Моряк помоложе решительно нахлобучил на голову свою белую шапочку и вслед за приятелем вышел из бара, с силой стукнув дверью.
– Двадцать пять долларов! – донесся голос старшего…
Ной подождал несколько минут, потом дружески похлопал пьяного по спине и тоже вышел из бара. Он постоял на улице, вдыхая мягкий влажный воздух, приятно освежавший его разгоряченное лицо. Вдали под колеблющимся, неровным светом фонаря он увидел две исчезающие в тумане унылые фигуры в синей форме. Ной повернулся и пошел в другом направлении. Взбудораженная вином кровь мелодично и приятно стучала в висках.
Ной осторожно открыл дверь и тихо вошел в темную комнату, в которой упорно держался прежний запах. Он уже успел забыть о нем. Спирт, лекарства и что-то приторно-сладкое… Ной ощупью начал искать выключатель. Все больше нервничая, он шарил по стене, опрокинул стул и наконец зажег свет.
Отец лежал на кровати вытянувшись и открыв рот, словно собирался беседовать с лампочкой. Ной посмотрел на него и покачнулся. Глупый, неискренний старик с нелепой бородкой, крашеными волосами и библией в кожаном переплете.
«Поспеши, владыко, взять меня»… «Какую религию исповедовал покойный?..» У Ноя на мгновение закружилась голова. Он не мог сосредоточиться, мысли, разрозненные и сумбурные обгоняя друг друга, проносились у него в голове. Полные губы… Двадцать пять долларов с моряков и ни цента с него. С женщинами ему никогда особенно не везло, а такого, как в этот вечер, вообще не случалось. А может, женщина почувствовала, что у него неприятности, и просто хотела утешить его? Конечно, она была страшно пьяна… Рональд Бивербрук… А как колыхались цветы на ее платье, когда она шла в туалетную комнату… Если бы он задержался в кафе, то сейчас, вероятно, уже лежал бы в ее постели под теплым одеялом, уютно пристроившись рядышком с ней, – такой полной, мягкой, белой, – и снова слышал бы запах лука, джина и малины. Ной почувствовал острое сожаление при мысли, что вместо этого он оказался вот тут, в голой комнате, наедине с мертвым стариком… Если бы дело обстояло наоборот, если бы он, Ной, был мертв, а старик жив и получил подобное предложение, он, конечно, нагрузился бы виски «Четыре розы» и уже давно лежал бы в постели с этой блондинкой… Но разве можно так думать! Ной тряхнул головой. Ведь это же его отец, человек, который дал ему жизнь! Боже мой, неужели, старея, он будет превращаться в такого же болтуна, как Джекоб?
Усилием воли Ной заставил себя взглянуть на мертвого отца и с минуту не спускал взгляда с его лица. Он думал, что в новогоднюю ночь покинутый всеми человек имеет право ожидать, что хотя бы его единственный сын прольет над ним слезу. Ной попытался заплакать, но не смог.
С тех пор как он стал достаточно взрослым. Ной редко думал об отце, а если иногда и думал, то с озлоблением. Но сейчас, глядя на бледное, морщинистое лицо, смотревшее на него с подушки, гордое и благородное, похожее на каменное изваяние (таким и представлял себя Джекоб на смертном одре), Ной заставил себя сосредоточиться на мысли об отце.
Многое довелось испытать Джекобу, прежде чем он оказался в этой тесной комнатушке на берегу Тихого океана. Покинув грязные улицы Одессы, он пересек Россию, Балтийское море, океан и попал в суматошный, грохочущий Нью-Йорк. Ной закрыл глаза и представил себе отца молодым, гибким, стремительным, с красивым лбом и хищным носом. Он легко и свободно, с блеском прирожденного оратора изъяснялся по-английски. Его живые глаза вечно что-то искали; бродя по многолюдным улицам, он постоянно улыбался. У него всегда была наготове дерзкая улыбка – и для девушек, и для партнеров, и для клиентов.
Ной представил себе отца во время его блужданий по югу, в Атланте, в Таскалузе. Уверенный в себе, нечестный и нечистый на руку, Джекоб, в сущности, никогда особенно не интересовался деньгами: он добывал, их всякими сомнительными путями и тут же без сожаления транжирил. Посмеиваясь и дымя дешевой сигарой, он появлялся то в одном конце страны, то в другом, то в Миннесоте, то в Монтане. Его хорошо знали в кабачках и в игорных домах. Он мог рассказать неприличный анекдот и тут же процитировать что-нибудь из библии. В Чикаго, после женитьбы на матери Ноя, Джекоб некоторое время был нежным и ласковым, серьезным и заботливым. Возможно даже, что в то время, заметив пробивающуюся на висках седину и прощаясь с молодостью, он всерьез подумывал остепениться, стать порядочным человеком…
Ной вспомнил и о том, как некогда Джекоб, сидя после обеда в обставленной плюшевой мебелью гостиной, сочным баритоном напевал ему: «Как-то раз, в веселый полдень мая, проходил я через парк гуляя…»
Ной встряхнул головой. Где-то глубоко в его сознании зазвучал молодой и сильный голос: «…в веселый полдень мая», и он не сразу смог его заглушить.
По мере того как Джекоб старел, он опускался все ниже и ниже. Его убогие предприятия становились все более жалкими, его очарование поблекло, росло количество врагов. Казалось, весь свет ополчился против него. Неудача в Чикаго, неудача в Сиэтле, неудача в Балтиморе и, наконец, неудача здесь, в Санта-Монике, в его последнем жалком прибежище… «Я жил отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу жену. У меня только один сын, и нет никакой надежды, что из него выйдет толк. Я банкрот…» Мысль об обманутом брате, испускающем последний вздох в пламени печи, преследовала Джекоба через годы и океаны.
Ной уставился на отца сухими глазами. Он увидел, что рот старика открыт, словно он вот-вот заговорит. Шатаясь, Ной подошел к отцу и попытался закрыть ему рот. Но Джекоб, упрямый старик, всю жизнь противоречивший своим родителям, учителям, брату, жене, компаньонам, сыну, любовницам, и на этот раз остался верен себе и упорно не хотел закрывать рот.
Ной отошел от кровати. Бледные, жалкие губы старика под свисающими седыми усами так и остались полураскрытыми.
И впервые после смерти отца Ной разрыдался.
– Двадцать пять долларов! – донесся голос старшего…
Ной подождал несколько минут, потом дружески похлопал пьяного по спине и тоже вышел из бара. Он постоял на улице, вдыхая мягкий влажный воздух, приятно освежавший его разгоряченное лицо. Вдали под колеблющимся, неровным светом фонаря он увидел две исчезающие в тумане унылые фигуры в синей форме. Ной повернулся и пошел в другом направлении. Взбудораженная вином кровь мелодично и приятно стучала в висках.
Ной осторожно открыл дверь и тихо вошел в темную комнату, в которой упорно держался прежний запах. Он уже успел забыть о нем. Спирт, лекарства и что-то приторно-сладкое… Ной ощупью начал искать выключатель. Все больше нервничая, он шарил по стене, опрокинул стул и наконец зажег свет.
Отец лежал на кровати вытянувшись и открыв рот, словно собирался беседовать с лампочкой. Ной посмотрел на него и покачнулся. Глупый, неискренний старик с нелепой бородкой, крашеными волосами и библией в кожаном переплете.
«Поспеши, владыко, взять меня»… «Какую религию исповедовал покойный?..» У Ноя на мгновение закружилась голова. Он не мог сосредоточиться, мысли, разрозненные и сумбурные обгоняя друг друга, проносились у него в голове. Полные губы… Двадцать пять долларов с моряков и ни цента с него. С женщинами ему никогда особенно не везло, а такого, как в этот вечер, вообще не случалось. А может, женщина почувствовала, что у него неприятности, и просто хотела утешить его? Конечно, она была страшно пьяна… Рональд Бивербрук… А как колыхались цветы на ее платье, когда она шла в туалетную комнату… Если бы он задержался в кафе, то сейчас, вероятно, уже лежал бы в ее постели под теплым одеялом, уютно пристроившись рядышком с ней, – такой полной, мягкой, белой, – и снова слышал бы запах лука, джина и малины. Ной почувствовал острое сожаление при мысли, что вместо этого он оказался вот тут, в голой комнате, наедине с мертвым стариком… Если бы дело обстояло наоборот, если бы он, Ной, был мертв, а старик жив и получил подобное предложение, он, конечно, нагрузился бы виски «Четыре розы» и уже давно лежал бы в постели с этой блондинкой… Но разве можно так думать! Ной тряхнул головой. Ведь это же его отец, человек, который дал ему жизнь! Боже мой, неужели, старея, он будет превращаться в такого же болтуна, как Джекоб?
Усилием воли Ной заставил себя взглянуть на мертвого отца и с минуту не спускал взгляда с его лица. Он думал, что в новогоднюю ночь покинутый всеми человек имеет право ожидать, что хотя бы его единственный сын прольет над ним слезу. Ной попытался заплакать, но не смог.
С тех пор как он стал достаточно взрослым. Ной редко думал об отце, а если иногда и думал, то с озлоблением. Но сейчас, глядя на бледное, морщинистое лицо, смотревшее на него с подушки, гордое и благородное, похожее на каменное изваяние (таким и представлял себя Джекоб на смертном одре), Ной заставил себя сосредоточиться на мысли об отце.
Многое довелось испытать Джекобу, прежде чем он оказался в этой тесной комнатушке на берегу Тихого океана. Покинув грязные улицы Одессы, он пересек Россию, Балтийское море, океан и попал в суматошный, грохочущий Нью-Йорк. Ной закрыл глаза и представил себе отца молодым, гибким, стремительным, с красивым лбом и хищным носом. Он легко и свободно, с блеском прирожденного оратора изъяснялся по-английски. Его живые глаза вечно что-то искали; бродя по многолюдным улицам, он постоянно улыбался. У него всегда была наготове дерзкая улыбка – и для девушек, и для партнеров, и для клиентов.
Ной представил себе отца во время его блужданий по югу, в Атланте, в Таскалузе. Уверенный в себе, нечестный и нечистый на руку, Джекоб, в сущности, никогда особенно не интересовался деньгами: он добывал, их всякими сомнительными путями и тут же без сожаления транжирил. Посмеиваясь и дымя дешевой сигарой, он появлялся то в одном конце страны, то в другом, то в Миннесоте, то в Монтане. Его хорошо знали в кабачках и в игорных домах. Он мог рассказать неприличный анекдот и тут же процитировать что-нибудь из библии. В Чикаго, после женитьбы на матери Ноя, Джекоб некоторое время был нежным и ласковым, серьезным и заботливым. Возможно даже, что в то время, заметив пробивающуюся на висках седину и прощаясь с молодостью, он всерьез подумывал остепениться, стать порядочным человеком…
Ной вспомнил и о том, как некогда Джекоб, сидя после обеда в обставленной плюшевой мебелью гостиной, сочным баритоном напевал ему: «Как-то раз, в веселый полдень мая, проходил я через парк гуляя…»
Ной встряхнул головой. Где-то глубоко в его сознании зазвучал молодой и сильный голос: «…в веселый полдень мая», и он не сразу смог его заглушить.
По мере того как Джекоб старел, он опускался все ниже и ниже. Его убогие предприятия становились все более жалкими, его очарование поблекло, росло количество врагов. Казалось, весь свет ополчился против него. Неудача в Чикаго, неудача в Сиэтле, неудача в Балтиморе и, наконец, неудача здесь, в Санта-Монике, в его последнем жалком прибежище… «Я жил отвратительно, всех обманывал и вогнал в могилу жену. У меня только один сын, и нет никакой надежды, что из него выйдет толк. Я банкрот…» Мысль об обманутом брате, испускающем последний вздох в пламени печи, преследовала Джекоба через годы и океаны.
Ной уставился на отца сухими глазами. Он увидел, что рот старика открыт, словно он вот-вот заговорит. Шатаясь, Ной подошел к отцу и попытался закрыть ему рот. Но Джекоб, упрямый старик, всю жизнь противоречивший своим родителям, учителям, брату, жене, компаньонам, сыну, любовницам, и на этот раз остался верен себе и упорно не хотел закрывать рот.
Ной отошел от кровати. Бледные, жалкие губы старика под свисающими седыми усами так и остались полураскрытыми.
И впервые после смерти отца Ной разрыдался.
4
Восседая с каской на голове в маленьком открытом разведывательном автомобиле, Христиан испытывал чувство неловкости, словно он не тот, за кого себя выдает. Они весело мчались по обсаженной деревьями дороге. Небрежно положив на колени автомат, он ел вишни, набранные в саду около Мо. Где-то впереди, за невысокими зелеными холмами, лежал Париж. Христиан понимал, что в глазах французов, которые, должно быть, рассматривали их из-за закрытых ставень каменных домов, стоящих у дороги, он выглядел завоевателем, суровым воином, сокрушающим все на своем пути. Между тем ему пока еще не довелось услышать ни одного выстрела, а война в этих местах уже кончилась.
Христиан повернулся к сидевшему позади Брандту, намереваясь завязать разговор. Брандт, фотограф одной из рот пропаганды, пристроился к их разведывательному отряду еще в Меце. Этот болезненный, интеллигентного вида человек до войны был захудалым живописцем. Христиан подружился с ним в Австрии, куда Брандт приезжал однажды весной покататься на лыжах. Лицо Брандта покрылось ярко-красным загаром, глаза слезились от ветра, а каска делала его похожим на мальчишку, играющего во дворе в солдатики.
Взглянув на него, Христиан ухмыльнулся. Брандт сидел, скорчившись на узком сиденье, прижатый в угол огромным ефрейтором из Силезии. Этот детина блаженно растянулся на куче фотопринадлежностей, привалившись к ногам Брандта.
– Чего ты смеешься? – спросил Брандт.
– Над твоим носом.
Брандт осторожно прикоснулся к своему обожженному солнцем, шелушащемуся носу.
– Уже седьмая кожа сходит, – пояснил он. – С моим носом лучше не высовываться на улицу… Поторопись, унтер-офицер, мне нужно поскорее попасть в Париж. Я хочу выпить.
– Терпение! – ответил Христиан. – Немножко терпения. Разве ты не знаешь, что идет война?
Ефрейтор-силезец громко расхохотался. Это был веселый, наивный и глупый парень, всегда старавшийся угодить начальству. С той минуты, как он попал во Францию, его не покидало восторженное настроение. Накануне вечером, лежа рядом с Христианом на одеяле у обочины дороги, он с полной серьезностью выразил надежду, что война закончится нескоро: ведь он должен убить хотя бы одного француза. Его отец потерял ногу под Верденом в 1916 году. Краус (так звали ефрейтора) хорошо помнил, как в семилетнем возрасте, вернувшись в сочельник из церкви, он вытянулся во фронт перед одноногим отцом и заявил: «Я не смогу спокойно умереть, пока не убью француза».
Это было пятнадцать лет назад. Сейчас в каждом новом городе он нетерпеливо посматривал по сторонам в надежде найти наконец французов, готовых оказать ему такую услугу. В Шанли он испытал глубочайшее разочарование, когда перед кафе появился французский лейтенант с белым флагом и без единого выстрела сдался в плен вместе с шестнадцатью солдатами. Каждый из них мог бы помочь Краусу выполнить его давнишнее обещание.
Христиан отвел глаза от смешного, пылающего лица Брандта и посмотрел назад, где, строго соблюдая интервал в семьдесят пять метров, по гладкой прямой дороге шли две другие машины. Лейтенант Гарденбург, командир Христиана, передал под его командование три машины, а сам с остальной частью взвода направился по параллельной дороге. Они получили приказ двигаться на Париж, который, как их заверили, обороняться не будет. Христиан улыбнулся. У него немного кружилась голова от гордости: впервые ему доверили командование таким подразделением – три машины, одиннадцать солдат, десять винтовок и автоматов и тяжелый пулемет.
Христиан повернулся на сиденье и стал смотреть прямо перед собой. «Красивая страна! – думал он. – Как тщательно обработаны эти поля, обсаженные тополями и покрытые ровными рядами зеленеющих июньских всходов…»
«Все получилось так неожиданно и прошло так гладко, – вспоминал Христиан, – долгое зимнее ожидание, а затем внезапный блестящий бросок через Европу – всесокрушающая, могучая, превосходно организованная лавина. Были продуманы все Детали, вплоть до таблеток соли и ампул с сальварсаном. (В Аахене, перед походом, каждому солдату выдали в неприкосновенном пайке по три ампулы; Христиан подивился тогда предусмотрительности медицинской службы, сумевшей оценить силу сопротивления французов.) А как точно все подтвердилось! Склады, карты и запасы воды оказались именно там, где было указано; численность французских войск, сила их сопротивления, состояние дорог – все соответствовало предварительным расчетам. Да, только немцы, – продолжал размышлять Христиан, вспоминая мощный поток людей и машин, хлынувший во Францию, – только немцы могли так точно все рассчитать».
Шум самолета заглушил гудение автомобильного мотора. Христиан взглянул вверх и не мог сдержать улыбку. Позади метрах в двадцати над дорогой медленно летел «юнкерс». Торчащие под фюзеляжем колеса напоминали когти ястреба, и самолет показался Христиану необыкновенно изящным и прочным. Любуясь строгими очертаниями «юнкерса», он пожалел, что не попал в авиацию. Летчики были любимцами армии и населения. Даже на войне они пользовались неслыханным комфортом и жили, как в первоклассных курортных гостиницах. В авиацию посылали лучшую молодежь страны – это были чудесные, беззаботные, самоуверенные парни. Христиан прислушивался к их разговорам в барах, где они направо и налево сорили деньгами. Собираясь тесным, недоступным для посторонних кружком, они на своем особом жаргоне делились впечатлениями от полетов над Мадридом, болтали о бомбардировках Варшавы, о девушках Барселоны, о новом «мессершмитте». Казалось, они не думали о смерти и поражении, словно эти понятия не существовали в их узком, веселом аристократическом мирке.
«Юнкерс» летел теперь прямо над машиной. Пилот накренил самолет, выглянул из кабины и улыбнулся. Христиан ответил такой же широкой улыбкой и помахал рукой. Пилот покачал крыльями и полетел дальше – юный, беззаботный, безрассудно смелый – над обсаженной деревьями дорогой, простиравшейся перед ними до самого Парижа.
Христиан непринужденно развалился на переднем сиденье машины. Под деловитое и уверенное гудение мотора и посвистывание напоенного ароматом трав ветра в его сознании всплыла мелодия, которую он слышал на концерте в Берлине во время отпуска. Это был квинтет с кларнетом Моцарта – грустная, волнующая мелодия, песнь юной девушки, оплакивающей в летний полдень на берегу медленной реки своего утраченного возлюбленного. Полузакрыв глаза, в которых изредка вспыхивали золотистые искорки, Христиан вспомнил кларнетиста – низенького лысого человека с печальным лицом и обвислыми светлыми усами; такими изображают на карикатурах мужей, которых жены держат под башмаком.
«Вообще-то говоря, – усмехнулся про себя Христиан, – в такое время следовало бы напевать не Моцарта, а Вагнера. Тот, кто сегодня не напевает из „Зигфрида“, совершает, пожалуй, своего рода предательство в отношении великого третьего рейха».
Христиан не очень-то любил Вагнера, но пообещал себе вспомнить и о нем, как только покончит с квинтетом. Во всяком случае, это поможет ему бороться со сном. Однако его голова тут же упала на грудь, и он уснул, ровно дыша и не переставая улыбаться во сне. Искоса взглянув на него, водитель осклабился и с дружеской насмешкой показал большим пальцем на Христиана фотографу и ефрейтору-силезцу. Силезец громко расхохотался, словно Христиан специально для него выкинул какой-то невероятно ловкий и забавный трюк.
Три машины мчались по спокойной, залитой солнцем местности. Если не считать изредка попадавшихся коров, кур и уток, она выглядела совершенно пустынной, как в воскресный день, когда жители отправлялись на ярмарку в ближайший городок.
Первый выстрел показался Христиану резкой нотой в продолжавшей звучать в его сознании мелодии.
Следующие пять выстрелов, скрип тормозов и ощущение падения, когда машина свернула в сторону и сползла в кювет, разбудили его. Не совсем еще очнувшись, он выпрыгнул из машины и бросился на землю. Рядом с ним, тяжело переводя дыхание, притаились в пыли остальные. Некоторое время Христиан лежал молча, ожидая, что произойдет дальше. Он ждал, что кто-нибудь подскажет ему, как надо действовать, но тут же уловил на себе тревожные, вопрошающие взгляды солдат.
«Унтер-офицер, возглавляющий подразделение, – лихорадочно вспоминал Христиан, – должен немедленно оценить обстановку и отдать ясные и четкие распоряжения. Он обязан всегда сохранять полное самообладание, действовать уверенно и смело».
– Никто не ранен? – шепотом спросил он.
– Нет, – ответил Краус. Положив палец на спусковой крючок винтовки, он нетерпеливо выглядывал из-за переднего колеса машины.
– Боже мой! Иисус Христос! – нервно бормотал Брандт, неверными пальцами ощупывая предохранитель автомата, словно впервые держал оружие в руках.
– Оставь в покое предохранитель! – резко приказал Христиан. – Не трогай предохранитель, а то еще убьешь кого-нибудь из нас.
– Давайте убираться отсюда, – предложил Брандт. Каска у него свалилась, волосы припудрила пыль. – Иначе всем нам крышка!
– Молчать! – крикнул Христиан.
Снова затрещали выстрелы. Несколько пуль попало в машину, лопнула одна из покрышек.
– Боже мой! – продолжал бормотать Брандт. – Иисус Христос!..
Христиан осторожно начал пробираться к задней части машины, для чего ему пришлось переползти через лежащего рядом водителя. «Эта образина, – механически, отметил Христиан, – ни разу не мылась после вторжения в Польшу».
– Черт тебя возьми! – раздраженно прошипел он. – Почему ты не моешься?
– Виноват, господин унтер-офицер, – униженно пробормотал водитель.
Оказавшись под защитой заднего колеса машины, Христиан приподнял голову. Прямо перед его глазами тихонько покачивалось несколько маргариток; на таком близком расстоянии они казались какими-то доисторическими деревьями. Впереди, чуть отсвечивая в ярких лучах солнца, тянулась дорога.
Метрах в пяти от Христиана на шоссе опустилась какая-то пичуга. Она деловито прыгала по дороге, чистила перышки и время от времени испускала пронзительный крик – точь-в-точь нетерпеливый покупатель в лавочке, из которой на минуту отлучился хозяин.
Метрах в ста от того места, где остановилась машина, Христиан увидел баррикаду и тщательно, насколько позволяло расстояние, осмотрел ее. Как плотина перегораживает ручей, так баррикада перегораживала шоссе в том месте, где по обеим его сторонам поднимались высокие, крутые откосы. Шелестевшие на обочинах деревья образовали над дорогой живую арку и отбрасывали на баррикаду густую тень. По ту сторону баррикады было тихо и не было заметно никакого движения. Христиан посмотрел назад. Шоссе в этом месте делало изгиб, и двух остальных машин нигде не было видно. Но Христиан не сомневался, что они остановились, как только находившиеся на них солдаты заслышали выстрелы. Он попытался представить, что они сейчас делают, и тут же выругал себя за то, что уснул и оказался застигнутым врасплох.
Все говорило о том, что заграждение сооружалось в спешке: два срубленных дерева, перевернутая телега, какие-то пружины, матрасы, камни из соседнего забора… Но место было выбрано удачно. Ветви деревьев надежно укрывали баррикаду от наблюдения с воздуха, и обнаружить заграждение можно было, только наткнувшись на него, как это и получилось сейчас. Хорошо еще, что французы преждевременно открыли огонь…
Христиан почувствовал, что во рту у него пересохло и страшно хочется пить. От съеденных вишен внезапно защипало кончик языка, раздраженного табачным дымом.
«Если у французов есть хоть капля здравого смысла, они уже зашли нам во фланг и перестреляют всех нас, – подумал он, всматриваясь в загадочно темнеющие впереди на дороге поваленные деревья. – Как я мог это допустить? Как я мог уснуть? Будь у них в лесу миномет или пулемет, они бы мигом разделались с нами».
Но из-за баррикады по-прежнему не доносилось ни звука, и лишь на асфальте, за маргаритками, прыгала все та же пичужка, издавая по временам раздраженный пронзительный писк.
Позади Христиана послышался шорох. Он обернулся и увидел Мешена, одного из солдат, находившихся в задних машинах. Мешен пробирался через кустарник ползком, по всем правилам, как его обучали на занятиях, придерживая винтовку за ремень.
– Как там у вас дела? – спросил Христиан. – Есть раненые?
– Нет, – ответил Мешен, с трудом переводя дыхание. – Все целы. Машины стоят на боковой дороге. Унтер-офицер Гиммлер прислал меня узнать, живы ли вы тут.
– Живы, – мрачно ответил Христиан.
– Унтер-офицер Гиммлер приказал передать, что он вернется к штабу артиллерийского подразделения, доложит о соприкосновении с противником и попросит прислать два танка, – четко, по-уставному, как ему вдалбливали инструкторы в долгие, томительные часы учения, отрапортовал Мешен.
Христиан искоса взглянул на невысокую баррикаду, зловеще затаившуюся в зеленом полумраке деревьев.
«И нужно же было, чтобы это произошло со мной! – с горечью подумал он. – Ведь если станет известно, что я заснул, меня отдадут под суд. – Он представил себе суровые, неумолимые лица офицеров, восседающих за судейским столом, услышал шелест перебираемых бумаг и увидел себя, неподвижно застывшего перед ними в ожидании приговора. Нечего сказать, хорошую услугу оказывает мне Гиммлер! Он, видите ли, отправляется за помощью, а мне предоставляет возможность получить здесь пулю в лоб!»
Гиммлер был полный, шумливый и жизнерадостный человек. Когда его спрашивали, не состоит ли он в родстве с Генрихом Гиммлером, он только посмеивался и напускал на себя загадочный вид. В подразделении ходили упорные слухи, передававшиеся из уст в уста опасливым шепотом, что оба Гиммлера и в самом деле родственники, – кажется, дядя и племянник, поэтому все относились к унтер-офицеру с прямо-таки трогательным вниманием. Вероятно, к концу войны, когда благодаря этому сомнительному родству Гиммлер станет полковником (он был слишком посредственным солдатом, чтобы выдвинуться благодаря личным заслугам), выяснится, что оба Гиммлера вовсе и не родственники.
Христиан тряхнул головой. Надо решать, что делать дальше, но до чего же это трудно! Малейший неправильный шаг может стоить жизни, а тут в голову лезут всякие ненужные мысли: о Гиммлере и его служебной карьере; о том, какой тошнотворный запах – запах давно не стиранного белья – исходит от водителя, и о пичужке, беззаботно прыгающей на дороге; о том, что даже загар не в состоянии скрыть бледности Брандта, и о нелепой позе, в какой он растянулся на земле, вцепившись в нее так, словно собирался зубами рыть окоп.
За баррикадой по-прежнему не заметно было ни малейшего движения – только ветерок иногда чуть шевелил листья лежавших на дороге деревьев.
– Не выходить из укрытия, – шепотом приказал Христиан.
– А мне оставаться здесь? – с тревогой спросил Мешен.
– Если вы будете так любезны, – насмешливо ответил Христиан. – Чай мы подаем в четыре часа.
Расстроенный и встревоженный Мешен принялся сдувать пыль с затвора винтовки.
Раздвинув стволом автомата маргаритки, Христиан прицелился в баррикаду и глубоко вздохнул. «Первый раз! – подумал он. – Первые выстрелы за всю войну…»
Он выпустил две короткие очереди. Выстрелы прозвучали как-то особенно громко и резко; маргаритки перед глазами Христиана неистово закачались; позади он услышал не то похрюкивание, не то хныканье. «Брандт, – сообразил он. – Военный фотограф».
Следующие несколько минут все было тихо. Птичка с дороги улетела, маргаритки перестали качаться, и эхо выстрелов замерло в лесу.
«Ну конечно, – подумал Христиан, – они не так глупы, чтобы прятаться за заграждением. Это было бы слишком просто».
Но Христиан ошибался. Продолжая наблюдать, он увидел, как в отверстия в верхней части баррикады просунулись стволы винтовок. Загремели выстрелы, и пули со злобным свистом пронеслись над его головой.
– Нет, нет, пожалуйста, не надо… – Это был голос Брандта. Черт возьми, чего еще можно было ожидать от какого-то старого мазилки?
Когда с баррикады снова открыли огонь, Христиан заставил себя не закрывать глаза и сосчитал винтовки. Шесть. Возможно, семь. Вот и все. Огонь прекратился так же неожиданно, как и начался.
«Чудесно! Даже не верится! – обрадовался Христиан. – Скорее всего, у них там, за баррикадой, нет офицеров. Наверное, засели какие-нибудь полдюжины мальчишек, которых бросил лейтенант. И сейчас они до смерти перепуганы и готовы сдаться в плен».
– Мешен!
– Слушаю, господин унтер-офицер.
– Возвращайтесь к унтер-офицеру Гиммлеру и передайте ему, чтобы он вывел машины на шоссе. Отсюда их не видно, так что им ничто не угрожает.
– Слушаюсь, господин унтер-офицер.
– Брандт! – не оборачиваясь резко крикнул Христиан, стараясь вложить в свой голос как можно больше презрения. – Сейчас же замолчи!
– Хорошо, – прохныкал Брандт. – Слушаюсь. Не обращай на меня внимания. Я сделаю все, что ты прикажешь. Поверь мне. Можешь на меня побожиться.
– Мешен! – снова позвал Христиан.
– Слушаю, господин унтер-офицер.
– Передайте Гиммлеру, что я двигаюсь вправо через этот лес и попытаюсь зайти в тыл баррикаде. Пусть он возьмет не меньше пяти солдат, свернет с дороги и зайдет слева. По моим наблюдениям, за баррикадой укрывается не больше шести-семи человек, вооруженных одними винтовками. Думаю, что офицера с ними нет. Вы все запомните?
– Так точно, господин унтер-офицер.
– Через пятнадцать минут я дам очередь из автомата и потребую, чтобы они сдались. Думаю, французы не станут сопротивляться, когда обнаружат, что их обстреливают с тыла. Если же они окажут сопротивление, то Гиммлер немедленно откроет огонь. Одного человека я оставляю здесь на случай, если французы попытаются перебраться через баррикаду. Вы все поняли?
– Так точно, господин унтер-офицер.
– Тогда отправляйтесь.
– Слушаюсь, господин унтер-офицер.
Мешен пополз обратно, на его лице были написаны решимость и сознание долга.
– Дистль! – позвал Брандт.
– Да? – холодно, не глядя на Брандта, отозвался Христиан. – Кстати, если хочешь, можешь отправляться вместе с Мешеном. Ведь ты мне не подчинен.
– Я хочу идти с тобой, – ответил уже овладевший собой Брандт. – Теперь я спокоен. Просто мне на минутку стало плохо. – Он усмехнулся. – Надо же было привыкнуть к обстрелу! Ты сказал, что намерен отправиться к французам и потребовать, чтобы они сдались. Тогда возьми меня с собой, ведь никто из них не поймет твоего французского языка.
Христиан взглянул на него, и оба улыбнулись. «Ну, теперь все в порядке, – решил Христиан. – Наконец-то он пришел в себя».
– В таком случае пошли, – сказал он. – Приглашаю.
Приминая пахнувший сыростью папоротник, они поползли вправо, в лес. В одной руке Брандт волочил «лейку», а в другой автомат, предусмотрительно поставленный на предохранитель. Нетерпеливый Краус замыкал тыл. Земля была сырая, и на обмундировании оставались зеленые пятна. Метров через тридцать встретился небольшой пригорок. Преодолев его ползком, они встали и, пригнувшись, под прикрытием пригорка пошли дальше.
Неумолчно шелестела листва деревьев. Две белки, вынырнув из чащи, принялись с пронзительным верещанием скакать с дерева на дерево. Все трое осторожно продвигались параллельно дороге, ветки кустов то и дело цеплялись за ботинки и брюки.
«Бесполезная затея! – думал Христиан. – Ничего не выйдет. Не могут же они, в самом деле, оказаться такими наивными. Тут просто-напросто ловушка, и я сам в нее полез. Армия-то, конечно, дойдет до Парижа, а вот мне не видать его как своих ушей. В этой глуши твой труп будет валяться десять лет – и никто его не найдет, разве только совы да всякое лесное зверье…»
Христиан повернулся к сидевшему позади Брандту, намереваясь завязать разговор. Брандт, фотограф одной из рот пропаганды, пристроился к их разведывательному отряду еще в Меце. Этот болезненный, интеллигентного вида человек до войны был захудалым живописцем. Христиан подружился с ним в Австрии, куда Брандт приезжал однажды весной покататься на лыжах. Лицо Брандта покрылось ярко-красным загаром, глаза слезились от ветра, а каска делала его похожим на мальчишку, играющего во дворе в солдатики.
Взглянув на него, Христиан ухмыльнулся. Брандт сидел, скорчившись на узком сиденье, прижатый в угол огромным ефрейтором из Силезии. Этот детина блаженно растянулся на куче фотопринадлежностей, привалившись к ногам Брандта.
– Чего ты смеешься? – спросил Брандт.
– Над твоим носом.
Брандт осторожно прикоснулся к своему обожженному солнцем, шелушащемуся носу.
– Уже седьмая кожа сходит, – пояснил он. – С моим носом лучше не высовываться на улицу… Поторопись, унтер-офицер, мне нужно поскорее попасть в Париж. Я хочу выпить.
– Терпение! – ответил Христиан. – Немножко терпения. Разве ты не знаешь, что идет война?
Ефрейтор-силезец громко расхохотался. Это был веселый, наивный и глупый парень, всегда старавшийся угодить начальству. С той минуты, как он попал во Францию, его не покидало восторженное настроение. Накануне вечером, лежа рядом с Христианом на одеяле у обочины дороги, он с полной серьезностью выразил надежду, что война закончится нескоро: ведь он должен убить хотя бы одного француза. Его отец потерял ногу под Верденом в 1916 году. Краус (так звали ефрейтора) хорошо помнил, как в семилетнем возрасте, вернувшись в сочельник из церкви, он вытянулся во фронт перед одноногим отцом и заявил: «Я не смогу спокойно умереть, пока не убью француза».
Это было пятнадцать лет назад. Сейчас в каждом новом городе он нетерпеливо посматривал по сторонам в надежде найти наконец французов, готовых оказать ему такую услугу. В Шанли он испытал глубочайшее разочарование, когда перед кафе появился французский лейтенант с белым флагом и без единого выстрела сдался в плен вместе с шестнадцатью солдатами. Каждый из них мог бы помочь Краусу выполнить его давнишнее обещание.
Христиан отвел глаза от смешного, пылающего лица Брандта и посмотрел назад, где, строго соблюдая интервал в семьдесят пять метров, по гладкой прямой дороге шли две другие машины. Лейтенант Гарденбург, командир Христиана, передал под его командование три машины, а сам с остальной частью взвода направился по параллельной дороге. Они получили приказ двигаться на Париж, который, как их заверили, обороняться не будет. Христиан улыбнулся. У него немного кружилась голова от гордости: впервые ему доверили командование таким подразделением – три машины, одиннадцать солдат, десять винтовок и автоматов и тяжелый пулемет.
Христиан повернулся на сиденье и стал смотреть прямо перед собой. «Красивая страна! – думал он. – Как тщательно обработаны эти поля, обсаженные тополями и покрытые ровными рядами зеленеющих июньских всходов…»
«Все получилось так неожиданно и прошло так гладко, – вспоминал Христиан, – долгое зимнее ожидание, а затем внезапный блестящий бросок через Европу – всесокрушающая, могучая, превосходно организованная лавина. Были продуманы все Детали, вплоть до таблеток соли и ампул с сальварсаном. (В Аахене, перед походом, каждому солдату выдали в неприкосновенном пайке по три ампулы; Христиан подивился тогда предусмотрительности медицинской службы, сумевшей оценить силу сопротивления французов.) А как точно все подтвердилось! Склады, карты и запасы воды оказались именно там, где было указано; численность французских войск, сила их сопротивления, состояние дорог – все соответствовало предварительным расчетам. Да, только немцы, – продолжал размышлять Христиан, вспоминая мощный поток людей и машин, хлынувший во Францию, – только немцы могли так точно все рассчитать».
Шум самолета заглушил гудение автомобильного мотора. Христиан взглянул вверх и не мог сдержать улыбку. Позади метрах в двадцати над дорогой медленно летел «юнкерс». Торчащие под фюзеляжем колеса напоминали когти ястреба, и самолет показался Христиану необыкновенно изящным и прочным. Любуясь строгими очертаниями «юнкерса», он пожалел, что не попал в авиацию. Летчики были любимцами армии и населения. Даже на войне они пользовались неслыханным комфортом и жили, как в первоклассных курортных гостиницах. В авиацию посылали лучшую молодежь страны – это были чудесные, беззаботные, самоуверенные парни. Христиан прислушивался к их разговорам в барах, где они направо и налево сорили деньгами. Собираясь тесным, недоступным для посторонних кружком, они на своем особом жаргоне делились впечатлениями от полетов над Мадридом, болтали о бомбардировках Варшавы, о девушках Барселоны, о новом «мессершмитте». Казалось, они не думали о смерти и поражении, словно эти понятия не существовали в их узком, веселом аристократическом мирке.
«Юнкерс» летел теперь прямо над машиной. Пилот накренил самолет, выглянул из кабины и улыбнулся. Христиан ответил такой же широкой улыбкой и помахал рукой. Пилот покачал крыльями и полетел дальше – юный, беззаботный, безрассудно смелый – над обсаженной деревьями дорогой, простиравшейся перед ними до самого Парижа.
Христиан непринужденно развалился на переднем сиденье машины. Под деловитое и уверенное гудение мотора и посвистывание напоенного ароматом трав ветра в его сознании всплыла мелодия, которую он слышал на концерте в Берлине во время отпуска. Это был квинтет с кларнетом Моцарта – грустная, волнующая мелодия, песнь юной девушки, оплакивающей в летний полдень на берегу медленной реки своего утраченного возлюбленного. Полузакрыв глаза, в которых изредка вспыхивали золотистые искорки, Христиан вспомнил кларнетиста – низенького лысого человека с печальным лицом и обвислыми светлыми усами; такими изображают на карикатурах мужей, которых жены держат под башмаком.
«Вообще-то говоря, – усмехнулся про себя Христиан, – в такое время следовало бы напевать не Моцарта, а Вагнера. Тот, кто сегодня не напевает из „Зигфрида“, совершает, пожалуй, своего рода предательство в отношении великого третьего рейха».
Христиан не очень-то любил Вагнера, но пообещал себе вспомнить и о нем, как только покончит с квинтетом. Во всяком случае, это поможет ему бороться со сном. Однако его голова тут же упала на грудь, и он уснул, ровно дыша и не переставая улыбаться во сне. Искоса взглянув на него, водитель осклабился и с дружеской насмешкой показал большим пальцем на Христиана фотографу и ефрейтору-силезцу. Силезец громко расхохотался, словно Христиан специально для него выкинул какой-то невероятно ловкий и забавный трюк.
Три машины мчались по спокойной, залитой солнцем местности. Если не считать изредка попадавшихся коров, кур и уток, она выглядела совершенно пустынной, как в воскресный день, когда жители отправлялись на ярмарку в ближайший городок.
Первый выстрел показался Христиану резкой нотой в продолжавшей звучать в его сознании мелодии.
Следующие пять выстрелов, скрип тормозов и ощущение падения, когда машина свернула в сторону и сползла в кювет, разбудили его. Не совсем еще очнувшись, он выпрыгнул из машины и бросился на землю. Рядом с ним, тяжело переводя дыхание, притаились в пыли остальные. Некоторое время Христиан лежал молча, ожидая, что произойдет дальше. Он ждал, что кто-нибудь подскажет ему, как надо действовать, но тут же уловил на себе тревожные, вопрошающие взгляды солдат.
«Унтер-офицер, возглавляющий подразделение, – лихорадочно вспоминал Христиан, – должен немедленно оценить обстановку и отдать ясные и четкие распоряжения. Он обязан всегда сохранять полное самообладание, действовать уверенно и смело».
– Никто не ранен? – шепотом спросил он.
– Нет, – ответил Краус. Положив палец на спусковой крючок винтовки, он нетерпеливо выглядывал из-за переднего колеса машины.
– Боже мой! Иисус Христос! – нервно бормотал Брандт, неверными пальцами ощупывая предохранитель автомата, словно впервые держал оружие в руках.
– Оставь в покое предохранитель! – резко приказал Христиан. – Не трогай предохранитель, а то еще убьешь кого-нибудь из нас.
– Давайте убираться отсюда, – предложил Брандт. Каска у него свалилась, волосы припудрила пыль. – Иначе всем нам крышка!
– Молчать! – крикнул Христиан.
Снова затрещали выстрелы. Несколько пуль попало в машину, лопнула одна из покрышек.
– Боже мой! – продолжал бормотать Брандт. – Иисус Христос!..
Христиан осторожно начал пробираться к задней части машины, для чего ему пришлось переползти через лежащего рядом водителя. «Эта образина, – механически, отметил Христиан, – ни разу не мылась после вторжения в Польшу».
– Черт тебя возьми! – раздраженно прошипел он. – Почему ты не моешься?
– Виноват, господин унтер-офицер, – униженно пробормотал водитель.
Оказавшись под защитой заднего колеса машины, Христиан приподнял голову. Прямо перед его глазами тихонько покачивалось несколько маргариток; на таком близком расстоянии они казались какими-то доисторическими деревьями. Впереди, чуть отсвечивая в ярких лучах солнца, тянулась дорога.
Метрах в пяти от Христиана на шоссе опустилась какая-то пичуга. Она деловито прыгала по дороге, чистила перышки и время от времени испускала пронзительный крик – точь-в-точь нетерпеливый покупатель в лавочке, из которой на минуту отлучился хозяин.
Метрах в ста от того места, где остановилась машина, Христиан увидел баррикаду и тщательно, насколько позволяло расстояние, осмотрел ее. Как плотина перегораживает ручей, так баррикада перегораживала шоссе в том месте, где по обеим его сторонам поднимались высокие, крутые откосы. Шелестевшие на обочинах деревья образовали над дорогой живую арку и отбрасывали на баррикаду густую тень. По ту сторону баррикады было тихо и не было заметно никакого движения. Христиан посмотрел назад. Шоссе в этом месте делало изгиб, и двух остальных машин нигде не было видно. Но Христиан не сомневался, что они остановились, как только находившиеся на них солдаты заслышали выстрелы. Он попытался представить, что они сейчас делают, и тут же выругал себя за то, что уснул и оказался застигнутым врасплох.
Все говорило о том, что заграждение сооружалось в спешке: два срубленных дерева, перевернутая телега, какие-то пружины, матрасы, камни из соседнего забора… Но место было выбрано удачно. Ветви деревьев надежно укрывали баррикаду от наблюдения с воздуха, и обнаружить заграждение можно было, только наткнувшись на него, как это и получилось сейчас. Хорошо еще, что французы преждевременно открыли огонь…
Христиан почувствовал, что во рту у него пересохло и страшно хочется пить. От съеденных вишен внезапно защипало кончик языка, раздраженного табачным дымом.
«Если у французов есть хоть капля здравого смысла, они уже зашли нам во фланг и перестреляют всех нас, – подумал он, всматриваясь в загадочно темнеющие впереди на дороге поваленные деревья. – Как я мог это допустить? Как я мог уснуть? Будь у них в лесу миномет или пулемет, они бы мигом разделались с нами».
Но из-за баррикады по-прежнему не доносилось ни звука, и лишь на асфальте, за маргаритками, прыгала все та же пичужка, издавая по временам раздраженный пронзительный писк.
Позади Христиана послышался шорох. Он обернулся и увидел Мешена, одного из солдат, находившихся в задних машинах. Мешен пробирался через кустарник ползком, по всем правилам, как его обучали на занятиях, придерживая винтовку за ремень.
– Как там у вас дела? – спросил Христиан. – Есть раненые?
– Нет, – ответил Мешен, с трудом переводя дыхание. – Все целы. Машины стоят на боковой дороге. Унтер-офицер Гиммлер прислал меня узнать, живы ли вы тут.
– Живы, – мрачно ответил Христиан.
– Унтер-офицер Гиммлер приказал передать, что он вернется к штабу артиллерийского подразделения, доложит о соприкосновении с противником и попросит прислать два танка, – четко, по-уставному, как ему вдалбливали инструкторы в долгие, томительные часы учения, отрапортовал Мешен.
Христиан искоса взглянул на невысокую баррикаду, зловеще затаившуюся в зеленом полумраке деревьев.
«И нужно же было, чтобы это произошло со мной! – с горечью подумал он. – Ведь если станет известно, что я заснул, меня отдадут под суд. – Он представил себе суровые, неумолимые лица офицеров, восседающих за судейским столом, услышал шелест перебираемых бумаг и увидел себя, неподвижно застывшего перед ними в ожидании приговора. Нечего сказать, хорошую услугу оказывает мне Гиммлер! Он, видите ли, отправляется за помощью, а мне предоставляет возможность получить здесь пулю в лоб!»
Гиммлер был полный, шумливый и жизнерадостный человек. Когда его спрашивали, не состоит ли он в родстве с Генрихом Гиммлером, он только посмеивался и напускал на себя загадочный вид. В подразделении ходили упорные слухи, передававшиеся из уст в уста опасливым шепотом, что оба Гиммлера и в самом деле родственники, – кажется, дядя и племянник, поэтому все относились к унтер-офицеру с прямо-таки трогательным вниманием. Вероятно, к концу войны, когда благодаря этому сомнительному родству Гиммлер станет полковником (он был слишком посредственным солдатом, чтобы выдвинуться благодаря личным заслугам), выяснится, что оба Гиммлера вовсе и не родственники.
Христиан тряхнул головой. Надо решать, что делать дальше, но до чего же это трудно! Малейший неправильный шаг может стоить жизни, а тут в голову лезут всякие ненужные мысли: о Гиммлере и его служебной карьере; о том, какой тошнотворный запах – запах давно не стиранного белья – исходит от водителя, и о пичужке, беззаботно прыгающей на дороге; о том, что даже загар не в состоянии скрыть бледности Брандта, и о нелепой позе, в какой он растянулся на земле, вцепившись в нее так, словно собирался зубами рыть окоп.
За баррикадой по-прежнему не заметно было ни малейшего движения – только ветерок иногда чуть шевелил листья лежавших на дороге деревьев.
– Не выходить из укрытия, – шепотом приказал Христиан.
– А мне оставаться здесь? – с тревогой спросил Мешен.
– Если вы будете так любезны, – насмешливо ответил Христиан. – Чай мы подаем в четыре часа.
Расстроенный и встревоженный Мешен принялся сдувать пыль с затвора винтовки.
Раздвинув стволом автомата маргаритки, Христиан прицелился в баррикаду и глубоко вздохнул. «Первый раз! – подумал он. – Первые выстрелы за всю войну…»
Он выпустил две короткие очереди. Выстрелы прозвучали как-то особенно громко и резко; маргаритки перед глазами Христиана неистово закачались; позади он услышал не то похрюкивание, не то хныканье. «Брандт, – сообразил он. – Военный фотограф».
Следующие несколько минут все было тихо. Птичка с дороги улетела, маргаритки перестали качаться, и эхо выстрелов замерло в лесу.
«Ну конечно, – подумал Христиан, – они не так глупы, чтобы прятаться за заграждением. Это было бы слишком просто».
Но Христиан ошибался. Продолжая наблюдать, он увидел, как в отверстия в верхней части баррикады просунулись стволы винтовок. Загремели выстрелы, и пули со злобным свистом пронеслись над его головой.
– Нет, нет, пожалуйста, не надо… – Это был голос Брандта. Черт возьми, чего еще можно было ожидать от какого-то старого мазилки?
Когда с баррикады снова открыли огонь, Христиан заставил себя не закрывать глаза и сосчитал винтовки. Шесть. Возможно, семь. Вот и все. Огонь прекратился так же неожиданно, как и начался.
«Чудесно! Даже не верится! – обрадовался Христиан. – Скорее всего, у них там, за баррикадой, нет офицеров. Наверное, засели какие-нибудь полдюжины мальчишек, которых бросил лейтенант. И сейчас они до смерти перепуганы и готовы сдаться в плен».
– Мешен!
– Слушаю, господин унтер-офицер.
– Возвращайтесь к унтер-офицеру Гиммлеру и передайте ему, чтобы он вывел машины на шоссе. Отсюда их не видно, так что им ничто не угрожает.
– Слушаюсь, господин унтер-офицер.
– Брандт! – не оборачиваясь резко крикнул Христиан, стараясь вложить в свой голос как можно больше презрения. – Сейчас же замолчи!
– Хорошо, – прохныкал Брандт. – Слушаюсь. Не обращай на меня внимания. Я сделаю все, что ты прикажешь. Поверь мне. Можешь на меня побожиться.
– Мешен! – снова позвал Христиан.
– Слушаю, господин унтер-офицер.
– Передайте Гиммлеру, что я двигаюсь вправо через этот лес и попытаюсь зайти в тыл баррикаде. Пусть он возьмет не меньше пяти солдат, свернет с дороги и зайдет слева. По моим наблюдениям, за баррикадой укрывается не больше шести-семи человек, вооруженных одними винтовками. Думаю, что офицера с ними нет. Вы все запомните?
– Так точно, господин унтер-офицер.
– Через пятнадцать минут я дам очередь из автомата и потребую, чтобы они сдались. Думаю, французы не станут сопротивляться, когда обнаружат, что их обстреливают с тыла. Если же они окажут сопротивление, то Гиммлер немедленно откроет огонь. Одного человека я оставляю здесь на случай, если французы попытаются перебраться через баррикаду. Вы все поняли?
– Так точно, господин унтер-офицер.
– Тогда отправляйтесь.
– Слушаюсь, господин унтер-офицер.
Мешен пополз обратно, на его лице были написаны решимость и сознание долга.
– Дистль! – позвал Брандт.
– Да? – холодно, не глядя на Брандта, отозвался Христиан. – Кстати, если хочешь, можешь отправляться вместе с Мешеном. Ведь ты мне не подчинен.
– Я хочу идти с тобой, – ответил уже овладевший собой Брандт. – Теперь я спокоен. Просто мне на минутку стало плохо. – Он усмехнулся. – Надо же было привыкнуть к обстрелу! Ты сказал, что намерен отправиться к французам и потребовать, чтобы они сдались. Тогда возьми меня с собой, ведь никто из них не поймет твоего французского языка.
Христиан взглянул на него, и оба улыбнулись. «Ну, теперь все в порядке, – решил Христиан. – Наконец-то он пришел в себя».
– В таком случае пошли, – сказал он. – Приглашаю.
Приминая пахнувший сыростью папоротник, они поползли вправо, в лес. В одной руке Брандт волочил «лейку», а в другой автомат, предусмотрительно поставленный на предохранитель. Нетерпеливый Краус замыкал тыл. Земля была сырая, и на обмундировании оставались зеленые пятна. Метров через тридцать встретился небольшой пригорок. Преодолев его ползком, они встали и, пригнувшись, под прикрытием пригорка пошли дальше.
Неумолчно шелестела листва деревьев. Две белки, вынырнув из чащи, принялись с пронзительным верещанием скакать с дерева на дерево. Все трое осторожно продвигались параллельно дороге, ветки кустов то и дело цеплялись за ботинки и брюки.
«Бесполезная затея! – думал Христиан. – Ничего не выйдет. Не могут же они, в самом деле, оказаться такими наивными. Тут просто-напросто ловушка, и я сам в нее полез. Армия-то, конечно, дойдет до Парижа, а вот мне не видать его как своих ушей. В этой глуши твой труп будет валяться десять лет – и никто его не найдет, разве только совы да всякое лесное зверье…»