— Во время боев, когда германцы прорвались, Ставка прислала четырнадцать тысяч человек — и все без ружей! Эта колонна подошла чуть ли не на самую передовую и очень стала стеснять войска. Офицеры на войне хороши, а генералы плохи. Начальник дивизии Третьего сибирского корпуса Лашкевич бросил дивизию и бежал в Гродно. То же сделал Епанчин. Он бросил свой корпус и бежал от наступления неприятеля в Ковно… Как только немцы порвали телефонную связь, ее не восстановили конницею… Сам командующий армией лежал в обмороке и не распоряжался!..
   Гриша все говорил, говорил, говорил… Настя вспомнила Алексея, перед ней встали сотни раненых солдат, которых она перевязывала в своем госпитале. Ей стало очень тяжело.
   Молодая женщина осторожно, чтобы не перебивать оратора, поднялась с дивана и выскользнула из кружка, который ему внимал. В прихожей она быстро оделась и вышла на воздух. По ночному Невскому от Варшавского вокзала без остановки шли трамваи, полные раненых.
   «Завтра в госпитале снова будет много работы», — подумала Настя и заспешила домой.

48. Прага, февраль 1915 года

   Полковник Максимилиан Ронге, начальник Эвиденцбюро [27], проклинал свою хлопотливую должность. У него голова шла кругом от множества забот, свалившихся невесть откуда на его плечи. Сначала, когда русские начали свое наступление в Карпатах, пришлось переводить главную квартиру армии в Тешин и охранять ее там от неприятельского шпионства.
   Полковника бесило, что, несмотря на отлично поставленную службу осведомителей в императорской и королевской армии, целые роты, батальоны и даже полки, сформированные на славянских землях империи — в Богемии, Моравии и Словакии, — иногда в полном составе, при офицерах, сдавались в плен русским. Ненадежность славянских частей становилась все более очевидной, и верхушка армии хотела найти козла отпущения. Ронге боялся, как бы его служба не оказалась под ударом. Ведь господа дворяне, составлявшие генеральский корпус армии, с презрением относились к разведке и контрразведке, считая занятие, которому Максимилиан посвятил всю жизнь, неблагородным делом.
   А тут еще, минуя его непосредственное начальство — Конрада фон Гетцендорфа, — через самого господина министра иностранных дел графа Берхтольда поступил секретнейший приказ. Максимилиану Ронге следовало организовать встречу двух германских эмиссаров и одного австрийского аристократа, давно оказывавшего негласные услуги Эвиденцбюро, с русской фрейлиной Васильчиковой в ее имении Кляйн Вартенштайн. Но сначала было необходимо рядом административных угрожающих мер подготовить русскую хозяйку австрийского поместья к сотрудничеству с австрийскими властями для организации ее переписки с царем. Так хотели германцы, и граф Берхтольд не мог отказать его величеству Вильгельму Второму в его настоятельной просьбе.
   Ронге так и не понял, разрешено ли ему доложить все дело Конраду или и от него следует держать все в секрете. На всякий случай он решил доверительно проинформировать своего начальника о том, что, по-видимому, Берлин начал с царем какую-то игру, ведущую, возможно, к сепаратному миру Германии и России. Рассказывая историю фон Гетцендорфу, полковник разыграл легкое возмущение эгоистическим поведением германского императора. По тому, как усмехнулся Конрад, подкрутив острые кончики усов, разведчик понял, что германцы отнюдь не опередили дунайских союзников.
   Начальник Генерального штаба не скрыл от шефа секретной службы, что его бывший подчиненный, князь Гогенлоэ, прослуживший несколько лет военным атташе при дворе в Петербурге, а ныне посол в Германии, уже давно направил царю письмо примерно такого же содержания, какое предстояло теперь переправить с помощью Васильчиковой. Князь Гогенлоэ пытался внушить царю мысль послать в Швейцарию доверенное лицо для встречи с представителем императора Франца-Иосифа.
   Царь ничего не ответил. Теперь подобную же операцию было приказано проделать при помощи русской фрейлины, но в пользу германцев.
   Ронге уже давно предполагал использовать Васильчикову в интересах своей службы. Он заблаговременно, еще с довоенных времен расставил сеть вокруг придворной дамы царицы, обожавшей свое австрийское имение и не пожелавшей из него уезжать даже с началом войны. Полковник досконально, через прислугу в Кляйн Вартенштайне, знал настроения Васильчиковой. Он не сомневался, что фрейлина в силу своих проавстрийских симпатий и из-за экономических интересов легко пойдет на сотрудничество. Огорчало Ронге только то, что Мария Васильчикова была глупа, самоуверенна и болтлива. Возникала трудность с сохранением абсолютной тайны вокруг предприятия.
   Чтобы исключить утечку информации, Ронге занимался всем делом, связанным с Васильчиковой, только сам. Это отнимало массу времени и требовало постоянных разъездов между Тешином, Веной и Берлином. В деле были ангажированы столь высокие лица, что даже представитель Эвиденцбюро при отделе «III B» Большого Генерального штаба Германии не имел касательства ко всей операции.
   А тут еще этот русский разведчик, с которым Максимилиан Ронге так хотел поработать, чтобы перевербовать, бежал из тюрьмы в Праге. Пришлось срочно выехать в чешскую столицу, чтобы на месте разобраться, как это произошло. Полковник Ронге, еще не зная всех обстоятельств побега Соколова, предположил, что русскому помогала целая чешская организация.
   В Праге все подтвердилось. Оказалось, что наутро после побега Соколова исчез один из тюремщиков, на которого и раньше падали подозрения в симпатиях к узникам славянского происхождения. У основания башни, как доложили начальнику Эвиденцбюро, были найдены следы двух человек, ясно отпечатавшиеся на мокрой земле. Ронге ходил и в Олений ров, чтобы увидеть на местности путь дерзкого побега. Задрав высоко вверх голову на окно, которое ему указал полицей-президент Праги, возглавивший расследование, Максимилиан мысленно содрогнулся, когда представил себе, с какой высоты спускался по веревочной лестнице беглец.
   «У этого русского и мужества, и физической силы, наверное, с избытком!..» — подумал уважительно о своем противнике начальник Эвиденцбюро.
   Наблюдательный полицей-президент заметил, что интерес начальства к обстоятельствам побега русского разведчика начал рассеиваться, и весьма своевременно пригласил полковника на обед.
   Мотор, клаксон которого приводил в трепет всех полицейских и сыщиков Праги, быстро домчал гостеприимного хозяина города и Ронге от Градчан к Пороховой башне. В легких сумерках рядом с мрачной громадой Порохувки светились желтыми электрическими лампами огромные перепончатые окна Репрезентативного дома.
   Полицейский на перекрестке, завидя хорошо знакомое авто, остановил движение. Мотор подкатил к роскошному порталу Репрезентяка, как в просторечии именовался ресторан. Швейцар услужливо распахнул двери. Ронге остановился у зеркала поправить прическу. Он увидел в нем, как высокий и стройный кавалерийский ротмистр с непременным моноклем и стеком вышел из зала ресторана. В зеркале промелькнули его иссиня-черные, коротко подстриженные волосы и тонкая нитка усов над энергично очерченным ртом.
   Что-то неуловимо знакомое было в лице ротмистра. Ронге обернулся, чтобы, может быть, узнать его со спины, но фигура этого человека не напомнила ему никого из знакомых.
   «Наверное, я сталкивался с ним где-нибудь на маневрах… — подумал полковник, — а может, кто-то из здешних аристократов, встречавшихся в венских гостиных или в опере…»
   Ронге сделался молчалив, напряженно вспоминая, откуда ему знакомо это лицо. Потом он отогнал назойливые потуги памяти и решил целиком отдаться беседе с полицей-президентом. Оказалось, что тот тоже обратил внимание на кавалериста и тоже решил, что где-то встречал его.
   Хозяин и гость, перебирая общих знакомых, не могли себе представить, что в самом центре Праги преспокойно разгуливает в австрийской военной форме тот самый Алексей Соколов, обстоятельства бегства которого они только что расследовали на Градчанах. Черты поразившего их лица они видели на фото, разосланных во все концы империи.
   Правда, вместо темно-русых кудрей у Соколова остался на голове типичный ежик, как у Гетцендорфа, только не седой, а выкрашенный в черный тон, изменилась форма усов. Но он столь точно и безошибочно держался в образе надменного австрийского кавалериста — представителя привилегированного рода войск, что даже две опытнейшие ищейки Дунайской империи приняли его за своего знакомого.
   Соколов, стараясь держаться спиной к Ронге, оделся, дал на чай гардеробщику и, высоко подняв голову, выпятив челюсть вперед, гордой походкой аристократа-кавалериста вышел на улицу. В душе у него все замерло, хотелось ускорить шаги. Но и на улице он не торопясь пошел к Порохувке, повернул от нее на Целетную улицу, в Старый город, чтобы в случае погони затеряться в его средневековых улочках и переулках. Лишь отойдя шагов сто за угол по Целетной, Соколов зашел в подвернувшуюся трафику [28] и через ее витрину, делая вид, что выбирает сорт папирос, оглянулся на арку между Порохувкой и Репрезентяком. Полицейской суеты он там не увидел и с полным основанием решил, что старина Макс так и не узнал своего давнего противника.
   «Надо все-таки удвоить осторожность и не рисковать понапрасну… Было бы нелепо оказаться схваченным всего через пять дней после побега… — размышлял Алексей по пути в убежище. — И дернул меня черт обновить этот мундир в самом центре Праги… Нет, пожалуй, надо знакомиться с болтунами офицерами где-то в иных местах… С другой стороны, кавалерийскому офицеру неприлично ходить по забегаловкам… На всякий случай надо сделать небольшой перерыв, а потом попробовать потолкаться на вокзале. Там можно легко получить интересные сведения».
   Соколов решил остаться еще на несколько месяцев в Австро-Венгрии, чтобы сбить ищеек со следа и добыть как можно больше информации перед своим возвращением в Россию. Кроме того, он хотел помочь Филимону наладить трудное дело агентурной разведки в дни войны. И сразу такая опасная встреча.

49. Барановичи, март 1915 года

   Тишина и покой, словно в лучшие годы в Царском Селе, царили под огромными соснами барановичского леса, где на специально построенных путях стояли литерные поезда. Желтый песок, которым аккуратно были присыпаны пути и дорожки между поездами, золотистая кора сосен и зелень хвои в голубом небе — все создавало свой особый колорит, который очень полюбился государю. Здесь спокойствие царя редко нарушали министры. Здесь он был в милой сердцу среде — в кругу офицеров, которые смотрели на монарха с обожанием. Здесь он даже меньше робел, вынуждаемый говорить…
   Утренние доклады Янушкевича об обстановке на фронтах не оседали в памяти императора, они были неинтересны и не требовали никаких выводов. Наверное, это тоже успокаивало нервы государя, который очень не любил, если его заставляли думать и принимать решение. «На все воля божья!» — всегда хотелось Николаю ответить настойчивому домогателю. В Барановичах к нему никто не лез с просьбами, прошениями и всяческой другой чепухой, поскольку здесь был свой хозяин — великий князь Николай Николаевич…
   Утром в теплом вагон-салоне, обитом зеленым шелком, было очень приятно пить не торопясь чай, курить любимые турецкие папиросы.
   Сегодня, накануне отъезда в Царское Село, чай казался особенно вкусным, сосны и снег — удивительно милыми. Даже синицы, неутомимо скачущие под окнами царского вагона, и те выглядели по-особенному славно.
   Неторопливо попивая чай, Николай вспоминал приятные вещи. Во-первых, 28 февраля, в самый день отъезда в Ставку, умер давний недоброжелатель, фрондер, источник всяких порочащих царя слухов — граф Витте. Царю уже доложили, что Палеолог телеграфировал в Париж по этому поводу: «Большой очаг интриг погас вместе с ним». Да, конечно, смерть графа Витте — облегчение. Он был такой независимый и дерзкий, а эти его вызывающие речи о нем, царе, что из него такой же монарх, как из глухого — капельмейстер…
   «Господи! — перекрестился Николай. — Вот ты и подал мне знак, что убираешь помаленьку моих злейших врагов!»
   На войне тоже дела шли неплохо. Вот-вот падет Перемышль и Галиция окажется под русскими войсками. Из Лондона пришло уведомление, что союзники согласны отдать России Константинополь. Наконец-то!
   Мысль Николая лениво пошла по хорошо проторенному руслу. Его отличная память напомнила ему резолюцию обожаемого батюшки, Александра Третьего, положенную в 1882 году на докладе посла в Турции Нелидова, первым высказавшего идею о занятии Босфора и Дарданелл: «Дай бог нам дожить до этой отрадной и задушевной для нас минуты. Я не теряю надежды, что рано или поздно, а это будет, и так должно быть». Воистину батюшка был прав! — думал Николай. — А как он настойчиво вел дело к тому, чтобы навсегда положить ключи от своего дома, сиречь от Черного моря, в российский карман?.. Вот и в письме генералу Обручеву батюшка тоже писал: «…у нас должна быть одна и главная цель — это завоевание Константинополя, чтобы раз и навсегда утвердиться на проливах и знать, что они будут постоянно в наших руках…» Правда, до идеала еще далеко, но кое-что прорисовывается. Жаль, с англичанами надо ухо держать востро, но, бог даст, все образуется к вящей славе и приращению империи…»
   Из столового отделения государь прошел в свой кабинет. На письменном столе возвышалась большая груда казенных пакетов с докладами министров.
   «Ах, опять эта нудная работа!» — думает самодержец, но, как и каждый день по утрам, заставляет себя сесть за чтение государственных бумаг.
   Вдали, на станции Барановичи прогудел паровоз. Николай поднял глаза на настенные часы, и лицо его, погрустневшее было при виде горы докладов, снова просветлело.
   «Прибыл петербургский!.. — прислушался он. — Может быть, Аликс прислала письмо?! Уже второй день от нее ни строчки… Что бы это значило? Не заболел ли кто из детей?!»
   Мысли его далеко — в Царском Селе, откуда так приятно и так нужно для одинокой души получить весточку. Проходит полчаса, ухо государя улавливает в приемной шаги нескольких человек. Перед дверью всё замирает, затем робкий стук.
   — Войдите! — командует царь. Появляется дежурный флигель-адъютант с сумкой фельдъегеря в руках.
   — Ваше величество! Почта из Петербурга! — докладывает он.
   — Посмотрите, есть ли письмо от ее величества! — говорит Николай.
   Мгновение, и необычно толстый конверт со знакомым почерком оказывается в руках царя.
   Флигель-адъютант хорошо отработанным приемом успел его вскрыть. Царю остается только вынуть содержимое. Но что это? Из большого конверта, надписанного рукой царицы, появляется ее записка и другой конверт, с адресом, выписанным незнакомой рукой.
   Николай разворачивает листок от жены.
   «Посылаю тебе письмо от Маши (из Австрии), которое ее просили тебе написать в пользу мира. Я, конечно, более не отвечаю на ее письма».
   Николай изумился: неужели дело столь важно, что не могло подождать пару дней до его возвращения в Царское? Аликс знает, что он скоро вернется из Ставки, и тем не менее сочла нужным доверить письмо фельдъегерской почте…
   Жестом царь отсылает флигель-адъютанта, усаживается за стол и, чтобы унять появившееся невесть откуда глухое волнение, закуривает папироску. Затем медленно вытягивает из конверта листки, сохранившие еще аромат каких-то незнакомых ему духов. Уже адрес отправителя «Клейн Варентштайн, Глоггнитц, Нижняя Австрия» говорит ему, что письмо от фрейлины императрицы Маши Васильчиковой, которая с началом войны осталась в своем имении под Веной. «Об этом случае что-то говорила Аликс… К тому же, судя по ее записке, она переписывалась с Машей… Интересно, через кого это женушка передавала свои письма в Австрию?.. По-видимому, через кузин в Дании или Швеции…»
   Не торопясь, чтобы не упустить самого главного, из-за чего Аликс прислала письмо в Ставку, царь скользит взглядом по строчкам:
 
   «25 февраля / 10 марта 1915 года.
 
   Ваше величество!
 
   Сознаю всю смелость моего поступка писать вашему императорскому величеству… В настоящее грустное время я, кажется, единственная русская, имеющая доступ к вам, ваше величество, которая находится во враждебной нам стране… нахожусь в плену, т.е. не смею выходить из моего сада, — и ко мне сюда приехали трое — два немца и один австриец, все трое более или менее влиятельные люди…»
   «Кто же это мог быть?.. Спросить Сазонова?.. Не стоит!.. Пожалуй, лучше Сухомлинова…»
   «…и просили меня, если возможно, донести вашему величеству, „что теперь все в мире убедились в храбрости русских и что пока все воюющие стоят почти в одинаковом положении, не будете ли вы, государь, властитель величайшего царства в мире, не только царем победоносной рати, но и царем Мира… Теперь одно ваше могучее слово, — и потоки, реки крови остановят свое ужасное течение. Ни здесь, в Австрии, ни в Германии нет никакой ненависти против России, против русских; в Пруссии император, армия, флот сознают храбрость и качества нашей армии, и в этих обеих странах большая партия за мир, за прочный союз с Россией…“
   «Однако, Маша взяла на себя смелую миссию!..» — думает Николай и никак не может понять — сердится он на фрейлину или испытывает облегчение от ее письма.
   «…Теперь все гибнет: гибнут люди, гибнет богатство страны, гибнет торговля, гибнет благосостояние: — а там и страшная желтая раса, против нее стена — одна Россия, имея во главе вас, государь… Я была совсем изумлена, когда все это высказали. На мое возражение — что могу я — мне отвечали: „Теперь дипломатическим путем это невозможно, поэтому доведите вы до сведения русского царя наш разговор, — и тогда стоит лишь сильнейшему из властителей, непобежденному, сказать слово, и, конечно, ему пойдут всячески навстречу“. Я спросила — а Дарданеллы? Тут тоже сказали: „Стоит русскому царю пожелать — проход будет свободен“.
   «Однако… — снова задумался Николай. — Ведь из Лондона только что сообщили, что союзники не возражают отдать проливы России!.. А теперь и неприятель передает о своей готовности замириться и передать мне Босфор и Дарданеллы. Однако что же дальше?..»
   «Люди, которые со мной говорили, не дипломаты, но люди с положением, и которые лично знакомы и в сношениях с царственными правителями Австрии и Германии… Конечно, если бы вы, государь, зная вашу любовь к миру, желали бы через поверенное, близкое лицо убедиться в справедливости изложенного, эти трое, говорившие со мною, могли бы лично все высказать в одном из нейтральных государств, но эти трое — не дипломаты, а, так сказать, эхо обеих враждующих сторон…»
   Царь дочитал письмо и запыхтел новой папиросой.
   Мысли, изложенные Машей, нашли отклик в его душе, особенно радовало сообщение о том, что в Германии нет ненависти против русских.
   «Но как же верность союзникам, если вступить с немцами в переговоры?.. Ведь думские круги и всяческая так называемая общественность не простят даже самых малых контактов с Вильгельмом?! Как же быть? И зачем только Аликс нарушила столь милый сердцу покой… И в тайне ли все это осталось от недругов в Петербурге?.. Слава богу, он скоро будет в Царском и сможет подробно обсудить с милой Аликс каждое слово письма…»

50. Царское Село, март 1915 года

   Пасхальное умиротворение царило в душе императора со времени его последнего пребывания в Ставке. Даже письмо Маши Васильчиковой с намеками о сепаратном мире, переданное ему в Барановичи Аликс, и возникшее легкое подозрение, что женушка за его спиной ведет какую-то политическую игру с германцами, нисколько не омрачили настроения Николая.
   В первый же день по его возвращении в Царское он строго поговорил с Аликс о ее переписке с Васильчиковой. Нет, он ничего не имел против Маши, но если их корреспонденция вдруг станет известна недругам, хотя бы и притаившимся в их собственной семье — этим черногорским галкам Милице и Анастасии, великим князьям и особенно их коварным женам, вроде «тети Михень» — Марии Павловны, то у него, русского царя, начнутся опасные отношения с союзниками и с проклятой «общественностью», всеми этими Гучковыми, Львовыми, Челноковыми…
   С раннего детства Николай усвоил, что его врожденная скрытность, коварство и подозрительность были полезны в отношениях с лицемерами и тайными соперниками из собственной огромной семьи, называемой Домом Романовых. Покойный батюшка как-то внушил ему, что любой из царедворцев, камергеров и камер-юнкеров, генерал— и флигель-адъютантов может оказаться заговорщиком, особливо ежели он умен и ярок. Отчасти поэтому Николай терпеть не мог сильных политических деятелей подле себя, независимо от того, был ли это придворный чин или министр. Любил он только бурбонов-офицеров, преимущественно из гвардии, да подхалимствующих исполнителей его воли в высшем слое чиновничества.
   И конечно, уж эти-то дела — контакты с неприятелем во время войны — следовало держать за семью печатями и доверять только самый близким и преданным людям…
   Да, лучше всего он чувствовал себя здесь — в Царском Селе. Александровский дворец — воистину бастион его души. И совсем не потому, что внутри царской половины стоит 17 постов, а еще 40 рассыпано по парку. Не потому, что все здесь продумано для вящей безопасности монарха и его семьи: электрическое освещение люстр дублировано канделябрами со свечами; даже люстры зажигаются с третьего этажа, а настольные лампы — из полуподвала, чтобы никакой злоумышленник не мог одновременно выключить весь свет в любой зале и в темноте сотворить свое мерзкое дело…
   Царское достаточно далеко от шумливого и иногда грозного Петербурга, от которого всегда накатываются только житейские и государственные бури. Здесь очень уютно: в укромной спаленке на стенах благолепное собрание восьми сотен икон с мерцающими живыми огоньками в красных и зеленых лампадах. Ничей посторонний и резкий голос не донесется здесь до его ушей. Николай пробовал было поставить к себе в кабинет новомодный телефон. Но когда бестолковая телефонная барышня соединила его с каким-то крамольником, который брякнул, что все Романовы дураки, и хваленая охранка не смогла разыскать оскорбителя — царь приказал убрать мерзкий аппарат.
   Правда, Аликс сохранила в своих апартаментах — и в палисандровой, и в сиреневой гостиных — по аппарату, а специально для разговоров с ним, когда он в Ставке, велела установить прямой провод. Но он, Николай, никогда не позволит более врываться в его жизнь какому-то бесплотному голосу, который нельзя судить и повесить…
   Мысль Николая скользила по поверхности явлений жизни, будучи уверена во всегдашнем благоволении провидения к помазаннику божьему. И в том, что неограниченное самодержавие есть абсолютное благо для его подданных… Ни совесть, ни доброта, ни любовь к людям не отягощали характера Николая Александровича Романова.
   Российского самодержца совсем не волновало, что на огромном фронте от Балтийского моря до Карпат мерзли без сапог и шинелей солдаты, ввергнутые его волей в грязную жижу окопов. От его сознания, как мячик от брони отскакивали цифры напрасных потерь, факты о нехватке винтовок, патронов и снарядов, доклады о нераспорядительности военных и гражданских чинов…
   Он частенько возвращался в эти дни к письму Маши Васильчиковой. Что-то очень сильно привлекало его к высказанным ею предложениям о мире с Германией. Сепаратном.
   За несколько дней до пасхи начальник канцелярия министерства двора Мосолов, явившись на доклад, выложил из папки с бумагами… новое письмо Маши, на этот раз адресованное прямо ему, царю!
   — Как оно попало к вам? — изумился Николай, вертя в руках конверт с русской маркой и штемпелями царскосельской почты.
   — Ваше величество, оно было неизвестно кем опущено вчера вечером в почтовый ящик на станции… — развел руками генерал.
   С заметным интересом и без гнева, как отметил про себя Мосолов, царь принялся читать письмо Васильчиковой.
   «Не знаю, дошло ли до вашего величества письмо, которое осмелилась вам написать (10 марта нового стиля). С тех пор многое случилось — Пржемысль пал, наши храбрые воины отчаянно воюют в Карпатах — и вот опять ко мне приехали трое (два немца и один австриец), прося повторить написанное мною в первом письме и, может быть, не дошедшем до вашего величества, — читал царь и припомнил, что Сухомлинов, которому он дискретно поведал о первом письме, обещал выяснить имена тех, кто приходил к Маше, но пока ничего не доложил, — а именно — что в Германии и Австрии желают мира с Россией, и вы, государь, возымевший святую мысль о международном мире и по желанию которого был созван в Гааге мирный конгресс, вы, властитель величайшей страны в мире, вы один — тот, который, как победитель, можете первый произнести слово „мир“, — и реки крови иссякнут, и страшное теперешнее горе превратится в радость».
   Дальше шли строки, еще больше заинтересовавшие Николая.
   «Меня просят довести до сведения вашего величества, что из секретнейшего источника известно, что Англия намерена себе оставить Константинополь и создать на Дарданеллах новый Гибралтар и что теперь ведутся тайные переговоры Англии с Японией, чтобы дать последней Маньчжурию…»