"В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного /академик В. Н. Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме/, ужасно суетились вокруг. Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген лёгких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни. Всё делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти. Где-то заседала Академия медицинских наук, решая, что бы ещё предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то ещё медицинский совет, тоже решавший, как быть. Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов, - кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться. Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим... Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, - это чувствовали всё - и вели себя подобающим образом. Только один человек вёл себя почти неприлично - это был Берия. Он был возбуждён до крайности, лицо его, и без того отвратительное, то и дело искажалось от распиравших его страстей. А страсти его были - честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть... Он так старался, в этот ответственный момент, как бы не перехитрить и как бы не недохитрить! И это было написано на его лбу. Он подходил к постели и подолгу всматривался в лицо больного, - отец иногда открывал глаза, но по-видимому, это было без сознания, или в затуманенном сознании. Берия глядел тогда, впиваясь в эти затуманенные глаза; он желал и тут быть "самым верным, самым преданным", каковым он изо всех сил старался казаться отцу и в чём, к сожалению, слишком долго преуспевал. ...А когда всё было кончено, он первым выскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества: "Хрусталёв! Машину!" Это был великолепный современный тип лукавого царедворца, воплощение восточного коварства, лести, лицемерия, опутавшего даже отца - которого вообще-то трудно было обмануть. Многое из того, что творила эта гидра, пало теперь пятном на имя отца, во многом они повинны вместе, а то, что во многом Лаврентий сумел хитро провести отца, и посмеивался при этом в кулак, - это для меня несомненно. И это понимали все "наверху"... Сейчас всё его гадкое нутро пёрло из него наружу, ему трудно было сдерживаться. Не я одна, - многие понимали, что это так. Но его дико боялись и знали, что в тот момент, когда умирает отец, ни у кого в России не было в руках большей власти и силы, чем у этого ужасного человека. Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало уже лишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном зале, - я любила отца сильнее и нежней, чем за всю свою жизнь. Он был очень далёк от меня, от нас, детей, от всех своих ближних. На стенах комнат у него на даче в последние годы появились огромные увеличенные фото детей, - мальчик на лыжах, мальчик у цветущей вишни, - а пятерых из своих восьми внуков он так и не удосужился ни разу повидать. И всё-таки его любили и любят сейчас, эти внуки, не видавшие его никогда. А в те дни, когда он упокоился, наконец, на своём одре, и лицо стало красивым и спокойным, я чувствовала, как сердце моё разрывается от печали и от любви... Когда в Колонном зале я стояла почти все дни /я буквально стояла, потому что сколько меня ни заставляли сесть и ни подсовывали мне стул, я не могла сидеть, я могла только стоять при том, что происходило/, окаменевшая, без слов, я понимала, что наступило некое освобождение. Я ещё не знала и не осознавала - какое, в чём оно выразится, но я понимала, что это освобождение для всех и для меня тоже, от какого-то гнёта, давившего все души, сердца и умы единой общей глыбой..." /Св. Аллилуева/ - Они радовались, что кончилось Восхождение! - печально прокомментировал AX, - Что можно не карабкаться по скалам к Небу, обдирая 6 кровь руки, задыхаясь от нехватки воздуха, поддерживая друг друга, вытаскивая из пропасти, страдая от боли и усталости, - а можно, наконец-то остановиться, оглядеться, передохнуть, посидеть, а потом на этой же "пятой точке" понемногу начать движение вниз. Всё быстрей, быстрей, пока не скатятся благополучно на исходные позиции... А иные и пониже поверхности земли умудрятся - прямо в ваши владения, отпрыск тьмы. "Обрушились народы в яму, которую выкопали; в сети, которую скрыли они, запуталась нога их." /Пс. 9:16/. "Но папочка и мамочка заснули вечным сном, а Танечка и Ванечка - в Африку бегом!" - захлопал чёрными ладошками АГ, - Прямо Бармалею в лапы!.. Свобода, блин... Вместо культа личности - культ наличности.
   * * *
   "- Деньги при социализме должны быть или не должны быть? Они должны быть уничтожены. - Снижение цен, постоянная зарплата, хлеб в столовых бесплатно лежал... Приучали, - говорю я. - Бесплатно - едва ли это правильно, рано. Это тоже опасно, это за счёт государства. Надо думать и о бюрократизме в государстве, потому что, если государство будет бюрократизироваться, оно постепенно будет загнивать. У нас есть элемент загнивания. Потому что воровство в большом количестве. Вот говорят, отдельные недостатки. Какие там отдельные! Это болезнь капитализма, которой мы не можем лишиться, а у нас развитой социализм! Мало им развитой - зрелый! Какой он зрелый, когда - деньги и классы! - Не могу понять, что же такое социализм. У нас начальная стадия развитого социализма - я так считаю. - Какой зрелый? Это невероятно уже потому, что кругом капитализм. Как же капитализм так благополучно существует, если зрелый социализм? Потому капитализм ещё и может существовать, что наш социализм только начал зреть, всё ещё незрелый, он ещё только начинает набирать силу. А ему всё мешает, всё направлено против - и капитализм, и внутренние враги разного типа, они живы, - всё это направлено на то, чтобы разложить социалистическую основу нашего общества... Ругают наш социализм, а ничего лучшего нет, пока что не может быть. А то, что есть, - социализм венгерский, польский, чешский - они держатся только потому, что мы держимся, у нас экономическая основа принадлежит государству. У нас, кроме колхозов, всё государственное... У нас единственная партия стоит у власти, она скажет - ты должен подчиняться. Она направление дала. - А если направление неправильное? - Если даже неправильное направление, против партии нельзя идти. Партия великая сила, но её надо использовать правильно. - А как же тогда исправлять ошибки, если нельзя сказать? - Это нелёгкое дело. Вот надо учиться... Лучше партии всё равно ничего нет. Но и у неё есть недостатки. Большинство партийных людей малограмотные. Живут идеями о социализме 20-30 годов, а это уже недостаточно. Пройдены сложные периоды, но впереди, по-моему, будут ещё сложнее... - Сейчас бытует такое мнение, что неплохо бы нам устроить небольшой процент безработицы. Некоторые так считают, - говорю я. - Найдутся такие. Это мещане, глубокие мещане. - Много бездельников. - Меры должны приниматься. - А вот как при социализме заставить всех работать? - Это, по-моему, простая задача. Но так как мы не признаём уничтожения классов, то и не торопимся с этим. Это имеет разлагающее влияние. Воровства, спекуляции, надувательства много. Но это и есть капитализм в другой форме. С этим борьбы нет, на словах борются. При капитализме это вещь обычная, а при социализме невозможная. Коренной разницы не признают и обходят вопрос. - Революционность очень сильно утратили. - Её и не было, - говорит Молотов, - социалистической революционности. Демократическая была. Но дальше не шли. А теперь теоретики совсем отказались от уничтожения классов. - Они говорят: колхозы и совхозы - теперь одно и то же, всё подчиняется плану, райкому партии, разницы больше уже не видно. - Большой разницы нет, но она имеет разлагающее влияние, эта разница. Об этом как-то надо особо говорить. Пока это очень запутанный вопрос. А если мы до этого не додумаемся, пойдём назад к капитализму, безусловно". /Молотов - Чуев. 1984г./
   - Иосиф заставлял их восходить, грести против течения, ибо "Царствие силою берётся", - заметил AX, - Теперь, как пишет Светлана, "наступило некое освобождение"...
   "Дыхание всё учащалось и учащалось. Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось. Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели... В какой-то момент - не знаю, так ли на самом деле, но так казалось - очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвёл ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошёл всех в какую-то долю минуты. И тут, - это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть - тут он поднял вдруг кверху левую руку /которая двигалась/ и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился... В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела. Душа отлетела. Тело успокоилось, лицо побледнело и приняло свой знакомый облик, через несколько мгновений оно стало невозмутимым, спокойным и красивым. Все стояли вокруг, окаменев, в молчании, несколько минут, - не знаю сколько, - кажется, что долго... Пришли проститься прислуга, охрана. Вот где было истинное чувство, искренняя печаль. Повара, шофёры, дежурные диспетчеры из охраны, подавальщицы, садовники, - все они тихо входили, подходили молча к постели, и все плакали. Утирали слезы, как дети, руками, рукавами, платками. Многие плакали навзрыд, и сестра давала им валерьянку, сама плача... Пришла проститься Валентина Васильевна Истомина, - Валечка, как её все звали, - экономка, работавшая у отца на этой даче лет восемнадцать. Она грохнулась на колени возле дивана, упала головой на грудь покойнику и заплакала в голос, как в деревне. Долго она не могла остановиться, и никто не мешал ей. Все эти люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту, наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только "начальников" - генералов из охраны, генералов-комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость - наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа. А Валечка - как и все они - за последние годы знала о нём куда больше и видела больше, чем я, жившая далеко и отчуждённо. И за этим большим столом, где она всегда прислуживала при больших застольях, повидала она людей со всего света. Очень много видела она интересного, - конечно, в рамках своего кругозора, - но рассказывает мне теперь, когда мы видимся, очень живо, ярко, с юмором. И как вся прислуга, до последних дней своих, она будет убеждена, что не было на свете человека лучше, чем мой отец. И не переубедить их всех никогда и ничем... Было часов пять утра. Я пошла в кухню. В коридоре послышались громкие рыдания, - это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму громко плакала, - она так плакала, как будто погибла сразу вся её семья. "Вот, заперлась и плачет - уже давно", - сказали мне. Все как-то неосознанно ждали, сидя в столовой, одного: скоро, в шесть часов утра по радио объявят весть о том, что мы уже знали. Но всем нужно было это УСЛЫШАТЬ, как будто бы без этого мы не могли поверить. И вот, наконец, шесть часов. И медленный, медленный голос Левитана, или кого-то другого, похожего на Левитана, - голос, который всегда сообщал что-то важное. И тут все поняли: да, это правда, это случилось. И все снова заплакали - мужчины, женщины, все... И я ревела, и мне было хорошо, что я не одна, и что все эти люди понимают, что случилось, и плачут вместе со мной. Здесь всё было неподдельно и искренне, и никто ни перед кем не демонстрировал ни своей скорби, ни своей верности. Все знали друг друга много лет. Все знали и меня, и то, что я была плохой дочерью, и то, что отец мой был плохим отцом, и то, что отец всё-таки любил меня, а я любила его. Никто здесь не считал его ни богом, ни сверхчеловеком, ни гением, ни злодеем, - его любили и уважали за самые обыкновенные человеческие качества, о которых прислуга всегда судит безошибочно... ...я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное, слушала траурную музыку /старинную грузинскую колыбельную, народную песню с выразительной, грустной мелодией/, и меня всю раздирало от печали. Я чувствовала, что я никуда не годная дочь, что я ничем не помогала этой одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на своём Олимпе человеку, который всё-таки мой отец, который любил меня, как умел и как мог, - и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром..." /Св. Аллилуева/
   СПУСТЯ ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ ЛЕТ.
   ДАЧА СТАЛИНА:
   "Дом ходил ходуном. Из-за невесть откуда появившейся стойки прямо у входа давали в бумажных стаканчиках виски и шампанское. На пиршественном и одновременно политбюровском столе в гостиной валялись пустые бутылки из-под пива; под немыслимые в этих стенах рок-н-рольные ритмы отплясывала развесёлая молодёжь; кто-то нежно целовался в углу, кто-то лежал поперёк коридора; кто-то развалился на Его диване, где издал он последний хрип; а с балкона кабинета на втором этаже кто-то затаскивал заначенные бутылки и упаковывал их для завтрашнего похмелья. И невозмутимый стоял Роберт Дювалл, исполнитель роли Сталина, уже разгримированный, в красном пуловере с натуральным орденом Ленина на груди. Потом давали гамбургеры, воздушные куски торта, вкатили огромный торт из мороженого, по-моему, с надписью "Сталин" и, кажется, с его головой, не хватало только 112 свечей, а заодно и помела, рогов и копыт, приличествующих этому случаю". /Свидетельствует А. Авдеенко о работе съёмочной группы Ивана Пассера с амер. компанией Эйч-би-оу/
   Шёл он от дома к дому, В двери чужие стучал. Под старый дубовый пандури Нехитрый мотив звучал.
   В напеве его и в песне, Как солнечный луч, чиста, Жила великая Правда, Божественная мечта.
   Сердца, превращённые в камень, Будил одинокий напев, Дремавший в потёмках пламень Взметался выше дерев.
   Но люди, забывшие Бога, Хранящие в сердце тьму, Вместо вина отраву Налили в чашу ему.
   Сказали ему: "Будь проклят! Чашу испей до дна! И песня твоя чужда нам, И правда твоя не нужна!"
   /Иосиф Джугашвили (Сталин)/
   * * *
   Она оказалась в одном из мучительных, суетно-хлопотных дней, когда, набрав кучу дел, вынуждена была ехать в Москву и разом всё прокручивать. Их последняя серия затянулась, душа к ней не лежала, и опять надо было выхлопотать хоть несколько дней пролонгации и избежать скандала. Но сначала Иоанна позвонила "на квартиру". "Домом" она теперь называла Лужино. Там всё принадлежало ей, только ей, там все вещи терпеливо ждали её в том порядке или беспорядке, как она их оставила, там восторженным визгом встречал Анчар. Там можно было запереться на все замки, выдернуть из розеток все теле- и радиовилки, даже вообще вырубить электричество и погрузиться во вневременную тишину. Или зажечь камин и послушать, как потрескивают дрова... А на квартире с тех пор как свекровь парализовало и родился Тёмка, был дурдом. Лиза разрывалась на части. Филипп "керосинил", надо было туда заехать, купить продукты, взять бельё из прачечной, сделать нужные звонки и ещё, ещё - огромный список дел на машинописную страницу через один интервал. Надо было жить. И Иоанна, стоя в очереди в гастрономе, в булочной, торгуясь на рынке из-за гранатов для Тёмки и даже проверяя сдачу с четвертака, - с любопытством наблюдала за собой будто со стороны надолго ли хватит? Денис уехал в загранку, теперь всё на ней, никуда не денешься. Из первой попавшейся будки позвонила на квартиру, подошла Лиза. Лиза в панике - Филипп не ночевал дома и ей мерещатся всякие ужасы. Будто в первый раз! В такой ситуации с ней разговаривать бесполезно. Иоанна, как может, успокаивает её, но в трубке уже сплошной рёв. И она поехала на студию. Там, использовав все дозволенные и недозволенные приемы, ей удалось вырвать у близкой к обмороку редакторши / "натура уходит", "у Петрова скоро новая роль, у Сидорова - в театре скандал" и т.д./ неделю пролонгации. Можно было, конечно, сказать правду, что ей всё это обрыдло, и заморозить "Черный след" на веки вечные... Но нет, она по-прежнему была рабой, и изворачивалась, врала, хитрила. И всё это напоминало бег петуха с отрубленной головой. Прачечная, сберкасса, квартира... Едва Иоанна выходит из лифта, Лиза выскакивает навстречу - дежурила у двери. Филиппа всё ещё нет. Лиза даже не пытается скрыть разочарование при виде свекрови, если можно назвать разочарованием печать вселенской катастрофы на её классически правильном беломраморном личике. Ни дать, ни взять - ожившая Галатея. Едва ожила, и тут же конец света. С такой внешностью прилично восседать где-нибудь под стеклом в бюро эталонов рядом с метром, килограммом и статуей Венеры Милосской. Венера без рук, а Лиза с руками. Руки её прекрасны, хоть и в муке. Лизе совсем не пристало сходить с ума из-за какого-то алкаша и балбеса, заночевавшего, видимо, у очередной владелицы теле- и видеоаппаратуры. Не может позвонить, кретин... Лиза ждёт второго ребёнка, и Артёма ещё не отняла от груди не в пример этим современным мамашам. За такие "концы света" Филиппу надо голову оторвать. Иоанна начисто лишена родовых инстинктов - в конфликтах сына со школьными приятелями, девушками, теперь вот с Лизой, Иоанна всегда проявляла третейскую объективность, в отличие от денисовой матери, которая делила мир на Градовых, Окуньковых /её девичья фамилия/ и на прочую шушеру. Иоанна была шушерой. Обитая с супругом преимущественно за границей, мадам Градова-Окунькова вначале не имела физической возможности вмешиваться в их с Денисом семейную жизнь, но после скоропостижной смерти свёкра целиком отыгралась на воспитании Филиппа. Она портила его и баловала с такой дьявольской последовательностью, будто задалась целью увенчать генеалогическое древо Градовых-Окуньковых величайшим монстром всех времён и народов. Ожесточённые стычки Иоанны со свекровью из-за Филиппа вели только ко взаимной ненависти, Филипп хужел день ото дня, ловко играя на баталиях взрослых. Денису же всё было до фонаря, кроме ДЕЛА. В конце концов, Иоанна отступила. Семья Градовых-Окуньковых с её неразрешимыми проблемами постепенно отодвигалась на второй план, а потом и вовсе перекочевала куда-то за кадр её бытия. "Филипп перебивается с двойки на тройку", "Филипп прогуливает уроки", "Филипп грубит учителям", "Филипп хулиганит", - эти сигналы из школы, а позднее из милиции Иоанна со злорадным спокойствием переадресовывала свекрови: "Балуй дитя, и оно устрашит тебя"... "Детей надо баловать, тогда из них вырастают настоящие разбойники". И та бегала по родительским собраниям, отделениям милиции, просто по обиженным гражданам. "Что вы хотите, мальчик растёт без матери. Вы её когда-либо здесь в школе видели? Нет? Ей плевать на сына. А отец что, отец очень занят. Режиссёр Градов, слыхали?.." В ход шли также слезы, заграничные сувениры. Иоанна на свекровь не обижалась, в глубине души зная, что та права. Сына она бросила, самоустранилась. Свекровь дала ей эту возможность. И желанная свобода, и совесть не грызёт, и вот уже чужой парень равнодушно прикладывается при встрече к её щеке, колясь усами: - Привет, ма. - Филипп и так помешался на своих дисках, а бабка ему японскую систему покупает. В доме невозможно работать... - Твоя мать, вот и скажи. - Этот деятель школу собирается бросать, а она, видите ли приветствует. Пусть, мол, идёт в техникум, у мальчика талант. Спидолы соседям за бабки чинит, Эйнштейн. На днях в "Узбекистане" видели, девчонок мантами кормил. А у меня на радиодетали клянчит. Больше не дам ни копейки... - ворчал Денис. - Мать даст, - усмехалась Иоанна. А сама всё-таки трусила, боясь катастрофы. Однако ни суперзлодея, ни гангстера из Фили не вышло, а губительная страсть к радиотехнике действительно обернулась положительной стороной. Свекровь оказалась права. Филипп стал работать в телеателье, очень быстро освоился, переходя от чёрнобелых телевизоров к цветным, потом к зарубежным, потом к видео. Клиентура росла и солиднела. Филипп уже не клянчил у "предков" десятку, а сам мог при случае снабдить сотней-другой, обзавёлся "Ладой" в экспортном исполнении. И, наконец, семьёй. Лизу Денис пригласил на эпизодическую роль английской леди в одной из серий "Чёрного следа". Он всегда относился скрупулезно к такого рода эпизодам, панически боясь обвинения в "клюкве", и хотел, чтобы леди выглядела самой что ни на есть настоящей. Две настоящих леди с родословными, которых ему удалось раздобыть то ли в посольстве, то ли среди иностранных студенток, выглядели на её фоне дворняжками. Критерий у Дениса был своеобразный: когда она входит, у меня даже мысли не должно возникнуть шлёпнуть её по заднице. Видимо, в отношении леди с дипломами, претендующих на аристократическую внешность, это желание у Дениса возникало - он всех отмёл. Напрасно Иоанна говорила, что и у аристократов бывает потомство и что критерий Дениса весьма спорный - поиски продолжались, пока один из друзей-режиссёров не сообщил ему, что во ВГИКе есть такая "потрясающе породистая" девчонка. Что её и приняли туда за "породу" и она уже снялась успешно в двух-трёх эпизодах. Когда на пробах в кадре появилась Лиза, эдакое роскошное мраморное изваяние с холодным эталонным блеском на обнажённых плечах, в поддельных бриллиантах на лебединой шее, с таким же ледяным блеском равнодушно устремлённых куда-то за линию горизонта прекрасных очей, Денис протёр глаза. Оставь надежду навсегда... Галатея, притом ещё не ожившая. Порода! Какие уж тут шлепки по заду! Иоанна была вынуждена признать, что он прав Лиза производила именно такое впечатление. Откуда у провинциальной курской девчонки такая стать? Об этом могла поведать лишь покойная мать Лизы, на которую она была совсем не похожа, как, впрочем, и на отца - фото висит у Лизы в комнате. Правда, лизина тётка, приезжавшая иногда в Москву за покупками, делала туманные намёки на семью каких-то ссыльных голубых кровей с мудрёной фамилией. Лиза почему-то сердилась. Лиза была молчаливой, держалась особняком - то ли характер, то ли совершенная её красота отпугивала поклонников и подруг... Находиться рядом с ней было рискованно - сразу бросались в глаза малейшие недостатки собственной внешности, одежды, поведения. Это было всё равно что гулять нагишом по Царскосельскому дворцу. И тут всех удивил Филипп. Лиза по просьбе редактора завезла Денису какие-то бумаги. Безвкусная иракская дублёнка, стоптанные сапожки и потёртая лисья ушанка выглядели на ней как на княжне Волконской, когда та собиралась к мужу-декабристу в Сибирь. Лиза казалась прекрасной и недосягаемой как никогда, на её расцвеченное морозом лицо боязно было смотреть. - Что за девочка? - и прежде чем Иоанна с Денисом успели ответить, Филипп схватил пальто и с криком: "Стойте, куда же вы?.." - кинулся следом, опережая лифт. Лизу внизу ждала машина. - Ой! - сказала Иоанна. - Сейчас будет вынос тела, - сказал Денис. Но выноса не последовало. Тело Филиппа уехало в машине с Лизой и к полуночи позвонило: - Передай бабушке, что я заночую у ребят, а то она будет психовать /он был уверен, что родители психовать не будут/ - А завтра прямо на вызов. - Но ты же без шапки! - заорал Денис в параллельный телефон, но сын уже повесил трубку. - Ничего, наденет её лисью, - сказала Иоанна. Но Денис не сдавался - это было бы для него в какой-то мере крушением иллюзий. Он поверил лишь через неделю, когда Лиза переехала в филиппову комнату, заставленную магами, телеками и видиками всевозможных цен и фирм. В доме произошли отрадные перемены - Лиза оказалась замечательной хозяйкой и женой. Прежде всего, стало тихо. И добилась она этого наипростейшим и безболезнейшим способом - заставила Филиппа пользоваться наушниками. Почему-то это красивое решение никому в голову не приходило. Стало не только тихо, но и чисто, уютно. Взамен бутербродов и консервов появилась нормальная домашняя еда, не то чтобы кулинарные симфонии, но щи, котлеты, творожники, разнообразные компоты вместо вечного кофе - быстро, полезно и вкусно... Иоанна к тому времени уже сбежала в Лужино, свекровь парализовало после инсульта, и присутствие в доме настоящей женщины было как нельзя более кстати. Ни Иоанна, ни свекровь никогда не были такими вот полноценными жёнами, хранительницами очага. Восхищаясь Лизой, Иоанна перебрала в памяти всех своих родственников и знакомых и пришла к выводу, что таких вот "хранительниц" пора заносить в красную книгу. К тому же Лиза ухитрялась одновременно рожать детей, продолжать учёбу, сниматься пусть в небольших, но вполне пристойных ролях и, вообще, оставаться эталоном физического и морального совершенства. Самые пламенные и изысканные комплименты действовали на неё как гудение бормашины в зубном кабинете.