— Перекусим? — предложила я. — Здесь есть одно местечко…
   Он пожал плечами.
   Я указывала дорогу, и скоро мы, попетляв по переулкам, подъехали к «Якорьку».
   Уже темнело, и чугунные фонари у входа в ресторанчик были включены. На стоянке виднелось несколько легковушек.
   — Ставь экипаж здесь, не сопрут! — сказала я.
   — Слушай, я же неприбарахленный, а тут вроде настоящий ресторан. Небось без галстука и не пустят?
   — Со мной и без штанов пустят! — небрежно ответила я. — Веди даму! Как положено!
   Я с картинной слабостью повисла на его локте и засеменила к дверям, где уже улыбался мне швейцар в идиотской, похожей на адмиральскую форме с эполетами, якорями и галунами.
   — Здравствуйте, Машенька! — сказал он. Никита впервые глянул на меня попристальней, и глаза у него стали острыми.
   — Ого! Да тебя здесь знают! — заметил он.
   — Заруливаю по случаю! — беспечно произнесла я, скидывая на руки гардеробщику мятый пыльник и открываясь перед Трофимовым во всей красе.
   Нас провели к столику в отдельной нише, и тут очень молоденький лощеный официант в форменке под матроса сделал первую глупость.
   — Все, как вы по сервисному каналу заказывали… Подавать? — спросил он.
   — Ударим по текиле, Трофимов? — поинтересовалась я.
   — Мне минералку, я же за рулем!
   — Не глупи, можно и тут оставить твой тарантас на отстой, ничего с ним тут не сделается. Присмотрят!
   Никита закурил, искоса глянув на меня, и я увидела, что в его кошачьих коричневато-рыжих с прозеленью глазах светится ирония.
   — Только не говори, что мы здесь совершенно случайно, — сказал он медленно. — Харчи и пойло уже заказаны, столик персональный, холуи на цирлах носятся… По какому случаю гуляем, Мария Антоновна?
   —Ну, допустим, у меня день рождения.
   — День рождения у тебя в мае. Сама говорила, что именно от этого всю жизнь маешься! — хмыкнул он.
   — Ну просто день такой. Настроение, — пожала я плечами.
   Я начала понимать, что что-то складывается вовсе не так, как я просчитывала, и насторожилась. Но эта мгновенная тревога прошла, потому что Никита явно расслабился. Он сгонял в мужскую комнату помыть руки и, видно, ополоснул лицо: во вспушенных волосах блестели капельки влаги. От этого он стал похож на веселого медведика. Или ежика. Такой уютный, ладный и теплый. Он с интересом оглядел невеликий ресторанный зальчик, по стенам которого были развешаны декоративные сети, Андреевский флаг, полированный штурвал с медными рукоятками, а возле двери стоял самый настоящий нактоуз с флотским компасом и прочим. Из стенки в бассейн с рыбками, огороженный якорными цепями, сочилась вода.
   — Ну прямо виват российскому флоту! — ухмыльнулся Трофимов. — Только макарон по-флотски с компотом из сухофруктов и не хватает…
   — Я знала, что тебе здесь понравится, — довольно кивнула я. — А кухня у них… то есть как это по-морскому — камбуз? Сплошной отпад!
   — Тогда чего ждем, Антоновна? Свистни этого салагу! Пусть тащит все, что положено. Я ведь, честно, трескать хочу до писка…
   Дальше все пошло вроде бы как надо. Мы выпили по большой рюмке золотой текилы, и я поучала Никиту, что настоящие мексиканцы употребляют эту кактусовую водку с ломтиком крохотного зеленого лимончика и обязательно слизывают с руки соль. Я была голодна, потому что с утра от волнения не могла проглотить ни крошки, и текила неожиданно мощно и горячо ударила в голову. Мне стало хорошо, страшно весело и смешливо. Но контроль над собой я не теряла и игру вела четко, по-задуманному.
   Вкуснятины было много, и самой разной, и мне жутко нравилось, как Трофимов ест, — аккуратненько, не жадно и как-то вдумчиво. Будто случайно, смахивая некие невидимые крупинки, я осторожно притрагивалась к его твердым заветренным губам пальцем.
   Ресторанчик постепенно заполнялся, верхний свет выключили, и горели только настенные матовые бра, похожие на стеклянные рыбацкие поплавки-кухтыли. За стойкой бара в дальнем углу возник бармен в тельняшке и фуражке яхтсмена, и я пару раз поднималась и шла якобы за сигаретами и льдисто-освежающим коктейлем. Как и подобает истинному джентльмену, Никита вежливо порывался сделать это сам. Но мне надо было, чтобы он меня видел как бы со стороны, во весь рост, и я не просто проходила через зал, но несла себя, всей спиной, всей кожей ощущая тяжелеющий взгляд Никиты и других мужчин. Я старалась держать походочку от бедра и не опускаться до вульгарного вихляния задом, а нести тугую попочку так, чтобы каждый понимающий толк в женских тайнах мужичок сглотнул слюну.
   Время летело незаметно. В ресторанчике не танцевали, но у дверей была небольшая эстрадка, на которую взобрался пожилой гитарист в бархатной куртке и кожаных брюках. Гитара была обычная, без всяких усилителей. Он начал негромко наигрывать что-то бардовское, потом хрипловато запел что-то про солдат в горах Кавказа.
   Трофимов как-то сразу поскучнел, глаза стали трезвыми.
   — Наша десантура небось тоже там… Так что и вернутся дослуживать наверняка не все…
   — Да брось ты про это… «Спящий в гробе мирно спи, жизни радуйся живущий…» Мы-то с тобой живые, Никитка?
   Я решила, что момент настал, ласково взъерошила его волосы ладошкой, быстро вынула из сумочки фирменную коробочку, положила перед ним:
   — Открывай, открывай. Это тебе!
   Он ковырнул ногтем крышку. В коробочке были классные часы, швейцарские, «Раймонд». Как раз для настоящего мужика — сурово-благородные, тяжелые и очень простые, без излишних наворотов, на массивном серо-серебристом браслете.
   — Это тебе…
   — За что?
   — За героизм и защиту от абреков, — пожала я плечами. — На память… Или просто так… Хороший день сегодня, верно? Тебе пойдут! Примерь-ка! Смотреть на твою пласмассовую дешевку больше не могу…
   Никита носил на широком запястье затертые черные часики, из тех, что когда-то были модными, — электронный гибрид с микрокалькулятором и календарем, который уже давно показывал не даты, а черт знает что.
   Трофимов повертел новые часы, вернул их в коробочку и припечатал крышку ладонью твердо и решительно.
   — Мимо, — сказал он.
   Я с удивлением увидела, как напряглось его лицо, отвердели скулы, из глаз ушла дымка, и они стали холодными и трезво-насмешливыми.
   — Это ты меня покупаешь, хо-зяй-ка? — медленно поинтересовался он.
   — Ты что, опупел? Ну какая я тебе «хо-зяй-ка»? — передразнила я его, улыбаясь. — Что мы, чужие, Никитушка?
   — Да что-то слишком быстро мы своими становимся, Маша, — проговорил он тяжело, опустив голову и разглядывая свои руки. — Я все хотел спросить: с каких пирогов? Зачем? Работа работой… Я пашу, ты платишь. Тут без балды — все, как полагается. А остальное при чем? Матери зубы ставишь, деду слух правишь… Как будто у них своих родных нету. Наших шпротиков пломбирами закармливаешь, они тебя уже так и зовут «Маша-киндерсюрприз». Прямо десантировалась на наш плацдарм, и он уже вроде бы полностью твой. Закупленный… Или вот часики эти — зачем? И вообще все это — сегодня? — Он широким жестом обвел гудевший многоголосием ресторанчик. — Господи, да это-то при чем? — чувствуя, как все обрывается и холодеет внутри, засмеялась я через силу.
   — Так ведь все «при чем», — серьезно и очень невесело сказал он. — Хороший ты, конечно, человек, Маша. Только страшный. Для меня, по крайней мере. Меня уже один раз таким макаром пробовали захомутать. Как раз из армии вернулся… Все было — и розы, и слезы… А потом зарплату положила за койку! Ну а у нас с тобой какая программа? Хотя бы на сегодня? В койку, что ли? Это можно. Можно и лапшу на уши вывесить, какая ты нежная и красивая… Тем более что это правда. Только ведь это все вранье будет. А что с вранья начинается, враньем и кончается. По себе знаю. Оно тебе надо?
   Я комкала салфетку и тупо смотрела в пепельницу, где истлевала моя сигаретка. Все ломается и рушится с грохотом, который слышу только я. Мне было невыносимо прежде всего оттого, что этот Трофимов меня жалеет, что для него я прозрачна и примитивно ясна, как полено. И еще пришло прозрение — чужой. Что ж он помалкивал столько времени, терпел? Я представила, как втихую посмеивались надо мной Трофимовы, демонстрируя мне полную приязнь. А может, просто просчитывали, что можно еще выдоить из этой полупридурочной торговки?
   — Это ты все про свою Юлечку забыть не можешь? Которая тебе рога наставила? Это ж она с тобой втихаря от мужа торговалась, верно? Насчет койки! — пульнула я, уже не сдерживаясь.
   Лицо у него стало совершенно серое, будто мгновенно выцвело.
   — Ого! — сказал он тяжело и брезгливо. — Ты уже и до нее добралась? Хороша! Да какое тебе до нас всех дело? До меня?
   — Много о себе воображаешь, Трофимов! Да я… с тобой… на одном поле… опростаться не сяду! — задыхаясь, выговорила я. — Да кто ты такой, водила?
   — А вот так — гораздо лучше, — серьезно кивнул он. — По крайней мере — честнее!
   И тут я страшно пожалела о том, что вырвалось так грубо и грязно. Пробормотала отчаянно и жалко:
   — У тебя есть кто-нибудь? Ну прости… прости…
   Но он уже ничего не слышал. Деловито отсчитав деньги из своего затертого бумажника, сунул их под пепельницу: «За текилу… И прочее!» — и пошел вон, легко раздвигая плечом теснившихся у стойки людей. Я вдруг испугалась, что он сядет за баранку «Газели» в крепком поддатии, поедет через всю Москву, и добром это не обернется. Видение аварии, со скрежетом лопающихся стекол и рвущегося металла, крови и криков прохожих было таким ярким, что я невольно взметнулась, собираясь его остановить, но тут же поняла, что делать этого не имею никакого права. Он мне больше — никто, а главное, для него никто — была, есть и останусь — я сама. Я осела, закрыв ладонями лицо.
   — Вам плохо, Маша? — тут же подбежал гарсон.
   — Нормалек, дорогой… Все о'кей! — хохотнула я — И подбрось-ка водочки…
   Мне почему-то стало жалко щедро и продуманно накрытого стола, всей этой вкуснятины — от фаршированных молодых баклажанчиков и нежной зеленушки до колючих лап камчатского краба «а-ля натюрель», отваренных в присоленной водице, к которым Никита почти не прикоснулся. Впрочем, я тоже от волнения почти ничего не попробовала. На меня вдруг напал едун, и, потерев руки и пробормотав: «Не собакам же выкидывать?» — я стала жадно поглощать все подряд, стараясь ни о чем больше не думать. И пила гораздо больше, чем когда-либо себе позволяла.
   Ко мне начали клеиться мужики, но я только поднимала глаза, и они тут же начинали запинаться и мяться и отваливали почти испуганно. Потому что, наверное, я смотрела на них так, что каждый понимал: этой девушке не до амуров. Когда перед закрытием ресторанчика припудривалась в дамской комнате, из зеркала на меня глянуло не лицо, а странно неподвижная, обесцвеченная до синеватой бледности, мертвая маска. Глаза были как тусклые ямы, и рот кривился в какой-то нелепой и стылой ухмылке.
   Покидая «Якорек», я прихватила бутылку дорогого бордо, заботливо упакованное для меня в бумажный пакет. Я хотела, чтобы ночью мы с Никитой пили горьковато-красное вино, от которого не бывает тупого хмеля. Наоборот, от него чувствуешь себя неутомимой и сильной, как после переливания крови.
   До дому я добралась с последним троллейбусом, бесстрашно пересекла густую темень парка, пронизанного отсветами фонарей с проспекта и одуряюще пахнущего палой листвой и грибами.
   Двор был совершенно безлюден. Я присела на ступеньки у своего парадного, потому что возвращаться в свою квартиру никак не могла решиться. Я не хотела видеть эти идиотские красные ароматические свечи, которых некому будет возжечь у зеркала, новенькое белоснежное меховое покрывало на тахте, прикрывавшее черные шелковые простыни и две подушки в таких же черных наволочках с редкими абстрактными алыми фигурами, напоминавшими сплетенных в объятиях змеек. Постельный гарнитур назывался «Торжество любви». Торжествовать в одиночку я не собиралась.
   Я столько готовила себя к этой ночи, что что-то во мне было заведено, как пружина, и все еще трепетало и ждало. Некоторое время я просто сидела, покуривая, и словно прислушивалась к себе. Неожиданно ночная прохлада как-то разом отрезвила меня, я вдруг совершенно осознала, в какое жалкое позорище сама себя опрокинула. И это было так невыносимо горько, что я откупорила бордо, протолкнув пробку в узкое горло бутылки веткой, которую отломала от опадающей сирени. Я пила вино булькающими глотками, как последняя алкашка. Мне надо было оглушить себя. Хотя бы на время.
   Полностью забыть обо всем не удалось, но легкая игривая дымка, смягчив ночь, заколыхалась перед моим взором, и в лифт я вошла уже почти командирским шагом. Поднялась на восьмой этаж, допила вино, поставила бутылку у мусоропровода, икнула и решительно воткнула палец в кнопку звонка.
   Терлецкий открыл не сразу: шел уже второй час ночи. Когда дверь наконец приотворилась, из нее сначала выскользнул прекрасный, как собачий бог, беломраморный молодой дог величиной с телка с глупыми и добрыми глазами. Следом за ним высунулся Терлецкий.
   — Джордж, не смей… На место! — скомандовал он. Я и не знала, что у него есть собака.
   Дог лизнул меня в руку и, шумно выдохнув, воспитанно и послушно ушел в квартиру.
   Терлецкий был заспанный, с красной вмятиной от подушки на лице, в лиловом домашнем халате с капюшоном и босой.
   Я нагло потрепала его по щеке:
   — Привет, Терлецкий! Не забыл еще меня?
   — Тебя забудешь! — ухмыльнулся он. — Ты представляешь, сколько сейчас времени?
   — Плевать…
   Он пригляделся ко мне.
   — Что празднуем? Что случилось, Корноухова? — изумленно спросил он.
   — Я… случилась! — твердо ответила я. — Тебе мало?
   — По-моему, тебе нужен кофе, — сказал он рассудительно. — Боюсь, что это может быть весьма чревато. Для меня. Но что поделаешь? Заходи…
   — Туда? — с деланным испугом заглянула я через его плечо в переднюю. — Нет уж, там я свое откувыркалась… Может быть, ты про все и забыл, но у меня впечатлений до сих пор — выше крыши!
   — Слушай, чего ты хочешь?
   Я пожала плечами, взяла его крепко за руку и произнесла тихо и очень серьезно:
   — Иди за мной… И — молчи!
   Он пошел.
   …Проснулась я поздно, почти в полдень, одна. Солнце било косо сквозь окна, в форточку задувал ледяной свежачок, и я долго сидела на тахте на сбитых и скомканных простынях, зябко куталась в покрывало и тупо рассматривала свою спальню. В горло вазы с драконом кто-то из нас всунул пустую пачку от сигарет. Свечи на подзеркальнике оплыли до огарков, и застывший красный воск заляпал полировку и паркет уродливыми потеками. Мое бельишко было раскидано повсюду, но на этот раз срывала с себя все это я сама, а не Терлецкий. Илья был необыкновенно нежен, на себя прежнего вовсе не похож и все просил шепотом: «Не торопись…» Я плотно закрывала глаза, отчаянно пыталась представить, что это не он, а тот, для кого я готовила себя все эти дни. Ничего не выходило, и я грубо и нетерпеливо тормошила Терлецкого и что-то хрипло кричала. А потом просто постаралась ни о чем не думать и жадно и бесстыдно выжимала из своего трепещущего тела все, на что оно было способно.
   Я хорошо помнила, что отправила Терлецкого к холодильнику, и он принес шампанское, которое я тоже предусмотрительно приготовила для нас с Никитой. Мы молча пили, передыхая, я капала из своего фужера ледяную влагу на грудь Терлецкого в густой шерсти, и он смешно подергивался и смеялся: «Не хулигань!»
   Теперь я чувствовала себя совершенно пустой, как проколотый барабан. На котором я сыграла безумный траурный марш по несбывшемуся.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1
КАТЯ И ГАЛИЛЕЙ

   Никогда мне еще не было так паскудно и до воя одиноко, как в эти дни…
   Где-то была Долли, совершенно чужая и отстраненная. Где-то на даче обитала Полина, занятая закрутками и солениями. По осени она ни о чем и думать не могла, кроме своих драгоценных грибков, моченой антоновки и прочего. Она никогда не возвращалась в Москву, пока не укрывала на зиму сад. Даже на малину надевала старые колготки, которые ни один голодный заяц зимой прогрызть не мог.
   И где-то у своего дружка-оружейника в Дмитрове скрывался от меня отец. Раньше иногда Антон Никанорыч к нему тоже ездил. Оружейник был увлечен самогоном, гнал настоянный на черноплодной рябине самопальный напиток ведрами, и если они там не столько рыбалят и охотятся, сколько завивают общее отставное горе веревочкой, то это до снега.
   Пожалуй, батя мог загудеть и из-за меня. От одной брезгливости. Иногда мне казалось, что я его больше никогда не увижу.
   Значит, что у меня оставалось? Выходило — одна селедка…
   Но появляться перед Рагозиной в выпотрошенном и изрядно помятом виде мне было нельзя, и я почти круглые сутки отсыпалась.
   Когда я, обмундировавшись позатрапезнее, явилась исполнять свой торговый долг, она все-таки заметила, что я как выдоенная.
   — Ты не заболела, Корноухова? — спросила она.
   Я что-то буркнула и немедленно потребовала полного отчета за последние две недели, в которые меня в лавке фактически не было.
   Катька выложила амбарную книгу, отдельно — свою тетрадь с записями и расчетами, две пачки чеков в копиях, копии накладных и сертификаты на товар.
   Я уже и так видела, что в лавочке — полный порядок. Единственное, что накопилось, — это бумажные деньги, мелочь, аккуратно расфасованная по мешочкам. Но менять рубли в валютке — это была моя забота, а раз меня не было, Рагозина к деньгам не притрагивалась.
   Меня неприятно кольнуло, что она покрыла стеллажи под поддонами новой клеенкой, очень симпатичной, бежевой, и оборудовала для себя дальний угол, куда передвинула кресло и поставила на полку небольшой проигрыватель с большими радионаушниками и пластинки по курсу итальянского языка. И еще почему-то было очень много цветов, растыканных в трехлитровые банки. Мне как раз такие нравились — громадные темно-красные и лиловые георгины и поздние гладиолусы.
   На Катерине был новый рабочий халатик. Не спецура, которую я для нее так и не заказала у Полины, но такого же голубого цвета. И голову почти по брови она повязала тоже голубой косынкой, отчего ее оловяшки казались почти синими. Покуривала уже в открытую — пачка крепкого «Кента» лежала на проигрывателе.
   Я забрала всю бухгалтерию, разложилась на пристенном столике-откидушке за холодильником и стала разбираться.
   Разбираться, в общем, было особенно не в чем. За это время через лавку прошло почти три тонны рыбы и рыбопродуктов. Не считая штучных жестянок. Рагозина была пунктуальна и будто щеголяла честностью, точностью и аккуратностью абсолютно во всем. Даже подколола расписку от мусорщиков о том, что им сдано для ликвидации пять кило испортившегося минтая и четыре банки вздувшихся консервов. Она, кажется, не без издевки выпендривалась передо мной. Словно хотела показать, что способна делать это не хуже меня, и тот примитив, которым я занимаюсь, может освоить любой дебил.
   А я, посасывая сигаретку, с хмурой иронией думала, что за весами стоять — не велика премудрость. Эта чистюля никогда не поймет, что даже без меня четко сработала моя система — тот механизм, который я собирала и отлаживала годами, как опытный настройщик свой рояль. Меня в лавке не было, но поставщики продолжали исполнять договоры, привозили и свежачок, и соления. Даже карпушки осеннего закинули из Конакова. Я никогда никого всерьез не обманывала. И они не сомневались, даже не получив от Рагозиной ни копейки, что я со временем непременно и точно рассчитаюсь с ними. А это значило, что у меня есть то, что ценится дороже всяких денег, расписок и долговременных контрактов. Мое Имя. Мое Слово. И если я снова отвалю на какое-то время, это ничего не изменит, все будет идти, как шло, пока я не вернусь.
   Я слышала, как Катерина вежливо чирикает за прилавком, каждый раз приговаривая: «Благодарю за покупку!» Наверное, в круизах насмотрелась, как ведут себя иноземные торгашки.
   Я начала пересчитывать деньги, хотя уже и так знала, что все до копейки сойдется, и тут она заглянула в мой закут с букетом сиреневых гладиолусов и с досадой зашептала:
   — Опять цветы принес… А теперь сидеть будет! Да нет, он не мешает… Просто заходит с тыла, сядет на корточки за задней дверью и сидит! Почти каждое утро. Вежливый, но помойный теперь какой-то… Что этому жулику надо, Корноухова? Я его внутрь не пускаю…
   — Ну и глупо… Он своих не трогает!
   Я уже догадалась, о ком речь. О Галилее.
   Сколько лет Роману Львовичу, я до сих пор не знала. Лицо у него было каким-то текучим, то блеклым и старчески-опавшим, то почти молодым, с приятной розовостью. Но я давным-давно поняла, что здоровый цвет лица появляется у него, лишь только он примет с утра первые пятьдесят граммов, и поддерживается в течение дня такими же малыми и регулярными дозами. Правда, алкашом Галилей себя не считал и как-то не без гордости заметил, что следует заветам великого Уинстона Черчилля, который до девяноста лет пил малыми порциями обожаемый армянский коньяк, поставляемый ему по личному указанию Сталина еще с тех времен, когда мы совместно с англичанами ломали ребра Адольфу. Этот приказ неукоснительно продолжал исполняться и тогда, когда из союзников мы стали заклятыми врагами, и даже после смерти Иосифа Виссарионыча до самой кончины великого британца.
   Обычно Галилей заправлялся где-то на свои. А если появлялся у меня с утра, значит, на чем-то погорел и сел на временную мель.
   Иногда он бывал мне полезен по-настоящему. Вдруг притаскивал в зубах новость о том, где и что можно перекупить задешево. Я как-то предлагала ему стать моим коммерческим агентом и иметь процент с каждой сделки, но он высокомерно отказался.
   Роман Львович был интересным типом. Просто ходячая энциклопедия. Он был в курсе всего на свете — начиная с того, как лечить собаку от лишая, до теории о разбегающейся Вселенной, каковую в конце концов ожидает тепловая смерть.
   Я отворила заднюю дверь.
   Галилей сидел на корточках, покуривая. Неряшливо распатланный и давно не бритый, в засаленном старом комбинезоне, присыпанном цементной пылью, с рукавицами грузчика за брезентовым поясом.
   Он страшно обрадовался, поцеловал мне руку и сказал с облегчением:
   — Ну наконец-то Мэри… Я без вас просто погибаю! Эта милая девушка, хотя и превосходно воспитана и деликатна, но… недопонимает! Или слишком юна, или просто ханжа… У меня скверный период, Мэри… Увы мне!
   — Заходите, Роман Львович! Я тоже соскучилась. Бутылку для него я всегда держала в тайничке почти под крышей. Чтобы Клавдия не добралась. Галилей пил один коньячок, и не московского, а армянского разлива, но только «старшего лейтенанта», то есть в три звездочки. В бутылке еще оставалось прилично.
   Рагозина на него смотрела брезгливо-высокомерно и злобно. Видимо, еще не забыла, как он ее пытался кинуть. А может, просто считала его недочеловеком. В этом идиотском комбинезоне с дырками он и впрямь был как бомж.
   Думаю, что именно в пику ей я приняла его церемонно. Нарезала балычку, лимончика, выложила вкусного окунька горячего копчения, перевернула какой-то ящик, покрыла его салфеткой и все аккуратненько расставила. И даже сама налила ему первую рюмочку.
   — Воздастся вам стократно, дева милосердная, — прочувствованно молвил он, умывшись и присаживаясь к импровизированному столу.
   — На здоровьечко… А мне еще кое-что просчитать надо. Так что не отвлекайте!
   Я удалилась в свой закут — прикидывать, какие обогреватели и за сколько надо будет подкупать к зиме. Самый мощный весной сожгла Клавдия: вздумала сушить на итальянской аппаратуре свои валенки. С них что-то натекло внутрь, и мастера мне сказали, что дешевле купить новый.
   Галилей неспешно откушивал, и хотя было видно, что он страшно голоден, держался Роман Львович так, будто сидит за столиком в ресторане «Метрополь».
   Было уже за полдень, обеденный покупатель иссяк. Катерина отошла от весов, закурила, прислонясь спиной к стене, и вдруг спросила не без подковырки:
   — А с чего это вы, извините, Галилей? Вы астроном, что ли?
   — Угадали, синьорина! — кивнул согласно он. — Вообще-то не совсем, но вектор совершенно точный…
   Я прислушалась. Мне он никогда об этом не рассказывал. Потому что я не спрашивала.
   Роман Львович неспешно, смакуя коньячок и посасывая лимон, поведал ей дружелюбно, что некогда служил техником по обслуживанию громадного многотонного линзового телескопа в Крымской обсерватории, по работе был допущен к разглядыванию самых отдаленных созвездий и галактик и заочно учился на настоящего астрофизика в МГУ.
   — Ах, юные лета! Юные лета! Неужели это и впрямь у меня было? — задумчиво и хмуровато воскликнул он. — Ночь черна, звезд несчитано, Млечный Путь свой роскошный хвост распушил над головой… Горы, теплынь… Цикады поют… В бидончике вермут массандровский, бочечный, по шестнадцать копеек стакан. И пока нету никакой глупейшей борьбы с алкоголизмом, виноградники не вырублены, а Крым еще общий, всесоюзная здравница… Сидишь на дежурстве в полной темени, поскольку даже от прикуренной сигаретки световые помехи, труба над головой торчит, наблюдатели в своей корзине что-то бубнят, аппарат щелкает, как «Калашников» на перезарядке, а ты думаешь, что жизнь прекрасна и удивительна, и будет утро, откроется море далеко внизу, и там — алые паруса, капитан Грей, Ассоль и весь прочий романтический гарнитур! Ну в крайнем случае ракетный катер на траверзе — Брежнева охраняет… который на своей даче.