Тот самый свет, который не сходит с их языка: «Бог это свет небесный», «вера – свет сердца», «знание – свет»…
   Омар почтительно вел его под локоть. Медресе находилось на главной площади Нишапура, мощенной круглым камнем; улицы здесь ухожены, обсажены ивами и тополями. Людное место. Встречные низко кланялись Газали, целовали его руку. Велика его слава как богослова.
   Омара Хайяма никто не замечал. Разве что у Большого базара, у спуска в харчевню «Увы мне», увидев его, оживились пропойцы-бездельники.
   Он украдкой сунул им золотой: «Отвяжитесь».
   – Что это за люди? – проскрипел Газали.
   – Это… те самые, для которых уготован огненный ад, – усмехнулся Омар. – Только вот не знаю, смогут ли они гореть: насквозь промокли от вина, – все равно, как сырые поленья. Я полагаю, сухим ханжам адский огонь опаснее…
   – И ты знаешься с подобным сбродом?
   Как бывает у старых знакомых, которые долго не виделись, они то переходили на осторожное «вы», то возвращались к давнему «ты».
   – Почему бы и нет? Они тоже были когда-то людьми. И, быть может, хорошими. У них было светлое детство, – детство всегда нам кажется светлым, даже самое собачье, – была юность с мечтами и надеждами. Что из них получилось, сам видишь, а почему – не спрашивай, – вспомнил Омар слова Давида, сына Мизрохова. – Не все человеческие судьбы укладываются в четыре суфийских разряда: «шариат», «тарикат», «марифат» и «хакикат». Я, например, становлюсь самим собой только когда работаю. Положил перо, встал – и превратился тут же в пустой бурдюк, который следует как можно скорее наполнить вином. Боюсь, меня тоже не пустят в рай. Вот я и завожу знакомства здесь, на земле, чтобы угодить на том свете в свою компанию…
   – Ах, погибнешь, погибнешь! Опомнись, пока не поздно. Спасение падших – на пути, которым идут люди нашего братства.
   Омар яростно стиснул зубы. Он ненавидел это братство! Из-за отца. Это они, словоблуды, сбили с толку трудового, простого и честного человека и довели его до того, что он умер, как бродячий пес, на пороге дервишской обители…
   – Я, грешный… равнодушен к суфизму. Он слишком утончен для меня. Он требует полной отрешенности от человеческих желаний. У меня же много грубых страстей, которые я, несчастный, одолеть никак не в силах. Зато, – может быть, тебе пригодится, – у меня есть мальчик-слуга, сирота. Подобрал на базаре. Невзгоды юности настроили его на серьезный лад, и он живо интересуется вашим учением…
   Газали встрепенулся. Завербовать для общины нового сторонника – мюрида – заманчиво. Юная душа, едва лишь тронутая житейской грязью. Ее можно очистить и придать ей божественный блеск…
   Газали, остановившись и сунув палку под мышку, лихорадочно потирал костлявые руки.
   – Мне не терпится увидеть его! Подзови этих. Поспешим…
   Омар сделал знак носильщикам.

 
   Мальчик, открыв калитку, сложил ладони вместе и низко склонился перед Газали. В белом тюрбане, в широкой белой куртке, в узких белых штанах, – это понравилось богослову, так как соответствовало его суфийским понятиям о чистоте.
   Так и встретились они, оба белые, как пеликан и чайка в заливе Каспия…
   Газали пытался заглянуть слуге в лицо, но тот скромно прятал его. И это понравилось Газали. Не совсем испорчен…
   Хозяин и слуга помогли почетному гостю взобраться по лестнице в жилье.
   Басар, лежавший в сторонке, сперва было заинтересовался новым человеком, но затем скучающе отвернулся. Даже с места не встал. Ничего особенного. Что-то белое и невзрачное. Во всяком случае, для хозяина не опасное.
   Газали усадили на мягкой подстилке, набросали ему под локоть круглых подушек.
   – Я кухней займусь, – сказал Омар. – А вы пока знакомьтесь… Его зовут Хамидом, – кивнул поэт на мальчишку. – Так что, Абу-Хамид, можешь считать его сыном…
   Арабская приставка «Абу» к имени означает «отец такого-то», но человек не обязательно имеет ребенка с этим именем. Она указывает, скорее, на возможность мужчины быть родителем сына или дочери с теми или иными достоинствами. Так уж принято. «Абу-ль-Фатх», например, второе имя Омара, переводится как «Отец завоевателя». Хотя никаких детей, тем более, завоевателей, у Омара Хайяма нет и теперь уж, пожалуй, не будет.
   Мальчик, как положено слуге, пошел проводить его к выходу.
   Омар заскрипел ступеньками лестницы. Хамид обернулся у двери, – Газали беззвучно ахнул и откинулся на подушки. Огромные черные глаза с крылатыми бровями. Слуга тут же потупил их. Будто ласточка мелькнула. Богослов не успел уловить их выражение. Морозная дрожь прошла по его костлявому телу…
   – Удобно ли вы устроились? – Голос задумчивый, нежный, замирающий на последних звуках как будто где-то вдали…
   И вновь – огромные черные очи. Поэты называют их агатовыми. Газали видел такие на миниатюрах. И с презрением отворачивался от них. Художники лгут. Чтобы приукрасить эту мерзкую жизнь. Таких глаз не бывает у живых земных женщин, этих гнусных тварей. Они возможны только у райских гурий.
   Откуда же они у этого мальчишки? Газали охватило смутное беспокойство. Их выражение? Ожидание. Искательность и готовность. Которую он, настроенный на назидательную беседу, истолковал как готовность внимать слову божью.
   Из-под тюрбана, как змея из-под белого круглого камня, на румяную гладкую щеку вылезла прядь вьющихся черных волос. Личико – худенькое, совсем еще детское. Детский носик. И рот – пухлый, детский, наивный. Лишь темная поросль на верхней губе да странное подрагивание придавали этим невинно-алым губам некую, чуть уловимую, порочность…
   Мальчик принес из передней скатерть, развернул, расстелил ее. Газали, озадаченный, следил за его проворными руками, за тонкими ловкими пальцами, которые за любой предмет брались с особым значением, как за вещь, тайно ему известную.
   Но больше всего смущал богослова вихляющий зад: сам мальчишка тонкий, легкий, а зад у него совсем не мальчишеский. И он, наклоняясь, опускаясь на колено или вставая и разгибаясь, как нарочно выставляет его самым бесстыдным образом.
   Тьфу! Непотребство.
   Хамид принес стопку румяных лепешек, кувшин с молоком и глубокую миску со сливками. Затем поставил на скатерть большое медное, вычищенное до блеска блюдо с ранними плодами. Блюдо до ободка выстлано крупной спелой черешней, а в середине, горкой, желтые абрикосы. Хорошо смотрится – темно-красное с желтым. Как рубин с янтарем…
   Появился еще кувшин – высокий, с узким горлышком…
   – Прошу, – мальчик сделал предлагающий жест, и опять движение его рук – от себя и в стороны – показалось шейху двусмысленным.
   – Просим, просим отведать, – сказал Омар, заглядывая в дверь. – Вот незадача, – вздохнул он огорченно. – Оказалось, уксус весь вышел. И укроп с петрушкой увяли. Простите его, он слуга еще молодой и неопытный, к порядку еще не привык. Придется мне самому сходить на Зеленый базар, тут близко. А вы беседуйте…
   – Я уксус в пищу не употребляю, – капризно сказал Газали. – От него у меня сердцебиение.
   – Зато мы с Хамидом без уксуса, перца, чеснока и лука, и без разной острой и кислой травы жить не можем. Сердцебиение у нас происходит от постного и пресного. Беседуйте! Учите его уму-разуму.
   Он взял корзину, ушел, хлопнув калиткой. Хамид, поджав стройные ноги, скромно опустился на подстилку по ту сторону скатерти, напротив Газали, готовый вскочить по первому его желанию.
   – Итак, ты стремишься к богу? – Газали разломил лепешку.
   – Всей душой. – Хамид взял узкогорлый кувшин, налил в чашу темный прозрачный напиток. – Шербет. Хотите?
   – Потом, потом.
   – Я выпью. – Он выпил. Глаза его увлажнились. В их глубине, постепенно разгораясь, засветился лукавый огонек.
   – Бог – это свет, – произнес шейх торжественно. – Человек телесный пред ним – ничто. Ибо видимый мир пуст и призрачен, он лишь отображение небесного или, иначе, отражение свойств и качеств божественного абсолюта.
   Хамид с недоумением хлопнул себя по бедрам, как бы не веря в их призрачность…
   – Зато душа человека, – преподавал шейх слуге основы суфизма, – есть эманация, то есть истечение божественного духа.
   – Словом, бог – это свечка, а душа человека – луч этой свечки?
   – Свечка! – возмутился Газали. – Бог – исполинский источник яркого света искрящейся белизны! И душа человека, будучи отделена от своего источника, страдает и стремится вновь соединиться с ним. Конечная цель души – вновь слиться с богом, достичь с ним нераздельности.
   Богослов со вздохом макнул кусок лепешки в миску со сливками. Но есть не стал, положил на поднос. Хамид, между тем, запихивал в рот сразу по половине лепешки, горстями ел черешню, небрежно выплевывая косточки на скатерть, не забывая подлить себе в чашу из подозрительного кувшина.
   – Ешь, как зверь, – строго заметил шейх. – Одно из главнейших условий приближения к богу – скромность в еде. Ибо голод есть пища аллаха. Он, обостряя внутреннее зрение, открывает человеку звезды и через них – путь к небу.
   – Это верно, – согласился Хамид с полным ртом. – Помню, иной раз, когда не ешь по три дня, идешь по улице еле живой, и вдруг в голове замелькают звезды… Если нет под рукой дерева, чтобы ухватиться, или ограды, то упадешь в канаву. Канава и есть путь к богу?
   – Не смей! – одернул его богослов. – Путь к богу долог, сложен и труден.
   – Отдохнем, коли так? – предложил Хамид. Его разморило от шербета, и он, не стесняясь, растянулся на подстилке.
   Газали сердито отвел глаза от его широких бедер.
   Во дворе послышалась легкая возня, звякнул половник, зашипели сало и мясо в уже раскаленном котле. Омар, видно, вернулся с базара.
   – Ох, как пахнет! – облизнулся Хамид. – Люблю мясо. Мой хозяин мастер жарить его. Пальчики оближешь. – Он, опираясь о локоть правой руки, быстро-быстро зашевелил пальцами левой, будто собираясь пощекотать шейха, и поцеловал их.
   – Тебе придется отказаться от мяса, – сурово сказал богослов. – Если ты вправду намерен идти к богу нашим путем. И от мяса, и от шербета, – а то, я вижу, ты от него дуреешь. Ты испорченный мальчик, – сокрушенно вздохнул Газали. – В тебе, я чую, так и кипят низкие страсти. От тебя исходит грех…
   – Это моя эманация, – хихикнул слуга. Его нежное лицо разрумянилось, в черных волосах на верхней губе заблестели капельки пота.
   Он действовал на шейха раздражающе, но наставник должен быть терпелив. Газали, не глядя на мальчика, упрямо бубнил:
   – Прежде всего ты должен пройти «шариат» – первую стадию приближения к богу. То есть безусловно соблюдать во всех мелочах мусульманское законодательство. Затем «тарикат» – вступление на путь суфийства. На этой ступени следует полностью отказаться от себя, от воли своей. Мюрид должен быть в руках шейха, как труп в руках обмывателя мертвых.
   – Извольте! – Слуга с готовностью приподнялся. – Я всегда послушен. Спросите у моего хозяина. Но трупом быть я не хочу, – что может чувствовать труп?
   – Никаких чувств! Только совсем отказавшись от них, ты перейдешь на третью ступень – «марифат», то есть дойдешь до познания божественной истины. На третьей ступени суфий, презрев все мирское, изнурением плоти, отшельничеством и постоянным произнесением имени бога, в экстазе постигает его, как бы опьяняясь и соединяясь с ним.
   – А я, как выпью, в экстазе льну к Омару…
   – Не о вине речь, блудник! И не о прочих мерзостях. Имеется в виду духовное опьянение.
   – Блажь, одним словом. Одурь. Как от хашиша.
   – Не одурь, а правда! На третьей ступени мюрид поднимается над жизнью, он равнодушен к добру и злу. Для него становится равным нравственное и безнравственное.
   – Для меня это давно уже все равно, – заметил Хамид с самым невинным видом.
   – На темном пути греха! Но не на светлом пути высшей истины. Достичь которой суфий способен лишь на четвертой, последней ступени, именуемой «хакикат».
   Хамид отшатнулся, ибо аскет вдруг вскинул к небу ладони и бороду и вскричал хриплым, надрывисто-рыдающим голосом, как на дервишских радениях – зикрах:
   – Фана фи-лла! На которой – о-о! – все земное в нем угасает, он совершенно – о-о! – отрекается от себя, он теряет свое «я» и – о-о-о! – блаженно сливается с богом…
   – То есть, как говорят мясники на базаре, «откидывает хвост и копыта», – ехидно заметил слуга.
   Проповедник сник. По бороде струились слезы. Хамид смотрел на него с брезгливым испугом. Какая страсть! Как будто о женщине речь. И трепетном слиянии, физическом. Но нет, это холодная, мертвая страсть. Бескровная и бесплотная. Извращенно-духовная. Свет от гнилушки. Самоубийство. В угоду тому, как говорит Хайям, «чего нет – и быть не может».
   – А дальше что?
   – Дальше? – Аскет, сам уже готовый «слиться с богом», с трудом очнулся от нирваны. – Блеск и радость. Рай. Где текут реки с водой, не имеющей смрада, и молоком, которое не прокисает, и вином, приятным для пьющих, и медом очищенным. Вошедший в сад эдемский нарядился в шелка, в запястья золотые и жемчужные.
   Он вытер глаза и губы, будто уже одним глазом заглянул в «сад эдемский» и отведал вина, «приятного для пьющих».
   – И только? – удивился Хамид. – Зачем же так далеко ходить? Все это есть и на земле. Для пьющих приятно вино, которое здесь, под рукой, а не где-то в небесных харчевнях, – щелкнул он по сосуду с шербетом. – Вот молоко, чистое, свежее, – всю ночь охлаждалось в ручье. Это вода из горных ключей, ее принес водонос. Хочешь меду? Наложу полную миску, – у нас его целый хум. И запястья есть у меня золотые. – Хамид отвернул широкий рукав, показал…
   – Зато праведник там пребывает в объятиях гурий, – вздохнул проповедник мечтательно.
   – Разве тут мало гурий? – возразил слуга. – Я знаю одну… – Он закинул руки за голову, томно вытянув ноги. – Куда до нее райским девам…
   – Здесь все кратковременно, там вечно.
   – Так долго? Бабка моя прожила сто лет. Противно было смотреть на нее.
   – Там – вечная молодость.
   – Вечно – скучно. Ведь грех тем и соблазнителен, что длится краткий миг. И сей миг – неотложен! Говорит мой хозяин:

 
Нам с гуриями рай сулят на свете том
И чаши, полные пурпуровым вином.
Красавиц и вина бежать на свете этом
Разумно ль, если к ним мы все равно придем?

 
   Проповедник – злобно:
   – Твой хозяин – безбожник! Никогда он в рай не попадет. В аду ему гореть.
   – Что ж! Куда господин, туда и слуга. Гореть будем вместе. Но:

 
Ты не верь измышленьям непьющих тихонь,
Будто пьяниц в аду ожидает огонь.
Если место в аду для влюбленных и пьяных –
Рай окажется завтра пустым, как ладонь!

 
   – Ты развращен до мозга костей, – мрачно сказал проповедник. И мрачный дух подвижничества охватил его ледяную душу. Он ожидал увидеть здесь робкого безвольного мальчишку, который, разинув рот, будет внимать наставлениям, но встретил строптивого и остроумного прощелыгу, и его веселое сопротивление вызвало в шейхе яростную настойчивость. Он погасит в нечестивце огонь кипящих страстей, заморозит горячую кровь! Аллах воздаст ему на том свете за подвиг. – Все равно я тобой овладею! – брызнул шейх слюной. – Я тебя выведу к свету…
   – Владей! Хватит болтать. Но зачем же – при свете? Лучше ставни закрой. Ох, жарко! – Хамид расстегнул куртку на груди, – и перед обомлевшим шейхом открылась нежная ложбина, по сторонам которой угадывались подозрительные выпуклости…
   Что за наваждение? У аскета закружилась голова. Он ничего не понимал. Это ифрит, злой дух.
   – Эй, мусульмане! – окликнул их Омар со двора. – Время полуденной молитвы.
   Шейх испуганно заторопился:
   – Я пойду совершу омовение. И тебе бы надо, – буркнул он с отвращением, скосив неприязненный взгляд на толстый зад слуги.
   – Обязательно! – звонко воскликнул Хамид. – Может, вместе пойдем? – предложил он игриво. – Я полью, помою…
   – Будь проклят, шайтан.
   Пока задумчивый Абу-Хамид готовился к ритуалу, беспечный Хамид, хихикая, что-то рассказывал Омару Хайяму, хлопотавшему у котла в летней кухне.
   Тот, сдержанно посмеиваясь, что-то мычал, довольный.
   – Бисмилла! – Носильщики паланкина, которых Омар оставил во дворе ждать почтенного шейха, расстелив на земле поясные платки, принялись за хуфтан – полуденную молитву.
   Омар не молился. Шейх и мальчик вернулись в жилье.
   – Где тут кабла? – вопросил Газали, стараясь определить сторону, в которой находилась Кааба, храм в Мекке, куда мусульманину следует обращаться с молитвой.
   – Кааба? – сказал Хамид. – Я знаю, где она. Стена с окном – на севере; с нишами, выходит, на юге. Молись в юго-западный угол, там и есть Кааба…
   – Становись рядом, – приказал богослов.
   Они чинно встали рядом и, прочитав вступительные строки молитвы, упали на колени.
   Когда настало время биться лбом о землю, Газали, снедаемый неясной тревогой, скосил глаза на слугу, на его немыслимый зад. Руки у шейха заныли и затряслись. Мальчишка, тоже скосив на Газали свои грешные лукавые глаза, ехидно хихикал.
   Видно, ему надоело все это, он встал, прекратил молитву. И Газали ощутил с леденящей жутью, как Хамид греховно прикоснулся к его тощему заду босой ногой. Этакий легкий пиночек…
   – Нечестивец! – возопил Газали. – В аду тебе гореть! Ты нарушил мою молитву.
   Поднимаясь, он увидел, – только теперь; давеча, находясь в растерянности, не заметил, – что в углу, на который он молился, висит, раскорячив руки и ноги, индийская медная идолица…
   – Молись на меня, хилый дурень! – Слуга сорвал тюрбан, и на плечи его черной тучей упали кудрявые волосы. Кушак полетел в одну сторону, куртка – в другую, и перед помертвевшим святошей предстало почти нагое девичье тело…
   Хамида схватила в нише бубен, застучала в тугую кожу, звеня погремками, и пустилась в греховный пляс Она плясала, мелко дрожа, в такт дробному стуку бубна ладным смуглым животом, вздергивая крутые бедра и ритмично вертя задом.
   Груди ее, в лад всему, трепетали, точно янтарные крупные груши на ветке, дрожащей от ветра. Штаны, приспущенные почти до паха, казалось вот-вот спадут. Но не спадали…
   Это ужасно! Газали, бессильно рухнув на подстилку, глядел на танцовщицу безумными глазами. В нем проснулось что-то забытое, властное. Он скорчился, плотно сдвинул колени, со стоном выгнулся – и потерял сознание.
   – Омар! – закричала Хамида в испуге. – Сомлел твой святой.
   – Как сомлел? – прибежал на ее зов встревоженный Омар.
   – Ну, познал высшую истину. Слился с богом. Хвост откинул, – уточнила она по-простецки, что и выдавало род ее занятий.
   – Ты что? Не дай бог. Только этого нам не хватало! – Омар плеснул в лицо шейху холодной воды. У того дрогнули веки. – Нет, еще не слился. Но уже готовенький. Бишкен, как говорят братья-тюрки. Поспел…
   Отрешенно, уныло сел Газали, приподнявшись с помощью Омара. Он был еще где-то по ту сторону добра и зла. Хамида надела куртку, но не запахнула, и пуп ее глядел на шейха коварным глазом.
   – И это – мужчина? – Она залилась сочным здоровым смехом. – Глиста! Фитиль сухой. Райских дев ему подавай. Что ты можешь, бледная немочь? Ты предстанешь там дохлой тенью. Омар Хайям на десять лет старше тебя и на тридцать – старше меня, но я его ни на какого молодца не променяю. Вот кто для женщины – бог! А не кто-то за облаками, бесплотный, незримый…
   Газали – Омару, замогильным голосом:
   – Да накажет тебя аллах! Ты оскорбил мои религиозные чувства. Мои убеждения достойны уважения.
   – «Убеждения – уважения», – вздохнул Омар. – Прости. Оскорблять чьи-то религиозные чувства, конечно, не следует. Раз уж это для вас так серьезно. Но уважать их? Уволь. Не очень-то вы уважаете наши убеждения. Я на себе испытал…
   Он позвал носильщиков:
   – Эй! Почтенный шейх духовно упился вином и любовью, его развезло. Доставьте, друзья, в медресе. Вот золотой.
   – В баню отнесите пачкуна, – усмехнулась девица.
   Их пути разошлись – навсегда. Еще только раз увидит Омар беднягу Газали, но уже в ином образе…
   Посрамленный аскет удалился, Хамида осталась с вертопрахом.
   – Не очень ли круто мы с ним обошлись? – усомнился Омар.
   – Э! Плюнь, – беспечно сказала она. – Разве лучше они обходятся с нами, все эти имамы, улемы, ишаны и шейхи? Мы их не жжем на кострах, не забиваем каменьями. А надо бы! Ведь это – убийца, не уступающий кровавым султанам и ханам. По его учению выходит, что мусульмане, а их – миллионы, должны забросить все дела и заботы, расползтись по темным углам, не есть, не пить, смирно сидеть – и, молясь, смерти ждать. Тьфу! Мы проучили его по заслугам.
   – Да, – согласился Омар неохотно. – Крайность на крайность. Но все же…
   – Брось! Ты мой «ширехват», «перехват», «в-ме-ру-хват» и «ох-и-хват», – со смехом прильнула она к нему, переиначив на свой лад ступени приближения к богу.
   Они много смеялись в тот день. Пили вино. Ели мясо, – с мягким хлебом, с уксусом, перцем, луком и чесноком, и пряной травой. Жарко обнимались, целовались. И сочиняли вместе стихи о ханже:

 
Доколе предавать хуле нас будешь, скверный,
За то, что жизни на земле мы служим верно?
Нас радует любовь – и с ней вино, ты ж влез,
Как в саван, в бред заупокойно-лицемерный…

 
   На базаре – снова:
   – Слыхали? Убит окружной правитель, эмир-сепахдар Аргуш…
   Пораженные:
   – Кем?
   С оглядкой:
   – Теми… из Аламута.
   Со вздохом:
   – Ну, времена!
   С опаской:
   – То ли еще будет. Злорадно:
   – Так ему и надо.
   В этом году, кроме Аргуша, исмаилитами были убиты эмиры Анар и Бурсак, а также Абу-муслим, градоначальник Рея…
   Страшный век в Иране.

 
   Пролетел и канул в холодную вечность и этот год. И другой. Омару уже сорок девять…

 
Увы, не много дней нам здесь побыть дано,
Прожить их без любви и без вина – грешно,
Не стоит размышлять, мир этот стар иль молод:
Коль суждено уйти – не все ли нам равно?

 
   Черной осенней ночью, когда с окоченевших деревьев с шумом сыпалась от ветра жухлая листва, чтобы покрыть к утру весь город толстой шуршащей шкурой, и городская стража грелась у жаровен в караульных помещениях, не торопясь выйти наружу, на стылый воздух, верный Басар разбудил хозяина тихим рычанием в ухо.
   Он никогда не поднимал шума прежде времени.
   Пес сделал движение к выходу, выжидательно обернулся. Хм. Кого занесло к Омару этой темной гиблой ночью?
   Он зажег от жаровни свечу, поставил ее на столик, кинул тулуп, взял суковатую палку. Будто, с больной своей рукой, мог кого-то избить. Но все же с дубиной больше уверенности.
   – Кто? – тихо спросил Омар сквозь глазок в калитке. Он тоже не любил шуметь прежде времени.
   Взволнованный шепот:
   – Самарканд. В саду Абу-Тахира. Ты купил у беглого руса «Атараксию»…
   – Светозар? – вскрикнул сдавленно Омар Хайям.
   – Я. Открой.
   – Ты один?
   – Один…

 
   Давно это было, но Омар отчетливо помнил их первую встречу.
   Базар. Молодой ученый, неимоверно устав от своего «Трактата о доказательствах задач алгебры и альмукабалы», над которым работал по заказу судьи Абу-Тахира Алака, сходил в баню, где ему, после купания, веселый цирюльник дал чашу вина.
   Затем Омар пошел поглядеть на гостей из Хорезма. Покрутившись в толпе знатных покупателей, он решил отправиться домой.
   – Не спеши, дорогой, – услыхал он за плечами. Омара остановил большой человек в мохнатой бараньей шапке, – ученый только что видел его среди хорезмийцев. Но говорит больше человек на тюркском языке. И лицо – смугло-румяное, с крепкими скулами, тюркское. Борода и брови черные. Но глаза! Омар никогда не встречал таких ярких синих глаз! Кроме как у Занге-Сахро.
   – Не скажешь, где тут можно глотнуть? – спросил приезжий. – Давеча пахнуло от тебя, ты близко стоял, – ну, думаю, он должен знать.
   – В бане…
   Тогда он выдавал себя за булгарина с Волги, состоящего в наемной охране при хорезмийских купцах. Но при второй их встрече, в саду Абу-Тахира, где корчевал старые пни, приезжий признался, что зовут его Светозаром, по-христиански – Феодулом, что он бежал из Киева после неудачного восстания. Омар купил у него книгу с изложением Эпикурова учения.
   В третий раз они виделись, когда Омар уезжал в Бухару…
   И вот – новая встреча. Что она сулит? Басар сразу признал ночного пришельца за своего. Даже ворчать перестал. Наверно, собака способна распознавать, что у человека внутри, на душе. Светозар, по-прежнему громоздкий, сбросил грубый кафтан, снял драную обувь и сел на подстилку, потирая руки и радуясь теплу.
   Руки и плечи у него были, как и раньше, могучими, но борода и волосы побелели. И глаза, когда-то ярко-синие, выцвели, будто слиняли. Или, может, при слабом свете свечи они кажутся тусклыми? Омар, чтобы лучше видеть, зажег еще несколько свечей. Да, не только волосы выцветают от невзгод. Глаза – тоже. И щеки. Весь человек от нужды линяет…
   – Никто не скажет, почему у тебя ночью горит огонь? – спросил Светозар с тревогой.
   – Не скажет. Я тут у них на особом счету. Могу в полночь затеять веселый пир. Или драку. Уж как придется.
   Он принес на подносе хлеба, холодного мяса с вареной репой и морковью.
   – Вина?
   – Ради бога – немного. Не хочу терять головы. Нельзя. Ох, хорошо! Тепло. Долго плутал в закоулках, замерз.
   – Как же ты меня нашел?
   – Э, не спрашивай! Довели, показали…
   – И как ты попал в Нишапур?
   – Расскажу. Никто не услышит?