— Нелогично как-то, — усмехнулась Рагозина, и было ясно, что ни одному его слову она не верит. — По крайней мере, не очень-то понятно. Если вы такой высокоученый муж, вы себе что — приличней занятия не нашли? Чего ж вы тут, в этом дерьме, извините, отираетесь? Лохов пасете, или как это у вас там называется?
   — Вы, голуба моя, не просто юны, но и девственно безмозглы! — озадаченно и даже расстроенно сказал Галилей. — Что вы имеете в виду под нехорошим словом «дерьмо»?
   — Все тут, — пожала она плечами.
   Я поняла, что он здорово завелся. Таким я его еще никогда не видела. Он поднялся, бледнея. Делал еще улыбочку, но глаза были больные.
   Катька его разглядывала невозмутимо, растягивая губы в ухмылке. Похоже, это она ему вонзает за ту историю с вазой, когда чуть не купилась.
   — Откуда вы только такие беретесь… — пробормотал он. — Протрите свои глазоньки, юница прелестная, и хотя бы раз в жизни всерьез воззрите окрест себя! Вы же слепы, как кутенок… Ну что же вы? Выгляните и осмотритесь…
   — Очень мне надо… Насмотрелась уж… До тошноты!
   Я встала.
   — Вы про что ей толкуете, Роман Львович?
   — А вот вы, Мэри, вы-то что тут каждый день видите?
   Мне стало интересно, к чему он гнет, и я перегнулась через прилавок наружу. Было пасмурно и очень тепло, как иногда бывает по осени, и все вокруг было привычным. Гортанно переговариваясь, чернявые подростки малоопределяемой национальности раздували угли в мангалах под шашлыки и шаурму. Сонный узбек в нечистой белой куртке гремел котлами и что-то выговаривал своим затюканным женщинам, которые быстро шинковали синий лук и зеленую редьку. Напротив соседка в крупяной лавке меняла ценники на новые и выкладывала на стол пленочные мешочки с образцами риса и гречки.
   Какие-то женщины катили тележку с оцинкованными ведрами в сторону цветочного ряда. В ведра были плотно вбиты снопы гладиолусов. Суетились в дальнем проходе низкорослые вьетнамцы, волоча громадные тюки. Целая толпа только что подъехавших теток перетаскивала и перекатывала на колесиках к дальним рядам горы клетчатых необъятных сумок, вороха барахла в пленке, мешки, картонки, ящики, пакеты, коробки и банки. Отдаленный их гомон, ругань, смех — все это мешалось воедино, а за нашими воротами в мигающей разноцветной иллюминации крутилась карусель, и крокодил Гена голосом актера Ливанова пел с радиостолба про то, что он все еще играет на гармошке.
   — Ну вы-то что узрели, Мэри? — повторил Роман Львович, странно улыбаясь.
   — Все как всегда… Люди там, люди тут… Базар, словом! Ничего особенного…
   — Ах, Маша! — вздохнул он. — И вы туда же… Впрочем, для вас это простительно! Вы как рыба в воде. Та тоже плавает, не понимая, что такое водица! Привыкла… Говорите — «ничего особенного»? Глупости! Здесь все особенное! Необыкновенное! И потрясающее своей героической нелепостью!
   Гилилея прорвало. По-моему, он так завелся, что уже слышал только себя.
   — Такого никогда не было вчера и, конечно же, уже не будет завтра, — продолжал вещать он. — Но сегодня каждый божий день во всех пределах Отечества на священную битву за его процветание выходят бойцы обоих полов! Это только слепцы видят в них корыстных и жалких охотников, добывающих на полях торговых сражений кусок хлеба — иногда с маслом! — дабы напитать себя и спасти от голодной смерти отпрысков. В городах и весях, на ярмарках, базарах и базарчиках, на всех углах, в подземных переходах, в поездах и даже в самолетах, жестоко гонимое ментами, преследуемое организованным и стихийным преступным миром, бегущее от корыстолюбивого таможенника и беспощадного налоговика, всенародное ополчение исполняет свой священный долг — спасает державу от окончательного краха, разорения и всепланетного позорища. Смею вас уверить, что без них России уже не было бы. Рухнуло все. Затрещала и рассыпалась в прах система. Страну нашу раскрутили на титанической центрифуге и измельчили вдрызг. Труженики полей обнаружили, что на дверях сельпо висят пудовые замки — впрочем, за ними скрывались лишь голодающие грызуны и пустые полки… Рабочим шахт и металлургических заводов, ткачихам и ударникам оборонки оказалось нечего жрать и не во что одеться. И именно тогда из недр народных поднялся девятый вал великого и еще исторически не оцененного всенародного ополчения! И тогда исчезли все национальные, профессиональные, образовательные и прочие различия. В едином строю, плечом к плечу! Голубки мои недалекие, да только вот здесь, на нашем торжище, я вам за полчаса укомплектую полный штат ученых дам и мужей для серьезного университета, который может стать гордостью в какой-нибудь Нижней Мамбезии! Знаете ли вы, девушки, что вот эта особа, которая торчит со своими крупами напротив вас, — химик, кандидат наук, бывшая краса и гордость института тонкой химической технологии? А кто толкает головные уборы, все эти шляпки, шляпы и бейсболочки за ее будкой? Человек, у которого была своя кафедра в институте стали! Я уже не считаю младших научных сотрудников, просто педагогов и отставников. Что там я? Вон возле пятых ворот с утра работает бригада инженерш-челночниц из Иванова. Только что приперли свитера из Индии. На месте наших правителей я бы поставил посредине Москвы не чугунного Петра, а заказал бы Церетели памятник неизвестному Челночнику такой же величины. И еще, учитывая опасности, сопутствующие героям свободного рынка, оформил бы близ Кремлевских стен могилу Неизвестного Челнока, павшего от рук подлых отморозков где-нибудь на шоссе от Бреста или Чопа. Чтобы благодарное Отечество чтило!
   У меня просто челюсть отвисла от изумления. На месте нашей администрации я бы заставила его толкать эту речугу по ярмарочному радио беспрерывно. Вместо идиотской рекламы. Чтобы мы все хотя бы зауважали себя. Во всяком случае, я поняла, что лично я достойна самого высокого уважения. Хоть памятник ставь перед лавкой. Женщине с осетром! Почему бы и нет? Смех смехом, а если всерьез, то он меня потряс. Но на Катерину это не произвело никакого впечатления. Она насмешливо похлопала в ладоши:
   — Браво! Ну, вы прямо актер, Роман Львович… МХАТ без отрыва от селедки… Роскошно излагаете! Только вы-то при чем? У вас, по-моему, совершенно другая специализация…
   — Недобрый вы человек, Катенька! Я же принес извинения! Недопонял, что вы своя.
   — Своей я тут никогда не буду. Это вы запомните! — отрубила она враждебно, вроде бы обращаясь к Гилилею, но я-то понимала, что это адресовано мне.
   — Извините меня, Мэри, я пойду! — как-то разом погаснув, сказал Роман Львович. Поклонился и ушел, шаркая совсем по-старчески подошвами.
   — Старый уже, а подонок, — засмеялась Катька. — Наплел тут! Будто кто-нибудь поверит!
   — Заткнитесь, Рагозина! Ваше дело десятое… Вы пришли, вы отвалите! А мне тут жить! — Я уткнулась в бумаги.
   — Ради бога, Корноухова! — пожала она плечами. До конца дня мы проработали молча.

Глава 2
СТРАСТИ-МОРДАСТИ

   Когда не было покупателей, Катька надевала наушники, отключив внешний динамик, запускала на проигрывателе пластинку и, закрыв глаза и старательно шевеля губами, вслушивалась в то, что ей долбит невидимый репетитор. Изредка до меня доносились итальянские словечки: виа гранде, белла донна, аморе.
   Римлянка хренова…
   Вечером я намеренно задержалась в лавке: не хотелось идти вместе с нею до метро. Хотя какие претензии я могла ей предъявить? Пахала она нормально. А цепляться чисто по-бабьи, просто потому, что очень сильно цапнуть хочется, зачем?
   Цапнула меня она.
   Уже набросив плащ, спохватилась, вынула что-то из своего чемоданчика.
   — Мама с неделю назад уехала в Журчиху картошку копать, дом на зиму закрывать, с погребом разбираться — это надолго! А я вчера в ее комнате пылесосила… По-моему, это твоего отца… — Она небрежно протянула мне блестящую штучку.
   Это был любимый портсигар моего Никанорыча. Дешевенькая жестянка с никелевым самолетиком на крышке, но он к нему привык и держал в нем порезанные пополам сигареты «Прима» без фильтра. Из экономии и чтобы не перекуривать.
   — А как он к тебе попал? — обалдела я.
   — А он маман в палеонтологический музей водил. Смотреть скелет древнего шерстистого носорога… Потом у нас чай пили. Видимо, он его забыл. А разве он тебе не говорил?
   — Да, да, конечно, из головы выскочило, — соврала я.
   На том и разбежались.
   Сначала я не придала этому значения. В конце концов, и ее мать, и мой отец более чем взрослые особы, и если они вместе сходили в кино или музей древних мослов, то что с того?
   И только дома меня долбануло по-настоящему. Почему он со мной в молчанку играл?
   Вот тут-то все и начало становиться на свои места. Меня одолевали личные страсти-мордасти, и в последнее время мне было не до Никанорыча. А между тем кое-что могло бы внимательную дочурку насторожить. Во-первых, он обзавелся роскошным одеколоном и стал бриться дважды в день, утром и вечером, и даже сходил в парикмахерскую и постригся молодежным бобриком, хотя раньше особенного внимания на свою внешность не обращал. Во-вторых, извлек из шкафа лучший гражданский костюм, надеваемый прежде только по особым праздникам, и стал носить его каждый день. С галстуками, которых терпеть не мог, потому что они его якобы душат. Перечистил до сияния всю свою обувь. И даже, кряхтя, занялся гантелями, чтобы согнать уютный животик, нисколько его не портивший.
   Пару раз, когда я заставала его за негромким телефонным разговором, он кому-то бросал: «Отбой! Перезвоню позже!» — и вешал трубку.
   Что там сказала Рагозина? Что ее мать уехала в эту поганую Журчиху с неделю назад? А отец когда свалил от меня, собрав барахлишко? Почти тогда же? Значит, они все уже решили заранее, сговорились? Или это он сам решил перебраться к своей запоздалой единственной и неповторимой? Ромео уцененный…
   Чуть не скуля от жуткой догадки, я отправилась в его комнату, перерыла письменный стол, нашла в записной книжке телефон дмитровского оружейника. В трубке трещало, но полковой умелец довольно внятно проорал, что у него «Антоши нету!», и уточнил, что ждет отца к седьмому ноября, но, в общем, будет рад видеть его в любой день, поскольку фирменного пойла нагнал два молочных бидона. «Можем взлетать! Хоть завтра!» — кричал он.
   Я долго сидела как в воду опущенная, почти совершенно точно зная, где и с кем сейчас мой отец.
   Кроме него, у меня никого не было. А теперь что же — и его не будет? Совсем?
   Эта миляга и скромняга Нина Васильевна совершенно спокойно и расчетливо накинула на моего личного Антона Никанорыча намордник и увела его в свою сельскую конуру.
   А дальше что? В наш дом войдет чужая тетка и станет тут править бал?
   И как я должна буду называть Катьку? Сестрица?
   Ну тихушницы! Не на такую напали! Я вам, сучки хитроумные, отца не отдам…
   Я быстренько разобралась по подробной карте области (мой штурман на картах был просто помешан), по какой ветке расположена Журчиха и на какой платформе сходить, отыскала свой туристический рюкзак, покидала в него кое-что из холодильника, чтобы не помереть с голоду, достала канадские прорезиненные говнодавы, влезла в теплую спортяшку и уже накидывала кожаную куртку, когда за дверью послышался веселый гулкий лай, и ко мне заявился вместе с догом Терлецкий.
   Принаряженный и трезвый как стеклышко, Илья принес сплетенный в венок пышный букет офигенных кремовых орхидей. Под мышкой он держал бутылку шампанского.
   Дог, как родную, лизнул меня в нос и пошел обнюхивать углы.
   — Слушай, Терлецкий, что ты всюду с собой таскаешь своего Джорджа? — обозлилась я.
   — Приходится… Ситуация у меня такая! — сказал нехотя Терлецкий. — Он отдрессирован на защиту будь здоров! Можно его рассматривать как холодное оружие… И даже горячее… Слушай, ты это куда собираешься?
   — Это мое дело! — психанула я.
   — Вот как? — Он смотрел недоуменно и даже побледнел от обиды. — Я полагал, что теперь твоих дел и моих дел отдельно нету… Теперь все дела — наши, Машенька…
   — Это с каких пирогов? — Он стоял, как преграда, а я уже, можно сказать, была в пути, и мне его надо было немедленно убирать ко всем чертям с его цветиками и шампузой. — Ну переспали… В первый раз, что ли? То ты был в зюзьку, теперь девушка поддала… Мы квиты, верно? Я тебе безумно благодарна… Что не отринул, согрел, и все такое… На этом — точка!
   — Все простить мне не можешь? — глухо спросил он.
   — Слушай, Илюша, ну что ты заявился, как черт из форточки? У меня отец без вести пропал! Украли у меня папочку! Мне ехать надо!
   — Куда это?
   Я сказала куда.
   — Ну и отлично. Вместе мотанем! — обрадовался он. — Дороги там хреновые, но я джип возьму!
   — А вот этого не надо, — рубанула я. — Ну не надо мне от тебя больше ничего, Терлецкий! Я и так тебя обобрала! Оставь ты меня в покое… Ну не до тебя мне!
   — Вот… — Он полез в карман и протянул мне бархатную коробочку.
   Все мы немножко макаки, в смысле любопытства.
   В коробочке на шелковой подложке были два кольца — из платины, массивные, с двумя одинаковыми каменьями. Изысканным вкусом Терлецкий не отличался, но денег не пожалел, это было видно невооруженным глазом.
   — Это твое… А это — мне, — сказал он.
   — Господи, да ты никак мне руку и сердце предлагаешь, Терлецкий?! Как порядочной, да? После всего? Ну не мог-у-у-у…
   Я хохотала визгливо и гнусно. И это, конечно, была обыкновенная истерика. Только не из-за него. Но он этого не знал.
   Во мне будто что-то лопнуло и пошло изливаться наружу. Остановиться я уже не могла. Приседала, визжала, хлопала себя по ляжкам и заходилась в хохоте.
   Терлецкий стал как подсиненная известка. Оскалился, сунул коробочку в карман, с размаху нахлобучил мне на голову венок из цветочков, сказал тихо:
   — Дура… Не смей так… Со мной… Никогда… — И ушел, свистнув своего пса.
   А я уже плакала, усевшись на пол.
   Потом я никогда не могла себе простить того, как я вела себя в тот день с Ильей Терлецким. Только объяснять уже было некому…

Глава 3
ЖУРЧИХИНСКИЙ ПОКОЙ

   Из электрички я выбралась на платформу вместе с какой-то молодухой, которая тащила с собой из Москвы здоровенный рюкзак и две набитые сумки. Электричка гуднула и укатила. На почти неосвещенной голой платформе мы остались одни и быстренько состыковались. В дороге я немного поуспокоилась и уже могла почти нормально разговаривать с людьми. Оказалось, что женщина эта местная, журчихинская, родилась здесь, выросла и всех и все знает. Лет пять назад удачно вышла замуж в Москву, за участкового милиционера, с которым познакомилась в доме отдыха. Звали ее Вера. У нее была пухленькая, простая, как булка, мордашка и хорошо подвешенный язычок, работавший без умолку. Раз в месяц Вера ездила в деревню к деду, чтобы он тут не окочурился без припасов.
   Я особенно не распространялась о себе, сказала, что здесь впервые, знакомые пригласили на грибы.
   — Это кто ж у тебя там знакомый? — спросила она.
   — Да есть… Рагозина такая…
   — Теть Нина, что ль? — удивилась молодуха. — Да она ж городская! И леса боится! Хочешь, я тебя сама сведу! Я все места тут с рождения знаю!
   — Если получится, так и сходим, — согласилась я.
   От железнодорожной платформы, на которой останавливаются на минуту нечастые электрички, до деревни идти предстояло километров пятнадцать лесом, принадлежавшим какому-то заброшенному охотничьему хозяйству.
   Рядом с петлявшей по березнякам грунтовой полудорогой-полутропой, годной только для тракторов, бежала как привязанная речка Журчиха. Мы, словно калики перехожие, медленно брели по старым гусеничным колеям, потому что Вера была нагружена припасами, как ломовая лошадь. Она тащила предку множество разностей, включая колбаску, сладенькое, кофе и чай, блок «Беломора», батарейки и даже спички и свечи: электричество в деревне отключается постоянно.
   Когда-то в Журчихе жило много народу, были и молодые, работавшие в совхозе, и моя попутчица еще помнила, как по утрам в деревню приезжал крытый брезентом грузовик с лавками в кузове, на котором было написано: «Осторожно, люди!» Доярок и скотников отвозили куда-то за лес, на совхозные фермы, а по вечерам возвращали в Журчиху. Но это было очень давно, а теперь деревня почти обезлюдела. Если не считать летних дачников, в ней на постоянно остались только старцы и старухи, совхоз накрылся, пахотные земли, которые засевали овсами или травяной смесью на силос, поросли сорняками, и в этих джунглях паслось не больше десятка местных коров.
   С большими осенними дождями дорога через лес раскисает, зимой ее никто не чистит, и ее заваливает снегами так, что добраться до деревни можно только на гусеничном тракторе. А если зимой случается какая-нибудь нужда, последние из аборигенов выходят в большой мир по льду замерзшей речки.
   Речка мне неожиданно сильно понравилась. Быстрая и озорная, с прозрачной, очень чистой водой, она храбро прорезала невысокие увалы, на которых рос не только матерый березняк, но и сумрачно-черные ели.
   Мы то и дело отдыхали, хлебали холодную, как жидкий лед, воду из ладошек, и моя проводница рассказывала, что дальше Журчиха впадает в Пахру, та, в свою очередь, втекает в Москву-реку, а Москва-река каналом соединена с Волгой, и в детстве Вера всерьез верила, что если идти за водой, то непременно дойдешь до Каспийского моря. Но чужое море никому не нужно, потому что у журчихинских есть свое. Когда-то в дальние эпохи речку чуть ниже избяных порядков перегородили земляной плотиной, она надежно подпружила течение, и деревня испокон веку смотрится всеми палисадами в зеркало громадного пруда, окаймленного ивами и рябинниками. Вода в пруду необыкновенно мягкая, и от нее любые волосы пушатся и становятся шелковыми. Вере явно страшно хотелось, чтобы мне понравилась ее родная деревня Журчиха.
   День задался, как на праздник. Холодное небо было прозрачно-синим, без облачка, лес пока не сбросил листву, и она густо погудывала и шелестела под ветром и была как карнавальные флаги — желтой, оранжевой, красной. Березы стояли словно обвешанные золотыми монетками, которые изредка осыпались на дорогу. А ели, уже готовые к морозам, будто надели зеленые шубы и приукрасились шишками, как лиловыми свечками. Тучки пестрых дроздов обрабатывали щедрые рябинники, переругиваясь еще с какой-то птичьей мелочью.
   Подобно летучему призраку, мелькнул перед нами, пересекая дорогу, еще бурый по-летнему заяц, и Вера заорала и затопала ногами, свистя в два пальца. Потом похвасталась, что, после того как из-за разрухи совхозные перестали сыпать на поля химию, живность, которую совсем было выморочили в окрестностях Журчихи, переживает полный ренессанс. Зайцы расплодились, как саранчуки, в прошлую зиму пошли в атаку на сады и погрызли, к чертовой матери, все молодые яблоньки. К ее деду-ветерану забрался хорь и передушил почти всех наседок. А лично она, Вера, в прошлый заезд наблюдала, как среди бела дня через плотину брела лисица, таща в пасти жирную полевую мышь или суслика: теперь для лис в поле хвостатой нетравленой жратвы развелось до черта.
   «А может, напрасно я на отца бочки качу? — озадаченно думала я. — Может быть, он сюда совсем не для того смылся… А просто охотиться?»
   Но сердцем чуяла: какая там, к чертям, охота?
   Вера все говорила и говорила. Я теперь точно знала, чего нет в Журчихе: телефона, магазина и медпункта. Если кто хворал, то вся деревня сообща ставила диагноз и волокла больному заначенные микстуры. Была, конечно, некая бабка Кишкиниха, которая заговаривала зубы и останавливала кровь, но она была так стара, что уже и самой себе не могла ничего заговорить. Все знали, что Верин дед Миша давным-давно выстрогал и держит в своем дровянике гроб для соседки, чтобы оперативно переправить ее на местное кладбище. По его мнению, Кишкиниха есть полная ведьма и пребывать ей после смерти среди оставшихся в живых девятнадцати журчихинских хозяек опасно: неизвестно, что она может выкинуть. Старик Вере на полном серьезе рассказывал, что лично видел, как Кишкиниха, когда была помоложе, летала в райцентр за пенсией на метле. Но теперь не летает.
   Моя попутчица прошла на первое же подворье, где у избы стояла телега, а по двору бродила и щипала травку серая мосластая кобыла. Я пошла дальше.
   Над серыми крышами горбатых бревенчатых изб, похожих на днища опрокинутых лодок, ветер разметывал хвосты белого и горького дыма. В огородах дожигали ботву и мусор, на плотине сидели местные собаки и смотрели на пруд, по черной, тяжелой, как машинное масло, ледяной воде которого шла рябь от ветра. Зрелище было интересное: на полузатопленных мостках отважно стояла полуголая и босая фигуристая особа в красном купальнике и розовой резиновой шапочке. Она приседала, вскидывала голые руки и старалась достать ногами до своей макушки. Изо рта женщины вылетал парок, и от одного вида на эту ненормальную меня пробрала дрожь. Рагозина-старшая моржевала!
   Нина Васильевна картинно оттолкнулась от мостков, раскинула руки, наподобие Икара, и, завизжав, плюхнулась в воду. Собаки залаяли, а стая гусей, обсевших берег, возбужденно загоготала: даже им было понятно, что эта баба свихнулась. Рагозина вынырнула и бесстрашно поплыла, мелькая розовыми пятками и что-то призывно крича смеющемуся типу в сапогах и полувоенном линялом хаки, который стоял близ мостков, распялив на руках приготовленное байковое одеяло. Этот тип был мой собственный отец.
   Только тут я поняла, что совершенно не знаю, что мне делать.
   То есть я не сомневалась, что все это безобразие надо немедленно прекращать и вырывать Антона Никанорыча из цепких рук коварной соблазнительницы. Но вот как это сделать?
   Отец принял мокрую Рагозину из ледяных вод, заботливо закутал в одеяло и вскинул на руки. Он уже почти донес ее до ворот подворья, когда я догнала их.
   — Здрасьте вам, — сказала я им в спину.
   Отец оглянулся и уставился на меня удивленно, но молча. Только усы раздул недовольно.
   — Какая радость! У нас уже гости! — весело засмеялась Нина Васильевна. — Но я была бы не прочь, если бы вы отнесли меня к печке, Антон Никанорович! Мне же все-таки холодно!
   «Ни фига себе, делишки!» — злобно думала я, плетясь за ними по жухлой траве через дворик к крыльцу. Но в избу сразу заходить не стала, сняла рюкзак, вытащила сигареты и закурила, чтобы слегка прийти в себя.
   Для начала я огляделась. Картошка, видно, уже была выкопана и снесена в здоровенный дворовый погреб, древний, но капитальный, из белого известкового камня. На огороде лежали горки золы от сожженной ботвы и сорняков. Под тремя громадными вековыми липами, закрывавшими кронами полдвора, были свалены на брезенте тугие кочаны капусты и отмытая красная морковь. На столе стояло хитроумное деревенское корытце, в котором настругивают капусту для квашения, а рядом — два запаренных и отмытых бочонка. Да они тут, кажется, всерьез занимаются заготовкой запасов на зиму, вон даже зеленую тугую антоновку собрали.
   Я отошла на несколько шагов и осмотрела неплохо сохранившуюся здоровенную избу. Окна в резных наличниках на жилой половине сруба были вымыты до блеска, из трубы выхлестывал белый дым. К дому сбоку был пристроен открытый сарай-дровяник, рядом с ним высилась гора березовых хлыстов. Часть из них уже разделали на чурбаки бензопилой «Дружба», лежавшей на пиленом. Впрочем, и уже наколотых дров в поленнице под крышей сарая сложено было немало.
   Я прошла в сад, тесно обступавший постройки. Яблоки с кряжистых яблонь уже были сняты и лежали горками близ крыльца, но и на ветках еще оставались плоды, и они то и дело смачно плюхались о землю. Я подняла яблоко и стала грызть. От ледяной мякоти заломило зубы.
   Из избы вышел мой Корноухов, деловито надевая на ходу брезентовые рукавицы, посмотрел на меня как бы мельком и спросил:
   — Из-за чего сыр-бор, Машка? У тебя случилось еще что-нибудь?
   — Да нет… У меня порядок, пап!
   — Какое совпадение. И у меня тоже! — сказал он невозмутимо, легко завел движок пилы и врезался отточенной цепью в очередной очищенный от веток здоровенный ствол.
   Мотор ревел, пила визжала, струйкой били опилки, и только тут я заметила, что вдоль изб на той стороне пруда высыпали чуть ли не все уцелевшие тут еще хозяйки. Припараденные, в торжественных платках и шалях, они пристально наблюдали за тем, чем занимается на подворье «Рагозинихи» неизвестный мужчина. Похоже, что для обезмужичевшей Журчихи Антон Никанорович был волнующим событием. Он что-то прокричал мне, скалясь и кивая на избу, слов я из-за визга пилы не разобрала, вздохнула, подняла рюкзачок и пошла через «холодные» сени в дом.
   В избе было крепко натоплено, пахло засушенными травами и дымком. Сооружение, вокруг которого в деревнях складывается вся жизнь, то есть русская печка, с припечками, главной топкой, открывавшейся в челе печи, со встроенной сбоку малой плитой, десятком заслонок и полатями под самым потолком, где можно греть ревматизмы и дрыхнуть в самые лютые холода, — это сооружение, видно, совсем недавно было реанимировано, подбелено еще сыроватой белой глиной и погудывало тягой в трубе так, словно изба была неким судном, уже отчалившим в края взаимного счастья Никанорыча и Рагозиной. На плите в кастрюлях и чугунках что-то парилось и булькало — Рагозина явно занимается серьезной готовкой, уже как бы на семью. Здесь все было отмыто, вышоркано и выскоблено, вплоть до бревенчатых стен, на которых для красоты и запаха были развешаны пучки сушеной мяты, пижмы и полыни.