Страница:
3
Теперь каждое свидание стало для него пыткой. Приятной пыткой - потому что теперь он шел на свидание не для того, чтобы обладать женщиной, но чтобы обрести Катю. Но все же пыткой, потому что женщина, которая отдавалась ему столь же покорно, как прежде, была не совсем Катя; настоящая Катя в последний миг ускользала от него, и он никогда не мог с уверенностью сказать после того, что сейчас, только что, несколько мгновений назад с ним в постели была она, Катя, или, наоборот, - что Катя была в постели не просто с мужчиной, в именно с ним, Алексеем Михайловичем.
Как у каждого влюбленного - а он уже дозрел до того, чтобы признаться хотя бы самому себе, чтобы влюблен в Катю, - именно в этом заключалась его идея-фикс: ему надо было быть точно уверенным, что Катя отдается именно ему, Алексею Михайловичу, потому что ей нужен Алексей Михайлович, а не кто-то другой. И уж во всяком случае - не просто мужчина для того, чтобы потом крепко спать, как она сказала ему однажды.
- То есть на моем месте мог быть любой мужчина? - глупо улыбаясь и еще не веря своему несчастью, спросил он.
- Ну, в общем, да.
- То есть то, что мы с тобой встречаемся, не имеет для тебя никакого значения? И ты могла бы кроме меня встречаться еще с кем-то?
- Ну, если бы я встретила кого-то, кого знала раньше, - почему бы и нет?
Взять в руки остро отточенный нож, воткнуть и дважды повернуть...
Могу себе представить, каково было Алексею Михайловичу с ножом в сердце лежать рядом с Катей на застеленной голубой простыней тахте. Он все так же крепко обнимал ее, слышал ее дыхание, ощущал нежность и вечный неистребимый запах ее кожи, который хотел бы носить с собою повсюду и иметь возможность вызывать в памяти по собственному желанию... Нож вошел легко, как в сливочное масло, он был такой острый, что не нужно было прилагать больших усилий, достаточно было направить его в нужную точку.
Катя точно знала, куда следует наносить удар.
Она всегда это знала. И всегда, когда у нее была возможность ударить, ударяла немедленно. Позже, когда к Алексею Михайловичу вернулось по крайней мере чувство юмора (единственное, что ей не удалось отнять у него совсем), он почти забавлялся тем, как может заранее предсказать, когда, каким образом, в какое место ударит его Катя. Если раньше он что-нибудь делал или говорил, а потом вздрагивал всем телом от неожиданно нанесенного удара, то теперь, если так можно выразиться, он заранее чуть-чуть вздрагивал, предчувствуя удар, и потом, когда удар попадал в заранее угаданную точку, уже практически не чувствовал боли. Он даже задумывался иногда о том, кто же из них находится в более сильной позиции: он, который знает о неминуемом ударе и тем не менее подставляет незащищенное место, или Катя, которая видит, не может не видеть, что ей подставляются, что для нее специально снимают защиту, - и тем не менее раз за разом бьет, не жалея сил.
Избежать ее ударов он в принципе не мог. Любое его самостоятельное действие было заведомо неправильным и подлежало осуждению и наказанию. Любое действие, предпринятое, чтобы угодить Кате, было тем более неправильным - а не надо мне угождать! - и подлежало еще более сильному осуждению и наказанию. Любое бездействие в ответ на ее замечание тоже было неправильным и тоже подлежало осуждению и наказанию. Единственное, что он мог бы сделать для нее и они оба знали это, хотя и не говорили вслух, - это исчезнуть, испариться, перестать звонить и назначать свидания. Оказаться вне пределов ее досягаемости. Только в этом случае удара бы не последовало, потому что сама Катя не стала бы его разыскивать даже для того, чтобы ударить.
Это был, кстати, один из самых обидных моментов за всю историю их отношений: то, что она не звонила ему сама. Никогда. Ни разу. Не считая тех нескольких раз, когда она звонила Наталье по каким-то своим женским делам и случайно натыкалась на Алексея Михайловича. И еще двух-трех случаев, когда он сам звонил ей, чтобы назначить свидание, но она не была уверена, в котором часу освободится. Тогда и только тогда она снисходила до того, чтобы ему перезвонить. Но эти случаи, конечно, были не в счет. Он твердо знал, что если бы он не звонил ей неделю, месяц, полгода - она не позвонила бы ему никогда. И еще он знал правило хорошего тона на этот счет: если вы звоните человеку два-три раза, а он ни разу не звонит вам сам, по собственной инициативе, значит, в ваших отношениях нет равноправия и самое лучшее - эти отношения прекратить.
Но Алексею Михайловичу было плевать на правила хорошего тона. Он знал, что не выдержит, если не увидит Катю или хотя бы не услышит ее голос в телефонной трубке на протяжении трех дней кряду, и она тоже знала и при каждой встрече попрекала его этим.
Впрочем, причин для попреков у нее в запасе было множество. Так что он мог только гадать, какую она изберет на этот раз - и почти всегда угадывал. Он, к примеру, заранее знал, что если в прошлый раз Катя жаловалась на однообразие их свиданий, на то, что ему только одного надо - затащить ее в постель, нет, чтобы прогуляться с девушкой, поговорить о чем-нибудь интересном, рассказать что-нибудь умное или завести музыку, зажечь свечи, налить даме шампанского, то в следующий раз, когда будет и прогулка с умными разговорами, и свечи, и ее любимая музыка, и розы в стеклянной банке за неимением вазы, и хорошо охлажденное шампанское "Князь Голицын", и коробка ее любимых конфет, - тогда он обязательно услышит едкую фразу: "А без допинга ты уже не можешь?", сопровождаемую туманными рассуждениями о том, как хорошо, когда мужчина страстно набрасывается на женщину прямо в прихожей, срывает с нее одежду и на руках несет в постель.
Но если в следующий раз Алексей Михайлович попробует по Катиному рецепту наброситься на нее прямо в прихожей, то услышит, что ему только одного надо... Смотри предыдущий абзац.
4
Пропал, в общем, Алексей Михайлович, пропал окончательно. И даже сам готов был уже поверить в Катину правоту, в то, что он безнадежно плох по всем параметрам - плох как человек, как мужчина, как любовник, как друг, как муж и отец, и даже - как журналист. Катя - единственная из всех его знакомых абсолютно не интересовалась тем, что он пишет, и даже если бы весь город, вся область, вся страна, весь мир заговорили о статье, написанной Алексеем Михайловичем, он не смог бы не то что убедить ее прочесть эту статью, но даже просто газету с дарственной надписью она выбросила бы или использовала в качестве подстилки в мусорном ведре. И это не домысел, это реальный факт правда, мир от той, оказавшейся в ведре, статьи Алексея Михайловича не перевернулся, но в области шум был довольно большой.
Однако было же что-то, что удерживало его возле Кати. Что-то, что заставляло его снова и снова договариваться с Виктором, потом звонить Кате, потом ждать ее на остановке - с цветами, с шампанским, с конфетами - или просто с улыбкой, которую он не мог сдержать, когда знакомая фигурка в пальто цвета увядающей сирени и черном берете, вновь по весне сменившем шубу и меховую шапку, появлялась на подножке троллейбуса.
Уверен, что это было не просто физическое желание. Даже напротив - как раз желание вызывать в себе Алексею Михайловичу становилось с каждым разом труднее и труднее. Не так-то просто чувствовать себя мужчиной, когда вам исподволь, раз за разом беспощадно напоминают о ваших слабостях и недостатках, когда единственная похвала: "Мужской поступок" - давно вставлена в рамочку и повешена на стенку в рабочем кабинете, потому что - единственная и неповторимая и следует ее сохранить. Когда по дороге от остановки к подъезду вам обязательно говорится что-нибудь очень хорошее... спокойно, спокойно хорошее не о вас, а о ком-нибудь другом, о каком-нибудь другом мужчине, которого вы в лучшем случае не знаете, а в худшем - знаете лично и тут же начинаете подозревать, что подобные похвалы рассыпаются ему неспроста. При таком отношении не то что неутомимым жеребцом - просто полноценным самцом трудно себя почувствовать, и Алексей Михайлович уже пережил несколько ужасных минут, когда в самый ответственный момент почувствовал, что страсть куда-то испарилась без остатка и его бедное мужеское достоинство вместо того, чтобы привычно ринуться в бой, просит пардону.
Алексей Михайлович понимал, разумеется, что такое может приключиться с каждым, что пережить такое впервые в пятьдесят лет - не позор, а, пожалуй, даже отклонение от нормы в лучшую сторону, но все равно переживал страшно, боялся посмотреть Кате в глаза, и только ее месячные, давшие ему недельную передышку, позволили ему расслабиться и на следующее свидание прийти во всеоружии. И все-таки с тех пор то, к чему он так страстно стремился вначале, что привело его в первый раз в такое небывалое потрясение, превратилось для него в тяжелую и небезопасную (для психики) обязанность, которую он исполнял с некоторым напряжением.
Так что же его звало? Что же манило? Что оправдывало в его глазах все страдания - отнюдь не преувеличенные, поверьте, скорее преуменьшенные, потому что перечислять все обиды, нанесенные ему Катей, ставить ей в счет все булавочные уколы и комариные укусы, было бы как-то не по-мужски, да и просто заставило бы читателя заскучать. Не все любят длинные перечни, подобные тем, которые обожал автор "Робинзона Крузо".
Был один секрет, одна тайная радость, которую Алексей Михайлович, слава богу, догадался скрыть от Кати - потому что она тут же лишила бы его ее. Эта радость доставалась ему не на каждом свидании, но когда доставалась - искупала все. Он не сразу пришел к этому - может быть, потому, что первые их свидания происходили почти в темноте. Шторы на окнах были такие жалкие, что закрывали в лучшем случае две трети окна, так что из дома напротив их при включенной лампе могли бы увидеть. Но когда настала весна, когда в шесть часов вечера в комнате было не настолько светло, чтобы снаружи кто-то что-то мог увидеть, но при этом достаточно светло, чтобы отчетливо видеть Катино лицо в минуты, когда они занимались любовью, Алексей Михайлович наконец-то дождался своей нечаянной и тайной радости. В самый последний миг, когда их близость подходила к моменту кульминации, он наконец-то увидел вблизи лицо Кати и ее глаза - и поразился тому выражению просто дикого, другого слова не подберу и не хочу подбирать, дикого счастья, которое в ее глазах светилось. И свет этого счастья настолько изменял, украшал ее лицо, делал его таким прекрасным, таким добрым, таким женственным, что Алексей Михайлович готов был поверить, что в такие моменты Катя любит его - и какое ему было дело до того, что этот небесный свет мог быть вызван простым физическим удовольствием, какое ей мог доставить любой мужчина на его месте, не было ему до этого никакого дела, потому как чем бы ни был вызван этот свет, какова бы ни была его истинная природа, свет был настоящий, неподдельный, неосознанный, и этот свет был зажжен им и только им, и ради одного этого стоило не только снова и снова встречаться с Катей и терпеть все новые и новые муки, но просто стоило жить и не жалко, нисколько не жалко было бы и умереть.
5
Однажды, после того, как он снова увидел в ее глазах этот свет, он наконец признался себе - пока что только самому себе, - что влюблен в Катю. Потребовалось еще несколько встреч, чтобы он окончательно сдался и сказал опять же самому себе, - что не просто влюблен, а любит. После этого он уже не мог с собой совладать: он должен был высказаться, должен был признаться - и единственным способом ему помешать было бы вырвать ему язык. Тогда он, наверное, смог бы потерпеть хотя бы до тех пор, пока его раны не заживут. Жизненный опыт подсказывал ему, что, сколько ни кричи о великой силе любви, все же приличный недуг здорово помогает охладить страсти и пылкий влюбленный хоть на какое-то время превращается в послушного больного. Но поскольку язык ему не вырвали, он все-таки не выдержал и объяснился.
Более того: прежде чем объясниться Кате в любви напрямую, Алексей Михайлович совершил поистине ужасный поступок - он впервые в жизни написал стихи. Журналист с почти тридцатилетним стажем, не писавший стихов даже в пору юности... даже тогда, когда был влюблен в первый раз... не удостоивший парой рифмованных строчек ни первую жену, которая мечтала об этом, ни Викторию, которая хотя бы в силу длительности их романа могла рассчитывать на такой знак внимания, - и сдавшийся после каких-нибудь трех месяцев увлечения Катей...
Этот человек заслуживает наказания. И чтобы достойно наказать его, я приведу здесь одно его стихотворение, которое, я знаю, самому ему нравится больше других. Только одно из восьми (!) им написанных и зачитанных им Кате. Одно - потому что привести здесь все восемь было бы наказанием не для Алексея Михайловича, а для читателя.
Итак, вот оно, это стихотворение:
Когда-нибудь, в жизни иной,
Мы сменим одежды и лица,
Фамилии и имена,
И будем мы муж и жена,
И будут мгновения длиться,
А годы лететь чередой.
В той жизни ты будешь со мной,
У нас будут дети и внуки,
И домик в глуши, и покой,
И там, в этой жизни иной,
Не будет ни боли, ни муки
Ведь ты будешь рядом со мной.
И может быть, в жизни иной
Мне будет дозволено свыше
Осеннею ночью услышать,
Как бьются сердца в унисон
И верить, что это не сон.
После этого он объяснился в прозе. И был выслушан. Но ответа не получил. В таких случаях никогда не бывает ответа. Хотя, возможно, со стороны Кати было бы милосерднее прямо ответить ему: "Извини, я тебя не люблю". Это наверняка не убило бы Алексея Михайловича на месте, но избавило бы его от лишних иллюзий и лишних мук. Ведь в тот момент, когда он признавался в своей любви, он еще не был в ней абсолютно уверен и, убеждая Катю, он в какой-то мере убеждал самого себя, как бы отрезал себе пути к отступлению (есть такие слова, сказав которые, порядочный человек уже не имеет права отступить - по крайней мере, не получив отрицательного ответа), и когда она не ответила ему прямым отказом, хотя, надо отдать ей должное, ни одним словом его и не обнадежила, он вынужден был при следующей встрече произносить эти же признания с еще большим жаром, и еще, и еще - и накрутил себя до такой степени, что уже действительно был влюблен по-настоящему, до горячки, и на этой стадии твердый отказ стал бы не милосердием, а почти убийством.
6
Сейчас я выскажу одну спорную вещь.
Я знаю, что когда Катя прочитает эти строки, она посмеется над моей наивностью и скажет в своей обычной манере:
- Вы, писатели, ничего не понимаете в женщинах, поэтому вечно выдумываете их!
Я знаю, Катя, что ты права. По крайней мере - относительно меня. Может быть, Алексей Михайлович знает о женщинах даже меньше, чем знаю я в силу своего писательского ремесла, но понимает он в них гораздо больше моего. По крайней мере, он понимает, когда можно рискнуть и попытаться добиться от женщины того, чего ты хочешь. И он время от времени рискует. И добивается. Правда, потом он теряет с риском добытое и приходит ко мне плакаться на злодейку-судьбу, и говорит, что завидует моей уравновешенности, тому, что я никогда не бросаюсь на других женщин очертя голову, рискуя потерять единственную женщину, принадлежащую мне по праву, и т.д. и т.п. И я выслушиваю его жалобы и слова зависти и ничего не говорю. Потому что должен же я, как автор, иметь перед своим героем хоть какое-то преимущество. Иначе никакого романа у меня не получится. Так что я никогда, никогда не признаюсь Алексею Михайловичу, что на самом деле это я отчаянно завидую ему!
Да, завидую. Сейчас, когда роман уже почти дописан, по крайней мере когда я вижу впереди финал, знаю, чем все кончится для моих героев, - я могу в этом признаться. Тем более, что признаюсь письменно, а значит, Алексей Михайлович увидит мое признание только тогда, когда книга выйдет из печати. А тогда мне уже не нужно будет никакого преимущества перед ним. Поэтому здесь, на этих страницах, я могу совершенно спокойно признаться в том, что завидую Алексею Михайловичу. Завидую как раз его способности в пятьдесят лет рисковать безоглядно, как в молодости, его готовности поставить на карту и проиграть все, чем владеет, ради любви.
Сам я способности к такому безоглядному риску лишен начисто. Именно поэтому, наверное, я и стал писателем. Потому что теперь я хотя бы на бумаге могу пережить то, чего не переживал в действительности. Не было в моей жизни ни истории К., ни истории О. Не было в ней Виктории. И не было, уж само собой, никакой Кати. Только ее прототип, увиденный мною на пороге сауны, только короткая история ее (то есть прототипа) несчастливого брака, рассказанная Виктором. И история любви Алексея Михайловича и настоящей Кати - ничуть не похожей, ни внешне, ни характером на тот прототип.
Моя же единственная за последние годы любовная авантюра если и заслуживает того, чтобы быть здесь описанной, то только для того, чтобы показать бесконечно огромную разницу между рассказанной автором историей и тем, что с ним, автором, происходило в действительности. А происходило вот что.
Однажды Виктория, жившая неподалеку от нас, зашла к нам с женой запросто, по-соседски. Жена накормила ее холодной окрошкой, после чего я, прихватив пса, отправился Викторию провожать. Стояла в то лето страшная жара, поэтому отправился я запросто - в шортах и майке, что сыграло в дальнейшем определенную роль. Проводив Викторию до подъезда, я, совсем как Алексей Михайлович, напросился проводить ее и до квартиры - и когда мы поднялись на ее этаж, Виктория предложила мне зайти посмотреть на недавно родившихся у ее кошки котят. Я и зашел. Но поскольку зашел не один, а со своим бестолковым псом, озверевшая кошка-мать набросилась на моего бедного пса, норовя выцарапать ему глаза. Я кинулся спасать его, и тогда кошка набросилась на меня и разодрала мне когтями до крови голую (шорты!) левую ногу.
Кто знает - будь я тогда в джинсах, все, возможно, кончилось бы для меня благополучно, и Виктория, возможно, оттащила бы свою серую фурию и пригласила меня на кухню - выпить чашечку чаю. И вполне возможно, в коридорчике возле кухни меня охватило бы то же неожиданное желание, что и Алексея Михайловича, и я попытался бы обнять ее - тем более, что по случаю летней жары одета она была весьма легко и выглядела соблазнительно. Возможно. Очень возможно. И если бы дело происходило не в действительности, а в романе, я так бы и поступил быстренько заменил бы шорты на брюки, кошку запер бы на балконе, Викторию чуть попридержал бы в коридорчике за локоток, чтобы мой герой успел догнать ее и обнять, и не дал бы ей на него рассердиться... Но жизнь, повторяю, весьма отличается от вымысла, и то, что легко и просто сочиняешь на бумаге, редко удается повторить в действительности.
Потому-то я и завидую Алексею Михайловичу. Завидую - хотя и понимаю прекрасно, что раны, которые наносят нам женщины, куда болезненнее, чем царапины от кошачьих когтей, и гораздо дольше заживают...
Но вернемся к нашему с Катей разговору. Так вот, Катя, относительно тебя я тут ничего не выдумываю, я просто предполагаю. И предполагаю довольно выгодную, если можно так выразиться, для тебя вещь. Я предполагаю, что ты все же немного любила в ту пору Алексея Михайловича. Но любила по-своему, такой особенной, женской любовью, которую ни один мужчина понять и почувствовать не может. О ней можно только гадать - что я и делаю. И если я угадал, что ж хвала мне и слава. А если нет, надеюсь, Катя, ты меня за это простишь.
Такую особенную женскую любовь я называю "любовью домохозяйки". И спешу оговориться, что не вкладываю в это название никакого уничижительного смысла. Просто название пришло ко мне из старого анекдота про женщину, которая занимается с мужем любовью в миссионерской позе и думает, что потолок пора бы побелить...
Вот это я и называю любовью домохозяйки. Только в отличие от анекдота, в реальной жизни мои домохозяйки вовсе не думают о потолках, когда занимаются любовью со своими мужьями и уж тем более - любовниками. В этот момент они как раз очень даже думают о них и, вполне возможно, их любят. Но уже по пути в ванную любовь каким-то неприметным образом потихоньку испаряется, и они начинают думать о доме, о муже, о ребенке, о том, что ребенку завтра в школу, что у него контрольная по алгебре или сочинение по русской литературе, что ребенку опять надо покупать новые ботинки, потому что из старых он успел незаметно вырасти, и что муж опять не дает ей денег на новую стиральную машину... и при этом, если только что оставленный любовник вдруг догонит женщину на пороге ванной и снова приласкает ее, ее мысли опять переключатся с житейских проблем на темы любви, - а как только он ее отпустит, чтобы выпить стаканчик пива и закурить, - она опять переключится на свой быт, и оба эти потока мысли будут переключаться туда-сюда, никак не соприкасаясь, так что в том мире, где стиральная машина и ребенок с двойкой по алгебре, там любовника просто нет, а где есть любовник... только что хотел написать, "там нет двойки по алгебре", и вдруг понял, что написал бы глупость: в том-то и отличие любви домохозяйки от обычной любви, что рядом с двойкой по алгебре любовника нет и в помине, но рядом с любовником всегда ползает эта чертова двойка, обутая в новые ботинки для ребенка и завернутая в рулон обоев, которые надо прикупить для ремонта... Но только на втором плане! только на втором плане! - слышу я заполошный женский крик, и соглашаюсь: да, конечно, на втором плане - но все-таки ползает, и никогда не уползает совсем.
У мужчины в сто раз больше грехов, чем у любой женщины, но в одном он неповинен: когда любит, про обои и двойку по алгебре думать не может вообще. Может, они разными местами любят - мужчины и женщины?
Может быть.
Я даже догадываюсь, кто каким именно.
Как ни странно или парадоксально это звучит, но женщины в большинстве своем любят только сердцем, оставляя голову свободной и холодной для всяких серьезных и деловых мыслей. А мужчины, романтично хватающиеся за сердце, на самом деле любят головой - но это означает как раз то, что голова у них бывает занята любовью и только любовью, и думать им просто нечем, и они и не думают и пропадают почем зря1 ...
7
Однако не только же в постели они встречались в ту зиму и ту весну? Было же, наверное, что-то и другое?
Разумеется, было.
Ну, во-первых, у каждого из них была обычная жизнь, которая внешне, - на этом особенно категорично, под страхом немедленного отлучения настаивала Катя, - должна была оставаться точно такой же, какой была до начала их встреч. А это кроме всего прочего значило, что Алексей Михайлович, как и прежде, сопровождал Викторию, а вместе с ней - при ней, не при себе - Катю в оперный театр и в драму, а также в филармонию, куда Виктория каждый год заблаговременно брала абонементы на разные музыкальные программы.
Абонемент в ту зиму был для Алексея Михайловича и радостью, и проклятием одновременно. Радостью - потому, что благодаря абонементу их встречи втроем становились как бы обязательными, расписанными заранее на весь год, и Катя, сама установившая строжайшие правила конспирации, не решалась их нарушить и каждый раз покорно приходила, - ухитряясь, однако, каждый раз помучить Алексея Михайловича сомнениями, придет она или не придет, и придется Виктории брать на концерт другую подругу, так сказать, из запаса, а поскольку Алексей Михайлович запасных не имел, для него вечер будет испорчен непоправимо. Придя же снизойдя до того, чтобы прийти, - Катя непременно старалась усесться в дальнее от Алексея Михайловича кресло, отгородившись от него Викторией, хотя в прежние времена его всегда усаживали посредине.
"Но ведь это же вопиющее нарушение твоей же чертовой конспирации!" выговаривал он Кате на следующем свидании, на что тут же получал в ответ: "Что это за выражения? Я вовсе не желаю, чтобы со мной разговаривали в таком тоне!" - и должен был долго и униженно извиняться и оправдываться.
- Но ведь это действительно только все портит, - жалобно объяснял он Кате. - Когда я сижу между вами, я чувствуя себя почти спокойным и всем довольным, я веду себя естественно, разговариваю, шучу и все такое, но когда ты садишься отдельно от меня, я не могу ни о чем другом думать, кроме как о том, чтобы быть с тобой рядом - и сижу с такой перекошенной мордой, что Виктория просто не может этого не заметить.
- А она и так уже все заметила, - спокойно возразила Катя.
- Что?!
- Слушай, да не кричи ты на меня. Что ты все время так кричишь?
Это была еще одна маленькая Катина хитрость. Любой психолог скажет вам, что когда ваш собеседник повышает на вас голос, вы автоматически, рефлекторно, тоже начинаете говорить громче - если вы, конечно, не специально обученный шпион, которых в шпионских академиях специально учат этого не делать. Катя в разговоре с Алексеем Михайловичем, когда бывала чем-то недовольна, всегда немного, совсем чуть-чуть повышала на него голос, как бы прикрикивала на него - как педагог на уроке на расшалившегося школяра. И Алексей Михайлович раз за разом, как школьник, попадался на удочку: начинал говорить громко и быстро, размахивая руками, так что со стороны действительно казалось, что он кричит, что он сердится на Катю - и это при том, что Катя знала, верила Алексею Михайловичу на слово (а она знала, что он почти всегда говорит ей чистую правду), что за все время их встреч он ни разу не смог на нее рассердиться. Он обижался, дулся, он печалился и иногда жаловался, но не сердился и уже тем более не злился на нее никогда.
Теперь каждое свидание стало для него пыткой. Приятной пыткой - потому что теперь он шел на свидание не для того, чтобы обладать женщиной, но чтобы обрести Катю. Но все же пыткой, потому что женщина, которая отдавалась ему столь же покорно, как прежде, была не совсем Катя; настоящая Катя в последний миг ускользала от него, и он никогда не мог с уверенностью сказать после того, что сейчас, только что, несколько мгновений назад с ним в постели была она, Катя, или, наоборот, - что Катя была в постели не просто с мужчиной, в именно с ним, Алексеем Михайловичем.
Как у каждого влюбленного - а он уже дозрел до того, чтобы признаться хотя бы самому себе, чтобы влюблен в Катю, - именно в этом заключалась его идея-фикс: ему надо было быть точно уверенным, что Катя отдается именно ему, Алексею Михайловичу, потому что ей нужен Алексей Михайлович, а не кто-то другой. И уж во всяком случае - не просто мужчина для того, чтобы потом крепко спать, как она сказала ему однажды.
- То есть на моем месте мог быть любой мужчина? - глупо улыбаясь и еще не веря своему несчастью, спросил он.
- Ну, в общем, да.
- То есть то, что мы с тобой встречаемся, не имеет для тебя никакого значения? И ты могла бы кроме меня встречаться еще с кем-то?
- Ну, если бы я встретила кого-то, кого знала раньше, - почему бы и нет?
Взять в руки остро отточенный нож, воткнуть и дважды повернуть...
Могу себе представить, каково было Алексею Михайловичу с ножом в сердце лежать рядом с Катей на застеленной голубой простыней тахте. Он все так же крепко обнимал ее, слышал ее дыхание, ощущал нежность и вечный неистребимый запах ее кожи, который хотел бы носить с собою повсюду и иметь возможность вызывать в памяти по собственному желанию... Нож вошел легко, как в сливочное масло, он был такой острый, что не нужно было прилагать больших усилий, достаточно было направить его в нужную точку.
Катя точно знала, куда следует наносить удар.
Она всегда это знала. И всегда, когда у нее была возможность ударить, ударяла немедленно. Позже, когда к Алексею Михайловичу вернулось по крайней мере чувство юмора (единственное, что ей не удалось отнять у него совсем), он почти забавлялся тем, как может заранее предсказать, когда, каким образом, в какое место ударит его Катя. Если раньше он что-нибудь делал или говорил, а потом вздрагивал всем телом от неожиданно нанесенного удара, то теперь, если так можно выразиться, он заранее чуть-чуть вздрагивал, предчувствуя удар, и потом, когда удар попадал в заранее угаданную точку, уже практически не чувствовал боли. Он даже задумывался иногда о том, кто же из них находится в более сильной позиции: он, который знает о неминуемом ударе и тем не менее подставляет незащищенное место, или Катя, которая видит, не может не видеть, что ей подставляются, что для нее специально снимают защиту, - и тем не менее раз за разом бьет, не жалея сил.
Избежать ее ударов он в принципе не мог. Любое его самостоятельное действие было заведомо неправильным и подлежало осуждению и наказанию. Любое действие, предпринятое, чтобы угодить Кате, было тем более неправильным - а не надо мне угождать! - и подлежало еще более сильному осуждению и наказанию. Любое бездействие в ответ на ее замечание тоже было неправильным и тоже подлежало осуждению и наказанию. Единственное, что он мог бы сделать для нее и они оба знали это, хотя и не говорили вслух, - это исчезнуть, испариться, перестать звонить и назначать свидания. Оказаться вне пределов ее досягаемости. Только в этом случае удара бы не последовало, потому что сама Катя не стала бы его разыскивать даже для того, чтобы ударить.
Это был, кстати, один из самых обидных моментов за всю историю их отношений: то, что она не звонила ему сама. Никогда. Ни разу. Не считая тех нескольких раз, когда она звонила Наталье по каким-то своим женским делам и случайно натыкалась на Алексея Михайловича. И еще двух-трех случаев, когда он сам звонил ей, чтобы назначить свидание, но она не была уверена, в котором часу освободится. Тогда и только тогда она снисходила до того, чтобы ему перезвонить. Но эти случаи, конечно, были не в счет. Он твердо знал, что если бы он не звонил ей неделю, месяц, полгода - она не позвонила бы ему никогда. И еще он знал правило хорошего тона на этот счет: если вы звоните человеку два-три раза, а он ни разу не звонит вам сам, по собственной инициативе, значит, в ваших отношениях нет равноправия и самое лучшее - эти отношения прекратить.
Но Алексею Михайловичу было плевать на правила хорошего тона. Он знал, что не выдержит, если не увидит Катю или хотя бы не услышит ее голос в телефонной трубке на протяжении трех дней кряду, и она тоже знала и при каждой встрече попрекала его этим.
Впрочем, причин для попреков у нее в запасе было множество. Так что он мог только гадать, какую она изберет на этот раз - и почти всегда угадывал. Он, к примеру, заранее знал, что если в прошлый раз Катя жаловалась на однообразие их свиданий, на то, что ему только одного надо - затащить ее в постель, нет, чтобы прогуляться с девушкой, поговорить о чем-нибудь интересном, рассказать что-нибудь умное или завести музыку, зажечь свечи, налить даме шампанского, то в следующий раз, когда будет и прогулка с умными разговорами, и свечи, и ее любимая музыка, и розы в стеклянной банке за неимением вазы, и хорошо охлажденное шампанское "Князь Голицын", и коробка ее любимых конфет, - тогда он обязательно услышит едкую фразу: "А без допинга ты уже не можешь?", сопровождаемую туманными рассуждениями о том, как хорошо, когда мужчина страстно набрасывается на женщину прямо в прихожей, срывает с нее одежду и на руках несет в постель.
Но если в следующий раз Алексей Михайлович попробует по Катиному рецепту наброситься на нее прямо в прихожей, то услышит, что ему только одного надо... Смотри предыдущий абзац.
4
Пропал, в общем, Алексей Михайлович, пропал окончательно. И даже сам готов был уже поверить в Катину правоту, в то, что он безнадежно плох по всем параметрам - плох как человек, как мужчина, как любовник, как друг, как муж и отец, и даже - как журналист. Катя - единственная из всех его знакомых абсолютно не интересовалась тем, что он пишет, и даже если бы весь город, вся область, вся страна, весь мир заговорили о статье, написанной Алексеем Михайловичем, он не смог бы не то что убедить ее прочесть эту статью, но даже просто газету с дарственной надписью она выбросила бы или использовала в качестве подстилки в мусорном ведре. И это не домысел, это реальный факт правда, мир от той, оказавшейся в ведре, статьи Алексея Михайловича не перевернулся, но в области шум был довольно большой.
Однако было же что-то, что удерживало его возле Кати. Что-то, что заставляло его снова и снова договариваться с Виктором, потом звонить Кате, потом ждать ее на остановке - с цветами, с шампанским, с конфетами - или просто с улыбкой, которую он не мог сдержать, когда знакомая фигурка в пальто цвета увядающей сирени и черном берете, вновь по весне сменившем шубу и меховую шапку, появлялась на подножке троллейбуса.
Уверен, что это было не просто физическое желание. Даже напротив - как раз желание вызывать в себе Алексею Михайловичу становилось с каждым разом труднее и труднее. Не так-то просто чувствовать себя мужчиной, когда вам исподволь, раз за разом беспощадно напоминают о ваших слабостях и недостатках, когда единственная похвала: "Мужской поступок" - давно вставлена в рамочку и повешена на стенку в рабочем кабинете, потому что - единственная и неповторимая и следует ее сохранить. Когда по дороге от остановки к подъезду вам обязательно говорится что-нибудь очень хорошее... спокойно, спокойно хорошее не о вас, а о ком-нибудь другом, о каком-нибудь другом мужчине, которого вы в лучшем случае не знаете, а в худшем - знаете лично и тут же начинаете подозревать, что подобные похвалы рассыпаются ему неспроста. При таком отношении не то что неутомимым жеребцом - просто полноценным самцом трудно себя почувствовать, и Алексей Михайлович уже пережил несколько ужасных минут, когда в самый ответственный момент почувствовал, что страсть куда-то испарилась без остатка и его бедное мужеское достоинство вместо того, чтобы привычно ринуться в бой, просит пардону.
Алексей Михайлович понимал, разумеется, что такое может приключиться с каждым, что пережить такое впервые в пятьдесят лет - не позор, а, пожалуй, даже отклонение от нормы в лучшую сторону, но все равно переживал страшно, боялся посмотреть Кате в глаза, и только ее месячные, давшие ему недельную передышку, позволили ему расслабиться и на следующее свидание прийти во всеоружии. И все-таки с тех пор то, к чему он так страстно стремился вначале, что привело его в первый раз в такое небывалое потрясение, превратилось для него в тяжелую и небезопасную (для психики) обязанность, которую он исполнял с некоторым напряжением.
Так что же его звало? Что же манило? Что оправдывало в его глазах все страдания - отнюдь не преувеличенные, поверьте, скорее преуменьшенные, потому что перечислять все обиды, нанесенные ему Катей, ставить ей в счет все булавочные уколы и комариные укусы, было бы как-то не по-мужски, да и просто заставило бы читателя заскучать. Не все любят длинные перечни, подобные тем, которые обожал автор "Робинзона Крузо".
Был один секрет, одна тайная радость, которую Алексей Михайлович, слава богу, догадался скрыть от Кати - потому что она тут же лишила бы его ее. Эта радость доставалась ему не на каждом свидании, но когда доставалась - искупала все. Он не сразу пришел к этому - может быть, потому, что первые их свидания происходили почти в темноте. Шторы на окнах были такие жалкие, что закрывали в лучшем случае две трети окна, так что из дома напротив их при включенной лампе могли бы увидеть. Но когда настала весна, когда в шесть часов вечера в комнате было не настолько светло, чтобы снаружи кто-то что-то мог увидеть, но при этом достаточно светло, чтобы отчетливо видеть Катино лицо в минуты, когда они занимались любовью, Алексей Михайлович наконец-то дождался своей нечаянной и тайной радости. В самый последний миг, когда их близость подходила к моменту кульминации, он наконец-то увидел вблизи лицо Кати и ее глаза - и поразился тому выражению просто дикого, другого слова не подберу и не хочу подбирать, дикого счастья, которое в ее глазах светилось. И свет этого счастья настолько изменял, украшал ее лицо, делал его таким прекрасным, таким добрым, таким женственным, что Алексей Михайлович готов был поверить, что в такие моменты Катя любит его - и какое ему было дело до того, что этот небесный свет мог быть вызван простым физическим удовольствием, какое ей мог доставить любой мужчина на его месте, не было ему до этого никакого дела, потому как чем бы ни был вызван этот свет, какова бы ни была его истинная природа, свет был настоящий, неподдельный, неосознанный, и этот свет был зажжен им и только им, и ради одного этого стоило не только снова и снова встречаться с Катей и терпеть все новые и новые муки, но просто стоило жить и не жалко, нисколько не жалко было бы и умереть.
5
Однажды, после того, как он снова увидел в ее глазах этот свет, он наконец признался себе - пока что только самому себе, - что влюблен в Катю. Потребовалось еще несколько встреч, чтобы он окончательно сдался и сказал опять же самому себе, - что не просто влюблен, а любит. После этого он уже не мог с собой совладать: он должен был высказаться, должен был признаться - и единственным способом ему помешать было бы вырвать ему язык. Тогда он, наверное, смог бы потерпеть хотя бы до тех пор, пока его раны не заживут. Жизненный опыт подсказывал ему, что, сколько ни кричи о великой силе любви, все же приличный недуг здорово помогает охладить страсти и пылкий влюбленный хоть на какое-то время превращается в послушного больного. Но поскольку язык ему не вырвали, он все-таки не выдержал и объяснился.
Более того: прежде чем объясниться Кате в любви напрямую, Алексей Михайлович совершил поистине ужасный поступок - он впервые в жизни написал стихи. Журналист с почти тридцатилетним стажем, не писавший стихов даже в пору юности... даже тогда, когда был влюблен в первый раз... не удостоивший парой рифмованных строчек ни первую жену, которая мечтала об этом, ни Викторию, которая хотя бы в силу длительности их романа могла рассчитывать на такой знак внимания, - и сдавшийся после каких-нибудь трех месяцев увлечения Катей...
Этот человек заслуживает наказания. И чтобы достойно наказать его, я приведу здесь одно его стихотворение, которое, я знаю, самому ему нравится больше других. Только одно из восьми (!) им написанных и зачитанных им Кате. Одно - потому что привести здесь все восемь было бы наказанием не для Алексея Михайловича, а для читателя.
Итак, вот оно, это стихотворение:
Когда-нибудь, в жизни иной,
Мы сменим одежды и лица,
Фамилии и имена,
И будем мы муж и жена,
И будут мгновения длиться,
А годы лететь чередой.
В той жизни ты будешь со мной,
У нас будут дети и внуки,
И домик в глуши, и покой,
И там, в этой жизни иной,
Не будет ни боли, ни муки
Ведь ты будешь рядом со мной.
И может быть, в жизни иной
Мне будет дозволено свыше
Осеннею ночью услышать,
Как бьются сердца в унисон
И верить, что это не сон.
После этого он объяснился в прозе. И был выслушан. Но ответа не получил. В таких случаях никогда не бывает ответа. Хотя, возможно, со стороны Кати было бы милосерднее прямо ответить ему: "Извини, я тебя не люблю". Это наверняка не убило бы Алексея Михайловича на месте, но избавило бы его от лишних иллюзий и лишних мук. Ведь в тот момент, когда он признавался в своей любви, он еще не был в ней абсолютно уверен и, убеждая Катю, он в какой-то мере убеждал самого себя, как бы отрезал себе пути к отступлению (есть такие слова, сказав которые, порядочный человек уже не имеет права отступить - по крайней мере, не получив отрицательного ответа), и когда она не ответила ему прямым отказом, хотя, надо отдать ей должное, ни одним словом его и не обнадежила, он вынужден был при следующей встрече произносить эти же признания с еще большим жаром, и еще, и еще - и накрутил себя до такой степени, что уже действительно был влюблен по-настоящему, до горячки, и на этой стадии твердый отказ стал бы не милосердием, а почти убийством.
6
Сейчас я выскажу одну спорную вещь.
Я знаю, что когда Катя прочитает эти строки, она посмеется над моей наивностью и скажет в своей обычной манере:
- Вы, писатели, ничего не понимаете в женщинах, поэтому вечно выдумываете их!
Я знаю, Катя, что ты права. По крайней мере - относительно меня. Может быть, Алексей Михайлович знает о женщинах даже меньше, чем знаю я в силу своего писательского ремесла, но понимает он в них гораздо больше моего. По крайней мере, он понимает, когда можно рискнуть и попытаться добиться от женщины того, чего ты хочешь. И он время от времени рискует. И добивается. Правда, потом он теряет с риском добытое и приходит ко мне плакаться на злодейку-судьбу, и говорит, что завидует моей уравновешенности, тому, что я никогда не бросаюсь на других женщин очертя голову, рискуя потерять единственную женщину, принадлежащую мне по праву, и т.д. и т.п. И я выслушиваю его жалобы и слова зависти и ничего не говорю. Потому что должен же я, как автор, иметь перед своим героем хоть какое-то преимущество. Иначе никакого романа у меня не получится. Так что я никогда, никогда не признаюсь Алексею Михайловичу, что на самом деле это я отчаянно завидую ему!
Да, завидую. Сейчас, когда роман уже почти дописан, по крайней мере когда я вижу впереди финал, знаю, чем все кончится для моих героев, - я могу в этом признаться. Тем более, что признаюсь письменно, а значит, Алексей Михайлович увидит мое признание только тогда, когда книга выйдет из печати. А тогда мне уже не нужно будет никакого преимущества перед ним. Поэтому здесь, на этих страницах, я могу совершенно спокойно признаться в том, что завидую Алексею Михайловичу. Завидую как раз его способности в пятьдесят лет рисковать безоглядно, как в молодости, его готовности поставить на карту и проиграть все, чем владеет, ради любви.
Сам я способности к такому безоглядному риску лишен начисто. Именно поэтому, наверное, я и стал писателем. Потому что теперь я хотя бы на бумаге могу пережить то, чего не переживал в действительности. Не было в моей жизни ни истории К., ни истории О. Не было в ней Виктории. И не было, уж само собой, никакой Кати. Только ее прототип, увиденный мною на пороге сауны, только короткая история ее (то есть прототипа) несчастливого брака, рассказанная Виктором. И история любви Алексея Михайловича и настоящей Кати - ничуть не похожей, ни внешне, ни характером на тот прототип.
Моя же единственная за последние годы любовная авантюра если и заслуживает того, чтобы быть здесь описанной, то только для того, чтобы показать бесконечно огромную разницу между рассказанной автором историей и тем, что с ним, автором, происходило в действительности. А происходило вот что.
Однажды Виктория, жившая неподалеку от нас, зашла к нам с женой запросто, по-соседски. Жена накормила ее холодной окрошкой, после чего я, прихватив пса, отправился Викторию провожать. Стояла в то лето страшная жара, поэтому отправился я запросто - в шортах и майке, что сыграло в дальнейшем определенную роль. Проводив Викторию до подъезда, я, совсем как Алексей Михайлович, напросился проводить ее и до квартиры - и когда мы поднялись на ее этаж, Виктория предложила мне зайти посмотреть на недавно родившихся у ее кошки котят. Я и зашел. Но поскольку зашел не один, а со своим бестолковым псом, озверевшая кошка-мать набросилась на моего бедного пса, норовя выцарапать ему глаза. Я кинулся спасать его, и тогда кошка набросилась на меня и разодрала мне когтями до крови голую (шорты!) левую ногу.
Кто знает - будь я тогда в джинсах, все, возможно, кончилось бы для меня благополучно, и Виктория, возможно, оттащила бы свою серую фурию и пригласила меня на кухню - выпить чашечку чаю. И вполне возможно, в коридорчике возле кухни меня охватило бы то же неожиданное желание, что и Алексея Михайловича, и я попытался бы обнять ее - тем более, что по случаю летней жары одета она была весьма легко и выглядела соблазнительно. Возможно. Очень возможно. И если бы дело происходило не в действительности, а в романе, я так бы и поступил быстренько заменил бы шорты на брюки, кошку запер бы на балконе, Викторию чуть попридержал бы в коридорчике за локоток, чтобы мой герой успел догнать ее и обнять, и не дал бы ей на него рассердиться... Но жизнь, повторяю, весьма отличается от вымысла, и то, что легко и просто сочиняешь на бумаге, редко удается повторить в действительности.
Потому-то я и завидую Алексею Михайловичу. Завидую - хотя и понимаю прекрасно, что раны, которые наносят нам женщины, куда болезненнее, чем царапины от кошачьих когтей, и гораздо дольше заживают...
Но вернемся к нашему с Катей разговору. Так вот, Катя, относительно тебя я тут ничего не выдумываю, я просто предполагаю. И предполагаю довольно выгодную, если можно так выразиться, для тебя вещь. Я предполагаю, что ты все же немного любила в ту пору Алексея Михайловича. Но любила по-своему, такой особенной, женской любовью, которую ни один мужчина понять и почувствовать не может. О ней можно только гадать - что я и делаю. И если я угадал, что ж хвала мне и слава. А если нет, надеюсь, Катя, ты меня за это простишь.
Такую особенную женскую любовь я называю "любовью домохозяйки". И спешу оговориться, что не вкладываю в это название никакого уничижительного смысла. Просто название пришло ко мне из старого анекдота про женщину, которая занимается с мужем любовью в миссионерской позе и думает, что потолок пора бы побелить...
Вот это я и называю любовью домохозяйки. Только в отличие от анекдота, в реальной жизни мои домохозяйки вовсе не думают о потолках, когда занимаются любовью со своими мужьями и уж тем более - любовниками. В этот момент они как раз очень даже думают о них и, вполне возможно, их любят. Но уже по пути в ванную любовь каким-то неприметным образом потихоньку испаряется, и они начинают думать о доме, о муже, о ребенке, о том, что ребенку завтра в школу, что у него контрольная по алгебре или сочинение по русской литературе, что ребенку опять надо покупать новые ботинки, потому что из старых он успел незаметно вырасти, и что муж опять не дает ей денег на новую стиральную машину... и при этом, если только что оставленный любовник вдруг догонит женщину на пороге ванной и снова приласкает ее, ее мысли опять переключатся с житейских проблем на темы любви, - а как только он ее отпустит, чтобы выпить стаканчик пива и закурить, - она опять переключится на свой быт, и оба эти потока мысли будут переключаться туда-сюда, никак не соприкасаясь, так что в том мире, где стиральная машина и ребенок с двойкой по алгебре, там любовника просто нет, а где есть любовник... только что хотел написать, "там нет двойки по алгебре", и вдруг понял, что написал бы глупость: в том-то и отличие любви домохозяйки от обычной любви, что рядом с двойкой по алгебре любовника нет и в помине, но рядом с любовником всегда ползает эта чертова двойка, обутая в новые ботинки для ребенка и завернутая в рулон обоев, которые надо прикупить для ремонта... Но только на втором плане! только на втором плане! - слышу я заполошный женский крик, и соглашаюсь: да, конечно, на втором плане - но все-таки ползает, и никогда не уползает совсем.
У мужчины в сто раз больше грехов, чем у любой женщины, но в одном он неповинен: когда любит, про обои и двойку по алгебре думать не может вообще. Может, они разными местами любят - мужчины и женщины?
Может быть.
Я даже догадываюсь, кто каким именно.
Как ни странно или парадоксально это звучит, но женщины в большинстве своем любят только сердцем, оставляя голову свободной и холодной для всяких серьезных и деловых мыслей. А мужчины, романтично хватающиеся за сердце, на самом деле любят головой - но это означает как раз то, что голова у них бывает занята любовью и только любовью, и думать им просто нечем, и они и не думают и пропадают почем зря1 ...
7
Однако не только же в постели они встречались в ту зиму и ту весну? Было же, наверное, что-то и другое?
Разумеется, было.
Ну, во-первых, у каждого из них была обычная жизнь, которая внешне, - на этом особенно категорично, под страхом немедленного отлучения настаивала Катя, - должна была оставаться точно такой же, какой была до начала их встреч. А это кроме всего прочего значило, что Алексей Михайлович, как и прежде, сопровождал Викторию, а вместе с ней - при ней, не при себе - Катю в оперный театр и в драму, а также в филармонию, куда Виктория каждый год заблаговременно брала абонементы на разные музыкальные программы.
Абонемент в ту зиму был для Алексея Михайловича и радостью, и проклятием одновременно. Радостью - потому, что благодаря абонементу их встречи втроем становились как бы обязательными, расписанными заранее на весь год, и Катя, сама установившая строжайшие правила конспирации, не решалась их нарушить и каждый раз покорно приходила, - ухитряясь, однако, каждый раз помучить Алексея Михайловича сомнениями, придет она или не придет, и придется Виктории брать на концерт другую подругу, так сказать, из запаса, а поскольку Алексей Михайлович запасных не имел, для него вечер будет испорчен непоправимо. Придя же снизойдя до того, чтобы прийти, - Катя непременно старалась усесться в дальнее от Алексея Михайловича кресло, отгородившись от него Викторией, хотя в прежние времена его всегда усаживали посредине.
"Но ведь это же вопиющее нарушение твоей же чертовой конспирации!" выговаривал он Кате на следующем свидании, на что тут же получал в ответ: "Что это за выражения? Я вовсе не желаю, чтобы со мной разговаривали в таком тоне!" - и должен был долго и униженно извиняться и оправдываться.
- Но ведь это действительно только все портит, - жалобно объяснял он Кате. - Когда я сижу между вами, я чувствуя себя почти спокойным и всем довольным, я веду себя естественно, разговариваю, шучу и все такое, но когда ты садишься отдельно от меня, я не могу ни о чем другом думать, кроме как о том, чтобы быть с тобой рядом - и сижу с такой перекошенной мордой, что Виктория просто не может этого не заметить.
- А она и так уже все заметила, - спокойно возразила Катя.
- Что?!
- Слушай, да не кричи ты на меня. Что ты все время так кричишь?
Это была еще одна маленькая Катина хитрость. Любой психолог скажет вам, что когда ваш собеседник повышает на вас голос, вы автоматически, рефлекторно, тоже начинаете говорить громче - если вы, конечно, не специально обученный шпион, которых в шпионских академиях специально учат этого не делать. Катя в разговоре с Алексеем Михайловичем, когда бывала чем-то недовольна, всегда немного, совсем чуть-чуть повышала на него голос, как бы прикрикивала на него - как педагог на уроке на расшалившегося школяра. И Алексей Михайлович раз за разом, как школьник, попадался на удочку: начинал говорить громко и быстро, размахивая руками, так что со стороны действительно казалось, что он кричит, что он сердится на Катю - и это при том, что Катя знала, верила Алексею Михайловичу на слово (а она знала, что он почти всегда говорит ей чистую правду), что за все время их встреч он ни разу не смог на нее рассердиться. Он обижался, дулся, он печалился и иногда жаловался, но не сердился и уже тем более не злился на нее никогда.