом обойти — не было другой возможности узнать, что же всё-таки он говорил когда-то Балясину о Боге. Возможно, имело смысл, поговорить о его работе — судя по разговору с неведомым собеседником, это была та часть жизни Луконина, где он жил интересно, плодотворно и полнокровно.
Старую, с облупившейся краской, дверь открыл невысокий человек, которого Колапушин даже не смог толком рассмотреть в полутьме.
— Простите, я к Алексею Львовичу.
— Это я, проходите, пожалуйста.
— Я наверное поздно?..
— Ну что вы? Я очень поздно ложусь. Проходите сюда.
Оказывается, для того чтобы попасть в комнату Луконина, нужно было сначала пройти через обшарпанную коммунальную кухню со старыми наверное ещё довоенными столами и такими же досчатыми полками. Под грязным потолком висела голая лампочка; это её слабый свет и пробивался на лестницу через небольшое окошко. Других окон в кухне не было — похоже лампочка горела здесь и днём и ночью.
Вслед за Лукониным, Колапушин, через дверь, находящуюся в дальнем углу кухни, прошёл в комнату, разделённую, каким-то подобием большой прямоугольной арки, на две части. Под аркой была высокая ступенька, из-за чего пол комнаты находился на разных уровнях. В комнате горела пятирожковая старомодная люстра, но потолок в этом старинном доме находился так высоко, что света в комнате было маловато. Наверное поэтому на большом старинном письменном столе, покрытым вытертым зелёным сукном порванным на углу, горела, тоже старинная на вид, бронзовая настольная лампа с самодельным абажуром, сделанным из красивой плоской корзины, покрытой тёмным лаком. На столе стояли несколько, тоже старинных, безделушек, какие-то фотографии в старомодных рамках, да и вообще вся мебель в комнате была ещё наверное конца позапрошлого века: огромный дубовый буфет с витражами из цветных стёкол в массивных дверках, чёрное пианино, к передней деке которого были прикреплены два бронзовых подсвечника, обеденный стол с толстыми ножками, небольшой резной столик с мраморным бюстом красивой женщины у маленького окна. В углу комнаты виднелась большая кафельная печь с круглыми, бронзовыми вьюшками. Единственными более или менее современными предметами обстановки были несколько стульев и большое количество книжных полок, плотно забитых разнокалиберной, похоже специальной, литературой.
— Старший оперуполномоченный Колапушин, Арсений Петрович — представился Колапушин, протягивая раскрытое удостоверение.
— Извините, я как-то… — щуплый, невзрачный хозяин комнаты недоумённо взглянул на удостоверение и перевёл на Колапушина взгляд небольших глаз, кажущихся ещё меньше, из-за толстых стёкол в очках.
Необходимое объяснение цели визита было неожиданно прервано телефонным звонком.
— Простите… — Луконин взял трубку старого, чёрного телефонного аппарата, выпущенного лет сорок назад.
— Алло… Максим?.. А-а… да, да, да. Конечно помню… Где, вы говорите, играли?.. А где сидел ваш знакомый?.. Так, так — и что исполняли?.. Ну, естественно — там же си-бемоль субконтроктавы — конечно провалы должны были быть… А я говорил Петру Илларионовичу, что такие произведения в этом зале исполнять нельзя — там образуется несколько узлов… Нет, не поможет — архитектура такая… Что же вы хотите, сами знаете — ваш контрафагот инструмент страшный… Знаете что, лучше заскочите ко мне, когда у нас будете. Помозгуем: может быть вам садиться как-нибудь нетрадиционно, когда играете в этом зале. Попробуем, посчитаем… Да, тоже думаю, что не разрешит… Но вы всё-таки зайдите… Не за что. До свидания.
Колапушина поразила перемена, произошедшая с Лукониным, во время этого короткого разговора — он улыбался, говорил громко, уверенно, искренне желая помочь неведомому Максиму. Даже лицо Луконина помолодело, и теперь было видно, что он одного возраста с Анфисой и Капсулевым, хотя, до этого разговора, выглядел лет на пятнадцать, а то и на двадцать, старше. Всё ещё улыбаясь, Луконин вопросительно посмотрел на Колапушина.
— Алексей Львович, я пришёл к вам в связи со смертью Евгения Балясина.
— Да я слышал — нехотя сказал Луконин. Он снова сгорбился и постарел на вид. — Только… какое отношение это имеет ко мне?
Глядя на угрюмого потухшего человека, погружённого в какие-то свои тяжёлые воспоминания, Колапушин сразу отчётливо понял, что Луконин не может иметь ни малейшего отношения к смерти Балясина. Однако слова именно этого человека, с печальным отсутствующим взглядом, тот почему-то вспомнил перед смертью. Вполне возможно, что это был бред умирающего, но те «странные вещи» на которые наткнулся Колапушин в фирме «Бал-саунд-рекордз», заставляли хвататься даже за такую слабую зацепку.
— Я понимаю, вам не очень хочется разговаривать на эту тему, но Балясин, умирая, вспомнил ваши слова.
— Мои? — удивление Луконина явно было совершенно неподдельным. — Если я что-то и говорил Балясину, то последний раз это могло быть лет восемь назад.
— Тем не менее, умирающий Балясин вспомнил какие-то ваши слова о Боге.
— О Боге? — Луконин недоумевающе взглянул на Колапушина и пожал плечами — Не считаю себя верующим. Это в их среде сейчас модно креститься, венчаться, кресты носить с бриллиантами.
— Вы разве не из одной среды? Такая была дружба.
— Много чего было… Они изменились, а я нет. Я теперь, кстати, единственный, кто занимается своим делом — акустикой концертных залов.
Луконина нужно было хоть как-то расшевелить. Колапушин по опыту знал, что человек с таким взглядом, обращённым в невесёлое прошлое, может и не вспомнить даже то, что знает. Сознание иногда воздвигает внутри себя своеобразный барьёр, во имя собственного спасения ограждая психику человека от мучительных воспоминаний. Но этот спасительный для Луконина барьер необходимо было каким-то образом обойти — не было другой возможности узнать, что же всё-таки он говорил когда-то Балясину о Боге. Возможно, имело смысл, поговорить о его работе — судя по разговору с неведомым собеседником, это была та часть жизни Луконина, где он жил интересно, плодотворно и полнокровно.