Омар безотчетно взял со стола «Книгу счастья», понурил голову. Он долго глядел на черную обложку. Визирь терпеливо ждал, как поэт ответит ему.
   Тюрки? Да, это сложный вопрос. Особенно у нас, в Иране. В Заречье – проще: оно ближе к исходному расселению тюркских племен, они проникли в Шаш, Фергану, Хорезм, Самарканд и Бухару исподволь, мало-помалу за тысячу лет, и, поначалу крепко схватившись с местным согдийским и прочим ираноязычным населением, затем мирились с ним и постепенно оседали по соседству и вперемешку. С годами тюрки перенимали у местных жителей навыки земледелия, их быт особый, зато передавали им свой язык, так как были сильнее, больше числом и обладали властью. Это можно назвать медленным проникновением и смешением.
   Больших завоевательных походов не случалось, – разве что при древних каганах и позже, при Караханидах. Но и при них новые волны переселенцев без особых потуг наслаивались на прежние, родственные по языку и происхождению, и растворялись в знакомой среде. Туран велик, много воды, много земли, – всем хватит места.
   Словом, тюрки в Заречье – свой народ.
   Сюда же, в Иран, они хлынули недавно – и сразу скопом, крутой сокрушительной волной. И, приспособив страну к своему образу жизни, но больше – приспособившись сами к новым условиям, остались все же чужими.
   Более того, врагами, ненавистными захватчиками. Ибо отобрали у крестьян лучшую посевную землю и наложили на ремесленный люд ярмо невыносимых податей.
   Но будто дело только в тюрках! Мы и до них без устали резались с византийцами, с арабами. Но чаще – между собой…
   Омар оторвал глаза от обложки, – и черный ее прямоугольник, отпечатавшийся в зрачках, явственно отразился на лице визиря. Так бывает, если пристально смотреть на один предмет – и взглянуть на другой.
   Он бросил на стол «Книгу счастья».
   – Осмелюсь заметить, вы тоже, – резко сказал Омар, – не ромейскому кесарю служите. А тому же тюркскому султану.
   – Я… поневоле.
   – Я тоже…
   Разговор опять скользкий, уклончивый и потому – удручающе-тягостный. Чего хочет от него визирь? Он чего-то хочет от Омара.
   – Его величество изволит звать вас к столу, – сообщил Сад аль-Мульк.
   И только?
   Омар с досадой сложил книги, убрал их на полку, где перед тем спрятал стекло. Он неохотно принимал участие в этих совместных трапезах. Хлеб застревает в глотке! Не ты ешь, – султан тебя ест заодно с вареным мясом, взамен острой приправы, которой теперь не стало.
   Человек он невыносимый.
   Омар начинал понимать, почему хашишины идут на верную смерть. Им нечего терять. Они не поэты, чей удел – терпеливо сносить издевательства. Ради все той же божьей искры в душе, которую почему-то все хотят в тебе погасить. Мешает, что ли, она кому? Видно, мешает. Видно, для них нет выше чести сказать: «Слыхал о таком-то поэте? Это я его извел…»
   Первое, что увидел Омар, выйдя с визирем и его безмолвным слугой из дворцовых покоев (Басар, конечно, неотступно следовал за ним), – как всегда, крутой горный хребет Кухе-соффэ, грузно нависший над городом. Изломанный голый хребет без травы и деревьев. Камень сплошной. Гребень скалистой гряды увенчан цепью мощных сторожевых башен.
   В городе даже уютно от этого прикрытия.
   На самой высокой скале – крепость Шахдиз. Ее построил султан Меликшах. Отсюда, снизу, хорошо видна длинная суровая стена.
   Но не видно, что творится за нею.

 
   – «Семь роз»…
   – Я уже дал тебе «Неджефскую розу»! И амбру, и мирру. Все, что мог найти в этом скудном Шахдизе…
   Он стянул, после долгой борьбы, с нее платье.
   Впрочем, боролась она не бездумно, лишь бы отбиться, а в меру, с расчетом, чтоб не убить в нем с грубостью страсть. Никак нельзя упустить такую добычу! Голый живот с глубоким пупком. Гость, задыхаясь, целовал ей живот и острые, торчком, сосцы еще не налившихся грудей.
   – Ханифе, Ханифе…
   Прикосновение пышных усов приводило девушку в неистовство. Она едва созрела и оставалась пока что «невинной», но была уже развращена до кончиков пальцев. Ибо родилась и выросла в гареме.
   Гарем – не строгое глухое заведение, где, как можно подумать, чинные жены султана проводят дни в постах и молитвах. Вовсе не в постах! И не в молитвах. Многое можно б о них рассказать, да стыдно. Их сейчас, кстати, нет, – они внизу, в Исфахане. Султан не боится хранить в Шахдизе арсенал и казну, но юных жен своих он держит под рукой, верней – под замком, во дворце. Здесь – плясуньи, певицы, девицы для услуг и развлечений.
   Злых султанш сейчас нет, зато есть старуха-опекунша. Она ходит с тяжелой клюкой, которой с холодным бешенством, стиснув черные зубы, бьет непослушных.
   Говорят, она служила в гареме еще при дурной царице Туркан-Хатун…
   Самых красивых, с отменным телосложением, она готовит для султана и его приближенных, кому там из них государь пожелает сделать приятный подарок, и с глубоким знанием дела обучает их тонкому и безумному искусству любви.
   Здесь своя придворная жизнь – с ложью, враждой и предательством, завистью, вечной грызней и соперничеством. Самое смешное или, скорей, самое страшное, в том и состоит, что гарем, созданный вроде бы для того, чтобы ограничить женскую распущенность, как раз и является ее питомником.
   Каждая знает, для чего предназначена, и стремится продать себя подороже.
   – «Неджефскую розу»? – фыркнула Ханифе, упрямо вывертываясь из его могучих рук. – У кого нет «Неджефской розы»? Она в четыре раза дешевле «Семи роз»…
   Речь шла о дорогих знаменитых духах.
   – Где я их возьму?
   – Где хочешь…
   – Эх, дура. – Он устал, остыл – и оставил ее в покое. – На стоимость пузырька «Семи роз» иной бедняк может безбедно прожить с детьми тридцать дней.
   – Тебе-то что до них? – Она испугалась: он больше к ней не придет. И уязвила его тщеславие: – А еще зовешься Алтунташ, «самородок», «золотой камень», – кажется, так по-тюркски, по-вашему?
   – Пожалуй! – вскричал Алтунташ. И вновь набросился на девушку.
   – «Семь роз», – брыкалась она.
   – Я найду тебе их целую бутыль!
   – Когда найдешь…
   Он мог бы одним ударом своего огромного кулака оглушить ее – и овладеть любым изощренным способом, как делал с другими, если не поддавались. Но что-то в его звериной душе не позволяло ему сейчас так поступить. Уж очень она, – э-э, как бы сказать, – мила, свежа и пригожа. Сама юность.
   Варан в пустыне – и тот нежно пыхтит от любви…
   – Ладно. – Он отпустил ее, встал. Подобрал, кинул ей платье. И ушел, оскорбленный и злой.
   Ей даже стало жаль его, такого огромного и беспомощного. И обидно – из-за того, что он не взял ее силой. Вот и пойми их, женщин. Душа Ханифе плакала ему вслед.
   Но «Семь роз»! Уж очень хотелось ей пахнуть ими. Чтобы подружки скрежетали зубами от зависти, а мужчины трепетали от вожделения. И впрямь дура. Не понимает, что нет в мире аромата тоньше, привлекательнее и соблазнительнее, чем трепетный запах свежевымытой девичьей кожи…
   Его перехватила старуха:
   – Ну что?
   – «Семь роз»! – прорычал Алтунташ, готовый ее разорвать.
   – Постой-ка, молодой, красивый, – с усмешкой взглянула она на его корявую кожу. – И, хихикнув, прильнула к нему. Нет ничего отвратительнее молодящейся дряхлой старухи. – Постой-ка, постой, – произнесла она вкрадчивым шепотом, когда он ее оттолкнул. – Пошли человека к визирю. Девушки, мол, обносились, ни у кого не осталось целой чадры, приличных штанов, ходят босые. В гареме – визг. Нас, как ты знаешь, перевезли сюда поспешно, перед боем у стен Исфахана, – кто в чем был, в том и ходит до сих пор. Пусть визирь найдет и пошлет в крепость кого-нибудь из дельных торговцев. Нужен женский товар. Через него ты и достанешь свои «Семь роз». И сорвешь за них одну розу…
   – Хм-м, – промычал Алтунташ.
   Он прошел, не взглянув, мимо подкупленных евнухов. Внизу, во дворе, раздался его властный голос:
   – Эй, Какабай!
   И не нашлось во всей крепости человека сказать распаленному тюрку. «Стой! Остынь. Образумься, начальник Шахдиза. Ханифе – обворожительна, да, но что, если прихоть этой, по сути, ничтожной козявки, ее пустая гордыня решат судьбу неприступной твердыни и многих-многих людей, в том числе и твою?»
   Нет, не нашлось такого человека! Сам же гордый тюрк Алтунташ, по недостатку ума и воображения, и на миг не мог допустить подобного предположения. В его руках – арсенал и казна государства, и Алтунташ казался себе чуть ли не равным султану. Он сам решает судьбы людей. Судьбу Ханифе, например…
   Самодовольство – самоубийство.
   – Какабай, хваткий ты мой! – проквакала сверху, с площадки, старуха. – Перед тем, как уехать, коварный, зайди ко мне. Я расскажу тебе, хваленый, сколько чего привезти.
   Балбес Какабай выпятил грудь и расправил усы. Они, усы, очень нравились ему самому…

 
   Омар с опаской раскрыл «Саргузашт» – «Пережитое» Хасана Сабаха. Приготовил чистую тетрадь, записывать самое существенное.
   Где-то печально мяукал ослепший кот. Погибнет, бедняга. Хотя… кошкам глаза заменяют усы. Найдет пропитанье на мусорных свалках. Не пропадет. Но на ворон, серых и черных, нападать больше не будет…
   «С дней детства питал я любовь к разным знаниям; я хотел стать богословом и до семнадцати лет веру отцов исповедовал»…
   Итак, в детстве тебя одолевала любовь к разным знаниям. Похвально, похвально. Меня – тоже. И Газали.
   Я направил свою любознательность на изучение точных наук.
   Абу-Хамид Газали ударился в мистику.
   Как получилось, что ты, человек, по всему видать, неглупый, применил свою жажду знаний к истреблению ворон, серых и черных? Омар сам не заметил, что сравнил Хасана с тем безглазым котом.
   «Однажды в Рее я встретил исмаилита по имени Амирэ Зарраб…»
   С этой встречи и началось восхождение Хасана Сабаха к Орлиному гнезду.
   «В то время меня постигла опасная болезнь. Бог изменил мое тело в нечто лучшее, чем мое тело, и мою кровь в нечто лучшее, чем моя кровь. И я поправился от тяжелой болезни…»
   Ну, тут понятно. Болезнь есть болезнь. Поправился? Нет, дорогой, ты навсегда остался больным. Тело и кровь твои, может быть, изменились к лучшему, но твой мозг…
   Знай, я любуюсь заочно тобой: ты один из многих осмелился так круто взбунтоваться против царской власти. Но, как человек, далекий от всяких религиозных исканий, я не могу, извини, их приветствовать в ком бы то ни было…
   Жалуясь на судьбу и на суровость сельджукида Меликшаха, Хасан воскликнул с тоской: «О горе! Если б хоть два человека были со мной единодушны, я бы это царство (Иран) перевернул вверх дном».
   – Э, брат, а ты – хват, – усмехнулся Омар. – Не повезло тебе в жизни – ты и готов весь мир поджечь…
   Таковы они, пророки. Прячутся где-то в чужих краях, и затем, улучив удобный миг, возвращаются домой в качестве «спасителей».
   Омар все время ловил себя на тайной неприязни, даже глухой враждебности к Хасану Сабаху, которым, за его отвагу, талант и деловитость, следовало бы, честно сказать, восхищаться.
   Шутка ли: выйдя из самых низов, из мутной среды чеканщиков, шорников, плотников, задаться целью «перевернуть вверх дном» огромное царство.
   Человек он исключительный.
   – Но и ты не из ханского рода, – сказал себе Омар. – И тоже уже сто раз «перевернул» это царство. Правда, в стихах…
   У него, как ледышка в кипящей воде, мелькнула неприятная мысль о своей какой-то причастности к тому, что делает Хасан Сабах. Но тут же в душе, клокоча, всплеснулась волна возмущения:
   – Я – совсем другое…
   Он с детских лет не выносил ловкачей и проныр. «Недоверие»– вот самое точное слово, которым можно определить его отношение к «шейху горы». Недоверие к искренности слов и поступков.
   Омар же искренен до последней запятой в своих стихах.
   У него много сомнений, и он спрашивает: «Почему?»
   Не проповедует, а спрашивает.
   Он, точно клопов, терпеть не может всякого рода проповедников.
   Его не надо «просвещать». Человек с ясным, холодным умом, глубоко образованный, с огромным жизненным опытом, не нуждается в том, чтобы его вели за ручку, как ребенка. У него крепкие ноги и свое устойчивое мировоззрение.
   Проповедь действует на ум мало искушенный, и, выходит, всякая проповедь рассчитана на невежество. В котором она ищет опору. И находит. А невежество – первый враг Омара Хайяма.
   Вот в чем разница между Омаром Хайямом и Хасаном Сабахом…
   Далее в записках следовало горячечное перечисление многих областей, городов и селений, где Хасан со своими сподвижниками лихорадочно вербовали сторонников.
   Визирь Меликшаха, знаменитый Низам Аль-Мульк, покровитель Омара Хайяма, велел изловить Хасана Сабаха.
   И перед Хасаном отвесной и темной кручей Аламута неумолимо встала необходимость: найти укрытие, недосягаемое для сельджукидских властей.
   Крепость принадлежала тюрку Юрюнг-Ташу. Силой взять Орлиное гнездо Хасан не мог. И никто на свете не мог бы взять крепость силой. И шейх проник туда хитростью…
   Это обошлось ему в три тысячи золотых динаров – на подкуп начальника Алови Махди…

 
   Под ногами Омара, из-под ковра, – глухой трехкратный условный стук.
   Омар спрятал стекло, неохотно отодвинул столик, отвернул ковер, откинул тяжелую крышку лаза.
   Из люка – толстая рука с чадящим факелом. Поэт взял фонарь, поставил его в стороне. Показался стальной чеканный шлем.
   Султан, весь в глине, вылез из дыры.
   – Уф! Чуть не задохнулся.
   – Государь словно в бой снарядился, – удивленно взглянул Омар на его голубой островерхий шлем.
   – Чтоб не оглушили сверху, когда вылезаю, – усмехнулся султан.
   Неприятно Омару.
   – Кто здесь мог вас оглушить?
   – Мало ли кто! Всякое бывает. У царей – с детства война, везде и со всеми.
   «Эх! – Омар подал ему полотенце, отереть грязь с рук и лица. – На кой бес тебе все сокровища мира, если ты не можешь ходить свободно, распахнув рубаху на груди и заложив руки за спину, не торопясь, по цветущему лугу под нежным весенним солнцем, и должен в собственном доме лезть под землю, как мышь?»
   – Читаешь? – кивнул султан на столик с книгами.
   – Читаю. С трудом разбираю. У меня испорчено зрение.
   – И что же ты вычитал?
   – Пока ничего определенного сказать не могу. Я на середине пути. Не дошел еще до сути их учения.
   Он, конечно, уже составил себе какое-то, хоть примерное представление о Хасане Сабахе. Но не мог говорить ни за, ни против него, не добравшись до этой самой сути. По черному пятнышку на яблоке не скажешь, червиво оно или нет. Бывает, червь, испортив кожуру, отпадает. Или птица его склюет. Иной же, с виду совсем здоровый, золотисто-зеленый плод внутри весь червивый…
   – Долго! – сказал недовольный султан. – Уже сколько дней. Весна на дворе! Новый год.
   – Разве? Я не заметил. Но, уж если такая спешка, извольте взглянуть. – Омар взял с полки «Книгу управления» Низама аль-Мулька, нашел по закладке нужную страницу. – Может быть, государь не сочтет за труд сам прочитать это место, – у меня устали глаза, я не вижу. Тут все сказано об исмаилитах.
   Пусть царь сам делает выводы. Омар – всего лишь сторонний наблюдатель…
   «Нет ни одного… разряда людей, – прочитал государь запинаясь, – более зловещего, более преступного, чем они… Исподтишка замышляют они дело против государства, ищут порчу для веры; прислушиваются к каждому звуку, приглядываются к каждому миганию глаза. Если, упаси боже, нашу державу… постигнет какое-либо несчастье… эти псы выйдут из тайных убежищ, восстанут и произведут… разруху, споры и ересь. Они ничего не оставят…»
   – Я это уже читал! – Султан сердито захлопнул книгу. – Я хотел с твоей помощью узнать что-нибудь о самом Хасане Сабахе. Заглянуть ему в душу.
   Омар вздохнул и пожал плечами.

 
   В наступившем году хашишины зарезали Абуль-Касема Исфизари, градоначальника Рея.
   В Нишапуре, в мечети, убит Махамшад, суннит, предводитель керрамийцев. В Хомсе, во время богослужения, – владетель города Дженах ад-Доуле.
   За то, что они досадили чем-то «шейху горы».
   – Ой-ой! – Ахмед Атташ сдвинул шапку на брови, чтоб не упала, и, задрав красную бороду, чуть ли не с ужасом взглянул наверх. Крепость навалилась на него всей своей каменной громадой. Маленький, жалкий, торговец вскинул к лицу дрожащие руки с ногтями, окрашенными хною: – О аллах! Дай нам силу одолеть сие препятствие…
   Повозка в Шахдиз не пройдет. Ахмед навьючил переметные сумы с товарами на крепких мулов и повел небольшой караван по крутой тропе, соединяющей город с крепостью.
   Она была узкой и голой, безлюдной, без следов, без где-либо нависшего над нею кустика с невзрачными цветами.
   Тропа натужно всползала по неприступному, почти отвесному склону горы, у всех на виду, так что появись кто на ней, его заметили бы и снизу, из города, и сверху, с башен сторожевых.
   С огромным напряжением допетляв до старой промоины между скалами, тропа как бы с усталым вздохом сворачивала в нее – и обессиленно упиралась в тяжелую каменную кладку поперек прохода. И, сникнув, уползала под своды тесных ворот, закрытых толстой тяжелой решеткой.
   Ободрав бока и спину об ее острые зубья, змея-тропа еле тащилась далее по извилистой промоине, где навстречу ей поднимались новые стены и решетки.
   И всюду на этих перемычках над ней, опершись о копья, каменно дремала стража, косматые горцы-дейлемиты.
   Лишь одолев преграды, вся в рубцах и ссадинах, горе-тропа, окончательно выдохшись, медленно подбиралась по темной расщелине к исполинской стене Шахдиза…
   Войти сюда Ахмеду Атташу позволила бумага с печатью визиря.
   – Нет в мире войска, нет в мире осадного приспособления, что сокрушит эту крепость, – поучал Ахмед, отирая платком потную шею и грудь, находившихся при нем двух слуг. Они как сели на камни, так и вытянули со стоном ноги в толстых цветных чулках и открытых чувяках из сыромятной кожи. Караван остановился передохнуть перед последним подъемом. – Видите эти огромные глыбы? – озирал он, ошеломленный их мощью, грубо обтесанные камни, скрепленные алебастровым раствором. – Их не пробить, не расплавить, не сдвинуть. Но у нас есть оружие страшнее любого тарана: флакон духов «Семь роз»…

 
   Так что же, в конце концов, представляет собой «Дават-э джадид» – «Новое учение» Хасана Сабаха, будь оно проклято?
   Омар изрядно устал от суннитских, шиитских, исмаилитских нелепостей. Мысли его заходили в тупик. Но дело есть дело. К удивлению Омара, оно оказалось до смешного несложным…
   «Только бог имеет абсолютное бытие. Всякая вещь, которая отделяется от него, падает в абсолютное небытие.
   Физический мир, управляемый его законами от высших сфер до центра земли, существует только через существование бога…»
   Эх-хе-хе! Все то же. Что же тут нового по сравнению с основным положением о боге как творце мира? Та же вера в пророческую миссию Мохамеда, уважение к «нерукотворному» корану и шариату…
   Дальше: «Познание бога разумом… невозможно».
   Хм. А я-то, бедный, всю жизнь выше всего на свете ставил разум и воображал, тупой человек, что для него нет ничего недоступного. Но, коль скоро это не так, то как вы советуете нам, почтенный, познать божество?
   Хасан Сабах: «Познание бога возможно только поучением имама и изучением его поучения».
   Вот оно! Вот оно, самое главное: верь имаму, и больше тебе ничего не нужно для счастья. Это и есть краеугольный камень всего учения Хасана Сабаха. Придет «скрытый» имам-учитель, и все на свете встанет на место…
   Под имамом-учителем, похоже, Хасан подразумевает себя. Хотя и не говорит об этом прямо. Но, господа, сколько их приходило и уходило, славных имамов! И каждый выдавал себя за «настоящего». А на земле все осталось, как было…
   Омар, докопавшись до сути, утратил к Хасановой книге всякий интерес.
   Сколько ухищрений, чтобы обосновать свое «право» на власть! А суть проста: скинуть тюрков и создать в Иране исмаилитское государство. Конечно, «свободное» и «справедливое». И сделаться, может быть, основателем новой царской династии. Со штатом своих придворных, гаремом и той же раздачей наград угодникам. Только и всего. Это уже не раз случалось…

 
   Первый вопрос:
   – Привез «Семь роз»?
   – Семь роз? – удивился Ахмед Атташ. – Какие розы в эту пору? Они еще не распустились.
   Разговор – сквозь раскрытую низкую калитку, врезанную в тяжелый створ высоких ворот.
   – Я… о духах…
   Тюрк Алтунташ, выжидательно наклонившийся через калитку к Атташу, разочарованно выпрямился. Оттолкнулся рукой от косяка, на который опирался, обиженно ею махнул, отвернулся и сплюнул. Ничего не выходит. Он отступил и взялся за большое медное кольцо.
   Пусть глупый торгаш убирается прочь со своей дурацкой бумагой: «Предъявителю сего дозволено торговать, где и чем он пожелает». Сам тюрк Алтунташ читать не умеет, – бумагу ему прочитал дабир – перс-письмоводитель. Алтунташу, конечно, знакома печать визиря, но визирь ему не указчик.
   – Вот и торгуй там, внизу, на скалах…
   – А! О духах… – Ахмед, испугавшись, что начальник сейчас закроет перед ним калитку, скинул на порог с плеча тяжелую суму. Ишь, какой нетерпеливый. Погоди, ты получишь свое. Я больно ударил тебя, оглушил, – сейчас нежно поглажу, и станешь ты мягким, как пух… – «Исфахан – ярым джахан». Кажется, так говорится по-тюркски? Исфахан – половина мира. Но исфаханский торговец, особенно такой, как я, Ахмед Атташ, не половина – он сам целый мир. «Семь роз?» Тьфу! Хоть «Семнадцать». Я привез, – доверительно прошептал Ахмед Атташ, – и кое-что получше. Душистый отвар из рога индийского носорога.
   – Это зачем?
   – Как зачем?! – Ахмед оглянулся на слуг и, поманив начальника пальцем, объяснил ему, давясь от смеха, чуть слышным шепотом, какими достоинствами обладает волшебный отвар.
   – У-у, – густо загудел багровый Алтунташ.
   – Но – услуга за услугу! Ты позволишь мне оставаться в крепости, пока я не распродам весь свой товар. В городе нет покупателей. Ты думаешь, легко мне было карабкаться по этой круче?
   – Открыть ворота! – хрипло рявкнул тюрк Алтунташ.
   На переднем дворе, справа от ворот, – казарма, слева – конюшня. Развьюченных мулов Атташа отвели в конюшню, его самого со слугами и товарами, в казарму. Алтунташ ему выделил отдельное помещение, велев убрать из кладовой котлы со смолой, приготовленной на случай осады.
   – Ну? – Алтунташу не терпелось завладеть обещанным сокровищем. Ханифе! Проклятая девчонка…
   Атташ, покопавшись, достал из переметной сумы угловатый таинственный сверток. Развязал шелковый алый платок, вынул резную шкатулку из бледно-золотистого сандалового дерева.
   В шкатулке, в двух выемках в бархатной подушечке, уютно лежали два плоских стеклянных флакона.
   – Вот это – «Семь роз», – показал Ахмед, – а это… хе-хе… «Семь раз»…
   Жидкость в правом флаконе была буровато-невзрачной, во втором – маслянисто-бесцветной.
   – Это и есть «Семь роз»? – удивился Алтунташ. Он не верил. – Похоже на мутную водичку из канавы.
   – Смесь, – пожал плечами торговец. – Зато – аромат! Ты понюхай.
   Алтунташ осторожно откупорил флакон, поднес к увесистому носу.
   Недоверие на его корявом лице сменилось недоумением. Затем в глазах мелькнула искра узнавания, и за недоумением пришло изумление.
   Глаза увлажнились, лицо побелело. У него подкосились ноги, он сел на лежанку вдоль стены. И прошептал со скорбью:
   – Сколько?
   Ахмед – беспечно:
   – Дарю! Оба флакона. Ибо они нераздельны. Первый из них выражает субстанцию женскую, второй – мужскую. Принимай по тридцать капель…
   Алтунташ, как во сне, закупорил флакон деревянной затычкой, вложил в шкатулку, взял шкатулку вялыми руками, с печалью взглянул на купца. И пошел прочь, бледный, потерянный, как человек, внезапно ощутивший дурноту.
   Обернувшись, тихо спросил:
   – Прислать покупателей?
   – Нет, сегодня торговать не буду. Устал. Буду отдыхать. Пошли сюда моих слуг, они во дворе, пусть разберут товары. Приходи к ужину, – сказал он шепотом, – я привез бурдюк хорошего вина.
   – Вина? – Тюрк огляделся, как помешанный. – Дай сейчас. Налей мне чашу.
   – Изволь. – Ахмед отыскал меж тюков тугой бурдюк, из переметной же сумы извлек расписную чашу.
   – Тридцать капель? – раскрыл начальник шкатулку…

 
   Омара позвали делать султану очередное кровопускание.
   – Эх, весна! – Молодой туркмен, пришедший за ним, остановился на ступенях широкой лестницы, задрал голову к небу. – Сейчас бы в степь…
   Даже Басар нетерпеливо взвизгивал и все срывался с места бежать куда-то. Но бежать было некуда.
   – Что, Басар? Тоже хочется в степь? Ты бы сейчас пустился стрелой по зеленым холмам…
   – Вы, персы, народ городской, – вздохнул молодой туркмен. – Не понимаете, какая это радость – зеленый простор…
   – Отчего же не понимаем? Отдаленные предки наши, древние огнепоклонники, тоже были кочевым народом. Веками скитались между Дунаем и Обью. Бродяжничество у нас в крови. Я бы тоже рад сейчас уйти в голубой и зеленый простор. Надоело сидеть в тесной келье, дышать вонью мусорных свалок. Но, увы, посадили нас с Басаром на цепь…
   В сторожке больной государь вяло возился с годовалым ребенком в синей бархатной одежде, увешанной предохранительными амулетами. Казалось, царь ворочает в руках китайскую фарфоровую вазу в желтых треугольниках цветов.
   – Мой сын Махмуд, – бледно улыбнулся Мохамед.