Страница:
Однако в те годы у нее и в мыслях не было изменить своему единственному и любимому, и прошло по меньшей мере лет восемь, прежде чем она решилась хотя бы подумать об этом, и еще полгода у художника ушло на то, чтобы заманить ее к себе в мастерскую. У Алексея Ивановича тогда уже была новая, отдельная мастерская, а его комнату занял другой художник, молодой и неизвестный. Он с легкой завистью наблюдал, как робко, скованной детской походкой приближается к их дому молодая женщина в некогда роскошной, а теперь уже потертой шубе и в темно-серой песцовой шапке - точь-в-точь Барбара Брыльска из все еще модной тогда "Иронии судьбы", слышал, как она нерешительно поднимается по лестнице, как надолго задумывается о чем-то, прежде чем поднять руку и позвонить, этого он слышать или видеть из своей комнаты не мог, но пауза была так длительна, что слышима и почти зрима - и каждый раз ему хотелось выйти ей навстречу и утешить ее, потому что ему всегда казалось, что для нее приходить сюда, в мастерскую его соседа, и заниматься с ним любовью не столько радость, сколько тяжелый крест, обязанность, которую она на себя взвалила и от которой считает себя не вправе теперь отказаться.
Если бы он заговорил об этом с Катей, она бы обязательно сделала вид, что не понимает, о чем идет речь, - при том что прекрасно все бы поняла и внутренне с ним даже согласилась, но он так и не решился выйти к ней в темный холодный коридор. Вместо этого он написал ее по памяти - написал именно так, как представлял: невысокая хрупкая женщина в шубке и темно-серой меховой шапке, из под которой выбиваются светлые волосы, стоит на площадке старого (это было очень хорошо видно на картине) дома, подняв правую руку в тонкой кожаной перчатке, смотрит на кнопку звонка и не решается ее нажать. Вся ее сжатая фигура, как-то неловко, неудобно поднятая рука, выражение лица - все говорило об этой нерешимости на пороге. Это было понятно без слов. И каким-то волшебным образом было понятно отношение молодого художника к изображенной им женщине, и Катя, бывая в городской картинной галерее, подолгу стояла перед картиной, удивляясь и радуясь тому, как он все про нее угадал, и каждый раз у нее было такое чувство, что она стоит не перед картиной, а перед той самой дверью, обитой порванным местами рыжим дерматином, и стоит ей только поднять руку и нажать кнопку звонка, как дверь тотчас распахнется перед ней, и она окажется в жадных объятиях... нет, не молодого неизвестного художника, который, возможно, и мечтал об этом, когда писал картину, а своего первого любовника, и та давняя зимняя страсть снова охватит ее холодное одинокое тело.
При этом о молодом художнике Катя не думала никогда - она даже и не помнила его, да и видела разве что мельком, в коридоре, когда приходила или собиралась уходить; даже странно, когда он успел так точно и подробно ее рассмотреть. Он был для нее не живым человеком и даже не художником, написавшим ее портрет, а лишь неизвестным мастером, сотворившим дверь, перед которой она может постоять иногда, испытывая себя желанием вновь окунуться в грешное прошлое и каждый раз чувствуя удовлетворение от того, что в очередной раз легко избежала искушения. Чем-то вроде столяра или плотника из ЖЭКа он был для нее, не более того: вызвали, когда возникла нужда установить или починить дверь, а когда он сделал свое дело и ушел, тут же был позабыт, словно его и не было. Она даже не знала, что к тому времени, когда картину выставили в городской картинной галерее, молодого художника уже не было в живых. Он покончил с собой, шагнул с крыши десятиэтажного дома - среди бела дня, прямо на моих глазах. Я тогда случайно оказался рядом, на остановке автобуса.
Тот же, кто был ее любовником, тоже написал ее - в виде Данаи, осыпаемой золотым дождем, но этой картины в натуральном виде она не видела, ее быстро купила одна заокеанская галерея, туда же вскоре последовал и сам художник и, насколько мне известно, до сих пор живет там в добром здравии и процветает. Разглядывая порой репродукцию в дорогом каталоге, присланном ей из-за океана, она тихо радуется, что на этой картине в лучшем случае можно узнать ее тело да и то вряд ли, настолько все его линии искажены в угоду причудливой перспективе, и почти невозможно разглядеть в лице Данаи ее, Катины, черты.
18
После художника у Кати была довольно длительная связь с одним не очень молодым и не очень известным драматургом. В отличие от Виктории, Катя с почтением, хотя и замешанным на легкой скуке, относилась к Великой Русской Литературе, которую несколько лет преподавала в школе, нынешнюю русскую литературу знала, но не уважала, а литературу местную, уральскую, в том числе и драматургию, считала и вовсе не существующей, и поскольку драматург в разговоре с ней неосторожно выказал некоторые претензии на величие, ему досталось от Кати на полную катушку.
Ей было мало высмеять его как мужчину, как слабосильного и неумелого любовника, - она не пожалела времени на то, чтобы прочесть все его опубликованные и неопубликованные пьесы, которые он имел неосторожность преподнести ей с дарственными надписями, и даже посмотреть ту единственную, что была поставлена молодежным экспериментальным театром, и разгромить их одну за другой, разгромить аргументированно, с точными цитатами, с указаниями источников, откуда были почерпнуты его якобы оригинальные образы и идеи.
- Вот эту сцену вы, сударь мой, сперли у такого-то, - говорила она, зачитывая вслух кусок текста. - А вот этот акт целиком - это уж такая явная хемингуевщина, такая "Пятая колонна", что даже непонятно, как вы сумели такое сотворить, при вашем-то к нему якобы отвращении...
Пока она все это говорила, бедный драматург, не в силах выдержать унижения, прикладывался к едва початой бутылке водки - и концу разбора осилил ее всю. То ли въедливый и точный анализ Кати, то ли ее уничтожающий, беспощадный тон, то ли алкоголь на голодный желудок, а скорее всего - и то, и другое, и третье - довели бедного драматурга до того, что он влепил Кати оплеуху и поклялся, что ноги его не будет в ее доме.
Правда, на следующий день не выдержал, пришел, ползал на коленях, целовал ноги, вымаливая прощение, - и тем окончательно погубил себя в ее глазах, поскольку оплеуху Катя восприняла как проявление хоть какого-то мужского характера и чуть было не начала драматурга уважать. Притом она прекрасно сознавала, что была несправедлива с беднягой и заслуживала наказания.
- Ты бы, папка, выпорол меня за такое не задумываясь, - говорила она, обращаясь к увеличенной фотографии недавно умершего отца. - А этот дурачок он ведь не может меня выпороть, права у него такого нет. Вот он и дал мне по морде. И правильно сделал, что дал. Хоть раз повел себя как мужчина. Теперь, может, в пьесе очередной выведет крутого мужика, который чуть что - сразу в морду. А то описывает бог знает кого, читать тошно...
От драматурга портрета не осталось. Остались сборники пьес с дарственными надписями. Еще остался легкий страх перед реальной возможностью открыть однажды книгу или прийти в театр и узнать в героине пьесы самое себя. Насколько она успела распознать натуру драматурга, был он человек злопамятный и мстительный - такой при случае непременно постарается отомстить. И мстить ведь будет, думала Катя, не за то, что я его бросила, а за то, что он меня ударил. Знаю я эту породу людей, которые до того боятся показаться в чужих глазах плохими, что за каждую свою ошибку, за каждый дурной поступок мстят или свидетелям, или пострадавшим.
К тому же она неосторожно, под настроение рассказала драматургу о себе кое-что лишнее - и, расставшись с ним, всерьез задумалась и даже обсуждала по-приятельски с Алексеем Ивановичем, нет ли такого средства, чтобы заставить человека забыть то, что он не должен был узнать, а узнал.
- Такого средства еще не изобрели, - разочаровал ее Алексей Иванович. Есть способы воздействия на память человека, но очень грубые способы. Можно разрушить целый участок мозга, и тогда человек забудет собственное имя или половину своей жизни. Но чтобы конкретные воспоминания о том или ином человеке... Нет, это пока фантастика. То есть опять-таки литература. В пьесе у себя ваш приятель может что-нибудь в этом роде проделать со своей героиней, а в жизни вы с ним ничего не поделаете.
Несмотря на долгое знакомство они с Катей по обоюдному согласию оставались строго на "вы". Катя считала, что это как-то приподнимает и возвышает их отношения.
- В общем, проще его пристрелить?
- Ну, вряд ли он до такой степени был опасен... Но все же, милая, будьте поосторожнее с пишущей братией. Писатели, поэты, драматурги, конечно, похожи на нас, художников. Тоже пишут портреты, пейзажи, натюрморты... Но главная разница между нами не в том, что они пишут словами, а мы красками. Главная разница в том, что я, если вы не согласитесь мне позировать, могу на вас нарисовать в лучшем случае шарж, карикатуру, а он может выставить вас или кого угодно на всеобщее обозрение в чем мать родила, и ничего вы с ним не поделаете, потому что выставит под вымышленным именем и скажет: сам придумал. И попробуйте доказать. Не захотите доказывать. Себе дороже... Литература - это предательство, - добавил Алексей Иванович, помолчав. - И тот, кто пишет о другом человеке, - всегда предатель. Всегда.
- Ладно, - махнула рукой Катя. - Пусть предает! Все-таки какой-никакой, а поступок...
Это не было с ее стороны позой. Катя действительно предпочитала любое действие - бездействию, любой поступок - пустопорожней болтовне. При этом она почти никогда не пользовался общепринятыми нравственными критериями.
- Все зависит от конкретной ситуации, - любила повторять она.
С ее точки зрения, существовали ситуации, в которых она могла бы оправдать предательство со стороны близкого ей человека, даже если предали не кого-то другого, а ее самое. А в других ситуациях не простила бы человеку какого-то легкого, безобидного ребячества, какой-нибудь пустяшной обиды. Притом очень важно для нее было то, чтобы человек был близкий. К близким людям она бывала куда более требовательной, чем к посторонним. Так что вопрос о предательстве со стороны постороннего человека для нее почти и не стоял. Посторонний человек вовсе не обязан поступать так, чтобы мне понравилось, считала она, пусть делает все, что захочет. И я тоже могу делать по отношению к постороннему все, что захочу. После того, как она рассталась с драматургом, он стал для нее окончательно и бесповоротно посторонним человеком, и она заранее была готова простить ему все - в том числе и предательство.
Драматург, однако, не сумел даже и предать. Он не умер, не покончил с собой, но с ним произошло обычное для пишущей братии несчастье: он исписался. Почувствовал себя в творческом плане импотентом. Его литературная карьера еще продолжалась какое-то время после того, как он расстался с Катей, но только по инерции. Он сумел пристроить в тот же молодежный театр новую пьесу, состоящую из отдельных, почти не связанных между собой сцен, каждая из которых возникла словно бы из ничего, из воздуха и смеха, из атмосферы влюбленности, в которую он был погружен в период увлечения Катей. Он дописал - домучил с ужасным, просто неимоверным трудом большую абстрактно-философскую драму, оставленную на половине в тот же период, и даже опубликовал ее в столичном журнале. Он издал еще пару сборников пьес, используя накопившийся за годы писательства багаж. И на этом все для него закончилось.
Напрасно неделю за неделей просиживает он теперь перед пустым экраном компьютера, глядя как на девственно белом фоне мигает в такт биению его сердца черный курсор. Напрасно чешет лысую голову и дергает себя за бороду, как привык делать в минуты творческих затруднений. Напрасно, оставив бороду в покое, нажимает на клавиши, набирает слова, складывает из них фразы. Прежнее волшебство не возвращается к нему. Вместо живой ткани диалога, которая будто сама прежде ткалась под его пальцами, стремительно бегающими по скользкой от трудового пота клавиатуре, на экране перед ним раз за разом возникают просто слова.
19
Алексей Иванович, к которому Катя обратилась за советом по поводу драматурга, занимает в ее жизни совсем особое место. С одной стороны, она только шутит, что напрасно уступила Виктории Алексея Ивановича, - он, может быть, единственный мужчина, которого она даже не пыталась представить на месте своего ненаглядного Славика. С другой стороны, он один из немногих, кого она почти без скидок относит к разряду настоящих мужчин.
Алексей Иванович не гигант, он не отличается особой физической силой, не ломает кирпичи ребром ладони и не способен голыми руками убить человека, но у него настоящий мужской характер, а главное - с ним всегда просто и легко. А для Кати это очень, очень важно.
- Не грузите меня! - говорит она любому, кто пытается внести хотя бы тень сложности в ее жизнь.
- У меня своих трудностей хватает! - останавливает она каждого, кто хочет, чтобы она разделила с ним его трудности. Чтобы хотя бы выслушала его, посочувствовала, если не может помочь.
Или уж совсем грубо:
- Ну что ты канючишь?! - И после этого несчастный может отправляться со своими трудностями на все четыре стороны.
"С ним легко и просто" - высшая похвала в ее устах. Но, как всегда, у Кати - похвала, немного принижающая человека, отводящая ему строго определенное место, сходить с которого без ее ведома он не имеет права. Слушаешь ее и думаешь: а что если завтра с Алексеем Ивановичем не будет так легко и просто что, Катя вовсе перестанет с ним общаться? И невольно приходишь к выводу, возможно несправедливому, что скорее всего и впрямь перестанет. Он нужен ей постольку, поскольку с ним легко. В этом его функция по отношению к Кате, его предназначение - а то, что он еще и муж Виктории, и неплохой художник, это для нее второстепенно. И в этом опять-таки проявляется ее неблагодарность, потому что ни один человек, в том числе и Алексей Иванович, не может сказать, что ему легко с Катей. Но ведь мы часто ждем от людей как раз того, чего не хватает нам самим. И тем более женщина вправе ожидать от мужчины чего-то большего, чем сама способна дать ему, - на то он и мужчина.
В этом вопросе - что женщина вправе ждать от мужчины большего, - Алексей Иванович с Катей солидарен и прямо говорит ей об этом. Он всегда говорит прямо: согласен или нет. И никогда не ходит вокруг да около, никогда не пытается нарочно усложнить вопрос, чтобы на него нельзя было дать однозначного ответа.
- Все равно, - говорит он, - рано или поздно вопрос встанет так, что придется сказать или "да", или "нет". И человек должен быть всегда готов к прямому ответу.
Да, говорит он Кате, мужчина должен взваливать на себя больше, чем женщина. В любом деле, в любой ситуации. Даже в любви. В любви, конечно, поступать по-мужски труднее всего, потому что перед любовью вроде бы все равны - что мужчины, что женщины. И кто сильнее любит, тот больше на себя и взваливает. И велик соблазн взвалить на себя ношу поменьше. Но - нельзя. Если хочешь оставаться мужчиной - тащи тяжелый груз. И не выясняй, кто больше любит, а кто меньше. Просто тащи. И не ной, не жалуйся, не жди благодарности. Не жди награды даже в своей собственной любви. Ничего не жди. Просто будь мужчиной. Это единственное, что тебе остается. Единственное, что никто не может у тебя отнять. Женщина может страшно оскорбить, унизить мужчину, может обмануть его, лишить не только счастья, но даже надежды на возможность счастья. Единственное, чего она не может, - это лишить его мужества. Если оно у него есть.
В Алексее Ивановиче, считает Катя, мужества хватит на троих. И именно поэтому с ним так легко и просто. Настолько просто, что она уже давно не видит в нем мужчину, потенциального любовника. Она воспринимает его как хорошего приятеля или как старшего брата. Именно брата, не больше и не меньше. Когда Виктория после смерти Катиного отца сказала с умилением, что Алексей Иванович частично заменил Кате отца, Катя оборвала ее очень резко, несмотря на все осторожные оговорки вроде "частично". Отца ей заменить не может никто, даже Алексей Иванович.
За время их знакомства Алексей Иванович написал два ее портрета. Один тот, что висел в ее квартире еще тогда, когда там встречались Алексей Михайлович и Виктория, - написан до смерти ее отца. Другой - после. Некоторые не видят в двух изображениях Кати большой разницы, но сама она считает, что на портретах - две разные женщины. И Алексей Иванович с ней соглашается.
На первом портрете Катя изображена у себя на кухне. На ней ярко-синий, с блеском халат с широкими рукавами, волосы еще не спадают на плечи свободно, как сейчас, а стянуты в узел на затылке, в ушах - крупные серебряные, с чернью, серьги, изготовленные специально для нее самим Алексеем Ивановичем. Она спокойно и безмятежно смотрит прямо на художника - или на зрителя, стоящего перед картиной. Портрет писался к ее тридцатилетию - и хотя брак Кати уже тогда считался эталоном неблагополучия, все же в глазах ее нет ощущения безнадежности и неуверенности в завтрашнем дне.
Второй портрет написан вскоре после смерти отца Кати. Катя не могла позировать, и Алексей Иванович в виде исключения писал портрет частично по памяти (а Катино лицо он знал к тому времени наизусть), частично по фотографии, сделанной Виктором на поминках. Ракурс, в котором фотограф ухватил лицо Кати, показался художнику настолько удачным, что он не постеснялся воспользоваться чужой находкой. Катя изображена не анфас, а примерно в три четверти; она стоит с рюмкой в руке, произносит, очевидно, какие-то слова об отце, она еще не плачет, но в глазах ее уже стоит предчувствие слез; ее рука с хрустальной стопкой выписана особенно тщательно, с фотографической четкостью, и каждый поневоле в первую очередь смотрит на руку и жалеет ее, эту руку, такую худую, длинную, с маленькой узкой ладонью и тонкими, красноватыми, будто замерзшими пальцами... Шея ее напряжена, губы приоткрыты, и кажется, если приглядеться, можно по губам прочитать слово, которое она пытается сквозь стоящие в горле слезы произнести.
20
После драматурга в жизни Кати было два примерно равных по продолжительности периода - пустой и черный. Пустой до смерти отца, и черный после. Пустой был просто пустой, но не такой уж и плохой. Позже, пережив черный период, она вообще вспоминала его чуть ли не как самый благополучный в ее жизни. Черный был отчаянно черным, невыносимо черным - не только потому, что ей ужасно не хватало отца, но еще и потому, что в отчаянии она тогда совсем не контролировала себя и слишком много натворила глупостей.
Ей было так плохо без отца, так одиноко без любимого мужа, так хотелось вернуть себе хотя бы мужа - поскольку отца, она понимала это, вернуть уже нельзя, - привязать хотя бы этого мужчину к себе крепко-крепко, чтобы никто не мог его у нее отнять, чтобы он принадлежал ей безраздельно, что она поверила, будто она действительно может что-то сделать: вернуть, привязать, присвоить вместо того, чтобы сидеть в пустой квартире, реветь, пить успокаивающие таблетки и курить до одурения тайком в туалете, как школьница, чтобы не увидела дочь.
Именно в то черное время, когда у нее не было любовников, она нарочно, напоказ перед мужем изображала влюбленность то в одного его приятеля, то в другого. Вела в компании себя так развязно, так дерзко, что сама потом не верила, что она - воплощенная скромность и робость - могла себя так вести. Садилась к чужим мужчинам на колени, ничуть не стеснясь сидевших тут же жен, брала из мужского рта сигарету, пила из одного стакана, прижималась в танце, просила поносить ее на руках, что однажды чуть не кончилось для нее плохо: один из приятелей мужа, бывший афганец, крепкий, ростом под метр девяносто, взял ее, как она просила, на руки, вынес на балкон девятого этажа и подержал над разверзшейся снизу пустотой, которую она сразу почувствовала все телом; не выпуская из уголка рта сигарету, он время от времени задумчиво спрашивал, довольна ли она, подержать ли ее еще или хватит, а может, лучше ее отпустить пусть полетает немного, если хочется... И выражение лица у него было такое спокойное, такое деловитое, что она абсолютно верила в то, что если только она сейчас скажет: "Отпустить!" - он тут же разожмет руки и как ни в чем не бывало вернется в комнату, покуривая свою сигаретку, в то время как она будет лететь вниз, считая оставшиеся до смерти этажи.
Кроме того она усвоила в разговоре с мужем какой-то особенно неприятный, высокомерный тон, постоянно поучала его и шпыняла так, что даже ее собственным подругам было за нее неловко. Она пилила его за то, как он ест и пьет, как он разговаривает, как он водит машину, как он одевается, - и всегда, всегда, всегда в присутствии посторонних и, что хуже всего, в присутствии его друзей.
На мужа ее выходки действовали страшно. Она наконец-то нащупала его слабое место - и раз за разом била по нему, как это вообще свойственно женщинам. Его слабым местом были его друзья. Они когда-то вместе были в армии, вместе воевали в Афгане, вместе затевали какие-то коммерческие проекты, когда пал Союз и стало многое можно. Среди них он был одним из самых успешных - молодой кандидат, а потом и доктор наук, к тому же специалист не в какой-нибудь абстрактной науке, а в той области вычислений, которые оказались неожиданно хорошо применимы к рынку, торговле, бирже, а потому пользующийся в новые времена еще большим спросом, чем в прежние, когда ученость ценили больше, чем практичность, - по крайней мере, на словах. Но среди них он не был самым сильным - или, как со временем стало модно говорить, самым крутым. Он все-таки был больше теоретиком, чем практиком - и уж конечно, не стал бы физически выбивать из кого-то долг или мочить в темном подъезде конкурента, хотя вполне мог уничтожить противника на более привычном ему поле битвы: на фондовой бирже, на собрании акционеров, в арбитражном суде. Он любил убивать и уничтожать словом, цифрой, фактом, а не кулаком или обрезом - и достиг в этом деле высшего мастерства, однако для полного самоуважения, видимо, ему все же не хватало явного проявления брутальности, грубой физической силы, откровенного насилия; вполне возможно, рассказы соратников о том, как они лихо провели стрелку, как поставили кого-то на счетчик и т.п., заводили его, ему самому хотелось почувствовать запах сгоревшего пороха, увидеть блеск смертельного ужаса в чьих-то глазах, ударить человека кулаком в лицо не в спортивном зале, а в ресторане - так, чтобы зазвенела посуда, завизжали девки, забегали, засуетились вокруг халдеи...
Может, ни о чем подобном он и не мечтал, может, это была лишь Катина фантазия, но все же было заметно, что Славе - Вячеславу Федоровичу - очень хочется нравиться своим друзьям, хочется во всем быть с ними на равных, и когда Катя начала раз за разом пытаться унизить его в присутствии друзей, чего никогда ни одна из их женщин себе не позволила бы, даже видимости нормальных отношений между ними пришел конец.
С началом черного периода оба они перестали притворяться и разыгрывать не очень счастливый брак приличных людей. Муж чувствовал, что она покушается на его мужское достоинство и перестал видеть в ней женщину - и даже вообще человека. Он еще мог, как прежде, резко оборвать ее за столом, когда она снова начинала пилить его по пустякам, мог ударить по лицу, швырнуть в нее чем-нибудь тяжелым (не стараясь попасть - в отличие от нее, швырявшей более прицельно), мог подойти и молча нажать на контакты телефона, когда она нарочно при нем затевала двусмысленный разговор с каким-нибудь мужчиной, с которым вовсе не была в таких близких отношениях, какие старалась изобразить. Но все это делалось уже почти без внешнего проявления злости, почти безразлично, почти профессионально - так мог бы ударить или прервать телефонный разговор не муж, а наемный телохранитель или, скажем, бандит, похитивший женщину ради выкупа и бьющий ее не потому, что она его унизила, плевать ему на это, а потому что она мешает ему довести до конца тщательно разработанный план похищения и получить обещанный выкуп.
Как раз в начале черного периода Вячеслав Федорович перестал бывать с женой у всех ее знакомых - и брать ее в компании своих друзей. И это тем сильнее унижало Катю, что все ее друзья, а в особенности подруги, к Вячеславу Федоровичу относились с большим интересом, признавая, что да, мол, конечно, тиран и деспот, и Катенька с ним несчастна, но мужик при этом не слабый, настоящий мужик, в компаниях же друзей мужа, она точно знала, ее добрым словом не поминали, и когда он приводил туда свою очередную подружку, никому и в голову не приходило его осуждать.
И тогда же он перестал спать с нею. Сперва и это было для нее поводом для издевок. Она якобы заботливо спрашивала его, все ли у него в порядке по мужской части, не сходить ли ему к урологу или андрологу, давала адрес заведения, где муж ее приятельницы излечивает радикально простатит... Он не реагировал. Он просто стелил себе постель в кабинете, на широком кожаном диване - и запирался изнутри. Он и раньше довольно часто спал отдельно, она давно привыкла к этому, поскольку ей надо было с утра на работу, а он любил трудиться до трех, четырех часов ночи, а иногда и вовсе до утра, но одно дело, когда муж не спит ночами, решая какую-нибудь важную теорему, и совсем другое когда он демонстративно укладывается с книжкой на диван в двенадцатом часу ночи, в то время как она - не в силах уснуть - вновь глотает таблетки и курит одну сигарету за другой, сидя на холодной пластмассовой крышке унитаза.
Если бы он заговорил об этом с Катей, она бы обязательно сделала вид, что не понимает, о чем идет речь, - при том что прекрасно все бы поняла и внутренне с ним даже согласилась, но он так и не решился выйти к ней в темный холодный коридор. Вместо этого он написал ее по памяти - написал именно так, как представлял: невысокая хрупкая женщина в шубке и темно-серой меховой шапке, из под которой выбиваются светлые волосы, стоит на площадке старого (это было очень хорошо видно на картине) дома, подняв правую руку в тонкой кожаной перчатке, смотрит на кнопку звонка и не решается ее нажать. Вся ее сжатая фигура, как-то неловко, неудобно поднятая рука, выражение лица - все говорило об этой нерешимости на пороге. Это было понятно без слов. И каким-то волшебным образом было понятно отношение молодого художника к изображенной им женщине, и Катя, бывая в городской картинной галерее, подолгу стояла перед картиной, удивляясь и радуясь тому, как он все про нее угадал, и каждый раз у нее было такое чувство, что она стоит не перед картиной, а перед той самой дверью, обитой порванным местами рыжим дерматином, и стоит ей только поднять руку и нажать кнопку звонка, как дверь тотчас распахнется перед ней, и она окажется в жадных объятиях... нет, не молодого неизвестного художника, который, возможно, и мечтал об этом, когда писал картину, а своего первого любовника, и та давняя зимняя страсть снова охватит ее холодное одинокое тело.
При этом о молодом художнике Катя не думала никогда - она даже и не помнила его, да и видела разве что мельком, в коридоре, когда приходила или собиралась уходить; даже странно, когда он успел так точно и подробно ее рассмотреть. Он был для нее не живым человеком и даже не художником, написавшим ее портрет, а лишь неизвестным мастером, сотворившим дверь, перед которой она может постоять иногда, испытывая себя желанием вновь окунуться в грешное прошлое и каждый раз чувствуя удовлетворение от того, что в очередной раз легко избежала искушения. Чем-то вроде столяра или плотника из ЖЭКа он был для нее, не более того: вызвали, когда возникла нужда установить или починить дверь, а когда он сделал свое дело и ушел, тут же был позабыт, словно его и не было. Она даже не знала, что к тому времени, когда картину выставили в городской картинной галерее, молодого художника уже не было в живых. Он покончил с собой, шагнул с крыши десятиэтажного дома - среди бела дня, прямо на моих глазах. Я тогда случайно оказался рядом, на остановке автобуса.
Тот же, кто был ее любовником, тоже написал ее - в виде Данаи, осыпаемой золотым дождем, но этой картины в натуральном виде она не видела, ее быстро купила одна заокеанская галерея, туда же вскоре последовал и сам художник и, насколько мне известно, до сих пор живет там в добром здравии и процветает. Разглядывая порой репродукцию в дорогом каталоге, присланном ей из-за океана, она тихо радуется, что на этой картине в лучшем случае можно узнать ее тело да и то вряд ли, настолько все его линии искажены в угоду причудливой перспективе, и почти невозможно разглядеть в лице Данаи ее, Катины, черты.
18
После художника у Кати была довольно длительная связь с одним не очень молодым и не очень известным драматургом. В отличие от Виктории, Катя с почтением, хотя и замешанным на легкой скуке, относилась к Великой Русской Литературе, которую несколько лет преподавала в школе, нынешнюю русскую литературу знала, но не уважала, а литературу местную, уральскую, в том числе и драматургию, считала и вовсе не существующей, и поскольку драматург в разговоре с ней неосторожно выказал некоторые претензии на величие, ему досталось от Кати на полную катушку.
Ей было мало высмеять его как мужчину, как слабосильного и неумелого любовника, - она не пожалела времени на то, чтобы прочесть все его опубликованные и неопубликованные пьесы, которые он имел неосторожность преподнести ей с дарственными надписями, и даже посмотреть ту единственную, что была поставлена молодежным экспериментальным театром, и разгромить их одну за другой, разгромить аргументированно, с точными цитатами, с указаниями источников, откуда были почерпнуты его якобы оригинальные образы и идеи.
- Вот эту сцену вы, сударь мой, сперли у такого-то, - говорила она, зачитывая вслух кусок текста. - А вот этот акт целиком - это уж такая явная хемингуевщина, такая "Пятая колонна", что даже непонятно, как вы сумели такое сотворить, при вашем-то к нему якобы отвращении...
Пока она все это говорила, бедный драматург, не в силах выдержать унижения, прикладывался к едва початой бутылке водки - и концу разбора осилил ее всю. То ли въедливый и точный анализ Кати, то ли ее уничтожающий, беспощадный тон, то ли алкоголь на голодный желудок, а скорее всего - и то, и другое, и третье - довели бедного драматурга до того, что он влепил Кати оплеуху и поклялся, что ноги его не будет в ее доме.
Правда, на следующий день не выдержал, пришел, ползал на коленях, целовал ноги, вымаливая прощение, - и тем окончательно погубил себя в ее глазах, поскольку оплеуху Катя восприняла как проявление хоть какого-то мужского характера и чуть было не начала драматурга уважать. Притом она прекрасно сознавала, что была несправедлива с беднягой и заслуживала наказания.
- Ты бы, папка, выпорол меня за такое не задумываясь, - говорила она, обращаясь к увеличенной фотографии недавно умершего отца. - А этот дурачок он ведь не может меня выпороть, права у него такого нет. Вот он и дал мне по морде. И правильно сделал, что дал. Хоть раз повел себя как мужчина. Теперь, может, в пьесе очередной выведет крутого мужика, который чуть что - сразу в морду. А то описывает бог знает кого, читать тошно...
От драматурга портрета не осталось. Остались сборники пьес с дарственными надписями. Еще остался легкий страх перед реальной возможностью открыть однажды книгу или прийти в театр и узнать в героине пьесы самое себя. Насколько она успела распознать натуру драматурга, был он человек злопамятный и мстительный - такой при случае непременно постарается отомстить. И мстить ведь будет, думала Катя, не за то, что я его бросила, а за то, что он меня ударил. Знаю я эту породу людей, которые до того боятся показаться в чужих глазах плохими, что за каждую свою ошибку, за каждый дурной поступок мстят или свидетелям, или пострадавшим.
К тому же она неосторожно, под настроение рассказала драматургу о себе кое-что лишнее - и, расставшись с ним, всерьез задумалась и даже обсуждала по-приятельски с Алексеем Ивановичем, нет ли такого средства, чтобы заставить человека забыть то, что он не должен был узнать, а узнал.
- Такого средства еще не изобрели, - разочаровал ее Алексей Иванович. Есть способы воздействия на память человека, но очень грубые способы. Можно разрушить целый участок мозга, и тогда человек забудет собственное имя или половину своей жизни. Но чтобы конкретные воспоминания о том или ином человеке... Нет, это пока фантастика. То есть опять-таки литература. В пьесе у себя ваш приятель может что-нибудь в этом роде проделать со своей героиней, а в жизни вы с ним ничего не поделаете.
Несмотря на долгое знакомство они с Катей по обоюдному согласию оставались строго на "вы". Катя считала, что это как-то приподнимает и возвышает их отношения.
- В общем, проще его пристрелить?
- Ну, вряд ли он до такой степени был опасен... Но все же, милая, будьте поосторожнее с пишущей братией. Писатели, поэты, драматурги, конечно, похожи на нас, художников. Тоже пишут портреты, пейзажи, натюрморты... Но главная разница между нами не в том, что они пишут словами, а мы красками. Главная разница в том, что я, если вы не согласитесь мне позировать, могу на вас нарисовать в лучшем случае шарж, карикатуру, а он может выставить вас или кого угодно на всеобщее обозрение в чем мать родила, и ничего вы с ним не поделаете, потому что выставит под вымышленным именем и скажет: сам придумал. И попробуйте доказать. Не захотите доказывать. Себе дороже... Литература - это предательство, - добавил Алексей Иванович, помолчав. - И тот, кто пишет о другом человеке, - всегда предатель. Всегда.
- Ладно, - махнула рукой Катя. - Пусть предает! Все-таки какой-никакой, а поступок...
Это не было с ее стороны позой. Катя действительно предпочитала любое действие - бездействию, любой поступок - пустопорожней болтовне. При этом она почти никогда не пользовался общепринятыми нравственными критериями.
- Все зависит от конкретной ситуации, - любила повторять она.
С ее точки зрения, существовали ситуации, в которых она могла бы оправдать предательство со стороны близкого ей человека, даже если предали не кого-то другого, а ее самое. А в других ситуациях не простила бы человеку какого-то легкого, безобидного ребячества, какой-нибудь пустяшной обиды. Притом очень важно для нее было то, чтобы человек был близкий. К близким людям она бывала куда более требовательной, чем к посторонним. Так что вопрос о предательстве со стороны постороннего человека для нее почти и не стоял. Посторонний человек вовсе не обязан поступать так, чтобы мне понравилось, считала она, пусть делает все, что захочет. И я тоже могу делать по отношению к постороннему все, что захочу. После того, как она рассталась с драматургом, он стал для нее окончательно и бесповоротно посторонним человеком, и она заранее была готова простить ему все - в том числе и предательство.
Драматург, однако, не сумел даже и предать. Он не умер, не покончил с собой, но с ним произошло обычное для пишущей братии несчастье: он исписался. Почувствовал себя в творческом плане импотентом. Его литературная карьера еще продолжалась какое-то время после того, как он расстался с Катей, но только по инерции. Он сумел пристроить в тот же молодежный театр новую пьесу, состоящую из отдельных, почти не связанных между собой сцен, каждая из которых возникла словно бы из ничего, из воздуха и смеха, из атмосферы влюбленности, в которую он был погружен в период увлечения Катей. Он дописал - домучил с ужасным, просто неимоверным трудом большую абстрактно-философскую драму, оставленную на половине в тот же период, и даже опубликовал ее в столичном журнале. Он издал еще пару сборников пьес, используя накопившийся за годы писательства багаж. И на этом все для него закончилось.
Напрасно неделю за неделей просиживает он теперь перед пустым экраном компьютера, глядя как на девственно белом фоне мигает в такт биению его сердца черный курсор. Напрасно чешет лысую голову и дергает себя за бороду, как привык делать в минуты творческих затруднений. Напрасно, оставив бороду в покое, нажимает на клавиши, набирает слова, складывает из них фразы. Прежнее волшебство не возвращается к нему. Вместо живой ткани диалога, которая будто сама прежде ткалась под его пальцами, стремительно бегающими по скользкой от трудового пота клавиатуре, на экране перед ним раз за разом возникают просто слова.
19
Алексей Иванович, к которому Катя обратилась за советом по поводу драматурга, занимает в ее жизни совсем особое место. С одной стороны, она только шутит, что напрасно уступила Виктории Алексея Ивановича, - он, может быть, единственный мужчина, которого она даже не пыталась представить на месте своего ненаглядного Славика. С другой стороны, он один из немногих, кого она почти без скидок относит к разряду настоящих мужчин.
Алексей Иванович не гигант, он не отличается особой физической силой, не ломает кирпичи ребром ладони и не способен голыми руками убить человека, но у него настоящий мужской характер, а главное - с ним всегда просто и легко. А для Кати это очень, очень важно.
- Не грузите меня! - говорит она любому, кто пытается внести хотя бы тень сложности в ее жизнь.
- У меня своих трудностей хватает! - останавливает она каждого, кто хочет, чтобы она разделила с ним его трудности. Чтобы хотя бы выслушала его, посочувствовала, если не может помочь.
Или уж совсем грубо:
- Ну что ты канючишь?! - И после этого несчастный может отправляться со своими трудностями на все четыре стороны.
"С ним легко и просто" - высшая похвала в ее устах. Но, как всегда, у Кати - похвала, немного принижающая человека, отводящая ему строго определенное место, сходить с которого без ее ведома он не имеет права. Слушаешь ее и думаешь: а что если завтра с Алексеем Ивановичем не будет так легко и просто что, Катя вовсе перестанет с ним общаться? И невольно приходишь к выводу, возможно несправедливому, что скорее всего и впрямь перестанет. Он нужен ей постольку, поскольку с ним легко. В этом его функция по отношению к Кате, его предназначение - а то, что он еще и муж Виктории, и неплохой художник, это для нее второстепенно. И в этом опять-таки проявляется ее неблагодарность, потому что ни один человек, в том числе и Алексей Иванович, не может сказать, что ему легко с Катей. Но ведь мы часто ждем от людей как раз того, чего не хватает нам самим. И тем более женщина вправе ожидать от мужчины чего-то большего, чем сама способна дать ему, - на то он и мужчина.
В этом вопросе - что женщина вправе ждать от мужчины большего, - Алексей Иванович с Катей солидарен и прямо говорит ей об этом. Он всегда говорит прямо: согласен или нет. И никогда не ходит вокруг да около, никогда не пытается нарочно усложнить вопрос, чтобы на него нельзя было дать однозначного ответа.
- Все равно, - говорит он, - рано или поздно вопрос встанет так, что придется сказать или "да", или "нет". И человек должен быть всегда готов к прямому ответу.
Да, говорит он Кате, мужчина должен взваливать на себя больше, чем женщина. В любом деле, в любой ситуации. Даже в любви. В любви, конечно, поступать по-мужски труднее всего, потому что перед любовью вроде бы все равны - что мужчины, что женщины. И кто сильнее любит, тот больше на себя и взваливает. И велик соблазн взвалить на себя ношу поменьше. Но - нельзя. Если хочешь оставаться мужчиной - тащи тяжелый груз. И не выясняй, кто больше любит, а кто меньше. Просто тащи. И не ной, не жалуйся, не жди благодарности. Не жди награды даже в своей собственной любви. Ничего не жди. Просто будь мужчиной. Это единственное, что тебе остается. Единственное, что никто не может у тебя отнять. Женщина может страшно оскорбить, унизить мужчину, может обмануть его, лишить не только счастья, но даже надежды на возможность счастья. Единственное, чего она не может, - это лишить его мужества. Если оно у него есть.
В Алексее Ивановиче, считает Катя, мужества хватит на троих. И именно поэтому с ним так легко и просто. Настолько просто, что она уже давно не видит в нем мужчину, потенциального любовника. Она воспринимает его как хорошего приятеля или как старшего брата. Именно брата, не больше и не меньше. Когда Виктория после смерти Катиного отца сказала с умилением, что Алексей Иванович частично заменил Кате отца, Катя оборвала ее очень резко, несмотря на все осторожные оговорки вроде "частично". Отца ей заменить не может никто, даже Алексей Иванович.
За время их знакомства Алексей Иванович написал два ее портрета. Один тот, что висел в ее квартире еще тогда, когда там встречались Алексей Михайлович и Виктория, - написан до смерти ее отца. Другой - после. Некоторые не видят в двух изображениях Кати большой разницы, но сама она считает, что на портретах - две разные женщины. И Алексей Иванович с ней соглашается.
На первом портрете Катя изображена у себя на кухне. На ней ярко-синий, с блеском халат с широкими рукавами, волосы еще не спадают на плечи свободно, как сейчас, а стянуты в узел на затылке, в ушах - крупные серебряные, с чернью, серьги, изготовленные специально для нее самим Алексеем Ивановичем. Она спокойно и безмятежно смотрит прямо на художника - или на зрителя, стоящего перед картиной. Портрет писался к ее тридцатилетию - и хотя брак Кати уже тогда считался эталоном неблагополучия, все же в глазах ее нет ощущения безнадежности и неуверенности в завтрашнем дне.
Второй портрет написан вскоре после смерти отца Кати. Катя не могла позировать, и Алексей Иванович в виде исключения писал портрет частично по памяти (а Катино лицо он знал к тому времени наизусть), частично по фотографии, сделанной Виктором на поминках. Ракурс, в котором фотограф ухватил лицо Кати, показался художнику настолько удачным, что он не постеснялся воспользоваться чужой находкой. Катя изображена не анфас, а примерно в три четверти; она стоит с рюмкой в руке, произносит, очевидно, какие-то слова об отце, она еще не плачет, но в глазах ее уже стоит предчувствие слез; ее рука с хрустальной стопкой выписана особенно тщательно, с фотографической четкостью, и каждый поневоле в первую очередь смотрит на руку и жалеет ее, эту руку, такую худую, длинную, с маленькой узкой ладонью и тонкими, красноватыми, будто замерзшими пальцами... Шея ее напряжена, губы приоткрыты, и кажется, если приглядеться, можно по губам прочитать слово, которое она пытается сквозь стоящие в горле слезы произнести.
20
После драматурга в жизни Кати было два примерно равных по продолжительности периода - пустой и черный. Пустой до смерти отца, и черный после. Пустой был просто пустой, но не такой уж и плохой. Позже, пережив черный период, она вообще вспоминала его чуть ли не как самый благополучный в ее жизни. Черный был отчаянно черным, невыносимо черным - не только потому, что ей ужасно не хватало отца, но еще и потому, что в отчаянии она тогда совсем не контролировала себя и слишком много натворила глупостей.
Ей было так плохо без отца, так одиноко без любимого мужа, так хотелось вернуть себе хотя бы мужа - поскольку отца, она понимала это, вернуть уже нельзя, - привязать хотя бы этого мужчину к себе крепко-крепко, чтобы никто не мог его у нее отнять, чтобы он принадлежал ей безраздельно, что она поверила, будто она действительно может что-то сделать: вернуть, привязать, присвоить вместо того, чтобы сидеть в пустой квартире, реветь, пить успокаивающие таблетки и курить до одурения тайком в туалете, как школьница, чтобы не увидела дочь.
Именно в то черное время, когда у нее не было любовников, она нарочно, напоказ перед мужем изображала влюбленность то в одного его приятеля, то в другого. Вела в компании себя так развязно, так дерзко, что сама потом не верила, что она - воплощенная скромность и робость - могла себя так вести. Садилась к чужим мужчинам на колени, ничуть не стеснясь сидевших тут же жен, брала из мужского рта сигарету, пила из одного стакана, прижималась в танце, просила поносить ее на руках, что однажды чуть не кончилось для нее плохо: один из приятелей мужа, бывший афганец, крепкий, ростом под метр девяносто, взял ее, как она просила, на руки, вынес на балкон девятого этажа и подержал над разверзшейся снизу пустотой, которую она сразу почувствовала все телом; не выпуская из уголка рта сигарету, он время от времени задумчиво спрашивал, довольна ли она, подержать ли ее еще или хватит, а может, лучше ее отпустить пусть полетает немного, если хочется... И выражение лица у него было такое спокойное, такое деловитое, что она абсолютно верила в то, что если только она сейчас скажет: "Отпустить!" - он тут же разожмет руки и как ни в чем не бывало вернется в комнату, покуривая свою сигаретку, в то время как она будет лететь вниз, считая оставшиеся до смерти этажи.
Кроме того она усвоила в разговоре с мужем какой-то особенно неприятный, высокомерный тон, постоянно поучала его и шпыняла так, что даже ее собственным подругам было за нее неловко. Она пилила его за то, как он ест и пьет, как он разговаривает, как он водит машину, как он одевается, - и всегда, всегда, всегда в присутствии посторонних и, что хуже всего, в присутствии его друзей.
На мужа ее выходки действовали страшно. Она наконец-то нащупала его слабое место - и раз за разом била по нему, как это вообще свойственно женщинам. Его слабым местом были его друзья. Они когда-то вместе были в армии, вместе воевали в Афгане, вместе затевали какие-то коммерческие проекты, когда пал Союз и стало многое можно. Среди них он был одним из самых успешных - молодой кандидат, а потом и доктор наук, к тому же специалист не в какой-нибудь абстрактной науке, а в той области вычислений, которые оказались неожиданно хорошо применимы к рынку, торговле, бирже, а потому пользующийся в новые времена еще большим спросом, чем в прежние, когда ученость ценили больше, чем практичность, - по крайней мере, на словах. Но среди них он не был самым сильным - или, как со временем стало модно говорить, самым крутым. Он все-таки был больше теоретиком, чем практиком - и уж конечно, не стал бы физически выбивать из кого-то долг или мочить в темном подъезде конкурента, хотя вполне мог уничтожить противника на более привычном ему поле битвы: на фондовой бирже, на собрании акционеров, в арбитражном суде. Он любил убивать и уничтожать словом, цифрой, фактом, а не кулаком или обрезом - и достиг в этом деле высшего мастерства, однако для полного самоуважения, видимо, ему все же не хватало явного проявления брутальности, грубой физической силы, откровенного насилия; вполне возможно, рассказы соратников о том, как они лихо провели стрелку, как поставили кого-то на счетчик и т.п., заводили его, ему самому хотелось почувствовать запах сгоревшего пороха, увидеть блеск смертельного ужаса в чьих-то глазах, ударить человека кулаком в лицо не в спортивном зале, а в ресторане - так, чтобы зазвенела посуда, завизжали девки, забегали, засуетились вокруг халдеи...
Может, ни о чем подобном он и не мечтал, может, это была лишь Катина фантазия, но все же было заметно, что Славе - Вячеславу Федоровичу - очень хочется нравиться своим друзьям, хочется во всем быть с ними на равных, и когда Катя начала раз за разом пытаться унизить его в присутствии друзей, чего никогда ни одна из их женщин себе не позволила бы, даже видимости нормальных отношений между ними пришел конец.
С началом черного периода оба они перестали притворяться и разыгрывать не очень счастливый брак приличных людей. Муж чувствовал, что она покушается на его мужское достоинство и перестал видеть в ней женщину - и даже вообще человека. Он еще мог, как прежде, резко оборвать ее за столом, когда она снова начинала пилить его по пустякам, мог ударить по лицу, швырнуть в нее чем-нибудь тяжелым (не стараясь попасть - в отличие от нее, швырявшей более прицельно), мог подойти и молча нажать на контакты телефона, когда она нарочно при нем затевала двусмысленный разговор с каким-нибудь мужчиной, с которым вовсе не была в таких близких отношениях, какие старалась изобразить. Но все это делалось уже почти без внешнего проявления злости, почти безразлично, почти профессионально - так мог бы ударить или прервать телефонный разговор не муж, а наемный телохранитель или, скажем, бандит, похитивший женщину ради выкупа и бьющий ее не потому, что она его унизила, плевать ему на это, а потому что она мешает ему довести до конца тщательно разработанный план похищения и получить обещанный выкуп.
Как раз в начале черного периода Вячеслав Федорович перестал бывать с женой у всех ее знакомых - и брать ее в компании своих друзей. И это тем сильнее унижало Катю, что все ее друзья, а в особенности подруги, к Вячеславу Федоровичу относились с большим интересом, признавая, что да, мол, конечно, тиран и деспот, и Катенька с ним несчастна, но мужик при этом не слабый, настоящий мужик, в компаниях же друзей мужа, она точно знала, ее добрым словом не поминали, и когда он приводил туда свою очередную подружку, никому и в голову не приходило его осуждать.
И тогда же он перестал спать с нею. Сперва и это было для нее поводом для издевок. Она якобы заботливо спрашивала его, все ли у него в порядке по мужской части, не сходить ли ему к урологу или андрологу, давала адрес заведения, где муж ее приятельницы излечивает радикально простатит... Он не реагировал. Он просто стелил себе постель в кабинете, на широком кожаном диване - и запирался изнутри. Он и раньше довольно часто спал отдельно, она давно привыкла к этому, поскольку ей надо было с утра на работу, а он любил трудиться до трех, четырех часов ночи, а иногда и вовсе до утра, но одно дело, когда муж не спит ночами, решая какую-нибудь важную теорему, и совсем другое когда он демонстративно укладывается с книжкой на диван в двенадцатом часу ночи, в то время как она - не в силах уснуть - вновь глотает таблетки и курит одну сигарету за другой, сидя на холодной пластмассовой крышке унитаза.