Я видела, что отцу погано так, как никогда не бывало раньше. Я выдавливала из него подробности по капле и, кажется, стала по-настоящему понимать, что на всю оставшуюся жизнь у него в память врезался тот позорный день раскаленного степного лета, когда расформировывался его полк, базировавшийся под Херсоном и оказавшийся на территории самостийной Украины, и остатки личного состава по пыльной бетонке прошли маршем со знаменем полка мимо последнего оставшегося на аэродроме дальнего бомбардировщика.
   Дележка авиации была уже завершена, и большую часть машин перегнали в Россию, куда-то в Карелию. Авиаторов вышибали на гражданку еще до предельного возраста при малейшем намеке на нездоровье. У Никанорыча обнаружили что-то очень гипертоническое. Но таких, как он, по опыту и налету, оставалось немного, и ему предложили принять украинское гражданство и посулили место инспектора по штурманской части где-то в Крыму. Многие авиаторы, чтобы не терять жилье в Херсоне и не ломать судьбу, начинали учить «мову», дружно загэкали, и даже в лице у них появилось что-то жовто-блакитное. Но у моего Корноухова в Москве была вот эта классная квартира и обожаемая дочь, которую пасла тетка Полина…
   К гражданке отец привыкал долго и мучительно трудно. Денежное пособие, выданное при выходе в запас, сгорело, как солома, на тогдашней безумной инфляции. Почти все надо было покупать заново: партикулярные костюмы, пальто, шляпу и иное прочее. Он категорически отказался принимать от меня хотя бы копейку и пригрозил, что уйдет из дому, если заметит, что я его подкармливаю, так что купленное мною курево или лезвия для бритвы подсовывала ему Полина, как бы по-сестрински, из своих. От нее он не отвергал подношения, но долг аккуратно записывал в блокнотик.
   Какое-то время он проработал сторожем на коммерческой автостоянке, но только ночами. Поднимал шлагбаум на въезде, дергая за веревку. И получал чаевые от ночных гуляк при тачках. Неподалеку было модное казино, там открыли свою стоянку, и основной клиент пошел туда. При очередном расчете (платили черным налом, из рук в руки) его обсчитали, он завелся, но местные мальчики в кожанках просто накостыляли бывшему офицеру и сказали, чтобы больше не возникал.
   И он опять не знал, чем заняться.
   Паскудно ему было так, что с каждой пенсии он стал утаивать от нас с Полиной не очень много, но чтобы на ежедневную четвертинку хватало. Видно, так ему было легче. Он уходил в парк, находил скамейку без посторонних и разворачивал закусь — кусок черняшки с селедкой. К нему пробовали клеиться местные алкаши, но он их не терпел.
   Думаю, что он искренне считал, будто я по целомудренной младости ничего не вижу и не понимаю, полагал, что дочь не заметит его дозированных поддач, но как-то вечером я притащила со своей ярмарки фляжку хорошей водки и заявила твердо:
   — Прекрати сосать на стороне, как подзаборник. Для этого есть кухня. И давай, папуля, войдем в режим, пока ты еще до хронического алкаша не допрыгался. Расслабон устраивается раз в неделю, по субботам. В воскресенье — только пивко. Чтобы в понедельник ты у меня был по новой бодрый огурец! Слово офицера, пап? Ну боюсь я за тебя… За себя тоже…
   Вот после этого он у меня странно притих и как-то незаметно перешел в разряд кухонного мужика. Тетка Полина съехала на свою квартиру, я пропадала на ярмарке, а кому-то надо было домохозяйничать. Так что он обзавелся кулинарной книгой «Тысяча советов молодым хозяйкам» мадам Молоховец и со временем научился готовить из продуктов, которыми я затаривала холодильник, очень пристойные блюда. По утрам все, что можно, он пылесосил, протирал и даже запускал стиральную машину или шел с бельишком в прачечную.
   Первую модель, как он сам признавался мне, сделал случайно. Смотрел в окно над кронами Петровского парка в сторону застроенной Ходынки и вдруг вспомнил, что именно там, на Ходынском поле, и был травяной аэродром, с которого некогда взлетали первые, в основном французские, аэропланы вроде «Вуазенов», «Блерио» и «Ньюпоров», собранные на московском велосипедном заводе «Дукс» и петроградском «Волгобалте», переведенном из Риги, когда началась Первая мировая. Но и российские птички уже появлялись, недурной истребитель «Лебедь», летающая лодка Григоровича, еще какие-то этажерки. Это если не считать бессмертного и несравненного «Ильи Муромца». Первые военлеты тренировались на этих сооружениях здесь, на Ходынке. Аппараты жутко трещали движками, густо воняли смесью касторового масла и спирта или эфира, которой заправляли бачки, регулярно падали и бились, не без этого, но ведь летали все-таки.
   Отец съездил в Ленинку, изучил книги по истории авиации, удивленно открыв для себя, что в них, хотя и нехотя, сквозь зубы, признается, что царская Россия была уже тогда великой авиационной державой, передала союзной Англии рабочие чертежи тяжелого четырехмоторного «Муромца», по которым британцы строили свои тяжелые бомбардировщики «Вими». Оказалось, что за годы той войны в России было построено шесть тысяч летательных аппаратов, и вся последующая авиация возникла отнюдь не на пустом месте.
   Батя провозился с той моделью «Муромца» почти месяц, покрыл плоскости и фюзеляж лаком и вынес аэроплан во двор, на солнце, чтобы быстрее сохло. Тут-то, по рассказам сбежавшейся на невиданное чудо детворы, модель увидел Илюха Терлецкий. Это был сынок одного из сотрудников закрытого авиационного КБ, живший над нами этажом выше. Антон Никанорович знавал его еще с детских сопелек и даже учил когда-то кататься по двору на первом велосипеде. Как только в стране запахло серьезными деньгами, Илья бросил четвертый курс МАИ и нырнул в бизнес-пучины. В свои тридцать с небольшим лет Терлецкий стал тем, что называется «новый русский». Он долго разглядывал модель и потом сказал:
   — Высокий класс, Антон Никанорович! Эту штуку я беру… Может выйти шикарная коллекция, какой ни у кого нету. Что там из аппаратов позже было? Ваша цена?
   — А хрен его знает, — смутился отец.
   — Домой ко мне занесите. — Терлецкий, не считая, сунул моему экс-полковнику в карман деньги, сел за баранку своей «альфы-ромео» и укатил по каким-то бизнес-делишкам.
   Отстегнул он прилично, и дело, конечно, было не только в модели: он просто побаивался батю и вилял хвостом. Но это была уже наша с Терлецким гнусная история, о которой Никанорыч ничего не знал.
   Конечно, бате стыдно было принимать деньги от этого хлыща, и, видимо, поэтому он мне и напридумывал насчет школярского авиакружка. Тем не менее, после первого «Муромца» он сделал и продал Илье две новые модели и признался Полине, что заработанное не тратит, а мечтает о том дне моего рождения, когда сводит меня и сестру в ресторан «Прага» (ничего шикарнее на Москве он не знал), вручит в подарок самые модные и дорогие духи и букет белых лилий. И, наконец, сам небрежно расплатится. За все…
   Я смотрела на отца и думала о том, что больше всего он у меня похож на напахавшегося досыта водилу-дальнобойщика, чье простое лицо заветрено на дальних дорогах и прокалено солнцем на всю жизнь. И выгоревшие почти до бесцветности ржаные усы и брови его никогда уже не потемнеют, и чуть заметная лысинка, проклевывавшаяся в пушистых волосах, — уже навсегда. Впрочем, насколько я могла заключить, те старые летчики и штурманы, которых я знала, тоже были точь-в-точь шоферюги. Дело понятное: что у пилотов, что у водил — одно и то же: железяки, моторы… И дороги. Вся разница, что у одних на земле, у других в небесах.
   Он проснулся, вскинул голову и сильно потер лицо.
   — Ты чего не спишь, коза?
   — В любви объясниться забыла, — погладила я его по голове. — Я тебя жутко люблю, папка…
   — Взаимно, — пробурчал он.
   Я почесала нос и задумалась. У каждой девы есть свои секреты и тайнишки. У меня был не секрет, а секретище. В который уже раз я отчаянно думала, что пора переступить последний порожек, открыться наконец отцу и поведать ему все-все о том, что со мной случилось, пока он вдали от Москвы прокладывал в небесах точные курсы для своих херсонских летающих с ракетами и бомбами драконов дальнего действия. Ну, хотя бы, сказать ему, чтобы он не стеснялся с тратами, что у меня в заначке давным-давно хранится куча денег в валюте. Ну не куча, но очень немало. В спальне, под паркетинами, за кроватью. Но это было слишком тяжело и постыдно — рассказывать о таком отцу: деньги эти были грязные.
   И я снова прикусила язык и угрюмо решила, что мою роковую тайну похоронят вместе со мной. В надежном гробу. И гвоздиками заколотят.
   — Что с тобой, Маш? — затревожился отец. — Тебе худо? Побледнела вся…
   — Все хорошо, прекрасная маркиза! — чмокнула я его в маковку. — Давай займемся вареньем, мой женераль.

Глава 4
КАК ОСТРИЧЬ КОЗЛИКА…

   Этот Терлецкий с восьмого этажа не мог не вызывать любопытства пацанок. С ним вечно таскались какие-то хихикающие наглые мочалки. Весь дом знал, что, бросив МАИ, Илья связался с крутыми и делает очень нехилые деньги. Во всяком случае, он один из первых во дворе обзавелся мощной импортной тачкой, двухместной, спортивного типа, с откидным верхом, в которую набивалось девиц, как килек в банку.
   Отец Терлецкого уже помер, ему собирались поначалу открывать, как и другим корифеям, мемориальную доску на фасаде дома, но так и не открыли. Илья оказался владельцем немереных хором, богатейшей библиотеки и рояля «Бехштейн». Я помнила, как работяги, матерясь, спускали по лестнице громоздкий рояль и два дня таскали связки и картонки с книгами, потому что все это Терлецкий немедленно распродал.
   Еще в институте Илья почти профессионально занимался спортом — греблей на скифе-одиночке, и я не раз видела, как его подвозила домой спецмашина, груженная легонькими полированными, как скрипки, лодочками. Терлецкий накачал мощнейшие бицепсы, твердый пластинчатый торс, развернул почти на сажень крутые плечики, и ни во дворе, ни в Петровском парке, где он посиживал со своими девами, его никто не трогал. Тем более все знали, что Терлецкий психоват, заводится с полунамека и сначала бьет, а потом начинает выяснять, кого и за что.
   Тетка Полина в то лето завела новый порядок: вечерами, если я задерживалась, выходила к станции метро, вооружившись зонтиком и милицейским свистком, встречала и провожала через парк домой. Я, конечно, ржала: «Тетя Полина, да кто меня тронет?» Но, кажется, тетка со стороны видела то, чего не замечала по дурости я сама: мое развитие подходило к фазе полной и сочной спелости, и летавшая вприпрыжку от избытка веселой энергии девчонка в своей кофтеночке, открытой до пупка, и джинсовой мини-юбчонке, прикрывавшей лишь тот же пуп и чуть-чуть пониже, приводила юных и не очень мужиков в состояние остолбенелости и некоторой задумчивой завороженности. Полина приходила в отчаяние, ибо я этим просто развлекалась, огрызаясь на любого, кто ко мне клеился и тащился следом до самого подъезда.
   Из веселенького красного ситчика в очень крупных белых горошинах Полина сшила мне на своей машинке (она была классной портнихой и всю жизнь служила в армейском спецателье, обшивавшем генералитет) летнее платьишко с закрытым лифом и юбочкой стыдливой длины. Но не успела тетка отбыть на дачу в Звенигород, как я взяла ножницы, отхватила снизу подол чуть ли не на полметра, расширила, приспустила лиф, оголив плечи, а затем, подумав, соорудила из той же материи в горох кисетную сумочку со шнурком, выкроила микроскопическую косыночку, отыскала в теткиных завалах темно-красные туфли на пробке и стала ягода-клубника, только что с грядки, кусни — сок брызнет.
   Я была совершенно свободна от теткиного надсмотра, было лето, пляж и Москва-река в Серебряном Бору и полная независимость от кого бы то ни было!
   Что скрывать, начиная с восьмого класса, втихаря покуривая в сортире и пробуя в палисаде за школой портвейн «Агдам», я отчаянно изображала опытную тигрицу и делилась с подругами живописными подробностями своих сексуальных подвигов. Из этих баек следовало, что Машка Корноухова порочна до кончиков ногтей, может уложить к своим ногам любого мужика в два счета, чем успешно и занимается, едва встав с горшка. Перед ней не устоял даже настоящий негр — дипломат из очень далеких тропиков; увы, женатый автогонщик, выигравший на своем грузовике гонку Париж — Дакар (эту передачу я видела по ТВ), и артист Михаил Козаков, которому она гордо отказала, из-за чего он немедленно уехал в Израиль. Козакова я действительно один раз видела возле Дома кино, он был не по-экранному староватый, лысый и грустный, вышел из здания с чемоданчиком и выпил минеральной воды со столика, выставленного под торговый зонт на тротуар. Я трижды обошла его, сделала «глаз-кокет», но тут подъехала «Волга» и артист отбыл в неизвестном направлении.
   В общем, я плела одноклассницам невесть что только потому, что мне стыдно было признаться, что в отличие от большинства из них я и близко еще к себе не подпускала ни одного из парней и в этом плане была подкована только теоретически и телевизионно.
   Тот день я прошаталась в своем новом красном платье по Арбату почти до темноты, слушала каких-то самодеятельных косматых гитаристов близ «Вахтанговки», что-то ела, что-то пила, беспрерывно отшивала желающих установить более плотные контакты, смылась от какой-то перекрашенной тетки, которая оплывала, как сливочное масло на солнце, прилепившись явно лесбиянскими глазками к моим девичьим прелестям, и около часа ночи, чуть ли не с последним поездом метро, добралась до дому.
   Двор был совершенно безлюден, только возле нашего подъезда стояла открытая машина Терлецкого, а сам Илья сидел в ней, положив голову на баранку, и слушал приемник. Шла трансляция какого-то футбольного матча из Англии, во всяком случае, комментатор бубнил что-то насчет «Манчестера» и «Барселоны».
   Ночь была тепла и приятно будоражила волосы ветерком. Мне было весело, в новом наряде я сама себе нравилась, и жутко хотелось понравиться кому-то еще. Позже-то до меня дошло, что я сама завела Терлецкого, потому что не просто сказала: «Терлецкий, дай сигаретку, мои кончились…», но, прикурив от автозажигалки, не ушла тотчас же домой, а присела на ступеньку, высоко поддернув юбчонку и расставив ноги, и стала обмахиваться сумочкой, как веером, поколыхивая полуоткрытыми грудками. Илья был свой, я знала его с детства, мы постоянно сталкивались с ним в подъезде, но он меня, соплячку, не видел в упор. Так что ничего страшного я от него не ожидала. Впрочем, я вообще от него ничего не ожидала и только немного удивилась, что в такой чудный вечер он один. Выкурила сигаретку, прикинула, что завтра тоже день свободный и без тетки его надо провести не бездарно, а размотать удовольствия на полную катушку и с утра двинуть на пляж в Серебряном, а может, и на Истринское водохранилище смотаться. Я щелчком отправила окурок в урну, зевнула и отправилась к лифту.
   Кабину кто-то загнал на последний этаж, я терпеливо ждала ее и оглянулась, только когда бухнула входная дверь. Терлецкий шел твердо, смотрел куда-то над моей головой, и, когда мы вошли в лифт, я успела сказать: «Нажми мне на седьмой…» И тут же задохнулась от того, что он здоровенной, как лопата, рукой, твердой от гребли, сдавил меня за горло и припечатал к стенке, а второй рванул изо всех сил подол платьишка. Сквозь его сопение я услышала, как трещит и рвется материя. Страха еще не было, а было только изумление и белая, бешеная ярость от того, что этот придурок разодрал так идущее мне платье: Я не кричала. Мне все еще казалось, что сейчас я оттолкну его и он остановится, потому что мы же так давно знакомы и это просто мгновенный бзик, который вот-вот пройдет. Но он все наваливался и наваливался всем своим весом, всей мощью и срывал с меня трусики. Внизу живота вдруг стало очень скользко, мокро и больно. И только тогда я сообразила, что происходит, попыталась закричать, но ладонь его сильно ударила по моим губам и запечатала их. Во рту сразу же стало солено от крови. Я сбила с него очки, пытаясь вывернуться, вцепилась ногтями в глаза, нос, щеки, царапалась и билась, задыхаясь и хрипя. Внезапно я ударилась затылком о стенку лифта, и все вокруг поплыло, тусклый плафон на потолке вспыхнул на миг ослепительным светом, и, перед тем как с гулом рухнуть в какую-то черную бездонную яму, я успела понять, что он куда-то тащит меня волоком из лифта, скрипит дверь его квартиры, я пытаюсь встать, но паркет под ногами скользит и улетает, и я падаю, падаю, падаю…
   Когда я начала приходить в себя, боли почему-то не было (боль пришла позднее), все онемело и казалось бесчувственно-деревянным и абсолютно чужим, как будто все это — расцарапанные груди, руки, бедра, низ живота, ягодицы — принадлежало кому-то еще, а не мне. Терлецкий был тут же, совершенно голый, если не считать испятнанной чьей-то кровью (то ли его, то ли моей) белой рубашки и съехавшего набок галстука. Он спал, привалившись спиной к стене, посвистывал носом и похрапывал. Только теперь до меня дошло, что он пьян в стельку и был пьян еще там, внизу, в своей машине. Нос у него был расквашен, за ухо зацепилась дужка очков, в которых уже не было стекол. Лицо было странно умиротворенное и почти доброе. Я поняла, что ему покойно и хорошо.
   До спальни Терлецкий меня не дотащил, все происходило на паркете обширной передней. Вешалка с зеркалом была опрокинута, и повсюду валялись послетавшие с крючков плащи и куртки. Излохмаченные обрывки платьишка в каких-то мокрых пятнах лежали близ дверей на лестничную площадку. На дверной ручке висели испачканные атласные спортивные трусы с лампасиками. Свои трусики, вернее, то, что Терлецкий от них оставил, я нашла под опрокинутой вешалкой. На лестнице послышались чьи-то голоса и женский смех, по лестнице пехом поднималась запоздалая компания, а это означало, что уже есть два часа ночи, потому что в это время лифт отключался. До шести. Дверь на площадку оказалась приоткрыта, и, все еще на четвереньках, покряхтывая и постанывая, я доползла до нее и заперла.
   Может быть, какая-нибудь другая на моем месте, услышав людей, выбралась бы к ним, чтобы они, ужаснувшись тому, что сотворил этот подонок, вызвали ментов. Был бы скандал на весь дом, на всю округу, и был бы суд над насильником, на котором я, потерпевшая, несомненно получила бы мощное сочувствие публики и моральное удовлетворение. Но меня что-то удержало от обнародования случившегося и привлечения к нему посторонних. С самого начала я решила, что пока это лишь мое личное дело, в котором нужно разбираться самой.
   И причина была вовсе не в том, что я ощущала некую долю вины из-за того, что, как придурочная, поддразнивала Илью и заводила своими прелестями, поднимая градус его похоти и алкогольной дебильности до предельной отметки. И не в том, что испытывала традиционный ужас оскверненной девы, вопрошающей: «Кто же меня, такую, теперь замуж возьмет?» Я прекрасно понимала, что хотя изукрашена, измята и беспощадно награждена фонарями, но внешние признаки этого события неизбежно пройдут. Жаловаться? А кому? Матери до меня давным-давно и дела нет, отец черт знает где, у Полины сердце слабое, скажи ей — еще помрет… Я давно привыкла полагаться только на себя и совершенно хладнокровно просчитывать, какую пользу лично для себя можно извлечь из любого события.
   Так что, настороженно прислушиваясь к тишине, наступившей за дверью, я свернула в ком остатки своего расшматованного платья и трусы Терлецкого, закуталась в один из плащей, валявшихся на полу, намотала на разбитое лицо кашне и, прицелившись, пнула Терлецкого изо всех сил ногой под ребра. Он свалился на бок, посучил ногами, похрюкал и продолжал спать. Затем я не дыша спустилась по лестнице на свой этаж.
   Я уже почти четко представляла себе, что буду делать. Для этого все признаки изнасилования нужно было сохранить в неприкосновенности. Лишь лицо сполоснула, подмышки и протерла ваткой, смоченной лосьоном, между грудями. Я внимательно оглядела остатки платьишка и трусы — свои и Терлецкого, прикинула, что пятен хватит на сотню анализов, по которым можно легко установить, что все это богатство именно Ильи. В десятом классе у нас была закрытая беседа только для девочек с районной прокуроршей, рассказавшей, что надлежит делать каждой девчонке, подвергшейся нападению и насилию. Так что я все делала по программе.
   Вообще-то в эти часы я была словно замороженная и будто спала наяву, но где-то в глубине души бились и клокотали ярость и отчаяние, которым покуда я не давала разгореться.
   Я взяла в кухне самый острый и увесистый нож, замотала лицо и голову косынкой, надела поверх халата кожанку и, осторожно оглядевшись, вышла во двор. В дальних зарослях сирени обжималась какая-то парочка, но они были слишком заняты собой, чтобы что-то замечать, к тому же фонарь над подъездом был раскокан, и машина Терлецкого стояла в густой темени. Поэтому я была укрыта теменью. Так что я совершенно безбоязненно проткнула ножом все четыре колеса этого роскошного экипажа, целясь в покрышки сбоку, где резина была потоньше. Колеса шипели, оседая, и я злорадно подумала, что утром Терлецкому никуда на машине не смыться. Мне доставляло странное удовольствие втыкать и кромсать, как будто это был сам Терлецкий. Подумав, я полоснула по кремовой коже сидений, затем нашла какую-то фляжку, отвинтила крышку, понюхала, лизнула с ладошки — это был ром, пахучий и обжигающий. Я прихватила фляжку и так же, никем не замеченная, вернулась домой.
   Я смолола и заварила кофе, добавила в него чужого рому и стала неторопливо пить эту живительную смесь, от которой яснело в голове и было не так боль; но больше всего я боялась, что вернется из Звенигорода тетка, увидев меня, она может выкинуть что угодно. Если, конечно, сразу не помрет от ужаса.
   К утру ушибы, синяки и царапины стали проявляться как на фотопленке. Лицо оплыло, глаза опухли и смотрели, как в щелочки. Кровоподтеки на животе, бедрах и руках потемнели, теряя изначальную красноту. Но особенно гнусным выглядело горло. Сплошная лоснящаяся чернота гигантского синяка заливала его, спускаясь ниже гортани, до нежной выемки между грудями, и на коже совершенно четко проступили темные следы от пальцев Терлецкого. Я с трудом дождалась шести утра, когда, по моим расчетам, Терлецкий начнет очухиваться, и набрала его номер. Не отвечали долго, но потом он все-таки снял трубку и просипел:
   — Але… Але?
   — Это я, — негромко сообщила я.
   — Кто? Кто это? Я ни хрена не помню. — Он явно узнал меня.
   — Зато я помню. Все. Я иду к тебе, Терлецкий… И пожалуйста, не вздумай запираться. Иначе я просто ментов приведу!
   Насчет ментуры, по-моему, я ввернула очень удачно.
   Быстро сунула свое платьишко в продуктовый пакет и торопливо поднялась на восьмой этаж. Я не ошиблась. Терлецкий хотел смыться и топтался под дверью, запирая замки, которых было врезано до черта. Руки его тряслись, и он никак не попадал ключами в скважины.
   — А вот это ты напрасно, Терлецкий, — сказала я ему в спину.
   Он оглянулся, и я не без удовольствия увидела, что ряшка его — бледно-меловая и зыбкая, как желе, в глубоких метинах от моих когтей. Переносицу он уже заклеил пластырем, а из надорванной ноздри торчит вата. Он еще не был по-настоящему напуган, опохмельная муть, видно, туманила его мозги, и я широко распахнула халат, сняла косынку с горла.
   — Смотри, Терлецкий… Твоя работа!
   Я намеренно даже бельишка не поддела под халат и стояла перед ним обнаженная и беззащитная. В его темно-голубых смазливых глазах появилось смятение, граничащее с ужасом. Вот теперь он испугался капитально. До него разом дошло, что это сделал именно он.
   — О господи, господи-и-и… — сдавленно выдохнул он. — Что же теперь? Теперь-то что-о-о?
   — У тебя водка есть? — спросила я.
   — Все… все есть, — бормотал он, отпирая дверь. — Пошли, пошли, Машенька! Утро же… Еще увидят…
   — Я тебе не Машенька, гад. Не смей!
   Он будто не слышал, торопливо пробежал передо мной в кухню — неприбранную, с горами немытой посуды в раковине и кислым запахом недоеденного и испорченного, смел рукавом со стола какие-то тарелки и чашки, сунулся в холодильник, вытащил бутылку водки, торопливо поставил пустые стаканы. Я молча отобрала у него бутылку, налила полный стакан и подвинула к нему.
   — Пей, Терлецкий, — сказала я холодно. — Тебе это надо. Для просветления извилин. Тем более что в ментовке тебя водкой вряд ли угостят… Пей, пей. Можешь за мое здоровье. Мы ж теперь не чужие… Породнились! Трахнул меня, сволочь, когда я совсем отключилась… Может, оно и к лучшему, что я тебя в этот миг не видел а… Ты ж у меня первый, Терлецкий! Только не ври, что этого не понял.
   — Предупреждать надо, — вяло откликнулся он. — Откуда я знал? Задницей виляла, как все…
   Он высосал, хлюпая разбитыми губами, водку.
   — Посажу я тебя, Терлецкий. Сколько там за изнасилование положено? Пять, десять? В общем, неважно, но я уж все сделаю, чтобы тебе намотали на всю катушку.
   Он угрюмо молчал, потирая лицо ладонями, словно умывался, и я видела, что он пытается вглядеться в меня сквозь пальцы испуганными глазами. Я вывалила перед ним из пакета все тряпье и методично объяснила, что именно могу сделать: немедленно отправиться в поликлинику, чтобы меня обследовали, зафиксировали все телесные повреждения, как наружные, так и внутренние, затем сдать на экспертизу это барахло и накатать в нашем отделении заявление по всей форме. Смываться и надеяться на то, что все обойдется, я ему не советую, тем более что тачка его на мертвом якоре. Впрочем, добавила я, не сомневаюсь, что он станет выкручиваться, и поэтому немедленно вызываю тетку Полину с дачи. Чтобы была хоть какая-то защита от него.