Семнадцать главных планов надо разложить в кабинете. Церковь вам не голубятня, - семнадцать планов - не спичечная коробочка. А через весь стол тянутся прокламации, воззвания: буквы жирные - калачи, и каждое слово - как кулич - обольстительно...
Завернул в камору свою (Олимпиаду стеснили в одну комнату) Кирилл Михеич, а супруга Фиоза Семеновна, на кукорки перед комодом присев, из пивного бокала самогон тянет. А рядом у толстого колена - бумажка. "Письмо!"
Рванул Кирилл Михеич, "может опять от фельдшера"? Вздрогнула сквозным испугом Фиоза Семеновна.
Бумажка та - прокламация к женщинам-работницам.
Кирилл Михеич, потрясая бумажкой у бутылки самогона, сказал:
- За то, что я тебя в люди вывел, урезать на смерть меня хошь? Ехидная твоя казацкая кровь, паршивая... Самогон жрать! Какая такая тоска на тебя находит?
И в сознании больших невзгод, заплакала Фиоза Семеновна. Еще немного поукорял ее Кирилл Михеич, плюнул.
- Скоро комиссар уберется? - спросил.
Пьяный говор - вода, не уловишь, не уцедишь.
- Мне, Киринька, почем знать.
- Бумажку-то откеда получила?
- А нашла... думала, сгодится.
- Сгодится! - передразнил задумчиво. - Ничего он не сказывал, гришь? Не разговаривала?.. Ну...
От комода - бормотанье толстое, пьяное. Отзывает тело ее угаром, мыслями жаркими. Колыхая клювом, прошла за окном ворона.
- Ничего я не знаю... Ни мучай ты меня. Господь с вами со всеми, что вы мне покою не даете?..
А как только Кирилл Михеич, раздраженный, ушел, пересела от комода к окну. Расправила прокламацию на толстом колене.
Жирно взмахнув крыльями, отлетела на бревно ворона и с недоверчивым выражением глядела, как белая и розовая и синяя человечья самка, опустив губы, вытянув жирные складки шеи, следила за стоящим у лошади желто-вихрым человеком.
За воротами Кирилла Михеича поймала генеральша Саженова.
Взяла его под руку и резко проговорила:
- Пойдем... пойдем, батюшка. Почему же это к нам-то не заглядываешь, грешно!
Остановила в сенях. Пахло от ее угловатых, завернутых в шелк костей нафталином. А серая пуховая шаль волочилась по земле.
- Что слышно? Никак Варфоломеевскую ночь хотят устроить?
Кирилл Михеич вяло:
- Кто?
Нафталин к уху, к гладкому волосу (нос в сторону), шопотом:
- Эти большевики... Которые на пароходе. Киргиз из степи сзывают резать всех.
- Я киргиза знаю. Киргиз зря никого...
- Ничего ты, батюшка, не знаешь... Нам виднее...
Грубо, басом. Шаль на груди расправлена:
- Ты по совести говори. Когда у них этот съезд-то будет? У меня два сына, офицеры раненые... И дочь. Ты материны чувства жалеть умеешь?
- Известно.
- Ну, вот. Раз у тебя комиссар живет, начальник разбойничий. Должен ты знать.
- А я, ей-Богу...
С одушевлением, высоко:
- Ты узнай. Немедленно. Узнай и скажи. У тебя в квартире-то?
- У меня.
- Ты его мысли читай. Каждый его шаг, как на тарелочке.
Приоткрыв дверь, взволнованно:
- Два. На диване - дочь. Варвара. Понял?
- Известно.
Сметая шалью пыль с сапог Кирилла Михеича, провела его в комнату. Представила.
- Сосед наш, Кирилл Михеич Качанов. - Дом строит.
- Себе, - добавил Кирилл Михеич. - Двухъэтажный.
Офицеры отложили карты и проговорили, что им очень приятно. А дочь тоненько спросила про комиссара, на что Кирилл Михеич ответил, что чужая душа - потемки, и жизнь его, Запуса, он совсем не знает - из каких земель и почему.
На дочери была такая же шаль, только зеленая, а руки тоньше Олимпиадиных и посветлей.
Кирилл Михеич подсел к офицерам, глядя в карты, и после разных вежливых ответов, спросил:
- К примеру, скажим, ежели большевики берут правления - церкви строить у них не полагается?
- Нет, - сказал офицер.
- Никаких стилей?..
- Нет.
- Чудно.
А генеральша, меся перед пустой грудью пальцами, басом воскликнула:
- Всех вырежут. На расплод не оставят...
Дочь тоненько, шелковисто:
- Ма-а-ма!..
- Кроме дураков, конечно... Не надо дураками быть. Распустили! Покаетесь горько. Эх, кабы да...
Ночью не спалось. Возле ворочалась, отрыгивая самогоном, жена. В комнате Олимпиады горел огонь и тренькала балалайка. Из кухни несло щами и подымающейся квашней.
Кирилл Михеич, как был в одних кальсонах и рубахе, вышел и бродил внутри постройки. Вспомнил, что опять третий день не выходят каменщики на работу, - стало обидно.
Говорили про ружья, выданные каменщикам, звать их будут теперь красной гвардией.
Ворота не закрыты, въезжай, накладывай тес, а потом ищи... Тоже обидно. А выматерить за свое добро нельзя, свобода...
Вдоль синих, отсвечивающих ржавчиной, кирпичей блестела чужим светом луна. Теперь на нее почему-то надо смотреть, а раньше не замечал.
При луне строить не будешь, одно - спать.
Тени лохматыми дегтяными пятнами пожирали известковые ямы. Тягучий дух, немножко хлебный, у известки...
И вдруг за спиной:
- Кажись, хозяин?
По голосу еще узнал - шапочку пильмешком, курчавый клок.
- Мы.
Звякнув о кирпичи саблей, присел:
- Смотрю: кого это в белом носит. Думаю, дай пальну в воздух для страха. Вы боитесь выстрелов?
Нехорошо в подштанниках разговаривать. Уважения мало, видишь пальнуть хотел. А уйти неудобно, скажет - бежал. Сидит на грудке кирпича у прохода, весь в синей тени, папироска да сабля - серебро видно. Надо поговорить:
- Киргиз интересуется: каких чеканок сабля будет?
Голосок веселый, смешной. Не то врет, не то правду:
- Сабля не моя. Генерала Саженова слышали?
Дрогнул икрами, присел тоже на кирпичики. Кирпич шершавый и теплый:
- Слы-ы-шал...
- Его сабля. Солдаты в реку сбросили, а саблю мне подарили.
Махнул папироской:
- Они тут, рядом... В этом доме Саженовы. Знают. Тут, ведь?
- Ту-ут... - ответил Кирилл Михеич.
Запус проговорил радушно:
- Пускай живут. Два офицера и Варвара, дочь. Знаю.
Помолчали. Пыхала папироска и потухла. Запус, зевая, спросил:
- Не спится?
- Голова болит, - соврал Кирилл Михеич.
Спросил:
- Долго думаете тут быть?
- Надоел?
- Да, нет, а так - политикой интересуюсь.
- Долго. Съезд будет.
- Будет-таки?.. ишь!..
Скребает осколки кирпича саблей. Осколки звенят как стекло. Небо синего стекла и звон в нем, в звездах, тонкий и жалобный - "12". Двенадцать звонов. Чего ему не спится. Зевнул.
- Будет. Рабочих, солдатских, казачьих, крестьянских и киргизских депутатов. Как вас зовут-то?
- Кирилл Михеич.
- А меня Василий Антоныч. Васька Запус... Власть в свои руки возьмет, а отсюда может власть-то Советов в Китай, в Монголию... Здесь недалеко. Туркестан. Бухара, Маньчжурия.
Кирилл Михеич вздохнул покорно:
- Земель много.
Запус свистнул, стукнул каблуками и выкрикнул:
- Много!..
А Кирилл Михеич спросил осторожно:
- Ну, а насчет резни... Будет? Окромя, значит, Туркестана и Китая - в прочих племенах... Болтают.
Запус, звеня между кирпичей, фиолетовый и востренький, колотил кулаком в стены, царапал где-то щепкой.
- Здесь, старик, - Монголия. Наша!.. Туда, Михей Кириллыч, Китай пятьсот миллионов. Ничего не боятся. На смерть плевать. Для детей жизнь ценят. Пятьсот миллио-нов!.. Дядя, а Туркестан - а, о!.. Все наша!.. Красная Азия! Ветер!
Он захохотал и, сгорбившись, побежал к сеням:
- Спать хочу!.. Хо-роо-шо, дьяволы!.. Ей-Богу.
И тотчас же Кирилл Михеич - тихим шагом к генеральше. Мохнатый пес любовно схватил за икру, фыркнул и отправился спать под крыльцо. Постучал легонько он.
Гулким басом спросили в сенях:
- Кто там?
- Это я, - ответил, - я... Кирилл Михеич.
- Сейчас... Дети, сосед: не беспокойтесь.
Звякнула цепь. Распахнула генеральша дверь и тут при свете только вспомнил Кирилл Михеич - в одних он подштанниках и ситцевой рубахе.
Охнул, да как стоял, так и сел на кукорки. На колени рубаху натянул.
Генеральша - человек военный. Сказала только:
- Дети! Дайте Сенин халат.
В этом Сенином пестром халате, сидел Кирилл Михеич в гостиной и рассказал три раза про свою встречу. На третий раз сказала генеральша:
- Тамерлан и злодей.
И подтвердила дочка тоненько:
- Совсем как во французскую революцию...
Потом, отойдя в уголок, тихонько заплакала.
Тогда попросила генеральша посидеть у них и покараулить.
- Вырежут, - гулко добавила.
А сын на костылях возразил с насмешкой:
- Спать ушел. Напрасно беспокоитесь.
Генеральша, махая руками, передвигала для чего-то стулья.
- Я - мать! Если б не я вас вывезла, вас давно бы в живых не было. А тебе, Кирилл Михеич, спасибо.
Указывая перстом на детей, воскликнула:
- Они не ценят! Изметались - ничего не стоят. Кабы не любовь моя, Господи!..
И вдруг, присев, заплакала тоненько как дочь. Кириллу Михеичу стало нехорошо. Он поправил на плечах широчайший халат, кашлянул и сказал только:
- Известно...
Поплакав, генеральша велела поставить самовар.
Офицеры ушли к себе, долго доносился их смех и стук не то стульев, не то костылей.
Варвара, свернувшись и укутавшись в шаль, качала на руках кошку.
Генеральша говорила жалобно:
- Ты уж нас, батюшка, побереги. Разве я думала, что здесь экая смута. Нельзя показаться - зарежут. Тут и халаты носят, - только ножи прятать. Сходи ты на этот съезд, послушай. Какие они там еще казни выдумают...
И отправился Кирилл Михеич на съезд.
V.
А оттуда вернулся хмурый и шляпу держал под мышкой. Сапоги три дня не чищены, коленка выпачкана красным кирпичом. Взглянула на него Фиоза Семеновна и назад в комнаты поплыла, - в ручках пуховых атласистых жалостный жест.
Дребезжащими словами выговорил:
- Чего тебе? Что под ноги лезешь?
Все такой же сел на стул, ноги расслабленно на половицы поставил и сказал:
- Самовар вздуй.
Слова, должно быть, попались не те, потому - отменил:
- Не надо.
- Ну, как? - спросила Фиоза Семеновна.
Бородка у него жаркая, пыльная; брови устало сгорбились. Кошка синешерстная боком к ноге.
Вспомнил - утром видел - Запус веточкой играл с этой кошкой. Пхнул ее в бок.
Подбирая губы, сказал:
- Генеральшину Варвару за воротами встретил. Будто киргизка, чувлук напялила. Чисто лошадь. Твое бабье дело - скажи, хорошо, что ль, собачьи одеянья носить? Скажи ей.
- Скажу.
Хлопнул ладонью по столу, выкрикнул возбужденно:
- Молоканы не молоканы, чего орут - никаких средствиев нету понять. Киргизы там... Новоселы.
- Наших лебяжинских нету?
- Есть. Митрий Савицких. Я ему говорю: "Митьша, неужто и ты резать в Варфаламеевску ночь пойдешь?" "Обязательно, - грит, - дяденька. Потому я большавик, а у нас - дисциплина. Резать скажут, - пойду и зарежу". Я ему: "И меня зарежешь?" А он мне: "Раз, грит, будет такое приказанье придется, ты не сердись". Ах, сволочь, говорю, ты, и не хочу я тебя больше знать. Хотел плюнуть ему в шары-то, да так и ушел. Свяжись.
- Вот язва! Митьша-то, голоштанник.
- Я туды иду - думаю, народ может не строится, так по теперешним временам приторговать хочет. Ситцу, мол, им нельзя закомисить?.. Лешего там, а не ситцу... Какое. Делить все хочут, сообща, грит, жить будем.
- И баб, будто?..
- А ты рада?
Несколько раз вскакивал и садился. Тер скулистые пермские щеки. Голова отстрижена наголо, розоватая.
- Тоисть как так делить, стерва ты этакая? Ты это строил? На-а!.. Вот тебе семнадцать планов, строй церкви. Ржет, сука!..
- Штоб те язвило, кикиморы!
Однако, съезду не поверил, - попросил у Запуса программу большевиков. Раскрыл красную книжку, долго читал и, прикрыв ее шляпой, ушел на постройки.
- Все планы понимаю, весь уезд церквями застроил, а тут никак не пойму - пошто мое добро отымать будут?
А над книжкой встретились Олимпиада и Фиоза Семеновна. Густоволосое, пахучее и жаркое тело Фиозы Семеновны и под бровью - волчий глаз, серый. И рука из кружевного рукава - пышет, сожжет, покоробит книжку.
Как степные увалы - смуглы и неясны груди Олимпиады. Пахнет от нея смуглые киргизские запахи: аула, кошем, дыма.
- Пусти, - сказала Фиоза Семеновна, - пусти: мужу скажу. Убьет.
Зуб вышел Олимпиады - частый, желтоватый. Вздрагивая зубом, резко выкрикнула:
- Артюшка? Этому... Говори.
Рванула книжечку, ускочила, хлопнув дверью.
Между тем, Кирилл Михеич с построек пошел было к генеральше Саженовой, но раздумал и очутился на берегу.
У Иртыша здесь яры. На сажени вверх ползут от реки. А воды голубые, зеленые и синие - легкие и веселые. В водах как огромные рыбины сутулки плотов, потные и смолистые.
С плотов ребятишки ныряют. Как всегда, пором скрипит, а река под поромом неохватной ширины, неохватной силы - синяя степная жила.
У пристани на канатах - "Андрей Первозванный" пароходной компании М. Плотников и С-ья.
Какая компания овенчалась с тобой, синеголовым?
Весело.
- Гуляете? - спросил протоиерей Смирнов, подходя.
- Плотов с известкой из Долона жду. Должны завтра, крайне, притти.
Седым, старым глазом посмотрел протоиерей по Иртышу. Рясу чесучевую теплый и голубой ветер треплет - ноги у протоиерея жидкие - как стоит только.
- Не придут.
- Отчего так?
- Ибо, слышал, на съезде пребывать изволили?
- Был.
- И все слышали? А слышали - изречено, - протоиерей повел пальцем перед бровью Кирилла Михеича: - "власть рабочих и крестьян". Значит сие, голубушка, плоты-то твои не придут совсем. Без сомненья.
- Не придут? Плоты мои? Три сплава пропадут?
- Потому, будут здесь войны и смертоубийства. Дабы ограбить нас, разбойники-то на все... Я боюсь, в собор бы не залезли. Ты там за Запусом-то, сын, следи... Чуть что... А я к тебе завтра, киргиза-малайку пришлю - за ним иди непрекословно. Пароход-то, а? Угояли?
- Чего стоит? Дали бы мне за известкой лучше съездить, - сказал Кирилл Михеич. - Известка в цене. Стоит...
Протоиерей уходил, чуть колыхая прямой спиной - желтый вихрь пыли. А тень позади редкая, смешная - как от рогожи.
Выше, по реке, тальники - по лугам, сереброголовые утки. Рябина земная рана. Вгрызся Иртыш в пески, замер. Ветер разбежится, падет, рябь пойдет, да в камышах утячий задумчивый кряк.
Желтых земель - синяя жила! Какая любовь напрягла тебя, какая тоска очернила?
--------------
Собака и та газету тащит. Колбаса в газету была завернута. Раньше же колбасу завертывали в тюремные и акцизные ведомости. По случаю амнистий арестантов в тюрьме не существует, самогон же продается без акцизу - самосудным боем бьет за самогон солдатская милиция.
На углах по три, по пять человек - митинги. Воевать или не воевать? Гнать из города Запуса или не гнать?
А Кирилл Михеич знает про это? Каждый спрашивает: известно почему. Покамест до постройки шел, сколько раз вызывали на разговоры.
Хочет Кирилл Михеич жить своей прежней жизнью.
Господи! Ведь тридцать семь лет и четыре месяца! А тут говорят прожил ты годики эти и месяцы неправильно - вор ты, негодяй и жулик. Господи!
Не смотрел раньше на Господа-Бога. Как его зовут чуть не забыл. Ага! Иисус Христос, Бог-Саваоф и дух святой в виде голубыне.
Со свадьбы, кажись, и в церкви не был. Нет, на освящениях церковных бывал - опять-таки не помнит, чему молились. Пьяный был и бабой расслаблен. С бабой грешил и в пост и не в пост.
Жаром пышут деревянные заплоты. Курица у заплота дремлет, клюв раскрыла. На плахах лесов смола выступила. И земля смолой пахнет - томительно и священно.
Обошел постройку, выругать никого нельзя. И глупые ж люди - сами для себя строить не хотят. Ну, как к ним теперь, с которого конца? Еще в зубы получишь.
С красными лентами на шапках проехали мимо рабочие с Пожаловской мельницы. Одежда в муке, а за плечами винтовка. "Пополам, грит, все. И-их, и дьяволы"...
Генеральша ждала у ворот. Она все знала. Липкий пот блестящими ленточками сох по лицу, щеки ввалились, а вместо шали рваный бешметишко. Забормотала слезливым басом:
- Казаки со станиц идут... Вырежут хоть большевиков-то. Дай ты владычица, хоть бы успели. Не видал, батюшка, не громят? Сперва, пожалуй, с магазинов начнут.
Пока никого не громят. Может ночью? Нельзя ли от Запуса какую-нибудь бумажку взять? Два сына раненые и дочь. Возьмут в Иртыш и сбросят. Старуха плакала, а Варвара в киргизском чувлуке ходила по двору и сбирала кизяк. "Ломается", - подумал Кирилл Михеич и вдруг ему захотелось есть.
Поликарпыч с пимом в руках появился за воротами. Был он неизвестно чему рад - пиму ли, удачно зашитому, или хорошо сваренному обеду.
- Правителей, сказывают, сменили! - крикнул он и перекрестился. Дай-то Бог - може, люду получше будет...
Он хлопнул пимами и оглядел сына:
- Жалко? Ничево, Кирьша, наживем. А у те семья больша, не отымут. Кы-ыш!.. Треклятые!..
Он швырнул пимом в воробьев.
В зале, у карты театра военных действий, стоял Запус и Олимпиада. Запус указывал пальцем на Польшу и хохотал. Гимнастерка у него была со сборками на крыльцах и туго перетянута в талии.
- Отсюда нас гнали-и!.. И так гнали а-ах... Не помню даже.
VI.
Усталые бледно-розовые выплывали из утренней сини росистые крыши. Сонные всколыхнулись голуби. Из-под навеса нежно дремотно пахнуло сеном, - работник Бикмулла выгнал поить лошадей. Вздрагивая и фыркая, пили лошади студеную воду из долбленого корыта.
Бикмулла спросил Кирилла Михеича:
- Пашто встал рано? Баба хороший, спать надда долга.
Он чмокнул губами и сильно хлопнул ладонью лошадь.
- Широкий хазяйка, чаксы.
На разговор вышел из пимокатной Михей Поликарпыч. Он потянулся, поддернул штаны и спросил:
- В бор не поедешь?
- Зачем?
- Из купцов много уехало. Чтоб эти большаки не прирезали.
Бикмулла стукнул себя в грудь и похвалился:
- Быз да большавик. - Мой тоже большавик!
- Молчи ты уже, собачка, - любовно сказал Поликарпыч. - Большавик нашелся.
Бикмулла покраснел и стал ругаться. Он обозвал Поликарпыча буржуем, взнуздал лошадь и поехал в джатаки - пригородные киргизские поселки.
- Возьми ево! Воображат. Разозлился. Тоже о себе мыслит. Говорю тебе: поезжай в бор. На заимку или кардон. Там виднее.
- А Фиоза?
- Никто ее не тронит. - Поликарпыч подмигнул. - Она удержится, крепка.
- Строить надо. Подряд на семнадцать церквей получил.
Подымая воздух, густо заревел пароход. В сенях звякнуло - выбежал Запус, махнул пальцами у шапочки и ускакал. Лошадь у него была заседлана раньше Бикмуллой.
- Бикмулла стерва, - сказал Поликарпыч. - Пароход-то ихний орет. Должно сбор, ишь и киргиз-то удрал, - должно немаканых своих собирать. Прирежут всех, вот тебе и церкви... семнадцать.
- Таки же люди.
- Дай бог. Мне тебя жалко. Стало быть, не понимашь ты моих родительских мук. Ну, и поступай.
Фиоза Семеновна тоже поднялась. Ходила по комнатам, колыхая розовым капотом - шел от нее запах постели и тела.
- Умойся, - сказал Кирилл Михеич.
Лицо у нее распускалось теперь поздним румянцем - густым и по бокам ослабевших щек. Нога же стучала легче и смелее. И где-то еще пряталось беспокойство, за глазом ли, за ртом ли, похожим на заплату стертого алого бархата, - отчего Кирилл Михеич повторил сердито и громко:
- Умойся.
Из своей комнаты выпрыгнула упруго Олимпиада и, махая руками под вышитым полотенцем, крикнула:
- Надо, надо!.. День будет горячий - пятьдесят потов сойдет. Сергевна, ставь самовар!..
И верно - день обрушился горячий и блестящий. Даже ядреные тени отливали жирными блесками - черный стеклярус...
Самовар на столе шипел, блестел и резал глаза - словно прыгал и вот-вот разорвется - бомба золотая... Сквозь тело, в стулья, в одежду шел-впитывался жар и пот. Потное пахучее стонало дерево, кирпич и блестящий песок.
А жизнь начиналась не такая, как всегда. Ясно это было.
Разговоры тревожные. Тревожны неровные пятна пудры, румян и застегнутое кое-как платье.
Хрипло - задыхаясь - ревел пароход.
- Куда их?
- Плывут, что ли? Уходят?
Один только Кирилл Михеич сказал:
- Дай-то Господи! Пущай!
Да за ним повторила старуха-генеральша на крыльце.
У палисадника остановилась Варвара. Заглядывая в окна, говорила намеренно громко. От этого ей было тяжело, жарко и развивались волосы на висках.
- Братья у меня уезжают в Омск. У них отпуск кончился.
- А раны?
- Зажили. Только пока еще на костылях. В Петербурге большевики волнуются, - порядочным людям там быть нужно. Мама очень встревожена, говорят - по Сибирской линии забастовка... Вы не знаете?..
Ничего Кирилл Михеич не знал. Выпил положенные четыре стакана чая, вытер лоб и подумал: "надо итти". А итти было некуда. На постройке - из окна, из палисадника видно - нет рабочих. Нет их и на казачьей площади все у парохода. Туда же верхами промчались киргизы-джатачники.
Потоптался у плах. Зачем-то переложил одну. Подошел старик Поликарпыч, тоже помог переложить. Так всю грядку с места на место и переложили. Сели потом на плахи, и старик закурил:
- Таки-то дела...
- Таки, - сказал Кирилл Михеич. - Дай закурить.
И хоть никогда не курил, - завернул. Но не понравилось, - кинул.
Главное - пока не начиналась хлебная уборка, у киргиз и казаков лошади свободны. Из бору можно бы много привести сутулков и плах. Не привезешь - зимой переплачивай... Это главное, - потом известка, - плоты задержатся - лопнут скрепы, - глядишь сгорела. Тут тебе и нож в бок...
И ничего ни у кого спросить нельзя. Никто не знает. Бумаги летят как снег, - засыплет буран смертельный. К Запусу как подступить? Был бы человек старый, степенный, - а то мальчишка.
Впопыхах прибежал киргиз - работник о. Смирнова.
- Айда... Завут, бакчи.
И ушел по улице, махая рукавами бешмета и пряча в пыли острые носки байпак.
Хотел не пойти Кирилл Михеич. Бакчи за церковью, а к церкви кладбищенской итти через два базара, - жар, духота, истома.
Все же пошел.
Лавки некоторые открыты. Как всегда гуськом, словно в траве ходят от лавки к лавке, прицениваются киргизы. Толстые ватные халаты - чапаны перетянуты ремнями, в руках плети. Киргизки в белых чувлуках и ярких фаевых кафтанах.
Торговцы - кучками, указывают на берег. Указывай, не указывай, - ничего не поймешь. На досчатых заборах измазанные клейстером афиши, воззвания. Красногвардеец, верхом с лошади, приклеивал еще какие-то зеленые. Низ афиши приклеить трудно, - длинная, - и висла она горбом, пряча под себя подписи. А подписано было: "Василий Запус".
Протоиерей о. Степан Смирнов сидел на кошме, а вокруг него и поодаль - люди.
- Присаживайтесь, Кирилл Михеич. Арбузу хотите?
- Нет.
- Ну, дыни?
- Тоже не хочу.
- Удивительно. Никто не хочет.
Учитель Отгерчи кашлянул и, взяв ломоть, сказал:
- Позвольте...
На что протоиерей протянул ему ножик:
- Герой. Кушайте на здоровье. Арбуз нонче поразительный. Дыню не видал такую. А все зря.
А на это архитектор Шмуро сказал:
- Из Индии на континент всевозможный фрукт вывозится. А у нас - бунт и никто не хочет не только арбузов, но и винограда.
- Угостите, - сказал Отгерчи. - Съем виноград.
Здесь встал на колени Иван Владимирович Леонтьев. На коленях стоять ему было не удобно, и он уперся в арбуз пальцами.
Саженях в пятидесяти из шалаша выполз старик-сторож и ударил в трещетку, отгоняя ворон от подсолнухов. В городе орал пароход; у Иртыша стреляли. Ломкие под кошмой потрескивали листья. Тыквы - желтые и огромные - медово и низко пахли. И еще клейко пах горбатый и черноликий подсолнечник.
Леонтьев, перебирая пальцами по арбузу, как по столу, говорил:
- Граждане! Нашему городу угрожает опасность быть захваченным большевиками. Имеются данные, что комиссар Запус, приехавший с западного фронта, имеет тайные инструкции избрать Павлодар базой организации большевицкой агитации в Киргизской степи, Монголии и Китае. Имеются также сведения, что на деньги германского правительства, отпущенные Ленину и Троцкому...
- Сволочи!.. - крепко сказали позади Кирилла Михеича. Он обернулся и увидал сыновей генеральши Саженовой.
- В противовес германским - вильгельмовским влияниям, имеющим целью поработить нашу родину, мы должны выставить свою национальную мощь, довести войну до победоносного конца и уничтожить силы, мешающие русскому народу. С этой целью, мы, группа граждан Павлодара, с любезного разрешения о. Степана, созвали вас, чтобы совместно выработать меры пресечения захвата власти... Нам нужно озаботиться подготовкой сил здесь, в городе, потому что в уезде, как донесено в группу Общественного Спасения, группирует вооруженные силы среди казаков и киргиз капитан Артемий Трубучев...
- Артюшка-то!.. - крикнул отчаянно Кирилл Михеич. Посмотрел тупо на Леонтьева и, не донеся рук до головы, схватился за грудь. - Да что мне это такое!.. Сдурел он?..
- Не прерывайте, Кирилл Михеич, - проговорил печально Леонтьев и, хлопая ладонью по арбузу, продолжал, нерешительно и растягивая слова, высказывать предложения Группы Общественного Спасения: - Захватить пароход... Арестовать Запуса - лучше всего на его квартире... Казакам разогнать красную гвардию... Командировать в Омск человека за оружием и войском... Избрать Комитет Спасения...
Был Леонтьев сутуловат, тонок и широколиц, - словно созревший подсолнечник. Голос у него был грустный и темный: ленивый и домохозяйственный, любил он птицеводство; преподавал в сельско-хозяйственной школе геометрию, а отец у него - толстый и плотный баболюб (держал трех наложниц) имел бани.
Рядом с ним на кошме сидел Матрен Евграфыч, пожилой усталый чиновник с почты. Шестой год влюблен он в Лариссу, дочь Пожиловой - мельничихи, и Кирилл Михеич помнил его только гуляющим под руку с Лариссой. А сейчас подумал: "чего он не женился".
Завернул в камору свою (Олимпиаду стеснили в одну комнату) Кирилл Михеич, а супруга Фиоза Семеновна, на кукорки перед комодом присев, из пивного бокала самогон тянет. А рядом у толстого колена - бумажка. "Письмо!"
Рванул Кирилл Михеич, "может опять от фельдшера"? Вздрогнула сквозным испугом Фиоза Семеновна.
Бумажка та - прокламация к женщинам-работницам.
Кирилл Михеич, потрясая бумажкой у бутылки самогона, сказал:
- За то, что я тебя в люди вывел, урезать на смерть меня хошь? Ехидная твоя казацкая кровь, паршивая... Самогон жрать! Какая такая тоска на тебя находит?
И в сознании больших невзгод, заплакала Фиоза Семеновна. Еще немного поукорял ее Кирилл Михеич, плюнул.
- Скоро комиссар уберется? - спросил.
Пьяный говор - вода, не уловишь, не уцедишь.
- Мне, Киринька, почем знать.
- Бумажку-то откеда получила?
- А нашла... думала, сгодится.
- Сгодится! - передразнил задумчиво. - Ничего он не сказывал, гришь? Не разговаривала?.. Ну...
От комода - бормотанье толстое, пьяное. Отзывает тело ее угаром, мыслями жаркими. Колыхая клювом, прошла за окном ворона.
- Ничего я не знаю... Ни мучай ты меня. Господь с вами со всеми, что вы мне покою не даете?..
А как только Кирилл Михеич, раздраженный, ушел, пересела от комода к окну. Расправила прокламацию на толстом колене.
Жирно взмахнув крыльями, отлетела на бревно ворона и с недоверчивым выражением глядела, как белая и розовая и синяя человечья самка, опустив губы, вытянув жирные складки шеи, следила за стоящим у лошади желто-вихрым человеком.
За воротами Кирилла Михеича поймала генеральша Саженова.
Взяла его под руку и резко проговорила:
- Пойдем... пойдем, батюшка. Почему же это к нам-то не заглядываешь, грешно!
Остановила в сенях. Пахло от ее угловатых, завернутых в шелк костей нафталином. А серая пуховая шаль волочилась по земле.
- Что слышно? Никак Варфоломеевскую ночь хотят устроить?
Кирилл Михеич вяло:
- Кто?
Нафталин к уху, к гладкому волосу (нос в сторону), шопотом:
- Эти большевики... Которые на пароходе. Киргиз из степи сзывают резать всех.
- Я киргиза знаю. Киргиз зря никого...
- Ничего ты, батюшка, не знаешь... Нам виднее...
Грубо, басом. Шаль на груди расправлена:
- Ты по совести говори. Когда у них этот съезд-то будет? У меня два сына, офицеры раненые... И дочь. Ты материны чувства жалеть умеешь?
- Известно.
- Ну, вот. Раз у тебя комиссар живет, начальник разбойничий. Должен ты знать.
- А я, ей-Богу...
С одушевлением, высоко:
- Ты узнай. Немедленно. Узнай и скажи. У тебя в квартире-то?
- У меня.
- Ты его мысли читай. Каждый его шаг, как на тарелочке.
Приоткрыв дверь, взволнованно:
- Два. На диване - дочь. Варвара. Понял?
- Известно.
Сметая шалью пыль с сапог Кирилла Михеича, провела его в комнату. Представила.
- Сосед наш, Кирилл Михеич Качанов. - Дом строит.
- Себе, - добавил Кирилл Михеич. - Двухъэтажный.
Офицеры отложили карты и проговорили, что им очень приятно. А дочь тоненько спросила про комиссара, на что Кирилл Михеич ответил, что чужая душа - потемки, и жизнь его, Запуса, он совсем не знает - из каких земель и почему.
На дочери была такая же шаль, только зеленая, а руки тоньше Олимпиадиных и посветлей.
Кирилл Михеич подсел к офицерам, глядя в карты, и после разных вежливых ответов, спросил:
- К примеру, скажим, ежели большевики берут правления - церкви строить у них не полагается?
- Нет, - сказал офицер.
- Никаких стилей?..
- Нет.
- Чудно.
А генеральша, меся перед пустой грудью пальцами, басом воскликнула:
- Всех вырежут. На расплод не оставят...
Дочь тоненько, шелковисто:
- Ма-а-ма!..
- Кроме дураков, конечно... Не надо дураками быть. Распустили! Покаетесь горько. Эх, кабы да...
Ночью не спалось. Возле ворочалась, отрыгивая самогоном, жена. В комнате Олимпиады горел огонь и тренькала балалайка. Из кухни несло щами и подымающейся квашней.
Кирилл Михеич, как был в одних кальсонах и рубахе, вышел и бродил внутри постройки. Вспомнил, что опять третий день не выходят каменщики на работу, - стало обидно.
Говорили про ружья, выданные каменщикам, звать их будут теперь красной гвардией.
Ворота не закрыты, въезжай, накладывай тес, а потом ищи... Тоже обидно. А выматерить за свое добро нельзя, свобода...
Вдоль синих, отсвечивающих ржавчиной, кирпичей блестела чужим светом луна. Теперь на нее почему-то надо смотреть, а раньше не замечал.
При луне строить не будешь, одно - спать.
Тени лохматыми дегтяными пятнами пожирали известковые ямы. Тягучий дух, немножко хлебный, у известки...
И вдруг за спиной:
- Кажись, хозяин?
По голосу еще узнал - шапочку пильмешком, курчавый клок.
- Мы.
Звякнув о кирпичи саблей, присел:
- Смотрю: кого это в белом носит. Думаю, дай пальну в воздух для страха. Вы боитесь выстрелов?
Нехорошо в подштанниках разговаривать. Уважения мало, видишь пальнуть хотел. А уйти неудобно, скажет - бежал. Сидит на грудке кирпича у прохода, весь в синей тени, папироска да сабля - серебро видно. Надо поговорить:
- Киргиз интересуется: каких чеканок сабля будет?
Голосок веселый, смешной. Не то врет, не то правду:
- Сабля не моя. Генерала Саженова слышали?
Дрогнул икрами, присел тоже на кирпичики. Кирпич шершавый и теплый:
- Слы-ы-шал...
- Его сабля. Солдаты в реку сбросили, а саблю мне подарили.
Махнул папироской:
- Они тут, рядом... В этом доме Саженовы. Знают. Тут, ведь?
- Ту-ут... - ответил Кирилл Михеич.
Запус проговорил радушно:
- Пускай живут. Два офицера и Варвара, дочь. Знаю.
Помолчали. Пыхала папироска и потухла. Запус, зевая, спросил:
- Не спится?
- Голова болит, - соврал Кирилл Михеич.
Спросил:
- Долго думаете тут быть?
- Надоел?
- Да, нет, а так - политикой интересуюсь.
- Долго. Съезд будет.
- Будет-таки?.. ишь!..
Скребает осколки кирпича саблей. Осколки звенят как стекло. Небо синего стекла и звон в нем, в звездах, тонкий и жалобный - "12". Двенадцать звонов. Чего ему не спится. Зевнул.
- Будет. Рабочих, солдатских, казачьих, крестьянских и киргизских депутатов. Как вас зовут-то?
- Кирилл Михеич.
- А меня Василий Антоныч. Васька Запус... Власть в свои руки возьмет, а отсюда может власть-то Советов в Китай, в Монголию... Здесь недалеко. Туркестан. Бухара, Маньчжурия.
Кирилл Михеич вздохнул покорно:
- Земель много.
Запус свистнул, стукнул каблуками и выкрикнул:
- Много!..
А Кирилл Михеич спросил осторожно:
- Ну, а насчет резни... Будет? Окромя, значит, Туркестана и Китая - в прочих племенах... Болтают.
Запус, звеня между кирпичей, фиолетовый и востренький, колотил кулаком в стены, царапал где-то щепкой.
- Здесь, старик, - Монголия. Наша!.. Туда, Михей Кириллыч, Китай пятьсот миллионов. Ничего не боятся. На смерть плевать. Для детей жизнь ценят. Пятьсот миллио-нов!.. Дядя, а Туркестан - а, о!.. Все наша!.. Красная Азия! Ветер!
Он захохотал и, сгорбившись, побежал к сеням:
- Спать хочу!.. Хо-роо-шо, дьяволы!.. Ей-Богу.
И тотчас же Кирилл Михеич - тихим шагом к генеральше. Мохнатый пес любовно схватил за икру, фыркнул и отправился спать под крыльцо. Постучал легонько он.
Гулким басом спросили в сенях:
- Кто там?
- Это я, - ответил, - я... Кирилл Михеич.
- Сейчас... Дети, сосед: не беспокойтесь.
Звякнула цепь. Распахнула генеральша дверь и тут при свете только вспомнил Кирилл Михеич - в одних он подштанниках и ситцевой рубахе.
Охнул, да как стоял, так и сел на кукорки. На колени рубаху натянул.
Генеральша - человек военный. Сказала только:
- Дети! Дайте Сенин халат.
В этом Сенином пестром халате, сидел Кирилл Михеич в гостиной и рассказал три раза про свою встречу. На третий раз сказала генеральша:
- Тамерлан и злодей.
И подтвердила дочка тоненько:
- Совсем как во французскую революцию...
Потом, отойдя в уголок, тихонько заплакала.
Тогда попросила генеральша посидеть у них и покараулить.
- Вырежут, - гулко добавила.
А сын на костылях возразил с насмешкой:
- Спать ушел. Напрасно беспокоитесь.
Генеральша, махая руками, передвигала для чего-то стулья.
- Я - мать! Если б не я вас вывезла, вас давно бы в живых не было. А тебе, Кирилл Михеич, спасибо.
Указывая перстом на детей, воскликнула:
- Они не ценят! Изметались - ничего не стоят. Кабы не любовь моя, Господи!..
И вдруг, присев, заплакала тоненько как дочь. Кириллу Михеичу стало нехорошо. Он поправил на плечах широчайший халат, кашлянул и сказал только:
- Известно...
Поплакав, генеральша велела поставить самовар.
Офицеры ушли к себе, долго доносился их смех и стук не то стульев, не то костылей.
Варвара, свернувшись и укутавшись в шаль, качала на руках кошку.
Генеральша говорила жалобно:
- Ты уж нас, батюшка, побереги. Разве я думала, что здесь экая смута. Нельзя показаться - зарежут. Тут и халаты носят, - только ножи прятать. Сходи ты на этот съезд, послушай. Какие они там еще казни выдумают...
И отправился Кирилл Михеич на съезд.
V.
А оттуда вернулся хмурый и шляпу держал под мышкой. Сапоги три дня не чищены, коленка выпачкана красным кирпичом. Взглянула на него Фиоза Семеновна и назад в комнаты поплыла, - в ручках пуховых атласистых жалостный жест.
Дребезжащими словами выговорил:
- Чего тебе? Что под ноги лезешь?
Все такой же сел на стул, ноги расслабленно на половицы поставил и сказал:
- Самовар вздуй.
Слова, должно быть, попались не те, потому - отменил:
- Не надо.
- Ну, как? - спросила Фиоза Семеновна.
Бородка у него жаркая, пыльная; брови устало сгорбились. Кошка синешерстная боком к ноге.
Вспомнил - утром видел - Запус веточкой играл с этой кошкой. Пхнул ее в бок.
Подбирая губы, сказал:
- Генеральшину Варвару за воротами встретил. Будто киргизка, чувлук напялила. Чисто лошадь. Твое бабье дело - скажи, хорошо, что ль, собачьи одеянья носить? Скажи ей.
- Скажу.
Хлопнул ладонью по столу, выкрикнул возбужденно:
- Молоканы не молоканы, чего орут - никаких средствиев нету понять. Киргизы там... Новоселы.
- Наших лебяжинских нету?
- Есть. Митрий Савицких. Я ему говорю: "Митьша, неужто и ты резать в Варфаламеевску ночь пойдешь?" "Обязательно, - грит, - дяденька. Потому я большавик, а у нас - дисциплина. Резать скажут, - пойду и зарежу". Я ему: "И меня зарежешь?" А он мне: "Раз, грит, будет такое приказанье придется, ты не сердись". Ах, сволочь, говорю, ты, и не хочу я тебя больше знать. Хотел плюнуть ему в шары-то, да так и ушел. Свяжись.
- Вот язва! Митьша-то, голоштанник.
- Я туды иду - думаю, народ может не строится, так по теперешним временам приторговать хочет. Ситцу, мол, им нельзя закомисить?.. Лешего там, а не ситцу... Какое. Делить все хочут, сообща, грит, жить будем.
- И баб, будто?..
- А ты рада?
Несколько раз вскакивал и садился. Тер скулистые пермские щеки. Голова отстрижена наголо, розоватая.
- Тоисть как так делить, стерва ты этакая? Ты это строил? На-а!.. Вот тебе семнадцать планов, строй церкви. Ржет, сука!..
- Штоб те язвило, кикиморы!
Однако, съезду не поверил, - попросил у Запуса программу большевиков. Раскрыл красную книжку, долго читал и, прикрыв ее шляпой, ушел на постройки.
- Все планы понимаю, весь уезд церквями застроил, а тут никак не пойму - пошто мое добро отымать будут?
А над книжкой встретились Олимпиада и Фиоза Семеновна. Густоволосое, пахучее и жаркое тело Фиозы Семеновны и под бровью - волчий глаз, серый. И рука из кружевного рукава - пышет, сожжет, покоробит книжку.
Как степные увалы - смуглы и неясны груди Олимпиады. Пахнет от нея смуглые киргизские запахи: аула, кошем, дыма.
- Пусти, - сказала Фиоза Семеновна, - пусти: мужу скажу. Убьет.
Зуб вышел Олимпиады - частый, желтоватый. Вздрагивая зубом, резко выкрикнула:
- Артюшка? Этому... Говори.
Рванула книжечку, ускочила, хлопнув дверью.
Между тем, Кирилл Михеич с построек пошел было к генеральше Саженовой, но раздумал и очутился на берегу.
У Иртыша здесь яры. На сажени вверх ползут от реки. А воды голубые, зеленые и синие - легкие и веселые. В водах как огромные рыбины сутулки плотов, потные и смолистые.
С плотов ребятишки ныряют. Как всегда, пором скрипит, а река под поромом неохватной ширины, неохватной силы - синяя степная жила.
У пристани на канатах - "Андрей Первозванный" пароходной компании М. Плотников и С-ья.
Какая компания овенчалась с тобой, синеголовым?
Весело.
- Гуляете? - спросил протоиерей Смирнов, подходя.
- Плотов с известкой из Долона жду. Должны завтра, крайне, притти.
Седым, старым глазом посмотрел протоиерей по Иртышу. Рясу чесучевую теплый и голубой ветер треплет - ноги у протоиерея жидкие - как стоит только.
- Не придут.
- Отчего так?
- Ибо, слышал, на съезде пребывать изволили?
- Был.
- И все слышали? А слышали - изречено, - протоиерей повел пальцем перед бровью Кирилла Михеича: - "власть рабочих и крестьян". Значит сие, голубушка, плоты-то твои не придут совсем. Без сомненья.
- Не придут? Плоты мои? Три сплава пропадут?
- Потому, будут здесь войны и смертоубийства. Дабы ограбить нас, разбойники-то на все... Я боюсь, в собор бы не залезли. Ты там за Запусом-то, сын, следи... Чуть что... А я к тебе завтра, киргиза-малайку пришлю - за ним иди непрекословно. Пароход-то, а? Угояли?
- Чего стоит? Дали бы мне за известкой лучше съездить, - сказал Кирилл Михеич. - Известка в цене. Стоит...
Протоиерей уходил, чуть колыхая прямой спиной - желтый вихрь пыли. А тень позади редкая, смешная - как от рогожи.
Выше, по реке, тальники - по лугам, сереброголовые утки. Рябина земная рана. Вгрызся Иртыш в пески, замер. Ветер разбежится, падет, рябь пойдет, да в камышах утячий задумчивый кряк.
Желтых земель - синяя жила! Какая любовь напрягла тебя, какая тоска очернила?
--------------
Собака и та газету тащит. Колбаса в газету была завернута. Раньше же колбасу завертывали в тюремные и акцизные ведомости. По случаю амнистий арестантов в тюрьме не существует, самогон же продается без акцизу - самосудным боем бьет за самогон солдатская милиция.
На углах по три, по пять человек - митинги. Воевать или не воевать? Гнать из города Запуса или не гнать?
А Кирилл Михеич знает про это? Каждый спрашивает: известно почему. Покамест до постройки шел, сколько раз вызывали на разговоры.
Хочет Кирилл Михеич жить своей прежней жизнью.
Господи! Ведь тридцать семь лет и четыре месяца! А тут говорят прожил ты годики эти и месяцы неправильно - вор ты, негодяй и жулик. Господи!
Не смотрел раньше на Господа-Бога. Как его зовут чуть не забыл. Ага! Иисус Христос, Бог-Саваоф и дух святой в виде голубыне.
Со свадьбы, кажись, и в церкви не был. Нет, на освящениях церковных бывал - опять-таки не помнит, чему молились. Пьяный был и бабой расслаблен. С бабой грешил и в пост и не в пост.
Жаром пышут деревянные заплоты. Курица у заплота дремлет, клюв раскрыла. На плахах лесов смола выступила. И земля смолой пахнет - томительно и священно.
Обошел постройку, выругать никого нельзя. И глупые ж люди - сами для себя строить не хотят. Ну, как к ним теперь, с которого конца? Еще в зубы получишь.
С красными лентами на шапках проехали мимо рабочие с Пожаловской мельницы. Одежда в муке, а за плечами винтовка. "Пополам, грит, все. И-их, и дьяволы"...
Генеральша ждала у ворот. Она все знала. Липкий пот блестящими ленточками сох по лицу, щеки ввалились, а вместо шали рваный бешметишко. Забормотала слезливым басом:
- Казаки со станиц идут... Вырежут хоть большевиков-то. Дай ты владычица, хоть бы успели. Не видал, батюшка, не громят? Сперва, пожалуй, с магазинов начнут.
Пока никого не громят. Может ночью? Нельзя ли от Запуса какую-нибудь бумажку взять? Два сына раненые и дочь. Возьмут в Иртыш и сбросят. Старуха плакала, а Варвара в киргизском чувлуке ходила по двору и сбирала кизяк. "Ломается", - подумал Кирилл Михеич и вдруг ему захотелось есть.
Поликарпыч с пимом в руках появился за воротами. Был он неизвестно чему рад - пиму ли, удачно зашитому, или хорошо сваренному обеду.
- Правителей, сказывают, сменили! - крикнул он и перекрестился. Дай-то Бог - може, люду получше будет...
Он хлопнул пимами и оглядел сына:
- Жалко? Ничево, Кирьша, наживем. А у те семья больша, не отымут. Кы-ыш!.. Треклятые!..
Он швырнул пимом в воробьев.
В зале, у карты театра военных действий, стоял Запус и Олимпиада. Запус указывал пальцем на Польшу и хохотал. Гимнастерка у него была со сборками на крыльцах и туго перетянута в талии.
- Отсюда нас гнали-и!.. И так гнали а-ах... Не помню даже.
VI.
Усталые бледно-розовые выплывали из утренней сини росистые крыши. Сонные всколыхнулись голуби. Из-под навеса нежно дремотно пахнуло сеном, - работник Бикмулла выгнал поить лошадей. Вздрагивая и фыркая, пили лошади студеную воду из долбленого корыта.
Бикмулла спросил Кирилла Михеича:
- Пашто встал рано? Баба хороший, спать надда долга.
Он чмокнул губами и сильно хлопнул ладонью лошадь.
- Широкий хазяйка, чаксы.
На разговор вышел из пимокатной Михей Поликарпыч. Он потянулся, поддернул штаны и спросил:
- В бор не поедешь?
- Зачем?
- Из купцов много уехало. Чтоб эти большаки не прирезали.
Бикмулла стукнул себя в грудь и похвалился:
- Быз да большавик. - Мой тоже большавик!
- Молчи ты уже, собачка, - любовно сказал Поликарпыч. - Большавик нашелся.
Бикмулла покраснел и стал ругаться. Он обозвал Поликарпыча буржуем, взнуздал лошадь и поехал в джатаки - пригородные киргизские поселки.
- Возьми ево! Воображат. Разозлился. Тоже о себе мыслит. Говорю тебе: поезжай в бор. На заимку или кардон. Там виднее.
- А Фиоза?
- Никто ее не тронит. - Поликарпыч подмигнул. - Она удержится, крепка.
- Строить надо. Подряд на семнадцать церквей получил.
Подымая воздух, густо заревел пароход. В сенях звякнуло - выбежал Запус, махнул пальцами у шапочки и ускакал. Лошадь у него была заседлана раньше Бикмуллой.
- Бикмулла стерва, - сказал Поликарпыч. - Пароход-то ихний орет. Должно сбор, ишь и киргиз-то удрал, - должно немаканых своих собирать. Прирежут всех, вот тебе и церкви... семнадцать.
- Таки же люди.
- Дай бог. Мне тебя жалко. Стало быть, не понимашь ты моих родительских мук. Ну, и поступай.
Фиоза Семеновна тоже поднялась. Ходила по комнатам, колыхая розовым капотом - шел от нее запах постели и тела.
- Умойся, - сказал Кирилл Михеич.
Лицо у нее распускалось теперь поздним румянцем - густым и по бокам ослабевших щек. Нога же стучала легче и смелее. И где-то еще пряталось беспокойство, за глазом ли, за ртом ли, похожим на заплату стертого алого бархата, - отчего Кирилл Михеич повторил сердито и громко:
- Умойся.
Из своей комнаты выпрыгнула упруго Олимпиада и, махая руками под вышитым полотенцем, крикнула:
- Надо, надо!.. День будет горячий - пятьдесят потов сойдет. Сергевна, ставь самовар!..
И верно - день обрушился горячий и блестящий. Даже ядреные тени отливали жирными блесками - черный стеклярус...
Самовар на столе шипел, блестел и резал глаза - словно прыгал и вот-вот разорвется - бомба золотая... Сквозь тело, в стулья, в одежду шел-впитывался жар и пот. Потное пахучее стонало дерево, кирпич и блестящий песок.
А жизнь начиналась не такая, как всегда. Ясно это было.
Разговоры тревожные. Тревожны неровные пятна пудры, румян и застегнутое кое-как платье.
Хрипло - задыхаясь - ревел пароход.
- Куда их?
- Плывут, что ли? Уходят?
Один только Кирилл Михеич сказал:
- Дай-то Господи! Пущай!
Да за ним повторила старуха-генеральша на крыльце.
У палисадника остановилась Варвара. Заглядывая в окна, говорила намеренно громко. От этого ей было тяжело, жарко и развивались волосы на висках.
- Братья у меня уезжают в Омск. У них отпуск кончился.
- А раны?
- Зажили. Только пока еще на костылях. В Петербурге большевики волнуются, - порядочным людям там быть нужно. Мама очень встревожена, говорят - по Сибирской линии забастовка... Вы не знаете?..
Ничего Кирилл Михеич не знал. Выпил положенные четыре стакана чая, вытер лоб и подумал: "надо итти". А итти было некуда. На постройке - из окна, из палисадника видно - нет рабочих. Нет их и на казачьей площади все у парохода. Туда же верхами промчались киргизы-джатачники.
Потоптался у плах. Зачем-то переложил одну. Подошел старик Поликарпыч, тоже помог переложить. Так всю грядку с места на место и переложили. Сели потом на плахи, и старик закурил:
- Таки-то дела...
- Таки, - сказал Кирилл Михеич. - Дай закурить.
И хоть никогда не курил, - завернул. Но не понравилось, - кинул.
Главное - пока не начиналась хлебная уборка, у киргиз и казаков лошади свободны. Из бору можно бы много привести сутулков и плах. Не привезешь - зимой переплачивай... Это главное, - потом известка, - плоты задержатся - лопнут скрепы, - глядишь сгорела. Тут тебе и нож в бок...
И ничего ни у кого спросить нельзя. Никто не знает. Бумаги летят как снег, - засыплет буран смертельный. К Запусу как подступить? Был бы человек старый, степенный, - а то мальчишка.
Впопыхах прибежал киргиз - работник о. Смирнова.
- Айда... Завут, бакчи.
И ушел по улице, махая рукавами бешмета и пряча в пыли острые носки байпак.
Хотел не пойти Кирилл Михеич. Бакчи за церковью, а к церкви кладбищенской итти через два базара, - жар, духота, истома.
Все же пошел.
Лавки некоторые открыты. Как всегда гуськом, словно в траве ходят от лавки к лавке, прицениваются киргизы. Толстые ватные халаты - чапаны перетянуты ремнями, в руках плети. Киргизки в белых чувлуках и ярких фаевых кафтанах.
Торговцы - кучками, указывают на берег. Указывай, не указывай, - ничего не поймешь. На досчатых заборах измазанные клейстером афиши, воззвания. Красногвардеец, верхом с лошади, приклеивал еще какие-то зеленые. Низ афиши приклеить трудно, - длинная, - и висла она горбом, пряча под себя подписи. А подписано было: "Василий Запус".
Протоиерей о. Степан Смирнов сидел на кошме, а вокруг него и поодаль - люди.
- Присаживайтесь, Кирилл Михеич. Арбузу хотите?
- Нет.
- Ну, дыни?
- Тоже не хочу.
- Удивительно. Никто не хочет.
Учитель Отгерчи кашлянул и, взяв ломоть, сказал:
- Позвольте...
На что протоиерей протянул ему ножик:
- Герой. Кушайте на здоровье. Арбуз нонче поразительный. Дыню не видал такую. А все зря.
А на это архитектор Шмуро сказал:
- Из Индии на континент всевозможный фрукт вывозится. А у нас - бунт и никто не хочет не только арбузов, но и винограда.
- Угостите, - сказал Отгерчи. - Съем виноград.
Здесь встал на колени Иван Владимирович Леонтьев. На коленях стоять ему было не удобно, и он уперся в арбуз пальцами.
Саженях в пятидесяти из шалаша выполз старик-сторож и ударил в трещетку, отгоняя ворон от подсолнухов. В городе орал пароход; у Иртыша стреляли. Ломкие под кошмой потрескивали листья. Тыквы - желтые и огромные - медово и низко пахли. И еще клейко пах горбатый и черноликий подсолнечник.
Леонтьев, перебирая пальцами по арбузу, как по столу, говорил:
- Граждане! Нашему городу угрожает опасность быть захваченным большевиками. Имеются данные, что комиссар Запус, приехавший с западного фронта, имеет тайные инструкции избрать Павлодар базой организации большевицкой агитации в Киргизской степи, Монголии и Китае. Имеются также сведения, что на деньги германского правительства, отпущенные Ленину и Троцкому...
- Сволочи!.. - крепко сказали позади Кирилла Михеича. Он обернулся и увидал сыновей генеральши Саженовой.
- В противовес германским - вильгельмовским влияниям, имеющим целью поработить нашу родину, мы должны выставить свою национальную мощь, довести войну до победоносного конца и уничтожить силы, мешающие русскому народу. С этой целью, мы, группа граждан Павлодара, с любезного разрешения о. Степана, созвали вас, чтобы совместно выработать меры пресечения захвата власти... Нам нужно озаботиться подготовкой сил здесь, в городе, потому что в уезде, как донесено в группу Общественного Спасения, группирует вооруженные силы среди казаков и киргиз капитан Артемий Трубучев...
- Артюшка-то!.. - крикнул отчаянно Кирилл Михеич. Посмотрел тупо на Леонтьева и, не донеся рук до головы, схватился за грудь. - Да что мне это такое!.. Сдурел он?..
- Не прерывайте, Кирилл Михеич, - проговорил печально Леонтьев и, хлопая ладонью по арбузу, продолжал, нерешительно и растягивая слова, высказывать предложения Группы Общественного Спасения: - Захватить пароход... Арестовать Запуса - лучше всего на его квартире... Казакам разогнать красную гвардию... Командировать в Омск человека за оружием и войском... Избрать Комитет Спасения...
Был Леонтьев сутуловат, тонок и широколиц, - словно созревший подсолнечник. Голос у него был грустный и темный: ленивый и домохозяйственный, любил он птицеводство; преподавал в сельско-хозяйственной школе геометрию, а отец у него - толстый и плотный баболюб (держал трех наложниц) имел бани.
Рядом с ним на кошме сидел Матрен Евграфыч, пожилой усталый чиновник с почты. Шестой год влюблен он в Лариссу, дочь Пожиловой - мельничихи, и Кирилл Михеич помнил его только гуляющим под руку с Лариссой. А сейчас подумал: "чего он не женился".