Страница:
Иртенина Наталья
Праздник синего ангела
Иртенина Наталья
Праздник синего ангела
Есть ангел смерти...
М.Ю.Лермонтов
"...гибель. В этом городе поселилась смерть. Мертвецы ходят вперемежку с живыми. Обреченные привыкли к своей обреченности - они не замечают ее. От синих уже не шарахаются в стороны, как в самом начале. На них просто не смотрят, пугливо пряча глаза. Выглядят эти полутрупы кошмарно: белые водянистые глаза, заостренные и от того хищные черты лица и безобразные пятна - темно-синие трупные пятна по всему телу, в начале редкие и небольшие, ближе к смерти уже не оставляющие просветов. Полностью посиневшие ждут смерти - она не запаздывает. На все уходит несколько недель..."
Над обычной школьной тетрадкой в 48 листов склонился человек лет тридцати пяти в старых потертых джинсах и полинявшей майке неопределенного цвета. Жизненное пространство вокруг него, тесно ограниченное деревянными стенами, было заполнено немудреной мебелью: допотопным облезлым буфетом давно сгинувших времен, железной кроватью с хилым матрасом и столь же хилой, плоской подушкой и двумя табуретками кустарного производства. На третьей за столом сидел сам хозяин обиталища с ручкой в пальцах и легким туманом в глазах. Отсутствующие занавески на единственном окне, обвисающие сверху обои, давно не метеный пол со следами скупых мужских застолий вопиюще свидетельствовали о том, что нога женщины еще не ступала на эту жилплощадь и вряд ли когда-нибудь ступит. Нынешнего владельца этого скромного жилища - комнатки и прилегающих к ней сеней с крыльцом - звали Павел Ковригин. Он сидел без движения вот уже десять минут, упорно цепляясь глазами за какую-то невидимую точку на подоконнике. Рука, оставленная на произвол судьбы и, вероятно, обидевшись на подобное невнимание, чертила в тетради какие-то изуверские фигуры. Внезапно очнувшись, Ковригин отчеркнул это безобразие линиями и продолжил:
"Это длится уже полгода. Люди мрут как мухи, но официальная статистика несомненно занижает все цифры. Объявляют о не более чем десятке в день. Я в это не верю. Врачи тоже или врут, или молчат, ясно только то, что они бессильны. Я понял это, когда они перестали изолировать синих и отменили карантин. Они сказали, что "синька" не заразна, а распространяется каким-то неведомым еще медицине путем. Поэтому гражданам предписано соблюдать спокойствие и не паниковать. Бог даст, пронесет. Господи, за что, за какие грехи такая напасть на этот несчастный город? Внутренний карантин отменили - вместо этого весь город стал огромным изолятором, лепрозорием. Все въезды и выезды перекрыты, город окружен плотным непробиваемым кольцом военных команд. Через этот кордон даже мышь не проскочит незамеченной. Пропускают только транспорт с продуктами - спасибо и на том. Могу себе представить, с каким усердием они потом дезинфицируют фуры и людей, побывавших в этом "гнезде дьявольской заразы".
В этот момент в окне появилась чья-то плешь с модным среди лысых людей зачесом длинных и жидких волос - от уха до уха. Вслед за плешью протянулась рука и затарабанила в стекло. Вздрогнув, Ковригин бормотнул: "Черт! Напугал" и открыл форточку.
- Павел, принимай заказ. Есть клиент, - продребезжала плешь и скрылась из пределов видимости.
Жизнь приучила Ковригина ничему не удивляться, но сейчас он забыл все ее уроки и недоуменно поискал глазами рубаху. "Какой заказ? Всех клиентов уже несколько месяцев свозят в другое место. Может нелегал?" Рубаха обнаружилась только в сенях на гвозде. Натянув ее, он вышел из дома. Идти нужно было недалеко - только обогнуть все строение и зайти с другой стороны. Это был странный гибрид ветхости и современности: деревянная избушка притулилась одной своей стороной у каменной одноэтажной, тоже небольшой постройки, отделанной желтой граненой плиткой - этакий двуликий Янус, одной половине которого забыли сделать косметический ремонт. Над дверью, куда вошел Ковригин красовалась вывеска: "Ритуальное бюро Осташковского кладбища. Регистрация и оформление".
В конторе действительно находились посетители: молодая женщина в траурном платье, прижимавшая носовой платок к заплаканному лицу, и девочка лет шести-семи, тоже в темном платьице, испуганно державшаяся за мать. Конторщик, Тарас Петрович, тридцать лет занимавшийся покойниками и наживший на этом деле геморрой и хронический колит, листал за столом свой регистрационный талмуд. От ветерка, поднятого настольным вентилятором, его зачес колыхался, грозя нарушить гармонию хитро устроенной прически.
- Вот, Павел Василич, такое, значит, дело, - начал он вибрирующим стариковским голосом. - Жильца требуется подсоседить в могилку. Сектор четырнадцать "А", место двадцать восемь по левую руку, - еще раз проведя пальцем по странице он повторил: - Да, место двадцать восемь по левую сторону. Место хорошее, жильцы все спокойные, опрятные. Похороны завтра, так что приступайте к делу.
Женщина поднялась со стула.
- Пойдемте, пожалуйста, я вам покажу, - робко поглядев на Павла, произнесла она.
Но ему нужно было еще потолковать со старшим.
- Вы идите, я вас догоню через минуту. Я знаю, куда идти.
Когда за ними закрылась дверь, Ковригин подозрительно посмотрел на конторщика и спросил:
- Петрович, покойник нормальный? Три месяца не хоронили здесь никого. Мне наезды санитарной ментуры не нужны, сам знаешь.
- Как и мне, Павел Василич, как и мне, - над столом раздался печальный вдох-выдох. - Я не проверял, но вот разрешение Горсанэпиднадзора, - он потряс в воздухе бумажкой.
- Чудны дела твои, Господи, - Ковригин внимательно изучил разрешение. - Два сорта покойников: белые, синие - не хватает только красных для вящей полноты, - но увидев напрягшиеся от возмущения глаза истинного коммуниста, члена партии с 1965 года, он уточнил: - Шутка, Тарас Петрович, - и быстро ретировался.
Идеологические споры, изредка вспыхивавшие между ними, продолжались по нескольку часов и переходили в откровенную мелкопакостную вражду со стороны несгибаемого Петровича. Вражда обычно длилась дня три, после чего старший по должности приходил мириться со смородиновой настойкой собственного изготовления и банкой соленых огурцов. Но сейчас Ковригина ждала на улице женщина с маленькой девочкой, а он не считал себя последней свиньей, чтобы заставлять их ждать себя несколько часов.
Они шли медленно, так что Павел быстро догнал их. Некоторое время шагали молча. Ковригин украдкой рассматривал женщину: она, несмотря на уродливое платье и платок на голове, была очень красива, как-то необычайно, даже странно красива. И бледность шла ей к лицу. Темные волосы, собранные сзади в узел, наверняка были очень густыми, мягкими и волнистыми. Павел вдруг отчетливо увидел себя рядом с этой незнакомкой в какой-то комнате. На ней было домашнее платье, а распущенные волосы лежали на плечах. Видение было настолько явственным, что Павел ощутил в руке приятную мягкость и упругость ее волос и даже почувствовал их пьянящий запах.
- Простите за нескромность, - неожиданно для самого себя начал он. Кто у вас умер? Муж?
- Нет, мама, - тихо ответила она и добавила, помолчав: -У нас с дочкой никого больше нет, одни мы с ней остались на свете, - она крепче прижала к себе девочку одной рукой, а другой - платок к лицу.
Выждав время, чтобы она успокоилась, и ругнув себя последним болваном и безмозглым пнем, Ковригин снова заговорил:
-Знаете, я здесь работаю уже два года. Раньше и дня не проходило без покойника. Сейчас - мертвый сезон, сидим без работы уже три месяца, хотя должно бы быть наоборот, даже если верить официальной статистике. Все эта синяя зараза перевернула верх дном. Люди перестали умирать нормально. А синих управление запретило хоронить на кладбищах. Их всех кремируют, даже без гробов - просто запаковывают в саван - и в печь. Да вы это и сами знаете - что это я вам известные вещи говорю.
- Нет-нет, говорите, - попросила она. - Прошу вас.
-Я заметил одну странную вещь. Когда кто-то умирает от "синьки", его родные как будто даже рады этому. Только поймите меня правильно. Я не говорю, что они желают смерти зараженным, но что-то здесь не так. Может, я просто отвык от этого зрелища, но все-таки настоящее горе я всегда отличу от равнодушного согласия со смертью. Кажется, люди просто перестали различать жизнь и смерть, по-настоящему радоваться одной и оплакивать другую. Они стали похожи - ну, на роботов, что ли, отчаявшихся, испуганных роботов, которые знают, что и они скоро умрут. За три месяца я сегодня первый раз увидел неподдельное горе, - он посмотрел на нее и добавил: Простите, если я вас обидел.
- Нет, что вы, все в порядке, - она уже совсем успокоилась и начинала посматривать в его сторону. - А знаете, вы не похожи на гробовщика. Вы... Вы, наверное, ученый или... Может быть, художник?
Он засмеялся.
-Вы наблюдательны. Я гробовщик не по профессии, а по натуре. Мое призвание - свободное творчество. Но, понимаете в чем дело, свободным творчество может быть только если оно не выливается в конкретную форму: к примеру, в форму картины или романа, или, допустим, музыкального сочинения. Если это произошло - это уже не свобода, а фактически рабство, закрепощенное состояние. Готовое, оформленное произведение искусства лишено духа свободы - оно становится зависимым от очень многого, начиная от обстоятельств его обнародования и кончая мнением и профессиональной грызней критиков. И не последнее место в этом длинном ряду занимают финансовые, коммерческие расчеты. Свободное бытие духа творчества, материализуясь, неизменно опошляется той возней, которая поднимается вокруг произведения искусства, и, что самое отвратительное, в этой возне принимает участие и сам художник. Я хороню свое творчество в самом себе. Когда-то я был писателем и безнадежно губил собственную творческую сущность своими писаниями. Теперь с этим покончено. Вот почему я стал гробовщиком - по занятию и по призванию. Я вас не утомил своей болтовней?
- Как сложно вы говорите. Мне не понять всего, - она слабо улыбнулась. - Но я знаю, что вы хороший человек.
Ковригин на мгновение смутился и, чтобы скрыть это, кивнул вперед и сказал:
- Вот мы почти и пришли, - и добавил совсем невпопад: - Впрочем, я не столько гробовщик, сколько сторож на кладбище. Охраняю покой мертвецов. Как выражается Петрович, наших жильцов.
Из трех городских кладбищ Осташковское было самым молодым - территорию под него выделили где-то в конце 1920-х годов. Вместе с разраставшимся населением города непрерывно увеличивался и поток усопших, угрожая демографическим взрывом двум уже существовавшим кладбищам. Поэтому новый, третий "город мертвых" в пределах городской черты с первых же дней своей жизни начал быстро заселяться и обустраиваться с какой-то даже неприличной для столь серьезного места резвостью и неугомонностью.
Кладбища, как и люди, живут не вечно и точно так же, как люди, умирают. Они тоже бывают молоды и свежи, так же плавно вступают в пору уверенной зрелости, тоже стареют и дряхлеют, и уже не поспевая за ходом жизни, тихо и смиренно проводят остаток своих дней. Хотя Осташковское кладбище переживало период расцвета, опытному, наметанному глазу уже были видны первые признаки приближающейся осени жизни: солнечные лучи уже не могли пробиться ко многим могилам из-за густых раскидистых крон деревьев, успешно конкурирующих в борьбе за жизненное пространство с несгибаемыми оградами, мощные - в полтора обхвата - дубы, ясени, клены, тополя упрямо врастали в железные прутья и подпирали своими атлетическими торсами хилые дверцы в оградах могил. То тут, то там возникали покосившиеся памятники и кресты, размытые дождями холмики совсем без оград, заваленные прошлогодней листвой неухоженные могилки и кучи мусора из венков, цветов, банок и прочей могильной утвари. Впрочем, все это не мешало истинным ценителям кладбищенской атмосферы наслаждаться здесь покоем, тишиной и сумеречной прохладой даже в самые жаркие летние дни.
Узкая тропинка между двумя рядами зарешеченных могил тянулась еще далеко: место 28 находилось метрах всего в тридцати от одной из двух пересекавших все кладбище широких аллей. Могила была огорожена скромной посеребреной оградой - тщательно ухоженная, вычищенная, с цветами около памятника. Ковригин задумчиво оглянулся вокруг и проверил крепость решетки.
- Ограду придется снимать. Да вот девать-то ее некуда. Памятник будете ставить?
- Да, я уже заказала в мастерской.
Ковригин кивнул:
- Пока его не установят, придется ограде отдыхать на своих соседках. Думаю, на несколько дней это можно устроить без скандала.
Женщина тревожно взглянула на него:
- Я заплачу за все, сколько надо. Вы скажите только.
- Ничего не надо, я все устрою. Думаю, денег у вас не так уж много, а я не душегуб.
- Спасибо вам.
Ковригин хотел было сказать, что это он должен благодарить ее, правда, он пока и сам не знал, за что, но внезапно он понял, что зря сюда пришел. Он звонко хлопнул себя рукой по лбу:
- Черт, инструмент-то я забыл захватить. Придется нам вместе возвращаться.
* * *
Когда дошли до конторы, Ковригин спросил ее имя и кем она работает.
- Таисия. Я медсестра.
- Редкое имя. И очень красивое. Как и вы сами.
Она улыбнулась.
- Отцу нравились редкие женские имена. Вот он и назвал меня так.
Он нагнулся к девочке:
- Ну, а тебя как зовут, мышонок?
Та чуть слышно ответила:
- Ира.
Павел больше не стал навязывать им свою персону и попрощался.
Было в этой бледной русской красавице что-то очень притягательное. Очень женственное. Ковригин отметил ее уверенное спокойствие, даже несмотря на траурную ситуацию, плавные, чуть замедленные движения, какие-то доверительные интонации в голосе, независимую, гордую осанку, хотя он готов был поручиться, что она и сама не знает, для чего ей эта гордость и эта независимость. Но хранила их как старозаветную традицию, как привычный порядок.
Павел находился рядом с ней не более часа, но успел за это время проникнуться обаянием ее женской силы и гордой хрупкости. Именно этого он старался не допускать вот уже года три: с женщинами Ковригин решил покончить примерно в то же время, когда порвал со своим ремеслом писательством. Москвич, выпускник Литературного института, набиравший известность и славу молодой писатель, которого охотно печатали в журналах и издавали отдельными книгами, - в одночасье он все забросил, порвал все старые связи и уехал из столицы, никому не объяснив причин столь странного поведения. О Ковригине скоро забыли. А он поселился в провинции, в обычном, среднестатистическом городе. Помыкался, пока искал пристанище и работу писать он больше не хотел ни под каким видом, - и пристроился, наконец, жить в кладбищенской сторожке. Благо, это место тогда пустовало. Его оформили на довольствие - не густо, конечно, но он не жаловался, - и оставили в покое, чего Ковригин и добивался.
Таисия его взволновала. Он испытывал к ней больше, чем привычный для него холодный, рассудочный интерес. Значит ее следовало забыть.
На следующий день, на похоронах он старался не смотреть в ее сторону. Прощавшихся с умершей было очень мало: кроме Таисии с девочкой, еще две женщины да старик, дергавший головой и не произнесший за все время ни слова. Ковригин помогал нести гроб, потом, когда все ушли, занялся своим делом.
* * *
"...с чего все началось. По городу поползли странные слухи. Говорили, что на людей нападает моровая язва, что в городе неладная экологическая обстановка, что обнаружена утечка какого-то страшного газа - вдохнув его, человек тут же синеет от удушья и умирает в конвульсиях. При этом трупов никто не видел, но находились "очевидцы", которые клялись, что у них на глазах корчились в предсмертных судорогах случайные жертвы этого биологического оружия. Оружие якобы разрабатывалось в секретных лабораториях городского химзавода, но несколько пробирок со смертельными бациллами украли агенты иностранных спецслужб, чтобы уничтожить все население страны. Чем нелепее рождались слухи, тем больше им верили поначалу с каким-то равнодушным злорадством и отчаянным задором затравленных жизнью людей, но потом, когда стали появляться живые "доказательства" - пятнисто-лилово-синие жертвы "вражеских происков" и их становилось все больше, - задор захлебнулся. Когда же через несколько недель выяснилось, что болезнь имеет летальный исход и синие мертвецы насчитываются уже десятками, в городском воздухе повисли ужас и страх. Малейшего повода достаточно было для взрыва массовой паники. Люди буквально сходили с ума от страха. Кто-то говорил о "чеченском следе", требуя отправки в Чечню карательной экспедиции. Некоторые патриоты заявляли во всеуслышание о правительственном геноциде собственного народа. Больше сторонников находила теория инопланетного враждебного вмешательства.
В городе работали несколько медицинских и следственных комиссий местных и присланных из столицы. После двухмесячных консультаций, исследований и совещаний при закрытых дверях медицина вынесла вердикт: она бессильна. Врачи развели руками и прекратили изолировать синих. Когда все столичные светила убрались восвояси, город стал закрытой зоной. Благо, "отцы города" успели к тому времени вывезти себя и свои семьи за пределы городской черты и вообще области. Если не страны..."
* * *
Ближе к вечеру Ковригина потянуло в город. Он уже давно не выбирался со своей окраины - запас продуктов подходил к концу, да и проведать надо было друзей-товарищей.
Шесть часов вечера в июне - это еще день в разгаре, жара не только не начинала спадать, но, казалось, достигла своего пика. А диспозиция была такая: кладбище примостилось с самого края города. С той стороны его, где стояла контора с ковригинской избушкой впридачу, тянулось, уходя в неведомые дали, шоссе с трамвайными рельсами по одной стороне. Здесь была конечная остановка, и вагоны, описав круг, возвращались обратно в город. На другой стороне дороги чуть в углублении стояло большое трехэтажное здание старой, еще довоенной постройки. Его окружала высокая кирпичная ограда, слегка позеленевшая от времени. Между оградой и самим зданием возвышались рослые пирамидальные тополя, уже давно намного перегнавшие по высоте третий этаж. Раньше, более тридцати лет назад, это была гостиница. По какой-то неведомой и необъяснимой причуде городского начальства ее построили рядом с набиравшим тогда силу кладбищем. Из-за этого, да еще из-за своего расположения "на отшибе" гостиница не пользовалась успехом у гостей города и со временем захирела. А какому-то остроумцу из административных верхов вновь пришла в голову счастливая мысль: в то время в городской психиатрической клинике случился сильный пожар, все здание пришло в негодность, и несчастных погорельцев перевели сюда - поближе к кладбищу. Теперь "мертвый город" и "скорбный дом" органично дополняли друг друга. Благодаря этому союзу окраина приобрела вполне гармоничное звучание и совершенство взаимосогласия. И только изредка грохот бестолковых и суетливых трамваев нарушал эту гармонию тишины и покоя.
Благополучно доехав безбилетным образом до нужного места, Ковригин прошелся сначала по магазинам, наполнил рюкзак снедью. (Холодильника у него не было, так что приходилось довольствоваться в основном консервами, крупами и картошкой. Самой главной вещью в его хозяйском обиходе была электроплитка - ею он дорожил как сокровищем). Загрузившись, он пошел к Художнику. Семен мог быть либо дома - если он трезвый, либо в мастерской там, вдали от грозных очей жены, его степень алкогольного опьянения могла варьироваться - от нулевой до максимума, выражающегося в нескольких выпитых бутылках и непробудном бессознательном состоянии.
Ковригин познакомился с ним года полтора назад на городской выставке художников-реалистов. Павел с интересом рассматривал небольшой пейзаж в дымчато-розовых тонах. Видимо, его долгое стояние привлекло чье-то внимание, потому что за спиной у него вдруг раздался хриплый, резкий, слегка приглушенный голос:
- Да разве же это искусство? Это вы называете живописью - эту розовую размазню и сопли вегетарианца?
Ковригин обернулся - на него дышал легким вчерашним перегаром гражданин эксклюзивного вида: на лице - недельная небритость, гофрированный пиджак нараспашку, джинсы заправлены в тяжелые сапоги-"дуроломы", в глазах - яростное похмелье.
Окинув Ковригина затуманенным взглядом, гражданин продолжил:
- Вшивый натурализм эти ваши сопли. Копировщики. Плагиаторы природы. Натюрмортные лизоблюды. Дилетанты искусства. Осквернители праха. Дикре... Декри... Дискредитация живописи эта ваша розовая мазня. Жи-во-пись! Значит - писать живое. Как режут по живому - так надо писать, а не разводить всемирный потоп из соплей...
Ковригин понял, что речь может быть долгой, и прервал поток словоизвержения конкретным выводом:
-Можете предложить что-то другое?
Тот схватил его за руку и потащил к выходу:
-Пойдем. Покажу тебе настоящее искусство. Вмиг забудешь эту размазню.
Но на улице он вдруг замялся и, поколебавшись секунды две, застенчиво попросил:
-Друг, одолжи червонец на благое дело. Душа тоскует о возвышенном.
Ковригин достал из кармана мятую пятерку.
- Вот спасибо-то. Искусство все еще в неоплатном долгу перед жизнью, его неожиданный попутчик уже стоял у окошка коммерческой палатки. Счастливо отоварившись банкой "джин-тоника", он снова сгреб в охапку Ковригина и поволок за собой.
Через полчаса, стоя посреди тесного полутемного гаража, Ковригин остолбенело рассматривал творения незнакомца. Тот оказался художником, причем какого-то побочного сюрреалистского толка. Это был ошарашивающий сплав Сальвадора Дали, Иеронимуса Босха и Ван Гога, пропущенных через мясорубку и слепленных заново. Предметы и люди в самых невероятных сочетаниях и положениях, тщательно и детально выписанные, производили жуткое впечатление реалистичности и подлинности, при том, что все это представляло собой самый невероятный, дикий разгул фантазии художника, как будто человеческий мир был для него калейдоскопом, в котором он всякий раз видит новую картину из разноцветных изломанных осколков человеческого бытия. На полотнах сквозило невысказанное, затаенное желание чего-то неведомого, явственно читался порыв в иные миры и иные реальности, но и отчетливое понимание невозможности и запретности этого. Давящая, тяжелая атмосфера на картинах сочеталась немыслимым образом с детской мечтой, предвкушением чего-то желанного. Уродливая реальность вписывалась в сказку.
Вся внутренность гаража была завалена картинами, досками, банками, склянками, рулонами бумаги, тюбиками краски. В углу на газете были разложены разномастные кисти, тщательно вымытые, тут же стояла консервная банка с отмокающими кистями. В глубине гаража лежал матрас, покрытый старыми тряпками, со скомканным одеялом и мятой подушкой. Рядом выстроились в шеренгу с десяток пустых бутылок разного калибра. В центре помещения возвышался самодельный мольберт. Вся эта фантасмагория освещалась висящей на длинном шнуре слабой лампочкой.
- Ну как? - спросил Художник.
- Потрясающе! - Ковригин действительно был заинтригован неформальным творчеством этого судя по всему хронического алкоголика. - И давно это с вами?
- С детства.
- Кому-нибудь показывали?
- А то! Я себе не враг. Один доктор искусств даже глядел.
- Ну и?
- Ставят диагноз: белая горячка и сивушный бред. Советовали завязать.
- С выпивкой?
- И с тем и с другим.
- Ни в коем случае. То есть, с выпивкой, конечно, стоило бы, а с этим, - Ковригин кивнул на картины, - ни под каким видом.
- Ты не понял. Этого, - он тоже кивнул на свои шедевры, - не будет без вот этого, - кивок в сторону бутылочной батареи. - Спирт - мой гений-вдохновитель, моя муза, мой ангел-хранитель, мой допинг, мое художественное видение и творческое мышление.
- Понял, - Ковригин вдруг почувствовал сухость во рту и острое желание поближе познакомиться с этим непризнанным алкогольным гением. - Это надо отметить.
Художник оценил его предложение по достоинству и протянул руку:
- Семен Верейский, можно на ты.
* * *
Дома Художника не оказалось. Его жена, Клавдия, сказала, что он в своем "хламовнике". Это слово гораздо больше подходило к Семиному гаражу, чем "мастерская", и заодно точно определяло отношение Клавдии к занятию мужа. А занятие было малоприбыльным. Чтобы зарабатывать на жизнь и подсобные материалы, Семен иногда "халтурил" для городских музеев, гостиниц и других местных заведений: писал пейзажи, натюрморты, городские виды, исторические сюжеты. Все это было для него не "настоящей работой", а халтурой в прямом смысле слова - в таких случаях он работал быстро, без интереса и с отвращением в душе.
Жена Семена была крепкая, ухватистая, молодая еще женщина. Она вышла за Верейского по большой любви, да и сейчас все еще любила своего "непутевого". И хотя часто тому доставалось по бокам и по загривку, если он объявлялся в доме "на рогах", Семен умел превратить ее сердце в воск, плавившийся от одного его объятия или поцелуя на ночь. В минуты примирения это была идеальная, любящая и нежная пара: он клялся ей в верности и любви до гроба, обещал завязать и не изменять ей больше с "этой отвратительной, омерзительной уличной шлюхой - водкой", она - гладила его по голове, прижимала к груди как ребенка и плакала - от любви, от горького их счастья, от жалости к себе и к нему.
Обычно он держался не больше двух недель, после чего все начиналось заново.
Праздник синего ангела
Есть ангел смерти...
М.Ю.Лермонтов
"...гибель. В этом городе поселилась смерть. Мертвецы ходят вперемежку с живыми. Обреченные привыкли к своей обреченности - они не замечают ее. От синих уже не шарахаются в стороны, как в самом начале. На них просто не смотрят, пугливо пряча глаза. Выглядят эти полутрупы кошмарно: белые водянистые глаза, заостренные и от того хищные черты лица и безобразные пятна - темно-синие трупные пятна по всему телу, в начале редкие и небольшие, ближе к смерти уже не оставляющие просветов. Полностью посиневшие ждут смерти - она не запаздывает. На все уходит несколько недель..."
Над обычной школьной тетрадкой в 48 листов склонился человек лет тридцати пяти в старых потертых джинсах и полинявшей майке неопределенного цвета. Жизненное пространство вокруг него, тесно ограниченное деревянными стенами, было заполнено немудреной мебелью: допотопным облезлым буфетом давно сгинувших времен, железной кроватью с хилым матрасом и столь же хилой, плоской подушкой и двумя табуретками кустарного производства. На третьей за столом сидел сам хозяин обиталища с ручкой в пальцах и легким туманом в глазах. Отсутствующие занавески на единственном окне, обвисающие сверху обои, давно не метеный пол со следами скупых мужских застолий вопиюще свидетельствовали о том, что нога женщины еще не ступала на эту жилплощадь и вряд ли когда-нибудь ступит. Нынешнего владельца этого скромного жилища - комнатки и прилегающих к ней сеней с крыльцом - звали Павел Ковригин. Он сидел без движения вот уже десять минут, упорно цепляясь глазами за какую-то невидимую точку на подоконнике. Рука, оставленная на произвол судьбы и, вероятно, обидевшись на подобное невнимание, чертила в тетради какие-то изуверские фигуры. Внезапно очнувшись, Ковригин отчеркнул это безобразие линиями и продолжил:
"Это длится уже полгода. Люди мрут как мухи, но официальная статистика несомненно занижает все цифры. Объявляют о не более чем десятке в день. Я в это не верю. Врачи тоже или врут, или молчат, ясно только то, что они бессильны. Я понял это, когда они перестали изолировать синих и отменили карантин. Они сказали, что "синька" не заразна, а распространяется каким-то неведомым еще медицине путем. Поэтому гражданам предписано соблюдать спокойствие и не паниковать. Бог даст, пронесет. Господи, за что, за какие грехи такая напасть на этот несчастный город? Внутренний карантин отменили - вместо этого весь город стал огромным изолятором, лепрозорием. Все въезды и выезды перекрыты, город окружен плотным непробиваемым кольцом военных команд. Через этот кордон даже мышь не проскочит незамеченной. Пропускают только транспорт с продуктами - спасибо и на том. Могу себе представить, с каким усердием они потом дезинфицируют фуры и людей, побывавших в этом "гнезде дьявольской заразы".
В этот момент в окне появилась чья-то плешь с модным среди лысых людей зачесом длинных и жидких волос - от уха до уха. Вслед за плешью протянулась рука и затарабанила в стекло. Вздрогнув, Ковригин бормотнул: "Черт! Напугал" и открыл форточку.
- Павел, принимай заказ. Есть клиент, - продребезжала плешь и скрылась из пределов видимости.
Жизнь приучила Ковригина ничему не удивляться, но сейчас он забыл все ее уроки и недоуменно поискал глазами рубаху. "Какой заказ? Всех клиентов уже несколько месяцев свозят в другое место. Может нелегал?" Рубаха обнаружилась только в сенях на гвозде. Натянув ее, он вышел из дома. Идти нужно было недалеко - только обогнуть все строение и зайти с другой стороны. Это был странный гибрид ветхости и современности: деревянная избушка притулилась одной своей стороной у каменной одноэтажной, тоже небольшой постройки, отделанной желтой граненой плиткой - этакий двуликий Янус, одной половине которого забыли сделать косметический ремонт. Над дверью, куда вошел Ковригин красовалась вывеска: "Ритуальное бюро Осташковского кладбища. Регистрация и оформление".
В конторе действительно находились посетители: молодая женщина в траурном платье, прижимавшая носовой платок к заплаканному лицу, и девочка лет шести-семи, тоже в темном платьице, испуганно державшаяся за мать. Конторщик, Тарас Петрович, тридцать лет занимавшийся покойниками и наживший на этом деле геморрой и хронический колит, листал за столом свой регистрационный талмуд. От ветерка, поднятого настольным вентилятором, его зачес колыхался, грозя нарушить гармонию хитро устроенной прически.
- Вот, Павел Василич, такое, значит, дело, - начал он вибрирующим стариковским голосом. - Жильца требуется подсоседить в могилку. Сектор четырнадцать "А", место двадцать восемь по левую руку, - еще раз проведя пальцем по странице он повторил: - Да, место двадцать восемь по левую сторону. Место хорошее, жильцы все спокойные, опрятные. Похороны завтра, так что приступайте к делу.
Женщина поднялась со стула.
- Пойдемте, пожалуйста, я вам покажу, - робко поглядев на Павла, произнесла она.
Но ему нужно было еще потолковать со старшим.
- Вы идите, я вас догоню через минуту. Я знаю, куда идти.
Когда за ними закрылась дверь, Ковригин подозрительно посмотрел на конторщика и спросил:
- Петрович, покойник нормальный? Три месяца не хоронили здесь никого. Мне наезды санитарной ментуры не нужны, сам знаешь.
- Как и мне, Павел Василич, как и мне, - над столом раздался печальный вдох-выдох. - Я не проверял, но вот разрешение Горсанэпиднадзора, - он потряс в воздухе бумажкой.
- Чудны дела твои, Господи, - Ковригин внимательно изучил разрешение. - Два сорта покойников: белые, синие - не хватает только красных для вящей полноты, - но увидев напрягшиеся от возмущения глаза истинного коммуниста, члена партии с 1965 года, он уточнил: - Шутка, Тарас Петрович, - и быстро ретировался.
Идеологические споры, изредка вспыхивавшие между ними, продолжались по нескольку часов и переходили в откровенную мелкопакостную вражду со стороны несгибаемого Петровича. Вражда обычно длилась дня три, после чего старший по должности приходил мириться со смородиновой настойкой собственного изготовления и банкой соленых огурцов. Но сейчас Ковригина ждала на улице женщина с маленькой девочкой, а он не считал себя последней свиньей, чтобы заставлять их ждать себя несколько часов.
Они шли медленно, так что Павел быстро догнал их. Некоторое время шагали молча. Ковригин украдкой рассматривал женщину: она, несмотря на уродливое платье и платок на голове, была очень красива, как-то необычайно, даже странно красива. И бледность шла ей к лицу. Темные волосы, собранные сзади в узел, наверняка были очень густыми, мягкими и волнистыми. Павел вдруг отчетливо увидел себя рядом с этой незнакомкой в какой-то комнате. На ней было домашнее платье, а распущенные волосы лежали на плечах. Видение было настолько явственным, что Павел ощутил в руке приятную мягкость и упругость ее волос и даже почувствовал их пьянящий запах.
- Простите за нескромность, - неожиданно для самого себя начал он. Кто у вас умер? Муж?
- Нет, мама, - тихо ответила она и добавила, помолчав: -У нас с дочкой никого больше нет, одни мы с ней остались на свете, - она крепче прижала к себе девочку одной рукой, а другой - платок к лицу.
Выждав время, чтобы она успокоилась, и ругнув себя последним болваном и безмозглым пнем, Ковригин снова заговорил:
-Знаете, я здесь работаю уже два года. Раньше и дня не проходило без покойника. Сейчас - мертвый сезон, сидим без работы уже три месяца, хотя должно бы быть наоборот, даже если верить официальной статистике. Все эта синяя зараза перевернула верх дном. Люди перестали умирать нормально. А синих управление запретило хоронить на кладбищах. Их всех кремируют, даже без гробов - просто запаковывают в саван - и в печь. Да вы это и сами знаете - что это я вам известные вещи говорю.
- Нет-нет, говорите, - попросила она. - Прошу вас.
-Я заметил одну странную вещь. Когда кто-то умирает от "синьки", его родные как будто даже рады этому. Только поймите меня правильно. Я не говорю, что они желают смерти зараженным, но что-то здесь не так. Может, я просто отвык от этого зрелища, но все-таки настоящее горе я всегда отличу от равнодушного согласия со смертью. Кажется, люди просто перестали различать жизнь и смерть, по-настоящему радоваться одной и оплакивать другую. Они стали похожи - ну, на роботов, что ли, отчаявшихся, испуганных роботов, которые знают, что и они скоро умрут. За три месяца я сегодня первый раз увидел неподдельное горе, - он посмотрел на нее и добавил: Простите, если я вас обидел.
- Нет, что вы, все в порядке, - она уже совсем успокоилась и начинала посматривать в его сторону. - А знаете, вы не похожи на гробовщика. Вы... Вы, наверное, ученый или... Может быть, художник?
Он засмеялся.
-Вы наблюдательны. Я гробовщик не по профессии, а по натуре. Мое призвание - свободное творчество. Но, понимаете в чем дело, свободным творчество может быть только если оно не выливается в конкретную форму: к примеру, в форму картины или романа, или, допустим, музыкального сочинения. Если это произошло - это уже не свобода, а фактически рабство, закрепощенное состояние. Готовое, оформленное произведение искусства лишено духа свободы - оно становится зависимым от очень многого, начиная от обстоятельств его обнародования и кончая мнением и профессиональной грызней критиков. И не последнее место в этом длинном ряду занимают финансовые, коммерческие расчеты. Свободное бытие духа творчества, материализуясь, неизменно опошляется той возней, которая поднимается вокруг произведения искусства, и, что самое отвратительное, в этой возне принимает участие и сам художник. Я хороню свое творчество в самом себе. Когда-то я был писателем и безнадежно губил собственную творческую сущность своими писаниями. Теперь с этим покончено. Вот почему я стал гробовщиком - по занятию и по призванию. Я вас не утомил своей болтовней?
- Как сложно вы говорите. Мне не понять всего, - она слабо улыбнулась. - Но я знаю, что вы хороший человек.
Ковригин на мгновение смутился и, чтобы скрыть это, кивнул вперед и сказал:
- Вот мы почти и пришли, - и добавил совсем невпопад: - Впрочем, я не столько гробовщик, сколько сторож на кладбище. Охраняю покой мертвецов. Как выражается Петрович, наших жильцов.
Из трех городских кладбищ Осташковское было самым молодым - территорию под него выделили где-то в конце 1920-х годов. Вместе с разраставшимся населением города непрерывно увеличивался и поток усопших, угрожая демографическим взрывом двум уже существовавшим кладбищам. Поэтому новый, третий "город мертвых" в пределах городской черты с первых же дней своей жизни начал быстро заселяться и обустраиваться с какой-то даже неприличной для столь серьезного места резвостью и неугомонностью.
Кладбища, как и люди, живут не вечно и точно так же, как люди, умирают. Они тоже бывают молоды и свежи, так же плавно вступают в пору уверенной зрелости, тоже стареют и дряхлеют, и уже не поспевая за ходом жизни, тихо и смиренно проводят остаток своих дней. Хотя Осташковское кладбище переживало период расцвета, опытному, наметанному глазу уже были видны первые признаки приближающейся осени жизни: солнечные лучи уже не могли пробиться ко многим могилам из-за густых раскидистых крон деревьев, успешно конкурирующих в борьбе за жизненное пространство с несгибаемыми оградами, мощные - в полтора обхвата - дубы, ясени, клены, тополя упрямо врастали в железные прутья и подпирали своими атлетическими торсами хилые дверцы в оградах могил. То тут, то там возникали покосившиеся памятники и кресты, размытые дождями холмики совсем без оград, заваленные прошлогодней листвой неухоженные могилки и кучи мусора из венков, цветов, банок и прочей могильной утвари. Впрочем, все это не мешало истинным ценителям кладбищенской атмосферы наслаждаться здесь покоем, тишиной и сумеречной прохладой даже в самые жаркие летние дни.
Узкая тропинка между двумя рядами зарешеченных могил тянулась еще далеко: место 28 находилось метрах всего в тридцати от одной из двух пересекавших все кладбище широких аллей. Могила была огорожена скромной посеребреной оградой - тщательно ухоженная, вычищенная, с цветами около памятника. Ковригин задумчиво оглянулся вокруг и проверил крепость решетки.
- Ограду придется снимать. Да вот девать-то ее некуда. Памятник будете ставить?
- Да, я уже заказала в мастерской.
Ковригин кивнул:
- Пока его не установят, придется ограде отдыхать на своих соседках. Думаю, на несколько дней это можно устроить без скандала.
Женщина тревожно взглянула на него:
- Я заплачу за все, сколько надо. Вы скажите только.
- Ничего не надо, я все устрою. Думаю, денег у вас не так уж много, а я не душегуб.
- Спасибо вам.
Ковригин хотел было сказать, что это он должен благодарить ее, правда, он пока и сам не знал, за что, но внезапно он понял, что зря сюда пришел. Он звонко хлопнул себя рукой по лбу:
- Черт, инструмент-то я забыл захватить. Придется нам вместе возвращаться.
* * *
Когда дошли до конторы, Ковригин спросил ее имя и кем она работает.
- Таисия. Я медсестра.
- Редкое имя. И очень красивое. Как и вы сами.
Она улыбнулась.
- Отцу нравились редкие женские имена. Вот он и назвал меня так.
Он нагнулся к девочке:
- Ну, а тебя как зовут, мышонок?
Та чуть слышно ответила:
- Ира.
Павел больше не стал навязывать им свою персону и попрощался.
Было в этой бледной русской красавице что-то очень притягательное. Очень женственное. Ковригин отметил ее уверенное спокойствие, даже несмотря на траурную ситуацию, плавные, чуть замедленные движения, какие-то доверительные интонации в голосе, независимую, гордую осанку, хотя он готов был поручиться, что она и сама не знает, для чего ей эта гордость и эта независимость. Но хранила их как старозаветную традицию, как привычный порядок.
Павел находился рядом с ней не более часа, но успел за это время проникнуться обаянием ее женской силы и гордой хрупкости. Именно этого он старался не допускать вот уже года три: с женщинами Ковригин решил покончить примерно в то же время, когда порвал со своим ремеслом писательством. Москвич, выпускник Литературного института, набиравший известность и славу молодой писатель, которого охотно печатали в журналах и издавали отдельными книгами, - в одночасье он все забросил, порвал все старые связи и уехал из столицы, никому не объяснив причин столь странного поведения. О Ковригине скоро забыли. А он поселился в провинции, в обычном, среднестатистическом городе. Помыкался, пока искал пристанище и работу писать он больше не хотел ни под каким видом, - и пристроился, наконец, жить в кладбищенской сторожке. Благо, это место тогда пустовало. Его оформили на довольствие - не густо, конечно, но он не жаловался, - и оставили в покое, чего Ковригин и добивался.
Таисия его взволновала. Он испытывал к ней больше, чем привычный для него холодный, рассудочный интерес. Значит ее следовало забыть.
На следующий день, на похоронах он старался не смотреть в ее сторону. Прощавшихся с умершей было очень мало: кроме Таисии с девочкой, еще две женщины да старик, дергавший головой и не произнесший за все время ни слова. Ковригин помогал нести гроб, потом, когда все ушли, занялся своим делом.
* * *
"...с чего все началось. По городу поползли странные слухи. Говорили, что на людей нападает моровая язва, что в городе неладная экологическая обстановка, что обнаружена утечка какого-то страшного газа - вдохнув его, человек тут же синеет от удушья и умирает в конвульсиях. При этом трупов никто не видел, но находились "очевидцы", которые клялись, что у них на глазах корчились в предсмертных судорогах случайные жертвы этого биологического оружия. Оружие якобы разрабатывалось в секретных лабораториях городского химзавода, но несколько пробирок со смертельными бациллами украли агенты иностранных спецслужб, чтобы уничтожить все население страны. Чем нелепее рождались слухи, тем больше им верили поначалу с каким-то равнодушным злорадством и отчаянным задором затравленных жизнью людей, но потом, когда стали появляться живые "доказательства" - пятнисто-лилово-синие жертвы "вражеских происков" и их становилось все больше, - задор захлебнулся. Когда же через несколько недель выяснилось, что болезнь имеет летальный исход и синие мертвецы насчитываются уже десятками, в городском воздухе повисли ужас и страх. Малейшего повода достаточно было для взрыва массовой паники. Люди буквально сходили с ума от страха. Кто-то говорил о "чеченском следе", требуя отправки в Чечню карательной экспедиции. Некоторые патриоты заявляли во всеуслышание о правительственном геноциде собственного народа. Больше сторонников находила теория инопланетного враждебного вмешательства.
В городе работали несколько медицинских и следственных комиссий местных и присланных из столицы. После двухмесячных консультаций, исследований и совещаний при закрытых дверях медицина вынесла вердикт: она бессильна. Врачи развели руками и прекратили изолировать синих. Когда все столичные светила убрались восвояси, город стал закрытой зоной. Благо, "отцы города" успели к тому времени вывезти себя и свои семьи за пределы городской черты и вообще области. Если не страны..."
* * *
Ближе к вечеру Ковригина потянуло в город. Он уже давно не выбирался со своей окраины - запас продуктов подходил к концу, да и проведать надо было друзей-товарищей.
Шесть часов вечера в июне - это еще день в разгаре, жара не только не начинала спадать, но, казалось, достигла своего пика. А диспозиция была такая: кладбище примостилось с самого края города. С той стороны его, где стояла контора с ковригинской избушкой впридачу, тянулось, уходя в неведомые дали, шоссе с трамвайными рельсами по одной стороне. Здесь была конечная остановка, и вагоны, описав круг, возвращались обратно в город. На другой стороне дороги чуть в углублении стояло большое трехэтажное здание старой, еще довоенной постройки. Его окружала высокая кирпичная ограда, слегка позеленевшая от времени. Между оградой и самим зданием возвышались рослые пирамидальные тополя, уже давно намного перегнавшие по высоте третий этаж. Раньше, более тридцати лет назад, это была гостиница. По какой-то неведомой и необъяснимой причуде городского начальства ее построили рядом с набиравшим тогда силу кладбищем. Из-за этого, да еще из-за своего расположения "на отшибе" гостиница не пользовалась успехом у гостей города и со временем захирела. А какому-то остроумцу из административных верхов вновь пришла в голову счастливая мысль: в то время в городской психиатрической клинике случился сильный пожар, все здание пришло в негодность, и несчастных погорельцев перевели сюда - поближе к кладбищу. Теперь "мертвый город" и "скорбный дом" органично дополняли друг друга. Благодаря этому союзу окраина приобрела вполне гармоничное звучание и совершенство взаимосогласия. И только изредка грохот бестолковых и суетливых трамваев нарушал эту гармонию тишины и покоя.
Благополучно доехав безбилетным образом до нужного места, Ковригин прошелся сначала по магазинам, наполнил рюкзак снедью. (Холодильника у него не было, так что приходилось довольствоваться в основном консервами, крупами и картошкой. Самой главной вещью в его хозяйском обиходе была электроплитка - ею он дорожил как сокровищем). Загрузившись, он пошел к Художнику. Семен мог быть либо дома - если он трезвый, либо в мастерской там, вдали от грозных очей жены, его степень алкогольного опьянения могла варьироваться - от нулевой до максимума, выражающегося в нескольких выпитых бутылках и непробудном бессознательном состоянии.
Ковригин познакомился с ним года полтора назад на городской выставке художников-реалистов. Павел с интересом рассматривал небольшой пейзаж в дымчато-розовых тонах. Видимо, его долгое стояние привлекло чье-то внимание, потому что за спиной у него вдруг раздался хриплый, резкий, слегка приглушенный голос:
- Да разве же это искусство? Это вы называете живописью - эту розовую размазню и сопли вегетарианца?
Ковригин обернулся - на него дышал легким вчерашним перегаром гражданин эксклюзивного вида: на лице - недельная небритость, гофрированный пиджак нараспашку, джинсы заправлены в тяжелые сапоги-"дуроломы", в глазах - яростное похмелье.
Окинув Ковригина затуманенным взглядом, гражданин продолжил:
- Вшивый натурализм эти ваши сопли. Копировщики. Плагиаторы природы. Натюрмортные лизоблюды. Дилетанты искусства. Осквернители праха. Дикре... Декри... Дискредитация живописи эта ваша розовая мазня. Жи-во-пись! Значит - писать живое. Как режут по живому - так надо писать, а не разводить всемирный потоп из соплей...
Ковригин понял, что речь может быть долгой, и прервал поток словоизвержения конкретным выводом:
-Можете предложить что-то другое?
Тот схватил его за руку и потащил к выходу:
-Пойдем. Покажу тебе настоящее искусство. Вмиг забудешь эту размазню.
Но на улице он вдруг замялся и, поколебавшись секунды две, застенчиво попросил:
-Друг, одолжи червонец на благое дело. Душа тоскует о возвышенном.
Ковригин достал из кармана мятую пятерку.
- Вот спасибо-то. Искусство все еще в неоплатном долгу перед жизнью, его неожиданный попутчик уже стоял у окошка коммерческой палатки. Счастливо отоварившись банкой "джин-тоника", он снова сгреб в охапку Ковригина и поволок за собой.
Через полчаса, стоя посреди тесного полутемного гаража, Ковригин остолбенело рассматривал творения незнакомца. Тот оказался художником, причем какого-то побочного сюрреалистского толка. Это был ошарашивающий сплав Сальвадора Дали, Иеронимуса Босха и Ван Гога, пропущенных через мясорубку и слепленных заново. Предметы и люди в самых невероятных сочетаниях и положениях, тщательно и детально выписанные, производили жуткое впечатление реалистичности и подлинности, при том, что все это представляло собой самый невероятный, дикий разгул фантазии художника, как будто человеческий мир был для него калейдоскопом, в котором он всякий раз видит новую картину из разноцветных изломанных осколков человеческого бытия. На полотнах сквозило невысказанное, затаенное желание чего-то неведомого, явственно читался порыв в иные миры и иные реальности, но и отчетливое понимание невозможности и запретности этого. Давящая, тяжелая атмосфера на картинах сочеталась немыслимым образом с детской мечтой, предвкушением чего-то желанного. Уродливая реальность вписывалась в сказку.
Вся внутренность гаража была завалена картинами, досками, банками, склянками, рулонами бумаги, тюбиками краски. В углу на газете были разложены разномастные кисти, тщательно вымытые, тут же стояла консервная банка с отмокающими кистями. В глубине гаража лежал матрас, покрытый старыми тряпками, со скомканным одеялом и мятой подушкой. Рядом выстроились в шеренгу с десяток пустых бутылок разного калибра. В центре помещения возвышался самодельный мольберт. Вся эта фантасмагория освещалась висящей на длинном шнуре слабой лампочкой.
- Ну как? - спросил Художник.
- Потрясающе! - Ковригин действительно был заинтригован неформальным творчеством этого судя по всему хронического алкоголика. - И давно это с вами?
- С детства.
- Кому-нибудь показывали?
- А то! Я себе не враг. Один доктор искусств даже глядел.
- Ну и?
- Ставят диагноз: белая горячка и сивушный бред. Советовали завязать.
- С выпивкой?
- И с тем и с другим.
- Ни в коем случае. То есть, с выпивкой, конечно, стоило бы, а с этим, - Ковригин кивнул на картины, - ни под каким видом.
- Ты не понял. Этого, - он тоже кивнул на свои шедевры, - не будет без вот этого, - кивок в сторону бутылочной батареи. - Спирт - мой гений-вдохновитель, моя муза, мой ангел-хранитель, мой допинг, мое художественное видение и творческое мышление.
- Понял, - Ковригин вдруг почувствовал сухость во рту и острое желание поближе познакомиться с этим непризнанным алкогольным гением. - Это надо отметить.
Художник оценил его предложение по достоинству и протянул руку:
- Семен Верейский, можно на ты.
* * *
Дома Художника не оказалось. Его жена, Клавдия, сказала, что он в своем "хламовнике". Это слово гораздо больше подходило к Семиному гаражу, чем "мастерская", и заодно точно определяло отношение Клавдии к занятию мужа. А занятие было малоприбыльным. Чтобы зарабатывать на жизнь и подсобные материалы, Семен иногда "халтурил" для городских музеев, гостиниц и других местных заведений: писал пейзажи, натюрморты, городские виды, исторические сюжеты. Все это было для него не "настоящей работой", а халтурой в прямом смысле слова - в таких случаях он работал быстро, без интереса и с отвращением в душе.
Жена Семена была крепкая, ухватистая, молодая еще женщина. Она вышла за Верейского по большой любви, да и сейчас все еще любила своего "непутевого". И хотя часто тому доставалось по бокам и по загривку, если он объявлялся в доме "на рогах", Семен умел превратить ее сердце в воск, плавившийся от одного его объятия или поцелуя на ночь. В минуты примирения это была идеальная, любящая и нежная пара: он клялся ей в верности и любви до гроба, обещал завязать и не изменять ей больше с "этой отвратительной, омерзительной уличной шлюхой - водкой", она - гладила его по голове, прижимала к груди как ребенка и плакала - от любви, от горького их счастья, от жалости к себе и к нему.
Обычно он держался не больше двух недель, после чего все начиналось заново.