«Мертвая голова», как прозвали генштабисты Беляева за его голый череп и мертвящий образ мышления, проникся к Алексею особыми симпатиями. Он представил ходатайство на высочайшее имя о пожаловании полковнику ордена Белого Орла, кавалерами которого, как правило, могли быть лишь генералы, проявлял к Алексею всяческое внимание.
   С первых дней возвращения в Россию Соколов хотел побывать на фронте. Это не было романтической бравадой с его стороны. Он не рвался на передовые позиции разить неприятеля или мстить австрийцам, но очень хотел окунуться в атмосферу действующей армии, почувствовать дух современной войны, окопов, блиндажей.
   Случай вскоре представился. Английский корреспондент Роберт Вильтон, лично известный генералу Алексееву, захотел побывать на передовых позициях. Он был уже однажды в гвардейском корпусе и в 5-й армии, в декабре прошлого года посещал Юго-Западный фронт. Отправляя теперь британца в Минск, к главнокомандующему Западным фронтом Эверту, Беляев с санкции Алексеева просил об особом внимании минского штаба к английскому гостю. Сопровождать Вильтона был назначен Соколов. Анастасия с тяжелым сердцем отпускала мужа в самое пекло. Но Алексей немного успокоил ее, сказав, что никто не собирается подвергать угрозе драгоценную жизнь английского газетчика, поэтому особые опасности ему не грозят…
   Предвидение Соколова целиком оправдалось. Англичанина, видимо, меньше интересовала окопная жизнь солдат и бои, чем настроения офицерства, которые он выведывал с ловкостью опытного разведчика. Полковника несколько насторожил его профессионализм, но союзник есть союзник, и Алексей подавил в себе растущее чувство неприязни к нахальному и пронырливому англичанину.
   Из застольных бесед с офицерами и генералами, направление которых искусно провоцировалось Вильтоном, Соколов убедился еще в одном: офицерский корпус, кичившийся раньше своей аполитичностью и слепой преданностью самодержавной власти, резко изменился.
   В офицерском застолье изрядно поднабравшиеся фронтовики ругали царицу, в весьма прозрачных выражениях касались Распутина и немецкого шпионства в столице империи, демонстрировали желание «навести порядок» во дворце. Соколов поражался глубине падения авторитета царской семьи, и прежде всего Александры Федоровны.
   Для англичанина такие речи, замечал Соколов, оказались слаще меда. Вильтон аккуратно заносил услышанное за столом в свою записную книжечку.
   Не обошлось и без казусов, когда «переложившие за воротник» пехотинцы, в пьяных слезах вспоминая погибших товарищей, ругали не только германцев, но и «проклятую англичанку», которая заварила всю эту кашу и теперь хочет выиграть войну русской кровью.
   К концу недели Вильтон и Соколов добрались до местечка Забрежье, где стоял штаб 2-й кавалерийской дивизии. Гостей накормили ужином и отправили на постой в один из лучших домов — сельского священника. В низкой и тесной спаленке, куда хозяева хотели положить гостей, более половины пространства занимали две огромные высокие кровати, на перины которых нужно было забираться по приставной лесенке. Англичанин немедленно полез наверх.
   Августовская ночь обещала быть на редкость душной. Соколов попросил постелить ему на сеновале. Попадья заохала было, запричитала, что опозорится, как хозяйка, если гость из Петрограда побрезгует ее кровом. Алексею пришлось сказать, что он соскучился по аромату русских трав и очень просит явить ему эту милость. Только после этого служанка доставила постельные принадлежности на сенник, стоявший у самой границы усадьбы. Стены сарая, набитого свежим, душистым сеном почти до крыши, были сколочены из горбыля. Через большие и неровные щели сверкали звезды. На соседнем дворе стоял, видимо, взвод охраны штаба. Там под навесом всхрапывали кони, шла столь знакомая и любимая Соколовым кавалерийская жизнь.
   Алексей покоился, словно на облаке, наслаждаясь пряным ароматом хорошо просушенного сена. Где-то далеко внизу, у самого пола шуршала мышь. Казалось, что нигде нет войны, а в человецех настал мир и благоволение.
   Соколов было задремал, но его сон перебил тихий разговор, начавшийся под стеной, на соседней усадьбе.
   — Устал я воевать… — с тоской говорил голос. — Сперва по своей деревне тосковал, хотя и военным харчам радовался. Потом привык, страх пережил — сердце к бою горело… Теперь все перегорело, ни к чему страсти нет… Ни домой не хочу, ни новости не жду, ни смерти не боюсь — ничегошеньки мне не надо… Хоть сгинуть — хоть жить…
   — Не греши, Агафон! — рассудочно урезонил его другой голос, басовитый и густой. Принадлежал он, видно, богатырского сложения человеку. — Не сгинет так просто мужик русский со свету, крепко в землю вращен мужик. Земля ему мать-отец, война ему зол-конец… Абы не сгинуть, войну кончать надо…
   Почти речитативом вмешался тонкий голос, торопясь и захлебываясь.
   — А я что скажу, ребята!.. Память у меня слабая. Вот упомнить все упомню, что до хозяйства касаемо… А насчет войны — бей взводный, не бей — ничего не упомню. Сорок лет почитай на христианское дело мозги натаскивал, а тут все другое и смертоубийство одно. Однако по приказу начальства. Кабы еще по душе было, а то я так рассуждаю, что русскому одно по душе — своим домком жить, по чужому не тужить…
   Помолчали, раздался звук кресала о кремень, потянуло табачным дымом. Кто-то из солдат закашлялся.
   — До мобилизации больно плохо я жил, да и вся деревня голодала… Коров весной подвязывали вожжами к матицам… А теперь вот в люди попал, нужен стал государю-императору… Царь с царицей, да Гришка Распутин, говорят, как кобели и сучка, а ты за их в аду гори… На войне-то нужен стал: господа офицеры то «братцы», то «ребятушки» ласкательно говорят. И все, чтобы Вильгельм мне кишки скорей выпустил… У-у! Нехристи! — с ненавистью проговорил в темноте кто-то четвертый.
   — Я вот когда по лазаретам валялся — как немой с барыньками и лекарями был. Со своим братом я слов сколько надобно имею… А тут все боялся, что не так услышат и обсмеют… Не хочут они понимать простого человека… — протянул свое первый солдат.
   — И у меня нет добра в душе против богатых. Сильно богатых, окромя нашего дивизионного генерала, я и не видел. Однако, думаю, сильно богатый, это еще хуже. Ему бедный, если брюха не нажил — все равно что дурень али злодей. Много оне с нас меда собрали, а к народу — вредность одна. И богач на одной заднице сидит, а такой гордый, будто две под ним… Придет наш час, как в девятьсот пятом — «красного петуха» пускать будем всем богатым! — с расстановкой говорил солдат.
   — Эк, куда хватил! Ты доживи сначала, чтоб герман тебя пулеметом не вспорол! — спокойно проворчал басовитый. И снова вмешался дискант:
   — Сдается мне, потому простой народ глуп, что думать ему некогда, все кусок хлеба робить надо. Кабы был час подумать хорошенько, все бы он понял не хуже господ. А душа в простом человеке светлая, и кровь в ем свежая… Пожалуй, что и лучше ученых господ все бы разъяснил, кабы часочек нашелся…
   — Есть такие люди, что разъяснить намного лучше господ все устройство жизни могут… — сказал кто-то, молчавший доселе, — большевики называются… Всё знают, а некоторые так в наши же серые шинели одетые, а бывают еще и офицеры… Ну, прапорщик там какой, из скубентов… Хорошие люди, не дерутся…
   — Я одного такого, из солдат, собственноушно слыхивал… — затараторил дискант. — Думал опосля — объявить аль нет?.. Страсть как хотелось объявить, больно супротив законов говорил. Не то что какое мелкое начальство хаял, а просто до царя добирался… Грабительская, говорит, вся война энта. Против простых людей баре ее ведут… И хорошо объявить-то было бы — эскадронный трешню дать должон по такому случаю, как сказывали… А не объявил… Листков я евонных супротив присяги не брал, зато слушал — грех сладок. И спроси, часом, чего это я зажалел его, сказать не могу, а не объявил вот!..
   — Если бы такого человека кто из вас объявил, так я бы его своими руками и кончил! А ты, хорек несчастный, чем хвалишься?! «Объявил бы!..» — передразнил дисканта басовитый голос. — В ухо хочешь?!
   — Да что вы, ребята! — принялся урезонивать первый. — Ведь Еремей не польстился на три сребреника…
   — Ты как вахмистр наш! — обидчиво протянул дискант, явно обрадовавшись поддержке. — Все в морду да в морду… Ему что ни скажи — все кулак в зубы тычет…
   — Да, хуже зверья живем! — подтвердил один из собеседников. — Изобижены, унижены! То герман прет, то свои заурядкорнеты обиду всему воинству наносят. Свинаря замест царя!.. Вот уже всем народом собрались, ждем, кто научит — вот и рады слушать большевиков!.. Да и они муки принимают, вот за ими и не идешь, боишься… Зато объявить — боже сохрани!..
   — Эх, братцы! — вырвалось у басовитого. — Коль и нас загубила эта война, и в деревне землицы не хватает — надо муку принять и другим грозы наделать. Чтобы детям да внукам, может, вольготнее зажилось бы! Хоть и не след при Еремейке признаваться, а скажу: знаю, супротив кого война надобна…
   — Никола истину речет! — поддержал его первый голос. — Время пришло не об устройстве думать… Нету беде-войне конца-краю. Нужно ту беду-войну истребить. Так уж тут думки ли думать про хозяйство свое да про удобное житье какое… Все понимаем, ничего теперь не забудем, научены, что показать богатеям, дай только войну кончить…
   — А как? — зазвенел дискант.
   — Что ты «как да как»! На каке, что на коняке… Хвост трубой, а сам глупой!.. — возмутился голос.
   В отдалении раздалась команда.
   — Взводный разъезд собирает! Пошли, братцы, пока не осерчал! — предложил бас. Солдаты зашевелились, и звук шагов по земле постепенно затих.
   Соколов не мог сомкнуть глаз. Впервые так ясно и четко услышал он мнение народа о войне, о готовности сказать свое слово, добиваясь справедливости.
   Впервые армия предстала перед Алексеем не как хорошо слаженный и заведенный механизм, подчиняющийся царю-часовщику, а как народ в самом доподлинном смысле этого слова. Он знал, что в кавалерийской дивизии служил всякий люд. Были тут и крестьяне, и рабочие, и городская беднота, и ремесленники, и конторщики, и приказчики. И все же армия, ее солдаты были в основном крестьянской массой. Все они — бедняки и мужики побогаче, общинники и хуторяне, старики и молодежь — все думали о своей полоске земли, о крестьянских бедах и разорении.
   Здесь, под ясным звездным небом Белой Руси, Соколов хорошо понял, что народ, армия хотят и думают только об одном: о мире, а на войну смотрят, как на тяжелый крест, который они давно устали нести. Крестьянство, по мобилизационным планам империи организованное в дивизии, полки, батальоны, роты, эскадроны и взводы, — и это понял Алексей — уже на грани взрыва. Но оно еще не знает толком, в какую форму выльется его недовольство. Его основное чаяние — мир, мир во что бы то ни стало. И оно его добьется, коль скоро к его организованной уставами силище прикладывается целеустремленность и разум большевиков.
   «Где будет твое место, когда под самодержавием разверзнется пропасть?! — спросил внутренний голос Алексея. — На какой стороне пропасти встанешь ты?»
   И немедленно пришел ответ, лишенный малейших сомнений:
   — Я встану на стороне народа!

88. Могилев, октябрь 1916 года

   В один из дней темного петроградского октября полковник Соколов снова получил приказ выехать на неделю в Ставку, а затем на передовую с группой союзнических военных агентов. Он отправился на фронт.
   Господам иностранным военным атташе, прибывшим в сопровождении Генерального штаба полковника Соколова из Петрограда в Ставку, отвели удобные номера в гостинице «Бристоль».
   На пороге гостиницы Алексей столкнулся с щуплым седым генералом, который остановился прямо у него на пути и загородил собою дорогу. «Сослуживцев не узнаешь!» — грозно сказал генерал, и Алексей радостно воскликнул: «Николай Степанович!.. Батюшин!» Коллеги обнялись, затем Батюшин энергично потащил Соколова за собой. Алексей не стал отказываться. Он помнил совместную работу с Батюшиным до войны, ценил его как разведчика.
   Приятели бросили шинели на вешалку и присели к столу. Батюшин спохватился, сходил к своему чемодану и достал коньяк.
   — Закусывать после обеда грешно, — убежденно сказал он, отчего-то решив, что Соколов пообедал, и налил прямо в стаканы.
   Чокнулись «со свиданьицем», выпили. Батюшин сразу же налил еще.
   — Ты чем-то расстроен, Николай Степанович? — спросил Соколов, уловив состояние старого соратника. Батюшин отвел глаза, крякнул и выпил до дна свой стакан. Потом достал еще бутылку и снова налил.
   — Не скрою от тебя, Алексей Алексеевич, что прибыл я сюда по очень деликатному делу и никак не могу найти концы, чтобы связать их воедино! А говорю я тебе обо всем этом только потому, что очень хотел заполучить тебя на службу в свою комиссию, как хорошо знающего германскую и австрийскую разведки, так сказать, на собственной шкуре… Но Беляев тебя не отдал… Если сам захочешь ко мне в комиссию по расследованию германского шпионства, то подай рапорт — я добьюсь, чтобы тебя перевели… А щас, — махнул он рукой, — хоть излить душу старому товарищу…
   Батюшин выпил еще полстакана, но не хмелел.
   — Плохо у нас, Алеша, там… — показал он рукой наверх. — А еще хуже — внизу… Солдаты бунтуют, целые полки устраивают братание, стреляют своих офицеров… Уже не сдаются, как бывало раньше, в плен, а готовятся ко всеобщему возмущению…
   Генерал пригубил еще и начал чуть заплетать языком.
   — Ну ладно, семь бед — один ответ! Скажу тебе еще один секрет… В Ставке кое-кого надо повесить!.. Полковник Мартынов, начальник Московского охранного отделения, доложил в департамент полиции копию перехваченного на Московском почтамте письма без подписи. Конверт на конспиративный адрес одного из «общественных» деятелей — Коновалова или Терещенко — и по своему содержанию совершенно исключительный! Директор департамента полиции Васильев, которому Мартынов лично привез из Москвы копию письма, дал ее на расследование мне, коль скоро дело касается армии… Смысл письма в следующем: сообщается для сведения лидерам московской организации прогрессивного блока или связанным с ними лицам, что удалось окончательно уговорить Старика, который долго не соглашался, опасаясь большого пролития крови, но наконец под влиянием наших доводов сдался и обещал содействие… Из фраз письма довольно явственно выступает, что узкий круг лидеров прогрессивного блока предпринимает активные шаги в смысле личных переговоров с командующими наших армий на фронтах, включая и великого князя Николая Николаевича… Васильев заявил мне, что департамент полиции в Москве меры принял… А все, что касается армии — наше дело, и умыл руки. Как же мне теперь действовать? Писать представления и доклады? Ведь Старик, как мне сказал начальник департамента полиции, есть не кто иной, как сам генерал-адъютант Алексеев!.. Вот куда уходит измена не корнями, но кроной своего ядовитого древа!.. — вспыхнул Батюшин. — Мы излавливаем мелких германских коммерсантов-шпионов и гоним их в Сибирь, а большая гадюка греется на груди государя! Ведь любой мой документ попадает в руки Старика! Хоть стреляйся…
   Соколов сидел ошарашенный. Он многое слышал о германском шпионстве, о котором трубили все газеты и кричали все сторонники «войны до победного конца». Полковник считал все эти разговоры большим преувеличением, желанием списать на «шпионаж» неудачи бездарных генералов. Но заговор армейской верхушки здесь, в Ставке верховного главнокомандующего, направленный против царя — держателя верховной власти, — такое он слышал впервые. «Поистине, далеко зашли дела в России за время моего отсутствия!» — подумал Алексей.
   Батюшин вдруг захотел спать или прикидывался сильно усталым, чтобы остаться одному. Алексей обещал с ним еще встретиться и отправился к себе. Ему сделалось до омерзения противно в этом гадючьем гнезде, каким в его глазах стала выглядеть Ставка.
   На следующий день вся его группа выехала на Северо-Западный фронт, в Минск, к Эверту, а затем, не заезжая в Могилев, вернулась в Петроград. Короткого пребывания на фронте Алексею оказалось достаточно, чтобы снова увидеть Петроград другими глазами.
 
   Петроград, Петербург, Санкт-Питер-бурх… Октябрь 1916 года уже нес в себе эмбрионы Октября 17-го. То были не заговоры великих князей, генералов в Ставке или гвардейских полковников в гостиных, не «гр-ромовые» речи мнимых прогрессистов в Государственной думе, не сотрясения воздуха на съездах союзов земств, военно-промышленных комитетов или иных организаций буржуазии. Это не была и мышиная возня блоков и групп, подбиравшихся в свалке между собой к пирогу власти.
   Петроград конца 16-го года мощно раздвинул широкие натруженные плечи, встал стеной забастовок, матросских волнений в Кронштадте, ощетинился штыками запасных батальонов, готовых присоединиться к восставшим рабочим.
   Часы на колокольне святых апостолов Петра и Павла уныло отзванивали над Петропавловской крепостью последние недели и дни императорской России. История готовилась начать энергичную поступь к новому веку.
 
   Конец второй книги