Был ещё некто третий, заметивший перемену в их отношениях. Последние несколько дней Иоанна часто ловила на себе до неприличия неотвязный сумрачный взгляд Глеба. Глеб тоже не принимал участия в предотъездных хлопотах, которые его заметно раздражали, демонстративно сидел на скамье в глубине сада у калитки. Иоанна с Ганей вынуждены были всякий раз проходить мимо, он едва откликался на приветствие, сверлил взглядом, а накануне отъезда, поймав Иоанну одну, жестом приказал сесть рядом. - Ехала бы ты сама, Иоанна. А Игнатий с нами, на машине. - Там ведь кузов открытый... - Ничего картинам не сделается, погоду обещают хорошую, плёнкой прикроем. Уезжай, Иоанна. Она всё поняла, молчала растерянно. - Не обижайся, ты же умница, сама всё знаешь. Дай ему свободу, слышишь? Игнатий принадлежит Господу. - Я это знаю лучше тебя. И вообще... Может, ты позволишь нам самим... - Не позволю! - рявкнул Глеб, - Знаю, ты на всё согласишься, и мужа бросить, и матушкой стать, и сама в монашки... Но нет, никогда! Пусть хоть он вырвется! Нет, уж ты погоди, послушай... Ты знаешь, я люблю Варю, детей, но один Господь знает, как я завидую Игнатию... Что он свободен, принадлежит лишь Небу... Избранничество, царский путь... И я бы мог... Господь иначе распорядился, у меня свой крест, жаловаться грех, но... Смотри, Игнатий возненавидит тебя!.. Возможность ганиной к ней ненависти была настолько нелепой, что Иоанна усмехнулась невольно, чего, видимо, не стоило делать, ибо Глеб, окончательно рассвирепев, хотел выкрикнуть что-то совсем уж непотребное в её адрес, но сдержался и ринулся к дому. Бедный Глеб в роли Пигмалиона! Ученик превзошёл учителя. О эта жажда свободы и полёта... Как несовместима она с необходимостью "в поте лица зарабатывать хлеб свой", выращивать детей в каждодневной суете, несовместима с этим Божьим проклятием - "смертию умрёшь"... Продолжить род... и исчезнуть с лица земли. Иоанна прекрасно понимала Глеба и не обижалась. "Материя" опутала его по рукам и ногам. Многие из лужинцев с многочисленными детьми, грядками, вареньями и соленьями, многословными обязательными, зачастую формальными холодными молитвами и бухгалтерским подсчётом грехов, - они придавлены к земле, - думала Иоанна. Вот почему её не влекло к ним. Суровый приговор: в поте лица хлеб, в муках дети, терние и волчцы... Угодная Богу жизнь - терпеливое несение креста. В этом послушании родовой необходимости - их путь к спасению, к вечности. Потому что там, в миру - игры. Будь то "чистое искусство" или игры политические, где вместо карт и шахматных фигурок - судьбы людские. Или примитивные утехи плоти, ярмарка тщеславия, обладания - всё это дерзкие опасные игры, ведущие в никуда. "И вырвал грешный мой язык, и празднословный, и лукавый...". "И если глаз твой соблазняет тебя - вырви его"... Вырви! Если не можешь быть сыном, будь рабом, но не ослушником... Земная жизнь с её страданиями и неизбежной смертью имеет смысл лишь как некая исправительная темница, иначе был бы правомерен бунт Ивана Карамазова против замкнутой злой темницы, не имеющей выхода в Небо. Всё правильно. Кто не в послушании Богу, тот служит дьяволу, - говорят святые отцы, - "Кто не с нами, тот против нас", ибо человеческая воля - воля бесовская. Есть рабы, есть сыны, подобные Гане... А она? Кто теперь ты, Иоанна? Уже не "внешняя", как они называли чужих, но еще даже не раба. Теплохладная и бескрылая, умершая /как ей самой казалось/ для земли, но не родившаяся для Неба. И поэтому Глеб всерьёз думает, что она способна причинить вред Гане... Неужели он не понимает, что это немыслимо, что она скорее умрёт? Однако паника Глеба передалась и ей. Может, он действительно прав и им грозит опасность? Может, в самом деле, лучше мигом собраться, завести машину и удрать? Ганя всё поймёт и будет благодарен, наверное... Но Боже, какой позор! Неужели она и вправду собой не управляет? И потом - это, скорее всего, их последние часы вдвоём - вечер, ночь и завтрашняя поездка вместе в Москву, о которой она так мечтала... Картины на заднем сиденье, всё прочее в багажнике, а впереди - они с Ганей, плечом к плечу. И скорость - не более семидесяти, а лучше вообще шестьдесят, чтоб, не дай Бог, не тряхнуло картины. Несколько лужинских пейзажей, этюдов, портретов, включая замечательный портрет Егорки, где тот ей особенно кого-то напоминал. И Ганину муку - так и не завершённый "Свет Фаворский". Она будет ехать еле-еле, и остановится время... И теперь от всего этого отказаться из-за каких-то глупых глебовых фантазий? Ни за что! И она отправилась помогать паковать вещи, которых со всякими банками-склянками оказалось неправдоподобно много. Потом наскоро поужинали, потом таскали тюки и коробки в машину, и все помогали, и Ганя помогал, и стал накрапывать дождик /"Вот видишь, Глеб, а ты хотел картины везти, да и куда бы ты их поставил?"/. И Глеб кивнул, соглашаясь, отмахнулся, ему уже было не до них с Ганей, он рассаживал в кузове детей, совал кому кусок плёнки, кому брезент. Потом что-то забыли, потом, наконец, тронулись, перекрестившись на дорожку, замахали весело из-под плёнки и брезента, хлопнула дверца кабины и... Ловушка захлопнулась. Ловушка захлопнулась. Иоанна осознала это как-то сразу, глядя на неестественно застывшую ганину улыбку вслед удаляющейся машине. И откровенно облегчённый зевок дяди Жени, означающий, что он сейчас посмотрит "Время" и отправится спать с одним из подаренных Иоанной детективов - несколько обязательных страничек перед сном. А может, и сразу заснёт после трудного дня. Дядя Женя любил пору, когда все уезжали, и задерживался иной раз до морозов. Дождик, слава Богу, продолжал капать, что исключало, прогулку. Ганя пробормотал, что идёт паковать картины, а Иоанна с дедом пошли к дому, скучному и непривычно пустынному на фоне серого промокшего неба и голого обобранного сада. - Спокойной ночи, дядя Женя, завтра рано вставать. - Спокойной ночи. Она пошла к себе наверх, тоскливо осознавая, что ее твердо-благоразумное намерение сейчас же лечь спать абсолютно неосуществимо, что стук захлопывающейся дверцы кабины, ладошки и мордашки из-под брезента, деревянная ганина улыбка, голый сад, голый парник, трепещущий обрывками плёнки в такт колдовскому бормотанию дождя, - всё это означает лишь одно они с Ганей только вдвоём. Может, в последний раз в земной жизни, на клочке вселенной в 15 соток, огороженном дощатым забором. Им дарована ночь с тридцатого на тридцать первое августа, в последней четверти двадцатого века, и невыносимо провести её врозь. Но ещё невозможнее - вместе, потому что проклятая память упорно увлекала её в ту ночь между Москвой и Ленинградом, в пропахшее мандаринами и винными парами купе. Их когда-то рассечённые и спустя вечность вновь соприкоснувшиеся тела в блаженно-смертельной агонии иллюзорного соединения, её пальцы в спутанной ганиной гриве, его аспидно-чёрные зрачки в разорвавшем тьму свете проносящейся станции, зажавшая ей рот рука, запрокинутое лицо в белесом ореоле видавшей виды эмпээсовской подушки... И нещадно чавкающая лязгающая качка - будто сама преисподняя заглатывает жадно, дробит, молотит зубами их одну на двоих плоть, гибнущую в последней муке вселенской катастрофы. Начала конца и конца начала... Она помнила только это, всё отчётливее и ярче, каждое мгновение, каждую деталь, и колдовское бормотание дождя внушало ей, что сейчас всё повторится и никуда от этого не уйти. Тот крик летящей в бездну, воссоединившейся на миг и снова рвущейся надвое плоти, встречи жизни со смертью, муки с блаженством, благословения с проклятием. Снова испытать это и умереть. Нет, не умереть, смерть - это слишком легко, если под этим понимать небытие. В ад, в пекло... "Будто ты знаешь, что такое пекло!" пробовала она себе возражать, тут же отметая возражение, потому что пеклом - всепожирающим, нестерпимым, адским был терзающий её сейчас огонь, от которого корчилось в муках тело, рвущееся к Гане. Она шагнула на балкон, но дождь не принёс облегчения, он казался горячим. Невидимые капли обжигали и без того раскалённое тело, казалось, превращаясь в кипяток, в пар. И было лишь одно спасение - смутное пятно света в глубине сада, окно ганиной мастерской. Хуже всего было знание, что на том же огне сейчас сгорает Ганя, глядя сквозь колдовскую дождевую стену на застеклённую дверь балкона. Или не глядя, но всё равно видя лишь её запрокинутое лицо в ореоле эмпээсовской подушки, в пляске огней проносящейся станции, вдыхая запах мандаринов и слыша лишь её крик под своей ладонью. Они были одно, она не только рвалась к нему, но и желала себя его глазами, желала первозданной полноты бытия, сознавая одновременно, что это искус, обман. И горела, как и он, обоюдным огнём. Невозможно было преодолеть этот безудержный порыв к воссоединению предназначенных "в предвечном совете" друг другу половинок некогда рассечённой плоти. Она тщетно попробовала молиться, от слов молитвы пламя лишь на мгновение утихало, чтоб туг же снова взметнуться до небес, терзая взбесившееся тело. И она знала, что так же тщетно пытается молиться Ганя, и так же не в силах вырваться из адского плена. - Иди же ко мне, иди! - неотступно звал ганиным голосом, кажется, зарядивший на всю ночь дождь. Ей стало совершенно ясно, что не в человеческих силах выстоять. Но ещё невозможнее было не выстоять. И тогда подвернулось решение совершенно экстравагантное и дикое, вернее, не решение, а инстинкт отравленного зверя, находящего вслепую и ползком нужную травку. На одном дыхании она кинулась вниз на кухню к дяди жениному заветному шкафчику, достала литровую бутыль с настоенным на калгановом корне самогоном, плеснула в стоящую на столе немытую чашку золотистую жидкость и стараясь не смотреть на входную дверь, глотнула залпом вместе со всплывшими чаинками. Запила прямо из чайника заваркой, прислушалась к себе, плеснула ещё. Допила заварку и плюхнулась на табуретку, откусив от почему-то оказавшегося в руке неправдоподобно кислого яблока. Всё. Из-за двери дяди жениной комнаты доносился, слава Богу, храп. А ведь он мог и не спать с очередным детективом и выйти на шум... Она представила себе ту ещё сценку, но улыбнуться не получилось - лицо одеревенело, стены комнаты, все предметы вокруг и сама Иоанна сдвинулись с мест, словно катастрофически пьянея вместе с ней. Теперь скорее наверх! Только б не упасть. Так, молодец... Теперь дверь изнутри на ключ. А ключ вниз с балкона на дорожку. Она услыхала, как он звякнул о бетонную плитку. Всё. Золотое ганино окно медленно уплывало в вечность, покачиваясь на волнах мироздания, и качалась вместе с балконом комната, и одураченный колдовской дождь в бессильной ярости плевал в стекло балконной двери. - Всё! - неизвестно кому в третий раз сказала Иоанна и рассмеялась. Платье, лицо были мокрыми - то ли от слез, то ли от дождя. Боже, какая она пьяная, никогда столько не пила... Почему-то в комнате уже не было света может, она сама и выключила, но до койки теперь не добраться. Славный самогон у дяди Жени! И опять, как зверь, она слонялась по тёмной комнате, борясь с дурнотой, пока не ткнулась носом в связку засушенной мяты. Вдох, ещё, ещё... И отступила дурнота, постепенно угомонилась вселенская качка, наконец-то проступили в кромешной тьме очертания койки-пристани, на которой так и проспала она до утра мертвецким сном. Одетая, в обнимку с колючим мятным снопом из лужинского леса. Славный был самогон у дяди Жени, славная мята в Лужине... Наутро у неё совсем не болела голова, только слегка пошатывало, и тело казалось уязвимо-хрупким, будто из тонкого стекла. Дождя как не бывало, сверкал каплями, греясь на последнем летнем солнце, умытый сад. Дед внизу гремел вёдрами, таская дождевую воду из полных бочек в дом. Иоанна крикнула, что уронила ключ, и он ничуть не удивился, освободил пленницу, сказав, что поставил чайник и чтоб она сходила за Ганей. Ганя крепко спал на диване среди упакованных вещей, тоже одетый, и Иоанна подумала, какое счастье, что можно просто сесть рядом, провести рукой по волосам, по щеке и позвать пить чай, потому что всё прошло... И услышать его светлое, как солнце из-за туч: - Иоанна... И содрогнулась, что всё могло быть иначе. Никогда они не расскажут друг другу, как преодолели последнюю свою лужинскую ночь. Последнюю, они оба знали, что она - последняя. Они победили, наваждение прошло. К Москве, как и мечталось, она старалась ехать как можно медленнее, Ганя дремал у неё на плече. И, дивная награда - райская первозданность единения, будто чья-то невидимая рука перенесла их в тот самый незакатный сад. Остановилось время, остановился её жигуленок, остановились и облака над подмосковной трассой и поток машин. Рабски-греховная, тяжко придавленная к земле плоть уже не довлела над ними. Они преодолели её, они были свободны - два крыла птицы, соединённые в свободном полёте друг с другом и с Небом. И если верно, что браки совершаются на небесах, то в то прекрасное мгновение между Лужиным и Москвой само Небо благословило их.
   ПРЕДДВЕРИЕ
   "...Явление Сталина весьма сложно и касается не только коммунистического движения и тогдашних внешних и внутренних возможностей Советского Союза. Тут поднимается проблема отношений идеи и человека, вождя и движения, роли насилия в обществе, значения мифов в жизни человека, условий сближения людей и народов. Сталин принадлежит прошлому, а споры по этим и схожим вопросам если и начались, то совсем недавно. Добавлю ещё, что Сталин был, насколько я заметил - живой, страстной, порывистой, но и высокоорганизованной и контролирующей себя личностью. Разве, в противном случае, он смог бы управлять таким громадным современным государством и руководить такими страшными и сложными военными действиями? Поэтому мне кажется, что такие понятия, как преступник, маньяк и тому подобное, второстепенны и призрачны, когда идёт спор вокруг политической личности. При этом следует опасаться ошибки, в реальной жизни нет и не может быть политики, свободной от так называемых низких страстей и побуждений. Уже тем самым, что она есть, сумма человеческих устремлений, политика не может быть очищена ни от преступных, ни от маниакальных элементов. Поэтому трудно, если не невозможно, найти общеобязательную границу между преступлением и политическим насилием. С появления каждого нового тирана мыслители вынуждены наново производить свои исследования, анализы и обобщения. При разговоре со Сталиным изначальное впечатление о нём как о мудрой и отважной личности не только не тускнело, но и, наоборот, углублялось. Эффект усиливала его вечная, пугающая настороженность. Клубок ощетинившихся нервов, он никому не прощал в беседе мало-мальски рискованного намёка, даже смена выражения глаз любого из присутствующих не ускользала от его внимания... Но Сталин - это призрак, который бродит и долго еще будет бродить по свету. От его наследия отреклись все, хотя немало осталось тех, кто черпает оттуда силы. Многие и помимо собственной воли подражают Сталину. Хрущёв, отрицая его, одновременно им восторгался. Сегодняшние вожди не восторгаются, но зато нежатся в лучах его солнца. И у Тито, спустя пятнадцать лет после разрыва со Сталиным, ожило уважительное отношение к его государственной мудрости. А сам я разве не мучаюсь, пытаясь понять, что же это такое моё "раздумье" о Сталине? Не вызвано ли и оно живучим его присутствием во мне? Что такое Сталин? Великий государственный муж, "демонический гений", жертва догмы или маньяк и бандит, дорвавшиеся до власти? Чем была для него марксистская идеология, в качестве чего использовал он идеи? Что думал он о деяниях своих, о себе, своём месте в истории? Вот лишь некоторые вопросы, искать ответы на которые понуждает его личность. Обращаюсь к ним как к задевающим судьбы современного мира, особенно коммунистического, так и ввиду их, я бы сказал, расширенного вневременного значения." /М. Джилас/
   "До сих пор выглядит несколько фантастическим, что - в дополнение к другим своим заботам и постам - Сталин возложил на себя обязанности Верховного Литературного Критика. Но он и на самом деле читал рукописи большинства известных писателей до их публикации, частью по соображениям политическим, но, очевидно, и из чистого интереса тоже. Удивительно, где он время находил? И тем не менее достоверных свидетельств - не перечесть. Сталин аккуратно вносил в рукописи исправления зелёным и красным карандашом. ...Нам, на Западе, нелегко уяснить, что писатели - и слово письменное - в России имеют куда более важное значение. И это одна из причин, по которой Сталин взял на себя роль верховного цензора: если вы считаете, что письменное слово воздействует на поведение людей, то упускать его из виду не станете. Цена нашей полной литературной свободы на Западе та, что в реальности, коль скоро доходит до дела, никто не верит, будто литература имеет какое-то значение. Русские же со времён Пушкина убеждены, что литература непосредственно сопряжена с делом, поэтому место и функция их писателей в обществе разительно отличается оттого, что выпадает на долю западных коллег. За своё место и за своё значение советским писателям приходится расплачиваться: частенько - ущемлением гражданских прав, порой - жизнью. Писатель у них - это глас народа до такой степени, какую мы чаще всего абсолютно не способны ни постичь, ни оценить. В царской России, где не существовало никаких иных легальных средств оппозиции, многие писатели возложили её функции на себя, сделалась средством протеста. Белинский, Чернышевский, Толстой, Горький - все они занялись делом, которое в нашем обществе творилось бы политиками". / Чарльз П. Сноу/
   "Мы не можем сказать, что его поступки были поступками безумного деспота. Он считал, что так нужно было поступать в интересах партии, трудящихся масс, во имя защиты революционных завоеваний. В этом - то и заключается трагедия!" /Н. Хрущёв/
   "Тогда Черчилль подробно раскрыл секретный план англо-американского наступления в районе Средиземноморья под кодовым названием "Факел". Сталин слушал внимательно, с растущим интересом. "Да поможет вам Бог в этом деле", - сказал он. Он задал много вопросов, потом кратко охарактеризовал важное значение этой операции. "Данная им замечательная характеристика этого плана произвела на меня глубокое впечатление, - писал Черчилль, Она показала, как быстро и полно русский диктатор овладел проблемой, до того не известной ему. Немногие люди могли бы за несколько минут так глубоко понять причины и мотивы, над которыми мы так долго бились. Он моментально разобрался во всём"./Я. Грей/
   "Когда я уходила, отец отозвал меня в сторону и дал мне деньги. Он стал делать так в последние годы, после реформы 1947 года, отменившей бесплатное содержание семей Политбюро. До тех пор я существовала вообще без денег, если не считать университетскую стипендию, и вечно занимала у своих "богатых" нянюшек, получавших изрядную зарплату. После 1947 года отец иногда спрашивал в наши редкие встречи: "Тебе нужны деньги?" - на что я отвечала всегда "нет". - "Врёшь ты, - говорил он, сколько тебе нужно?" Я не знала, что сказать. А он не знал ни счёта современным деньгам, ни вообще сколько что стоит, - он жил своим дореволюционным представлением, что сто рублей - это колоссальная сумма. И когда он давал мне две-три тысячи рублей, - неведомо, на месяц, на полгода, или на две недели, - то считал, что даёт миллион... Вся его зарплата ежемесячно складывалась в пакетах у него на столе. Я не знаю, была ли у него сберегательная книжка, - наверное нет. Денег он сам не тратил, их некуда и не на что было ему тратить. Весь его быт, дачи, дома, прислуга, питание, одежда, - всё это оплачивалось государством, для чего существовало специальное управление где-то в системе МГБ, а там своя бухгалтерия, и неизвестно, сколько они тратили... Он и сам этого не знал. Иногда он набрасывался на своих генералов из охраны, на Власика, с бранью: "Дармоеды! Наживаетесь здесь, знаю я, сколько денег у вас сквозь сито протекает!" Но он ничего не знал, он только интуитивно чувствовал, что улетают огромные средства... Он пытался как-то провести ревизию своему хозяйству, но из этого ничего не вышло - ему подсунули какие-то выдуманные цифры. Он пришёл в ярость, но так ничего и не мог узнать. При своей всевластности он был бессилен, беспомощен против ужасающей системы, выросшей вокруг него как гигантские соты, - он не мог ни сломать её, ни хотя бы проконтролировать... Генерал Власик распоряжался миллионами от его имени, на строительство, на поездки огромных специальных поездов, - но отец не мог даже толком выяснить где, сколько, кому..." Св. Аллилуева/
   "Дармоедкой живёшь, на всём готовом?" - спросил он как-то в раздражении. И узнав, что я плачу за свои готовые обеды из столовой, несколько успокоился. Когда я переехала в город, в свою квартиру, - он был доволен: хватит бесплатного жительства... Вообще никто так упорно как он не старался привить своим детям мысль о необходимости жить на свои средства. "Дачи, казённые квартиры, машины, - всё это тебе не принадлежит, не считай это своим", - часто повторял он". /Св. Аллилуева/
   "Вот какой разговор состоялся у Джиласа со Сталиным в 1944 году, в то время, когда Рузвельт и Черчилль поздравляли друг друга с ловкостью, с какой они ладят с Дядюшкой Джо: "Вы, может, полагаете - на том только основании, что мы союзники англичан, - будто мы забыли, кто они такие и кто такой Черчилль. Им ничто не доставляет большего удовольствия, как обвести своих союзников вокруг пальца. Во время первой мировой войны они постоянно обманывали русских и французов. А Черчилль? Черчилль - это человек, который у вас из кармана копейку утащит, если вы за ним не будете приглядывать. Да, да, копейку утащит из кармана! А Рузвельт? Рузвельт не таков. Этот руку запускает только за крупной монетой. А вот Черчилль - Черчилль и за копейку готов..." /Чарльз П. Сноу/
   "С его точки зрения, России предстояло самой позаботиться о себе: спасать её некому. Советской системе суждено либо выжить в России, либо погибнуть в ней. Стране необходимо полагаться на себя самоё. Эту точку зрения он завуалированно изложил задолго до революции. Высказаться до конца откровенно ему так и не пришлось, но, несомненно, что внутренняя логика его политической жизни основывалась именно на этом. С годами Сталин всё больше убеждался в том, что ни одно развитое общество не допустит революции. Централизованная государственная власть год от года делалась всё более неколебимой. По-видимому, произвела на него впечатление и приспособляемость капиталистических структур. Изначальное суждение Сталина оказалось верным. Суждение это /или точнее - это интуитивное провидение/ наделяло Сталина целеустремлённостью и силой... Страну предстояло силой втащить в современное индустриальное государство за половину жизни поколения, иначе она отстала бы безнадёжно. Что бы Сталин ни натворил, в этом он был явно прав. Решения абсолютные не принимались им до тех пор, пока не была выиграна битва за власть. Начать с того, что почти всё время, пока был жив Ленин, Сталин действовал осторожно. Тихой сапой он прибрал к рукам аппарат партии, пока другие либо не замечали, что он творил, либо считали это рутинной организационной работой, к какой он был пригоден. Сталин понимал больше. Он завладел партийной кадровой машиной, ибо сознавал: тот, кто управляет кадрами, управляет львиной долей государственных структур. Назначения, продвижения, смещения, понижения - тому, на чьём столе собраны все эти личные дела, и принадлежит реальная власть... Припоминаю, как-то раз в конце 40-х годов мне довелось позвонить приятелю-чиновнику /с тех пор он сам стал важной персоной/ по поводу назначения, которое касалось нас обоих. Я упомянул Казначейство. Голос приятеля в телефонной трубке упал до почтительного шепота: "Они знают об этом ужасно много". Что ж, Сталин знал ужасно много о подающих надежды назначенцах в коммунистической партии". /Чарльз П. Сноу/
   "Не теряя времени, он приступил (в какой-то мере был вынужден к тому, ибо ход подобных процессов неумолим и неизбежен, тут одна из причин, почему его враги оказались столь слабы) к величайшей из промышленных революций. "Социализм в одной стране" должен был заработать. России в десятилетия предстояло сделать примерно то же, на что у Англии ушло 200 лет. Это означало: всё шло в тяжёлую промышленность, примитивного накопления капитала хватало рабочим лишь на чуть большее, чем средства пропитания. Это означало необходимое усилие, никогда ни одной страной не предпринимавшееся. Смертельный рывок! - и всё же тут Сталин был совершенно прав. Даже сейчас, в 60-е годы, рядом с техникой, не уступающей самой передовой в мире, различимы следы первобытного мрака, из которого приходилось вырывать страну. Сталинский реализм был жесток и лишён иллюзий. После первых двух лет индустриализации, отвечая на мольбы попридержать движение, выдержать которое страна больше не в силах, Сталин заявил: "Задержать темпы - это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми. Нет, не хотим! Старую Россию... непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы или польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны. Били все - за отсталость. За отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость промышленную, за отсталость сельскохозяйственную. Били потому, что это было доходно и сходило безнаказанно. Помните слова дореволюционного поэта: "Ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная, матушка Русь". ...Мы отстали от передовых стран на 50 - 100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут". Доныне на это никому из умеренно беспристрастных людей возразить нечего. Индустриализация сама по себе означала лишения, страдания, но не массовые ужасы. Коллективизация сельского хозяйства дала куда более горькие плоды. Осуществление грандиозной индустриализации требовало больше продуктов для городов и меньше работающих на земле. Крестьянское хозяйство для того не подходило... В Советском Союзе оба процесса приходилось осуществлять в одни и те же месяцы, в те же самые два-три года. С чудовищными человеческими потерями. Целый класс богатых крестьян /кулаков, то есть фермеров, использовавших наёмных рабочих/ был стёрт с лица земли... Трудно не признать: некий вид коллективизации, действительно, диктовался ходом событий. Старое российское крестьянское сельское хозяйство, по западным меркам, пребывало в средневековье. Так что провести в ней с совершеннейшим мастерством и человечностью коллективизацию было бы непросто. На деле же её провели из рук вон плохо, хуже некуда, и современная Россия по сей день расплачивается за это. ...Только не надо думать, будто Сталин, несмотря на признание Черчиллю, воспринимал эти события как личное страдание. Люди дел и свершений, даже склонные к доброте /чего у него никто не замечал/, сделаны не из того теста - иначе они не стали бы людьми свершений и дел. Решения, затрагивающие тысячи или миллионы жизней, принимаются без особых эмоций или, если воспользоваться более точной технической терминологией, без аффекта... Так поступил Асквит, необычайно сердечный человек, утверждая решение о наступлении при Сомме в 1916 году, так поступил Черчилль во вторую мировую войну, так поступил Трумэн, подписывая приказ о применении атомной бомбы". /Чарльз. П. Сноу/