Он обожал теперь улицы, по которым они столько раз проходили с Катей - и искренне удивлялся тому, что прежде проезжал по ним в автобусе или троллейбусе и не замечал их, даже не знал толком, что на них расположено, теперь же он знал в лицо каждый дом, каждый подъезд, каждую вывеску, каждый магазин и каждую аптеку - даже те, в которых они с Катей никогда не бывали; знал, потому что хотя возвращаться из редакции газеты к себе домой ему полагалось совсем другим путем, он всегда ходил так, чтобы оказаться возле банка Кати примерно в то время, когда она уходила со службы, и даже если он не встречал ее у подъезда, все равно двигался в направлении ее, а не собственного дома, и, сделав огромный круг, приходил домой поздно - но все же не так поздно, как в те времена, когда они встречались с Катей, так что Наталья не видела в его задержках ничего подозрительного.
Он мог бы обожать предметы, которые прежде принадлежали Кате, но с разочарованием обнаружил, что у него на память от нее не осталось ровным счетом ничего. Только крохотная открытка-валентинка с шутливым четверостишием, написанным в ответ на его нескладные, но зато уж отменно серьезные стихи. И копия ее портрета на стене кабинета - но именно копия, снятая им самим, а не оригинал. Она даже никогда не держала эту копию в руках, с горечью думал он.
Были еще фотографии Кати, сделанные по большей части Виктором (Алексею Михайловичу она не разрешала себя фотографировать, сколько он ни просил, он даже подумывал по примеру Виктора снять ее издали, телеобъективом, но не решился), но это были общие фотографии, фотографии, сделанные в их компании, где Алексей Михайлович сидел рядом с женой, рядом с Викторией, рядом с Алексеем Ивановичем - и почему-то никогда рядом с Катей, хотя они сидели рядом по меньшей мере десятки раз. Но именно эти моменты камера Виктора почему-то не запечатлела. А может, и запечатлела, думал Алексей Михайлович, но Катя каким-то фантастическим образом уничтожила все снимки и все негативы, где они с Алексеем Михайловичем были рядом. Зная Катю, Алексей Михайлович почти верил в свою нереальную идею.
У него не осталось даже снов. Катя за все это время снилась ему всего два раза - хотя другие люди, которые значили для него в сто раз меньше и вроде бы не производили на него никакого впечатления, так и лезли без спросу в его сны, рассаживаясь там, занимая все места в ложах и на галерке - и Кате, видимо, просто не доставалось лишнего билета, а просить у него, Алексея Михайловича, контрамарку она, гордая, не хотела.
Но два раза она ему все же приснилась. В первый раз он даже испугался, что это сон, а не явь: он спал дома, в своей постели, но каким-то образом вместо Натальи рядом с ним оказалась Катя, и он, обрадованный ее присутствием, положил на нее руку и спросил весело: "А ну, где тут моя Катюшка?" - и проснулся в полной уверенности, что был разбужен собственным голосом, и долго прислушивался к сонному дыханию жены: нет, кажется, она ничего не слышала, обошлось...
Второй сон был тоже короткий, но страшный. Они лежали с Катей в большой кровати, стоявшей почему-то посредине пустого спортивного зала - школьного спортивного зала, он знал это во сне, хотя неизвестно откуда. Они ничего такого не делали, просто лежали рядом, и вдруг снаружи, с улицы, по окнам спортивного зала начали палить то ли из автоматов, то ли из пулеметов - и он бросился на Катю, закрывая ее собственным телом не столько от пуль, которые явно шли высоко над головами, сколько от осколков стекла. Причем саму Катю он почти и не видел, только знал, что это она, - но осколки стекла были до дрожи реальными.
Но это было довольно давно, еще в тот период, который теперь казался ему периодом ничем не омраченного счастья. А в настоящем ему не осталось даже снов.
Он завидовал Кате, у которой остались его подарки: духи, белье, колечко забыв, что подозревал, что она их давно выбросила, - остались простыни и пододеяльник, которыми они пользовались, остался его ярко-голубой халатик и его тапочки. С мрачным юмором, который был ему свойственен всегда, а в ту пору в особенности, Алексей Михайлович воображал, как Катя надевает на себя роскошное кружевное белье, колечко с бриллиантиком, голубой халатик и тапочки, как прыскается духами "Сальвадор Дали", застилает диван голубой простыней и одеялом в голубом пододеяльнике - и ждет не дождется, когда же Алексей Михайлович явится к ней, чтобы разделить ее одиночество.
Когда ему было совсем плохо, он воображал ту же картину, только Катя во всем этом ждала не его, а какого-то другого мужчину, своего нового любовника.
Но и в том, и в другом случае картина восхищала Алексея Михайловича своей нелепой законченностью: встречая его или другого мужчину, Катя могла обойтись только теми вещами, которые подарил ей он, Алексей Михайлович, или которые она сама купила для встреч с ним. И даже свечка, добавлял он с горьким сарказмом, даже свечка может гореть наша - красная, в виде шара, мы с ней успели дожечь ее только до середины...
И музыка тоже будет звучат наша, с подаренных мною кассет.
3
К счастью, у него хватило ума не поделиться своими фантазиями с Катей - то есть он поделился, конечно, но поделился мысленно, как вообще происходила теперь большая часть их общения. Общение с объектом в отсутствие объекта - вот как это называлось. И это общение занимало огромную часть его времени, отнимало у него массу сил, он тратил мысленно огромные словесные массивы больше, наверное, чем затратил за всю жизнь газетного репортера, а ведь написано им было за тридцать лет карьеры не так уж мало. Он ехал на работу, шел домой с работы, сидел перед телевизором или на совещании в редакции - и все это время мысленно говорил, говорил, говорил с Катей. Говорил так много, что, когда на самом деле встречался с нею, уже не находил слов - и она безжалостно попрекала его этим. Ему же казалось, что он так много, так неимоверно много высказал ей, что просто обязан пожалеть ее прелестные уши и хоть немного помолчать.
Их настоящее общение нисколько не походило на общение воображаемое, где ему удавалось произносить бесконечные умные диалоги, которые Катя выслушивала не перебивая. В жизни же любые разговоры о его чувствах она обрывала тут же, называя их нытьем, требуя от него постоянной бодрости и уверенности в себе. Когда же он, видя ее в печали, пытался ее в свою очередь приободрить, употребив ее же собственное выражение, например: "Если ничего плохого не произошло, значит, уже хорошо", - она смотрела на него как на идиота с ярмарки и говорила неимоверно печально и безнадежно:
- Я вся воплощенная скорбь.
И Алексей Михайлович чисто рефлекторно переводил эти слова любимым выражением своего давнишнего редактора-испанца:
- Nostalgia hecha hombre1 .
Главное содержание их общения в этот уже запредельный, как он его называл, период, заключалось в жестоком и беспощадном уничтожении их прошлого, которое Катя задалась целью сделать как бы несуществующим - и к цели своей шла прямо, не сворачивая, как идет крылатая ракета по лазерному лучу наведения. Такая же красивая, стройная, думал он... и такая же смертоносная. Так он и называл ее про себя: моя смерть - не вкладывая в это слово никакого отрицательного смысла, скорее наоборот - ища в смерти утешения и сетуя только на то, что она не может или не хочет прикончить его быстро и безболезненно.
Ему было бы гораздо легче, наверное, если бы Катя сказала ему, что не хочет с ним больше встречаться, что он не интересует ее, что она встретила другого человека и т.д. и т.п. Или хотя бы просто признала в ответ на его упреки, что она действительно его бросила безо всяких причин - просто потому, что он ей надоел, наскучил, ей жалко тратить на него свое время. Что-то в этом роде обычно и говорят женщины, бросая мужчин, - то или другое, в зависимости от свойственной им доброты или, напротив, безжалостности. И к этому был готов. Но Катя была не как другие женщины. Для нее признать, что Алексей Михайлович ей разонравился, надоел, наскучил и тому подобное, было то же самое, что признать, что прежде он ей хоть немного нравился, что ей было хорошо с ним, весело, а главное - что он и ее отношения с ним хоть что-то для нее значили. А этого она не хотела категорически. Она каждый раз упорно повторяла Алексею Михайловичу, что никогда не бросала его - потому что никогда его не подбирала.
- А что такое было между нами? - с искренним удивлением спрашивала она в ответ на его упреки. - Между нами никогда ничего не было. Совсем ничего... Ну, встретились несколько раз без особого напряга - и все. А остальное...
И она поводила плечами так, будто ей даже вспоминать незачем остальное настолько оно было незначительно.
Она твердила это раз за разом, из вечера в вечер - и Алексей Михайлович начал уже бояться, что рано или поздно она убедит его, и он сам поверит в то, что между ними ничего не было... Нет, поверит - недостаточно сильное слово. Не так уж важно, во что он верит, а во что нет. Он вот и в бога не верит - а какое до этого богу дело, сидит себе наверху и в ус не дует. Одним атеистом больше, одним меньше... Нет, проблема была в том, что если один из двоих будет упорно и убежденно твердить, что между ними никогда ничего не было, то он рано или поздно действительно сделает хотя бы свою половину их общего прошлого несуществующей - начисто несуществующей, как если ее и вовсе не было, и тогда вторая половина, принадлежащая другому партнеру, который хотел бы сохранить их прошлое навсегда, тоже начнет неудержимо уменьшаться, таять, как льдина на солнце - и в конце концов от нее останется ничтожная сосулька, которую озорник-мальчишка, подпрыгнув, сорвет с конька крыши и сунет в ухмыляющийся щербатый рот.
- Ты пойми, - пытался он втолковать ей уже наяву, а не в своих мысленных беседах, - что тебе самой невыгодно доказывать, что между нами ничего не было. Ведь если ты встречалась со мной потому, что я тебе хоть немного нравился, потому что тебе было неплохо со мной в постели и просто не скучно быть вдвоем со мной, - это не оправдывает, конечно, полностью супружескую неверность, но все же объясняет ее, дает ей какие-то нормальные человеческие основания. Если же ты встречалась со мной, как встречалась бы с любым человеком, просто потому, что именно я подвернулся под руку, если все это время ты не испытывала ко мне ни грана нежности, не говоря уж о любви, если все это делалось просто для здоровья, чтобы крепче спалось по ночам, значит - ты совершенно безнравственная, бездушная женщина... То есть ты выглядишь такой, - тут же спешил уточнить он, - выглядишь со стороны, а я тебя такой не считаю.
- А мне совершенно все равно, какой ты меня считаешь, а какой не считаешь, - говорила Катя.
И он понимал, что пытается лбом пробить гранитную стену - и ради чего? Чтобы попасть в метро без билета? Чего он хочет добиться, собственно говоря? Неужто он еще верит, что словами можно вернуть любовь - особенно любовь, которой никогда не было.
Он хотел посмотреть в ее холодные беспощадные глаза, когда она говорила эти слова, чтобы яснее припомнить тот небесный свет, который исходил из них в лучшие минуты его жизни, но на Кате были непроницаемые черные очки - и она категорически отказалась снять их, когда он попросил.
И так получилось, что больше он никогда не видел ее глаз. Никогда - кроме одного, последнего, случая, но это был особенный случай - и он до конца своих дней будет сомневаться в том, было ли это с ним наяву или ему это приснилось.
4
Этот последний, особенный случай был настоящим и, как и полагается, романтическим финалом их отношений. Но прежде чем он произошел, случился предварительный, если так можно выразиться, прогон финала - и прогон этот имел характер юмористический. И даже Алексей Михайлович при всем своем трагическом отношении к действительности, которое он в себе тогда берег и лелеял, смог все же оценить юмористическую сторону этого прогона и находил в ней пусть слабое, но все же утешение.
Это юмористический финал был опять-таки связан с квартирой, которую сдавала им с Виктором сердобольная О. Теперь уже Алексей Михайлович знал, что жена номер один Виктора - именно О. И в этом тоже почему-то находил слабое утешение. Как мысль об обладании О. когда-то слабо утешала его после расставания с К. Так вот О. все-таки окончательно продала свою квартиру на Сакко и Ванцетти, причем покупателя привел к ней Виктор - и Виктор же договорился с покупателем о продаже ему (покупателю) всей разношерстной обстановки за исключением коврика со слонами, который Алексей Михайлович очень хотел бы забрать себе, чтобы, глядя на него, вспоминать Катю, но который забрать не удалось - коврик оказался не простой, а авторский, подаренный О. самим автором, так что она забрала его себе. А вот всю обстановку, собранную по частям совместно Виктором и Алексеем Михайловичем, предприимчивый Виктор, испросив согласие Алексея Михайловича, на корню запродал покупателю квартиры.
И деньги они с Виктором поделили по-братски, поровну.
И сговорились как-нибудь на эти деньги встретиться и колоссально напиться - и встретились, и напились, и наговорились вдосталь, главным образом, конечно, о Кате, Виктор понимал, что Алексею Михайловичу надо выговориться и поддерживал и подбодрял его, - но это было позже, а в тот миг, когда они стояли во дворе так много значившего для обоих дома на улице Сакко и Ванцетти ("Пусть я буду Сакко, а ты, так и быть, Ванцетти!" - пошутил еще Алексей Михайлович) и делили эти деньги, Алексей Михайлович ничего не говорил, а только смеялся - смеялся тихо и безостановочно, как безумный, до того ему показалась смешной собственная мысль, что вот таким образом вдруг взялась и кончилась его великая любовь.
Он еще не знал тогда, что настоящий финал у него впереди.
5
В воскресенье, 23 июля, под вечер он вышел прогулять собаку. Заодно хотел чего-нибудь купить. Жене и дочке - мороженого, себе - вечернюю газету и пива. Вышел запросто, по-домашнему, в старых шортах и черной майке, в шлепанцах на босу ногу. Нечесаный и небритый. С сигаретой "Кент", прилипшей к уголку рта. Район, впрочем, был простой. Тут прощали себе и другим небрежность в одежде или помятую с похмелья физиономию. Этакая большая и сонная деревня внутри города, с четырех сторон отрезанная транспортными магистралями.
Еще не осень, говорило ему солнце. И не обманывало. Приятно было чувствовать, как теплый ветер разглаживает морщины на лице и играет волосами. Волосы у него были еще густые, слегка вьющиеся. Он их унаследовал от матери. Только она считалась белокурой, покуда не поседела, а про него говорили светло-русый. Понятно, не скажешь же про мужика: белокурый. Как-то не к лицу. Теперь, впрочем, все равно наполовину сед.
От отца ему достались правильные, но мелкие черты лица, уступчивый взгляд и маленькие, изящные руки. Аристократические, говорила мать. Может, оно и так, только аристократы нынче не в чести. Женщины предпочитают, чтобы их обнимали большими крепкими руками. И еще требуется, чтобы голос был низкий, с хрипотцой. Под такой голос женщины так и тают, словно мороженое на асфальте. И готовы на все. Собственный голос, когда слышал его в наушниках, выступая на радио, казался ему слишком высоким и неприятным.
Но если не придираться, внешне он был не так уж плох. Высоко держал при ходьбе голову, красиво ставил ногу, поигрывал не слишком объемистой, но рельефно очерченной мускулатурой плеч. Женщины моложе тридцати уже не удостаивали его взглядом, тридцатилетние поглядывали без особого интереса, а те, что старше сорока, порой заглядывались. Но он привык и не обращал внимания. То есть почти не обращал. Совсем не обращать было бы немного странно для крепкого мужчины пятидесяти лет. Не пенсионер поди.
Все было как обычно. Но когда нагрузился покупками и двинулся к дому, пошло-поехало как-то не так. Не как обычно. Наперекосяк.
Навстречу ему шла женщина, вполне достойная внимания. Более того -очень приятная женщина. Если уж говорить начистоту - любимая женщина. Хотя как раз об этом ни с кем начистоту говорить было нельзя. Таковы были установленные ею требования конспирации. Но здесь, на пустыре, здесь никто не мог их увидеть, а даже если бы и увидели, то не заметили бы ничего странного в том, что двое людей, мужчина и женщина, встретились и остановились, чтобы поговорить. Однако любимая женщина, похоже, не собиралась останавливаться и разговаривать с ним. Он шла по тропе, глядя в его сторону, но не на него, а сквозь него. Не замечая его. Будто его и не было вовсе. Будто она одна шагала через пустырь, где местные жители выгуливают собак.
Вот они сошлись на тропе. Она по-прежнему шла прямо на него, не замечая и не уступая. Пришлось умерить шаг, чтобы не столкнуться с нею. И она прошла близко, в каком-нибудь сантиметре. Даже край ее длинного платья задел его колено. Его любимого платья, словно сшитого из осенних листьев. Сплошь желтые, оранжевые, алые, бордовые клинья на нейтрально-коричневом фоне. И два разреза по бокам выше колен.
Он замер. И вот прямо перед его глазами прошла ее щека. Потом висок. Потом ухо - красивое, изящно вырезанное, маленькое ухо. Сережка особо бросилась в глаза - слишком тяжелая для маленького уха, серебряная, с чернью: обычно она носила другие, золотые, совсем крохотные. И душистая копна светлых волос...
Вот и вся прошла, упруго покачиваясь, как парусник на океанской волне. Прошла, удалилась, унесенная ветром. Исчезла - не заметив его, не узнав. Так что он почувствовал себя бесплотным. Словно несуществующим. Будто призрак, неспособный сдуть пушинку с ее острого плеча. Он даже поскорее подозвал собаку, чтобы отразиться в ее глазах, увериться в собственной материальности.
- Ты есть, - сказал он собаке. Вслух сказал. Ему для чувства материальности было важно голос свой услышать. - И я есть - отражением в твоем золотом глазу.
И еще он мыслит. Он чувствует. Непонятно, правда, что он сейчас должен чувствовать, но что-то чувствует. Он, наконец, сомневается в собственном существовании. Значит, по Декарту, вполне существует.
Может быть, он перестал существовать только для любимой женщины? То есть она хотела показать ему, что он перестал для нее существовать, и потому притворилась... Но она ведь на самом деле его не заметила, не притворилась. Он бы сумел различить притворство. И не гордыня тут, не спесь. С чего бы вдруг ей возгордиться перед ним? Тут полное отсутствие присутствия его на ее горизонте.
Если бы он не замедлил шаг, она могла бы нечувствительно пройти сквозь него, как... как сквозь что? Как сквозь голограмму. Да, что-то в этом роде. У Лема, помнится, было. "Возвращение со звезд". Стоят, разговаривают между собой, он подходит к ним, спрашивает - его не слышат, не замечают. А зрители откуда-то сверху смеются. Реал. Так у Лема. А как у нас тут? Ау, зрители, что же вы не смеетесь? Это же ужасно смешно, когда сквозь тебя...
Он оглянулся, словно и впрямь рассчитывал увидеть у себя за спиной группу смеющихся зрителей. Но не увидел никого. Только я шел ему навстречу, издали приглядываясь к своему персонажу, но он меня видеть не мог.
И еще из окна их квартиры, выходящего на пустырь, смотрела на Алексея Михайловича его жена Наталья. Однако ей эта картина почему-то увиделась немного иначе. Наталья видела, как Алексей Михайлович и Катя сошлись на тропинке посреди пустыря. Как они довольно долго о чем-то разговаривали. И как посреди этого разговора ее муж поднял руки и закрыл ладонями лицо - видимо, для того, чтобы Катя не видела его слез. И так они стояли какое-то время рядом, прежде чем Катя ушла, оставив Алексея Михайловича одного, и Наталья, глядя на них, вспомнила фотографию, которую ей показывал когда-то Виктор, и ей показалось, что в эти несколько минут она узнала о своем муже больше, чем за все прожитые с ним годы.
***
Так могла бы закончиться история Алексея Михайловича - и пусть она так и закончится. История кончилась - и не имеет никакого значения, что будет дальше с ее бывшими героями. Они отныне будут существовать каждый сам по себе, не связанные рамками моей истории, а потому могут свободно проходить мимо друг друга, друг друга не узнавая и не вспоминая, - будто между ними действительно никогда ничего не было.
И сколько бы Алексей Михайлович ни просил меня, вездесущего автора, что-нибудь изменить в романе, сделать хотя бы финал не таким неожиданным и болезненным для него, - я ничем не могу ему помочь. Потому что дописав до последней точки, я утратил над своим романом всякую власть.
Иссякло энергетическое поле искусства, в котором я жил без отдыха несколько месяцев. Кончилась магия письма. Роман кончился, остались только слова.
Он мог бы обожать предметы, которые прежде принадлежали Кате, но с разочарованием обнаружил, что у него на память от нее не осталось ровным счетом ничего. Только крохотная открытка-валентинка с шутливым четверостишием, написанным в ответ на его нескладные, но зато уж отменно серьезные стихи. И копия ее портрета на стене кабинета - но именно копия, снятая им самим, а не оригинал. Она даже никогда не держала эту копию в руках, с горечью думал он.
Были еще фотографии Кати, сделанные по большей части Виктором (Алексею Михайловичу она не разрешала себя фотографировать, сколько он ни просил, он даже подумывал по примеру Виктора снять ее издали, телеобъективом, но не решился), но это были общие фотографии, фотографии, сделанные в их компании, где Алексей Михайлович сидел рядом с женой, рядом с Викторией, рядом с Алексеем Ивановичем - и почему-то никогда рядом с Катей, хотя они сидели рядом по меньшей мере десятки раз. Но именно эти моменты камера Виктора почему-то не запечатлела. А может, и запечатлела, думал Алексей Михайлович, но Катя каким-то фантастическим образом уничтожила все снимки и все негативы, где они с Алексеем Михайловичем были рядом. Зная Катю, Алексей Михайлович почти верил в свою нереальную идею.
У него не осталось даже снов. Катя за все это время снилась ему всего два раза - хотя другие люди, которые значили для него в сто раз меньше и вроде бы не производили на него никакого впечатления, так и лезли без спросу в его сны, рассаживаясь там, занимая все места в ложах и на галерке - и Кате, видимо, просто не доставалось лишнего билета, а просить у него, Алексея Михайловича, контрамарку она, гордая, не хотела.
Но два раза она ему все же приснилась. В первый раз он даже испугался, что это сон, а не явь: он спал дома, в своей постели, но каким-то образом вместо Натальи рядом с ним оказалась Катя, и он, обрадованный ее присутствием, положил на нее руку и спросил весело: "А ну, где тут моя Катюшка?" - и проснулся в полной уверенности, что был разбужен собственным голосом, и долго прислушивался к сонному дыханию жены: нет, кажется, она ничего не слышала, обошлось...
Второй сон был тоже короткий, но страшный. Они лежали с Катей в большой кровати, стоявшей почему-то посредине пустого спортивного зала - школьного спортивного зала, он знал это во сне, хотя неизвестно откуда. Они ничего такого не делали, просто лежали рядом, и вдруг снаружи, с улицы, по окнам спортивного зала начали палить то ли из автоматов, то ли из пулеметов - и он бросился на Катю, закрывая ее собственным телом не столько от пуль, которые явно шли высоко над головами, сколько от осколков стекла. Причем саму Катю он почти и не видел, только знал, что это она, - но осколки стекла были до дрожи реальными.
Но это было довольно давно, еще в тот период, который теперь казался ему периодом ничем не омраченного счастья. А в настоящем ему не осталось даже снов.
Он завидовал Кате, у которой остались его подарки: духи, белье, колечко забыв, что подозревал, что она их давно выбросила, - остались простыни и пододеяльник, которыми они пользовались, остался его ярко-голубой халатик и его тапочки. С мрачным юмором, который был ему свойственен всегда, а в ту пору в особенности, Алексей Михайлович воображал, как Катя надевает на себя роскошное кружевное белье, колечко с бриллиантиком, голубой халатик и тапочки, как прыскается духами "Сальвадор Дали", застилает диван голубой простыней и одеялом в голубом пододеяльнике - и ждет не дождется, когда же Алексей Михайлович явится к ней, чтобы разделить ее одиночество.
Когда ему было совсем плохо, он воображал ту же картину, только Катя во всем этом ждала не его, а какого-то другого мужчину, своего нового любовника.
Но и в том, и в другом случае картина восхищала Алексея Михайловича своей нелепой законченностью: встречая его или другого мужчину, Катя могла обойтись только теми вещами, которые подарил ей он, Алексей Михайлович, или которые она сама купила для встреч с ним. И даже свечка, добавлял он с горьким сарказмом, даже свечка может гореть наша - красная, в виде шара, мы с ней успели дожечь ее только до середины...
И музыка тоже будет звучат наша, с подаренных мною кассет.
3
К счастью, у него хватило ума не поделиться своими фантазиями с Катей - то есть он поделился, конечно, но поделился мысленно, как вообще происходила теперь большая часть их общения. Общение с объектом в отсутствие объекта - вот как это называлось. И это общение занимало огромную часть его времени, отнимало у него массу сил, он тратил мысленно огромные словесные массивы больше, наверное, чем затратил за всю жизнь газетного репортера, а ведь написано им было за тридцать лет карьеры не так уж мало. Он ехал на работу, шел домой с работы, сидел перед телевизором или на совещании в редакции - и все это время мысленно говорил, говорил, говорил с Катей. Говорил так много, что, когда на самом деле встречался с нею, уже не находил слов - и она безжалостно попрекала его этим. Ему же казалось, что он так много, так неимоверно много высказал ей, что просто обязан пожалеть ее прелестные уши и хоть немного помолчать.
Их настоящее общение нисколько не походило на общение воображаемое, где ему удавалось произносить бесконечные умные диалоги, которые Катя выслушивала не перебивая. В жизни же любые разговоры о его чувствах она обрывала тут же, называя их нытьем, требуя от него постоянной бодрости и уверенности в себе. Когда же он, видя ее в печали, пытался ее в свою очередь приободрить, употребив ее же собственное выражение, например: "Если ничего плохого не произошло, значит, уже хорошо", - она смотрела на него как на идиота с ярмарки и говорила неимоверно печально и безнадежно:
- Я вся воплощенная скорбь.
И Алексей Михайлович чисто рефлекторно переводил эти слова любимым выражением своего давнишнего редактора-испанца:
- Nostalgia hecha hombre1 .
Главное содержание их общения в этот уже запредельный, как он его называл, период, заключалось в жестоком и беспощадном уничтожении их прошлого, которое Катя задалась целью сделать как бы несуществующим - и к цели своей шла прямо, не сворачивая, как идет крылатая ракета по лазерному лучу наведения. Такая же красивая, стройная, думал он... и такая же смертоносная. Так он и называл ее про себя: моя смерть - не вкладывая в это слово никакого отрицательного смысла, скорее наоборот - ища в смерти утешения и сетуя только на то, что она не может или не хочет прикончить его быстро и безболезненно.
Ему было бы гораздо легче, наверное, если бы Катя сказала ему, что не хочет с ним больше встречаться, что он не интересует ее, что она встретила другого человека и т.д. и т.п. Или хотя бы просто признала в ответ на его упреки, что она действительно его бросила безо всяких причин - просто потому, что он ей надоел, наскучил, ей жалко тратить на него свое время. Что-то в этом роде обычно и говорят женщины, бросая мужчин, - то или другое, в зависимости от свойственной им доброты или, напротив, безжалостности. И к этому был готов. Но Катя была не как другие женщины. Для нее признать, что Алексей Михайлович ей разонравился, надоел, наскучил и тому подобное, было то же самое, что признать, что прежде он ей хоть немного нравился, что ей было хорошо с ним, весело, а главное - что он и ее отношения с ним хоть что-то для нее значили. А этого она не хотела категорически. Она каждый раз упорно повторяла Алексею Михайловичу, что никогда не бросала его - потому что никогда его не подбирала.
- А что такое было между нами? - с искренним удивлением спрашивала она в ответ на его упреки. - Между нами никогда ничего не было. Совсем ничего... Ну, встретились несколько раз без особого напряга - и все. А остальное...
И она поводила плечами так, будто ей даже вспоминать незачем остальное настолько оно было незначительно.
Она твердила это раз за разом, из вечера в вечер - и Алексей Михайлович начал уже бояться, что рано или поздно она убедит его, и он сам поверит в то, что между ними ничего не было... Нет, поверит - недостаточно сильное слово. Не так уж важно, во что он верит, а во что нет. Он вот и в бога не верит - а какое до этого богу дело, сидит себе наверху и в ус не дует. Одним атеистом больше, одним меньше... Нет, проблема была в том, что если один из двоих будет упорно и убежденно твердить, что между ними никогда ничего не было, то он рано или поздно действительно сделает хотя бы свою половину их общего прошлого несуществующей - начисто несуществующей, как если ее и вовсе не было, и тогда вторая половина, принадлежащая другому партнеру, который хотел бы сохранить их прошлое навсегда, тоже начнет неудержимо уменьшаться, таять, как льдина на солнце - и в конце концов от нее останется ничтожная сосулька, которую озорник-мальчишка, подпрыгнув, сорвет с конька крыши и сунет в ухмыляющийся щербатый рот.
- Ты пойми, - пытался он втолковать ей уже наяву, а не в своих мысленных беседах, - что тебе самой невыгодно доказывать, что между нами ничего не было. Ведь если ты встречалась со мной потому, что я тебе хоть немного нравился, потому что тебе было неплохо со мной в постели и просто не скучно быть вдвоем со мной, - это не оправдывает, конечно, полностью супружескую неверность, но все же объясняет ее, дает ей какие-то нормальные человеческие основания. Если же ты встречалась со мной, как встречалась бы с любым человеком, просто потому, что именно я подвернулся под руку, если все это время ты не испытывала ко мне ни грана нежности, не говоря уж о любви, если все это делалось просто для здоровья, чтобы крепче спалось по ночам, значит - ты совершенно безнравственная, бездушная женщина... То есть ты выглядишь такой, - тут же спешил уточнить он, - выглядишь со стороны, а я тебя такой не считаю.
- А мне совершенно все равно, какой ты меня считаешь, а какой не считаешь, - говорила Катя.
И он понимал, что пытается лбом пробить гранитную стену - и ради чего? Чтобы попасть в метро без билета? Чего он хочет добиться, собственно говоря? Неужто он еще верит, что словами можно вернуть любовь - особенно любовь, которой никогда не было.
Он хотел посмотреть в ее холодные беспощадные глаза, когда она говорила эти слова, чтобы яснее припомнить тот небесный свет, который исходил из них в лучшие минуты его жизни, но на Кате были непроницаемые черные очки - и она категорически отказалась снять их, когда он попросил.
И так получилось, что больше он никогда не видел ее глаз. Никогда - кроме одного, последнего, случая, но это был особенный случай - и он до конца своих дней будет сомневаться в том, было ли это с ним наяву или ему это приснилось.
4
Этот последний, особенный случай был настоящим и, как и полагается, романтическим финалом их отношений. Но прежде чем он произошел, случился предварительный, если так можно выразиться, прогон финала - и прогон этот имел характер юмористический. И даже Алексей Михайлович при всем своем трагическом отношении к действительности, которое он в себе тогда берег и лелеял, смог все же оценить юмористическую сторону этого прогона и находил в ней пусть слабое, но все же утешение.
Это юмористический финал был опять-таки связан с квартирой, которую сдавала им с Виктором сердобольная О. Теперь уже Алексей Михайлович знал, что жена номер один Виктора - именно О. И в этом тоже почему-то находил слабое утешение. Как мысль об обладании О. когда-то слабо утешала его после расставания с К. Так вот О. все-таки окончательно продала свою квартиру на Сакко и Ванцетти, причем покупателя привел к ней Виктор - и Виктор же договорился с покупателем о продаже ему (покупателю) всей разношерстной обстановки за исключением коврика со слонами, который Алексей Михайлович очень хотел бы забрать себе, чтобы, глядя на него, вспоминать Катю, но который забрать не удалось - коврик оказался не простой, а авторский, подаренный О. самим автором, так что она забрала его себе. А вот всю обстановку, собранную по частям совместно Виктором и Алексеем Михайловичем, предприимчивый Виктор, испросив согласие Алексея Михайловича, на корню запродал покупателю квартиры.
И деньги они с Виктором поделили по-братски, поровну.
И сговорились как-нибудь на эти деньги встретиться и колоссально напиться - и встретились, и напились, и наговорились вдосталь, главным образом, конечно, о Кате, Виктор понимал, что Алексею Михайловичу надо выговориться и поддерживал и подбодрял его, - но это было позже, а в тот миг, когда они стояли во дворе так много значившего для обоих дома на улице Сакко и Ванцетти ("Пусть я буду Сакко, а ты, так и быть, Ванцетти!" - пошутил еще Алексей Михайлович) и делили эти деньги, Алексей Михайлович ничего не говорил, а только смеялся - смеялся тихо и безостановочно, как безумный, до того ему показалась смешной собственная мысль, что вот таким образом вдруг взялась и кончилась его великая любовь.
Он еще не знал тогда, что настоящий финал у него впереди.
5
В воскресенье, 23 июля, под вечер он вышел прогулять собаку. Заодно хотел чего-нибудь купить. Жене и дочке - мороженого, себе - вечернюю газету и пива. Вышел запросто, по-домашнему, в старых шортах и черной майке, в шлепанцах на босу ногу. Нечесаный и небритый. С сигаретой "Кент", прилипшей к уголку рта. Район, впрочем, был простой. Тут прощали себе и другим небрежность в одежде или помятую с похмелья физиономию. Этакая большая и сонная деревня внутри города, с четырех сторон отрезанная транспортными магистралями.
Еще не осень, говорило ему солнце. И не обманывало. Приятно было чувствовать, как теплый ветер разглаживает морщины на лице и играет волосами. Волосы у него были еще густые, слегка вьющиеся. Он их унаследовал от матери. Только она считалась белокурой, покуда не поседела, а про него говорили светло-русый. Понятно, не скажешь же про мужика: белокурый. Как-то не к лицу. Теперь, впрочем, все равно наполовину сед.
От отца ему достались правильные, но мелкие черты лица, уступчивый взгляд и маленькие, изящные руки. Аристократические, говорила мать. Может, оно и так, только аристократы нынче не в чести. Женщины предпочитают, чтобы их обнимали большими крепкими руками. И еще требуется, чтобы голос был низкий, с хрипотцой. Под такой голос женщины так и тают, словно мороженое на асфальте. И готовы на все. Собственный голос, когда слышал его в наушниках, выступая на радио, казался ему слишком высоким и неприятным.
Но если не придираться, внешне он был не так уж плох. Высоко держал при ходьбе голову, красиво ставил ногу, поигрывал не слишком объемистой, но рельефно очерченной мускулатурой плеч. Женщины моложе тридцати уже не удостаивали его взглядом, тридцатилетние поглядывали без особого интереса, а те, что старше сорока, порой заглядывались. Но он привык и не обращал внимания. То есть почти не обращал. Совсем не обращать было бы немного странно для крепкого мужчины пятидесяти лет. Не пенсионер поди.
Все было как обычно. Но когда нагрузился покупками и двинулся к дому, пошло-поехало как-то не так. Не как обычно. Наперекосяк.
Навстречу ему шла женщина, вполне достойная внимания. Более того -очень приятная женщина. Если уж говорить начистоту - любимая женщина. Хотя как раз об этом ни с кем начистоту говорить было нельзя. Таковы были установленные ею требования конспирации. Но здесь, на пустыре, здесь никто не мог их увидеть, а даже если бы и увидели, то не заметили бы ничего странного в том, что двое людей, мужчина и женщина, встретились и остановились, чтобы поговорить. Однако любимая женщина, похоже, не собиралась останавливаться и разговаривать с ним. Он шла по тропе, глядя в его сторону, но не на него, а сквозь него. Не замечая его. Будто его и не было вовсе. Будто она одна шагала через пустырь, где местные жители выгуливают собак.
Вот они сошлись на тропе. Она по-прежнему шла прямо на него, не замечая и не уступая. Пришлось умерить шаг, чтобы не столкнуться с нею. И она прошла близко, в каком-нибудь сантиметре. Даже край ее длинного платья задел его колено. Его любимого платья, словно сшитого из осенних листьев. Сплошь желтые, оранжевые, алые, бордовые клинья на нейтрально-коричневом фоне. И два разреза по бокам выше колен.
Он замер. И вот прямо перед его глазами прошла ее щека. Потом висок. Потом ухо - красивое, изящно вырезанное, маленькое ухо. Сережка особо бросилась в глаза - слишком тяжелая для маленького уха, серебряная, с чернью: обычно она носила другие, золотые, совсем крохотные. И душистая копна светлых волос...
Вот и вся прошла, упруго покачиваясь, как парусник на океанской волне. Прошла, удалилась, унесенная ветром. Исчезла - не заметив его, не узнав. Так что он почувствовал себя бесплотным. Словно несуществующим. Будто призрак, неспособный сдуть пушинку с ее острого плеча. Он даже поскорее подозвал собаку, чтобы отразиться в ее глазах, увериться в собственной материальности.
- Ты есть, - сказал он собаке. Вслух сказал. Ему для чувства материальности было важно голос свой услышать. - И я есть - отражением в твоем золотом глазу.
И еще он мыслит. Он чувствует. Непонятно, правда, что он сейчас должен чувствовать, но что-то чувствует. Он, наконец, сомневается в собственном существовании. Значит, по Декарту, вполне существует.
Может быть, он перестал существовать только для любимой женщины? То есть она хотела показать ему, что он перестал для нее существовать, и потому притворилась... Но она ведь на самом деле его не заметила, не притворилась. Он бы сумел различить притворство. И не гордыня тут, не спесь. С чего бы вдруг ей возгордиться перед ним? Тут полное отсутствие присутствия его на ее горизонте.
Если бы он не замедлил шаг, она могла бы нечувствительно пройти сквозь него, как... как сквозь что? Как сквозь голограмму. Да, что-то в этом роде. У Лема, помнится, было. "Возвращение со звезд". Стоят, разговаривают между собой, он подходит к ним, спрашивает - его не слышат, не замечают. А зрители откуда-то сверху смеются. Реал. Так у Лема. А как у нас тут? Ау, зрители, что же вы не смеетесь? Это же ужасно смешно, когда сквозь тебя...
Он оглянулся, словно и впрямь рассчитывал увидеть у себя за спиной группу смеющихся зрителей. Но не увидел никого. Только я шел ему навстречу, издали приглядываясь к своему персонажу, но он меня видеть не мог.
И еще из окна их квартиры, выходящего на пустырь, смотрела на Алексея Михайловича его жена Наталья. Однако ей эта картина почему-то увиделась немного иначе. Наталья видела, как Алексей Михайлович и Катя сошлись на тропинке посреди пустыря. Как они довольно долго о чем-то разговаривали. И как посреди этого разговора ее муж поднял руки и закрыл ладонями лицо - видимо, для того, чтобы Катя не видела его слез. И так они стояли какое-то время рядом, прежде чем Катя ушла, оставив Алексея Михайловича одного, и Наталья, глядя на них, вспомнила фотографию, которую ей показывал когда-то Виктор, и ей показалось, что в эти несколько минут она узнала о своем муже больше, чем за все прожитые с ним годы.
***
Так могла бы закончиться история Алексея Михайловича - и пусть она так и закончится. История кончилась - и не имеет никакого значения, что будет дальше с ее бывшими героями. Они отныне будут существовать каждый сам по себе, не связанные рамками моей истории, а потому могут свободно проходить мимо друг друга, друг друга не узнавая и не вспоминая, - будто между ними действительно никогда ничего не было.
И сколько бы Алексей Михайлович ни просил меня, вездесущего автора, что-нибудь изменить в романе, сделать хотя бы финал не таким неожиданным и болезненным для него, - я ничем не могу ему помочь. Потому что дописав до последней точки, я утратил над своим романом всякую власть.
Иссякло энергетическое поле искусства, в котором я жил без отдыха несколько месяцев. Кончилась магия письма. Роман кончился, остались только слова.