Страница:
Но молитва не приносила облегчения, невольно приходили злые мысли: «Может, может, коли неправедные правители сотворяют лютые обиды над меньшими!»
Он вспомнил все то, что слышал на тайном совете, перед его глазами встали должник, которого тащили по улице на расправу, женщина, покорно лежащая на снегу, и он с новой силой обратился к богу: «Осуди, господи, богатых за их великие неправды, воздай месть на Страшном и справедливом суде твоем!»
Словно в ответ на этот страстный призыв заскрежетал засов дверей, и на пороге, загораживая свет, выросла огромная фигура.
– Выходи, голуба! – прорычал кто-то и захохотал.
Тимофей поднялся. Перед ним стоял, широко расставив корчаги ног, палач владыки – одноглазый Дедята Нечистый.
Тимофея повели владычным двором мимо свечной мастерской, и сердце его сжалось от страшного предчувствия: не в Чертову ли башню ведут, где (об этом новгородцы говорили шепотом) пол усеян черепами и костями загубленных?
Долго шли каким-то подземным ходом, пока не очутились у судебной избы – Одрины, что уединенно стояла в дальнем углу двора, окруженная бревенчатым забором.
Над дверью Одрины написан лик спасителя. Он держал в руках книгу, открытую на словах: «Не на лице зряще судите сынове человечестии, но праведен суд судите, им же бо судом судите – судится и вам».
Тимофей переступил порог Одрины.
За длинным столом, покрытым темным сукном, сидел сам владыка, рядом с ним – подслеповатый дьяк, а сбоку зачинивал лебединое перо молодой быстроглазый подьячий с едва пробивающимися светлыми усиками над верхней губой.
Через окна в толстых переплетах свет почти не проникал.
– Дело твое, богоотступное, дерзостное, решать будем, – тихо произнес владыка, не поднимая глаз от берестяных листов, что лежали возле его пухлых пальцев на столе.
Тимофей похолодел, узнав свои записи.
НЕЖДАННЫЙ ДРУГ
ВСТАНЬ НОВГОРОДСКАЯ
Он вспомнил все то, что слышал на тайном совете, перед его глазами встали должник, которого тащили по улице на расправу, женщина, покорно лежащая на снегу, и он с новой силой обратился к богу: «Осуди, господи, богатых за их великие неправды, воздай месть на Страшном и справедливом суде твоем!»
Словно в ответ на этот страстный призыв заскрежетал засов дверей, и на пороге, загораживая свет, выросла огромная фигура.
– Выходи, голуба! – прорычал кто-то и захохотал.
Тимофей поднялся. Перед ним стоял, широко расставив корчаги ног, палач владыки – одноглазый Дедята Нечистый.
Тимофея повели владычным двором мимо свечной мастерской, и сердце его сжалось от страшного предчувствия: не в Чертову ли башню ведут, где (об этом новгородцы говорили шепотом) пол усеян черепами и костями загубленных?
Долго шли каким-то подземным ходом, пока не очутились у судебной избы – Одрины, что уединенно стояла в дальнем углу двора, окруженная бревенчатым забором.
Над дверью Одрины написан лик спасителя. Он держал в руках книгу, открытую на словах: «Не на лице зряще судите сынове человечестии, но праведен суд судите, им же бо судом судите – судится и вам».
Тимофей переступил порог Одрины.
За длинным столом, покрытым темным сукном, сидел сам владыка, рядом с ним – подслеповатый дьяк, а сбоку зачинивал лебединое перо молодой быстроглазый подьячий с едва пробивающимися светлыми усиками над верхней губой.
Через окна в толстых переплетах свет почти не проникал.
– Дело твое, богоотступное, дерзостное, решать будем, – тихо произнес владыка, не поднимая глаз от берестяных листов, что лежали возле его пухлых пальцев на столе.
Тимофей похолодел, узнав свои записи.
НЕЖДАННЫЙ ДРУГ
Очнулся Кулотка оттого, что чьи-то проворные, заботливые руки растирали его тело. Он лежал в землянке на оленьей шкуре. Сквозь окна со вставленными тонкими льдинками пробивалась сероватая мгла. Над Кулоткой склонилось удивительно знакомое нерусское лицо – круглое, с глазами немного вкось. «Да это же югор, что с чадом своим в лес побежал, когда я Дробилу стукнул», – сообразил Кулотка.
Маленький югор жестами, то приседая, то что-то гортанно выкрикивая, объяснял Кулотке, как долго шел следом за ним, охраняя от бед, подбрасывая убитых зверьков, как, увидя прыгнувшую на Кулотку рысь, пустил в нее стрелу и поспешил на помощь, когда богатырь стал тонуть.
– За добро – два добра, – говорил югор на своем языке, и Кулотка, не понимая точно смысла этих слов, догадывался, что они сердечные.
А югор продолжал рассказывать жестами, что Дробила и его ватажники уже отправились на тот свет (правда, не сообщил, что их заманили к себе югры, пообещав горностаев, и ночью перебили всех).
Кулотка поправлялся медленно. Пумга (так звали этого маленького жителя Югры) ухаживал за ним, как за ребенком. Лечил потрескавшиеся, кровоточащие десны, мазал каким-то вонючим раствором черные раны на щеках, растирал опухоли под коленями, давал пить горькую настойку. И все это с доброй улыбкой черных глаз, блестящих, как кожа тюленя, вынырнувшего из воды.
Когда Кулотка впервые поднялся, они сели в землянке рядом у огня. Пумга настругивал мерзлую рыбу. Кулотка делал силки. Ему очень захотелось рассказать Пумге о Тимофее. Он встал, соображая, как бы это сделать понятнее, показал рукой на себя, на Пумгу, обнял его и махнул рукой в сторону Новгорода.
– Понимаешь? Дружок у меня там! Тимоша! – крикнул Кулотка Пумге в самое ухо, словно он от этого должен был лучше понять.
Пумга с минуту озадаченно глядел на Кулотку, потом лицо его прояснилось, он тоже обнял Кулотку и, крикнув: «Тумоша!» – стал нежно гладить себя по щекам, приседая, подпрыгивая, танцем показывая, что понял Кулотку: эта самая Тумоша его возлюбленная, и, когда Кулотка выздоровеет, непременно состоится свадьба. Вполне довольные объяснением, они продолжали свою работу.
Глядя на Пумгу, Кулотка думал: «Разве ж он дикий! Людин как людин, не хуже любого новгородца».
Были у югра и смешные обычаи. Так однажды Пумга осторожно выкопал из земли лапу медведя; бережно держа ее перед собой, стал объяснять Кулотке, что лапа эта охраняет его, Пумгу, от бед. А потом откуда-то привел прирученного медвежонка и, смешно, заискивающе кланяясь ему, как иконе, забормотал непонятное. Медвежонок добро урчал, тыкался мокрым носом в колени Пумги.
Кулотка, глядя на них, улыбался; кивнув в сторону медвежонка, добродушно посоветовал Пумге:
– Богу молись, а к берегу сам гребись.
Пумга радостно закивал головой, словно принимая совет.
Подняв Кулотку на ноги, Пумга стал обучать его языку тайги и тундры: как находить дорогу по снеговым волнам-застружинам, что оставляет ветер; как делать костры из сухого мха, расставлять ловушки-пасти для зверья, ивовые плетни для рыбы, сохранять ее в ямах; как различать след горностая и ловко снимать шкуру песца.
Когда все эти премудрости были постигнуты Кулоткой, Пумга повел его в самые обильные пушным зверем места осматривать ловушки. Он ругался и тряс кулаками, обнаружив у одной из них обглоданные росомахой кости соболя, а первого же вынутого из пасти серебристого песца подарил Кулотке со словами:
– Твой… твой… скоро сам добудешь.
За несколько месяцев, что пробыл Кулотка у Пумги, он научился понимать его речь и, усмехаясь, говорил: «Не такой я, выходит, бестолковый, как наговаривал на себя Тимофею. Верно, от сполохов у меня у мозгах посветлело».
Застенчиво улыбаясь, Пумга называл его Гульоткой, и в тоне его чувствовались привязанность к новгородцу, верность ему и гордость за возникшую дружбу.
Пумга любил петь своему другу низким, гортанным голосом о долгом пути в звездную ночь, о песцах, что тявкают на рассвете, о бивнях древних мамонтов, воинственно торчащих меж ледяных глыб, о маленьком сыне своем Уйгане, которого спас богатырь Гульотка, о сыне, который живет сейчас в безопасности у сестры Пумги.
И Кулотка тоже ревел медведем:
Кулотка привязался к Пумге, но, когда пришла северная весна, с ее словно вновь родившимся солнцем, с чернеющими оттаявшими камнями, меж которых победно проступали камнеломки, со снежными жаворонками, что бередили сердце своим пением, Кулотка затосковал. С непривычной для него нежностью замечал он беготню проворных белых пуночек, похожих на снежки, синие тени на тающем льду, прислушивался к перекличке токующих куличков, и его неудержимо потянуло к родному городу.
Но только поздней осенью, когда Кулотка окончательно окреп, Пумга согласился отпустить его. Сам снарядил, дал в запас рубаху из шкуры молодого оленя, заячьи носки, повез Кулотку в своей осиновой лодке-обласе. Они долго обнимались, прощаясь, и Кулотка двинулся к дому один с заплечной сумкой, набитой богатой добычей.
Он так ясно представлял себе встречу с Настенькой, радость в ее бирюзовых глазах под короткими бровками, ее круглое с золотистым пушком лицо, как скажет ей: «А я те подарки пустяшные привез, вот…» Он так ясно представлял себе все это, что ноги сами несли его к дому.
На своем пути Кулотка часто встречал холмики подтаявших льдин, среди которых водружены были кресты из лыж. «Верно, наши погибли, – думал он горестно. – Сколь безымянных храбров сложило головы в суровом крае!»
Однако эти печальные мысли скоро снова сменялись мыслями о встрече с Настенькой. Она улыбнется ему, показывая мелкие белоснежные зубки, а он, глядя на них, спросит: «Отгадай, что это: около прорубки стоят белы голубки?» И она догадается, застенчиво прильнет к нему.
Ведь вот чудо: когда бы ни думал он о Настеньке, в сердце его не закрадывалось и тени недоверия или сомнения. Он верил каждому ее слову, знал, что всегда она сумеет постоять за себя, не уронит ни своей, ни его чести. Верил, что будет Настенька опорой и радостью, той единственной и желанной на свете, что украсит жизнь, придаст ей особый смысл.
Рядом с ней и сам он будет лучше, чтобы гордилась Настенька им, проведя легкой, теплой ладонью по его волосам, сказала: «Дитятко ты мое разумное».
И впрямь почувствует он себя дитяткой, уткнется лицом в ее плечо, станет покорным и ласковым.
А Настенька в один из таких вечеров, когда мечтал о ней в пути Кулотка, стыдливо шептала Ольге, сидя с ней на лавке возле Тимофеевой избы:
– Сказали б мне: «Выбирай, что хочешь, – аль на часок один увидеть своего Кулотку, аль злата дадим тебе весом с него». Я б, и миг не думая, решила: «Не надобно мне злата вашего, пускай Кулотка предо мной предстанет».
Ольга посмотрела на нее изумленно, неожиданно для самой себя прошептала страстно:
– Думаешь, я совсем пустошна? Мыслю легко: помани побегу? Так думаешь?
Настя замотала отрицательно головой, испуганно поглядела на подругу.
– Я себе цену знаю! – гордо произнесла Ольга и вздернула маленький нос. – И хочу сильно любить… И власть его чуять… И чтоб он без меня, как без воздуха… А я б ему – и ласку и заботу… Веришь? – Она судорожно вцепилась в рукав подруги, приблизила к ней свое лицо.
– Да как же иначе! – искренне удивилась Настя. – Так и надобно.
Ольга доверчиво прижалась к ней.
…Месяц за месяцем пробивался Кулотка к дому, снова терпя лишения и невзгоды. Чем ближе к Новгороду, тем старательнее обходил он людные места, зная, что всюду рыщут наймиты Незды и Милонега: подпоив добытчиков, ограбляют их.
Но вот наступил и долгожданный день встречи с любимым городом!
Кулотка вошел в него в тот час, когда голь стекалась на Торговую сторону. Вместе со всеми побежал и он на площадь. Круглоликие близнецы Прокша и Павша встретили его радостными возгласами:
– Здоров, Кулотка!
– Вовремя подоспел!
Они рассматривали его, словно не верили своим глазам:
– Ты чо такой бурый да тощий?
– А Тимофея нашего бросили в поруб на владычном дворе!
– За что? Когда? – рванулся Кулотка.
– За правду!
– Сегодня схватили…
Кулотка забыл обо всем на свете: о том, что мечтал переступить порог отчего дома, обнять отца с матерью, тотчас повидать Настасью, о том, что у него драгоценные шкурки за плечами, что устал. Тимофей попал в беду, и его надо было выручать.
И Кулотка закричал во всю силу легких:
– Братаны! Пробьемся к порубу! Выручим Тимофея!
– Пробьемся! Выручим! – с готовностью подхватили десятки голосов.
– Какой Тимофей-то? – на бегу, туже подтягивая веревку на рваном кожухе, спрашивал возчик Гостята у гончара с Рогатинской улицы.
– Да с Холопьей… Наш грамотник!
– Поддай! – закричал Гостята, словно только и ждал этого ответа, и побежал еще быстрее.
Маленький югор жестами, то приседая, то что-то гортанно выкрикивая, объяснял Кулотке, как долго шел следом за ним, охраняя от бед, подбрасывая убитых зверьков, как, увидя прыгнувшую на Кулотку рысь, пустил в нее стрелу и поспешил на помощь, когда богатырь стал тонуть.
– За добро – два добра, – говорил югор на своем языке, и Кулотка, не понимая точно смысла этих слов, догадывался, что они сердечные.
А югор продолжал рассказывать жестами, что Дробила и его ватажники уже отправились на тот свет (правда, не сообщил, что их заманили к себе югры, пообещав горностаев, и ночью перебили всех).
Кулотка поправлялся медленно. Пумга (так звали этого маленького жителя Югры) ухаживал за ним, как за ребенком. Лечил потрескавшиеся, кровоточащие десны, мазал каким-то вонючим раствором черные раны на щеках, растирал опухоли под коленями, давал пить горькую настойку. И все это с доброй улыбкой черных глаз, блестящих, как кожа тюленя, вынырнувшего из воды.
Когда Кулотка впервые поднялся, они сели в землянке рядом у огня. Пумга настругивал мерзлую рыбу. Кулотка делал силки. Ему очень захотелось рассказать Пумге о Тимофее. Он встал, соображая, как бы это сделать понятнее, показал рукой на себя, на Пумгу, обнял его и махнул рукой в сторону Новгорода.
– Понимаешь? Дружок у меня там! Тимоша! – крикнул Кулотка Пумге в самое ухо, словно он от этого должен был лучше понять.
Пумга с минуту озадаченно глядел на Кулотку, потом лицо его прояснилось, он тоже обнял Кулотку и, крикнув: «Тумоша!» – стал нежно гладить себя по щекам, приседая, подпрыгивая, танцем показывая, что понял Кулотку: эта самая Тумоша его возлюбленная, и, когда Кулотка выздоровеет, непременно состоится свадьба. Вполне довольные объяснением, они продолжали свою работу.
Глядя на Пумгу, Кулотка думал: «Разве ж он дикий! Людин как людин, не хуже любого новгородца».
Были у югра и смешные обычаи. Так однажды Пумга осторожно выкопал из земли лапу медведя; бережно держа ее перед собой, стал объяснять Кулотке, что лапа эта охраняет его, Пумгу, от бед. А потом откуда-то привел прирученного медвежонка и, смешно, заискивающе кланяясь ему, как иконе, забормотал непонятное. Медвежонок добро урчал, тыкался мокрым носом в колени Пумги.
Кулотка, глядя на них, улыбался; кивнув в сторону медвежонка, добродушно посоветовал Пумге:
– Богу молись, а к берегу сам гребись.
Пумга радостно закивал головой, словно принимая совет.
Подняв Кулотку на ноги, Пумга стал обучать его языку тайги и тундры: как находить дорогу по снеговым волнам-застружинам, что оставляет ветер; как делать костры из сухого мха, расставлять ловушки-пасти для зверья, ивовые плетни для рыбы, сохранять ее в ямах; как различать след горностая и ловко снимать шкуру песца.
Когда все эти премудрости были постигнуты Кулоткой, Пумга повел его в самые обильные пушным зверем места осматривать ловушки. Он ругался и тряс кулаками, обнаружив у одной из них обглоданные росомахой кости соболя, а первого же вынутого из пасти серебристого песца подарил Кулотке со словами:
– Твой… твой… скоро сам добудешь.
За несколько месяцев, что пробыл Кулотка у Пумги, он научился понимать его речь и, усмехаясь, говорил: «Не такой я, выходит, бестолковый, как наговаривал на себя Тимофею. Верно, от сполохов у меня у мозгах посветлело».
Застенчиво улыбаясь, Пумга называл его Гульоткой, и в тоне его чувствовались привязанность к новгородцу, верность ему и гордость за возникшую дружбу.
Пумга любил петь своему другу низким, гортанным голосом о долгом пути в звездную ночь, о песцах, что тявкают на рассвете, о бивнях древних мамонтов, воинственно торчащих меж ледяных глыб, о маленьком сыне своем Уйгане, которого спас богатырь Гульотка, о сыне, который живет сейчас в безопасности у сестры Пумги.
И Кулотка тоже ревел медведем:
Пумга слушал внимательно, в такт песне покачивал головой в меховой шапке.
Ходит синий вал
По Ильмень-озеру,
Ходит синий вал
По чисту Волхову…
Кулотка привязался к Пумге, но, когда пришла северная весна, с ее словно вновь родившимся солнцем, с чернеющими оттаявшими камнями, меж которых победно проступали камнеломки, со снежными жаворонками, что бередили сердце своим пением, Кулотка затосковал. С непривычной для него нежностью замечал он беготню проворных белых пуночек, похожих на снежки, синие тени на тающем льду, прислушивался к перекличке токующих куличков, и его неудержимо потянуло к родному городу.
Но только поздней осенью, когда Кулотка окончательно окреп, Пумга согласился отпустить его. Сам снарядил, дал в запас рубаху из шкуры молодого оленя, заячьи носки, повез Кулотку в своей осиновой лодке-обласе. Они долго обнимались, прощаясь, и Кулотка двинулся к дому один с заплечной сумкой, набитой богатой добычей.
Он так ясно представлял себе встречу с Настенькой, радость в ее бирюзовых глазах под короткими бровками, ее круглое с золотистым пушком лицо, как скажет ей: «А я те подарки пустяшные привез, вот…» Он так ясно представлял себе все это, что ноги сами несли его к дому.
На своем пути Кулотка часто встречал холмики подтаявших льдин, среди которых водружены были кресты из лыж. «Верно, наши погибли, – думал он горестно. – Сколь безымянных храбров сложило головы в суровом крае!»
Однако эти печальные мысли скоро снова сменялись мыслями о встрече с Настенькой. Она улыбнется ему, показывая мелкие белоснежные зубки, а он, глядя на них, спросит: «Отгадай, что это: около прорубки стоят белы голубки?» И она догадается, застенчиво прильнет к нему.
Ведь вот чудо: когда бы ни думал он о Настеньке, в сердце его не закрадывалось и тени недоверия или сомнения. Он верил каждому ее слову, знал, что всегда она сумеет постоять за себя, не уронит ни своей, ни его чести. Верил, что будет Настенька опорой и радостью, той единственной и желанной на свете, что украсит жизнь, придаст ей особый смысл.
Рядом с ней и сам он будет лучше, чтобы гордилась Настенька им, проведя легкой, теплой ладонью по его волосам, сказала: «Дитятко ты мое разумное».
И впрямь почувствует он себя дитяткой, уткнется лицом в ее плечо, станет покорным и ласковым.
А Настенька в один из таких вечеров, когда мечтал о ней в пути Кулотка, стыдливо шептала Ольге, сидя с ней на лавке возле Тимофеевой избы:
– Сказали б мне: «Выбирай, что хочешь, – аль на часок один увидеть своего Кулотку, аль злата дадим тебе весом с него». Я б, и миг не думая, решила: «Не надобно мне злата вашего, пускай Кулотка предо мной предстанет».
Ольга посмотрела на нее изумленно, неожиданно для самой себя прошептала страстно:
– Думаешь, я совсем пустошна? Мыслю легко: помани побегу? Так думаешь?
Настя замотала отрицательно головой, испуганно поглядела на подругу.
– Я себе цену знаю! – гордо произнесла Ольга и вздернула маленький нос. – И хочу сильно любить… И власть его чуять… И чтоб он без меня, как без воздуха… А я б ему – и ласку и заботу… Веришь? – Она судорожно вцепилась в рукав подруги, приблизила к ней свое лицо.
– Да как же иначе! – искренне удивилась Настя. – Так и надобно.
Ольга доверчиво прижалась к ней.
…Месяц за месяцем пробивался Кулотка к дому, снова терпя лишения и невзгоды. Чем ближе к Новгороду, тем старательнее обходил он людные места, зная, что всюду рыщут наймиты Незды и Милонега: подпоив добытчиков, ограбляют их.
Но вот наступил и долгожданный день встречи с любимым городом!
Кулотка вошел в него в тот час, когда голь стекалась на Торговую сторону. Вместе со всеми побежал и он на площадь. Круглоликие близнецы Прокша и Павша встретили его радостными возгласами:
– Здоров, Кулотка!
– Вовремя подоспел!
Они рассматривали его, словно не верили своим глазам:
– Ты чо такой бурый да тощий?
– А Тимофея нашего бросили в поруб на владычном дворе!
– За что? Когда? – рванулся Кулотка.
– За правду!
– Сегодня схватили…
Кулотка забыл обо всем на свете: о том, что мечтал переступить порог отчего дома, обнять отца с матерью, тотчас повидать Настасью, о том, что у него драгоценные шкурки за плечами, что устал. Тимофей попал в беду, и его надо было выручать.
И Кулотка закричал во всю силу легких:
– Братаны! Пробьемся к порубу! Выручим Тимофея!
– Пробьемся! Выручим! – с готовностью подхватили десятки голосов.
– Какой Тимофей-то? – на бегу, туже подтягивая веревку на рваном кожухе, спрашивал возчик Гостята у гончара с Рогатинской улицы.
– Да с Холопьей… Наш грамотник!
– Поддай! – закричал Гостята, словно только и ждал этого ответа, и побежал еще быстрее.
ВСТАНЬ НОВГОРОДСКАЯ
Владыка медленно поднял на Тимофея глаза. Черные зрачки их были остры.
Изможденный, с еще более ввалившимися щеками, Тимофей стоял перед ним уже более получаса, сжав губы и только поглядывая исподлобья, когда владыка предлагал покаяться, рассказать о единомышленниках, дать клятву не писать более так, как писал.
– Смири гордыню, – глухо увещевал владыка, не отводя сурового взгляда от лица Тимофея, – повинись – и избегнешь огня будущего…
Дедята Нечистый раздувал горн в углу избы, накалял невиданной формы плотно сжимающиеся клещи. Шум за стенами избы становился все громче, походил на рокот Волхова. Откуда-то из-под пола раздавались приглушенные стоны.
«Все едино не повредить вам душу мою, писать стану одну правду! – мысленно давал клятву Тимофей. – Правду не выжжешь огнем, не устрашишь пыткой… Пальцы отрубите – зубами писать стану, кровью из ран! Что за птица без крыл, рыба без плавников! И если дан мне природой голос, как не петь правдивую песню?»
– Поклянись! Ты млад, и я прощу, сделаю соборным летописцем, – вкрадывался в душу голос владыки.
Тимофей метнул на него хмурый взгляд: «Хочешь посадить в золотую клетку и заставить каркать по-вороньи?»
Стенания под полом стали явственней. «Ради господа… помилуй мя… ради господа…» – слышалось оттуда.
Тимофей впервые разжал губы:
– Одну правду писать буду!
Владыка резко поднялся, лицо его покрылось пятнами, в уголках губ выступила пена. Не сдерживая более себя, закричал:
– Знаю твою правду, ехидново исчадье! – И тихо, словно нанося припасенный удар, произнес, подаваясь всем телом к Тимофею: – Дьяволица… твоя Ольга спуталась с Лаврентием… Что скажешь, правдивец?
Тимофей, отпрянув, задрожал от гнева; сжимая кулаки, закричал:
– Лжа! Навет! Безгрешна она! Не переломить вам душу мою! Буду правду писать, как прежде! Лжа!
Лицо Митрофана сделалось серым, нестерпимо острые зрачки жгли Тимофея.
– Не писать тебе боле вовсе! – протолкнул Митрофан сквозь стиснутые зубы и, выйдя из-за стола, тихо приказал Дедяте: – Обезручь! – Быстрым шагом пересек избу, скрылся за дверью.
…На Торговой площади люд кричал, видя, как собираются недруги на Софийской стороне:
– Мост разломать!
– Взять их на щит!
– Душат гладом! На щит!
– Хлеб сеем, а мякину жуем.
– Продают нас за ногату! [30]
Костлявый новгородец – должник, которого недавно на глазах Тимофея тащили к боярину, – взобравшись на бочку, рывком разодрал на себе рубаху, показывая исполосованную, впалую грудь, кричал:
– Понатерпелись, буде!
– Буде! – свирепо сверкнул огромными очами обросший темной щетиной Игнат Лихой. – Кузнец Авраам – наш посадник! Мы – Новгород – избираем!
– Авраама! – подхватили тысячи голосов. – Новгород избирает!
Кузнеца подняли, передавая из рук в руки, поставили на помост. Авраам обвел площадь затуманенными от волнения глазами. «Не подведу ни в чем, послужу, как совесть прикажет», – обещали они.
Авраам низко поклонился, зычно сказал:
– Благодарю на чести, Господин Великий Новгород!
Потом выпрямился. Подняв над головой меч, крикнул, сбегая со ступени:
– Вперед! На мост!
За ним ринулись все, кто был на площади.
И на Софийской стороне, увидя эту движущуюся толпу, рванулись к мосту, словно желая первыми перебежать его.
Они сшиблись посредине, как две волны.
Летели камни и гири, били по головам молоты и топоры, вгрызались в самую гущу мечи и рогатины. Крики, стоны, вопли, лязг оружия разнеслись далеко по городу. Рваные снежные тучи, обагренные лучами заходящего солнца, повисли над мостом, казалось, окропляли его кровью.
То одна, то другая волна наступала и отступала. Боярские жены, подхватив добро и детей, прятались в подвалы – тряслась в страхе Прусская улица!
Сеча шла не только на мосту, но и под ним, на уже ненадежном волховском льду, на берегу под стенами Детинца.
То и дело с моста падали сброшенные тела, пробивая лед, шли ко дну. Игнат Лихой, падая, зацепился армяком за выступ сваи, повис надо льдом. Милонег, крякнув, всадил в его спину меч. Иные, сброшенные с моста, придя в себя, снова лезли по сваям вверх, в гущу драки.
Кулотка, взяв обеими руками свинцовую булаву, отнятую у боярского сына Нестряты, крушил ею направо и налево. Лицо его, опаленное северным снегом, обрамленное густой курчавой бородкой, казалось бронзовым. В пылу сражения он не почувствовал, как чей-то меч случайно срезал у него на спине мешок со шкурками и они полетели под ноги дерущихся. Наоборот, ощутив неожиданное облегчение, Кулотка с еще более веселой яростью прокладывал себе путь.
Торговая сторона явно теснила Софийскую. И тогда вдруг, словно какой-то успокоительный ветер прошел по мосту, руки, поднятые для удара, стали опускаться, свершая крестное знамение.
– Владыка, владыка! – пронеслось в толпе.
Он спустился с Епископской улицы и, не торопясь, шел посредине моста. Впереди архимандрит и игумен несли чудный крест и образ святой Софии – белого крылатого ангела под сияющей звездой. Они подносили крест и образ к губам остывающих от битвы воев и шествовали дальше.
– Дети мои! – говорил владыка, умиротворяюще поднимая десницу. – Не соступайтесь на бой! Примиритесь! Господь против кровопролития…
– Не верьте ему! – раздался одинокий голос Авраама и замер, будто повис в воздухе.
Привычная сила повиновения была столь велика, что враждующие волны отхлынули друг от друга.
И в это время в тыл черни ударил владычный полк. Он появился с развернутым знаменем, как на поле боя, обрушился всей силой своей на чернь. В первое мгновение она растерялась, заметалась меж двух стен. Но замешательство продолжалось недолго. Измена удесятерила силы. Все руша на своем пути, восставший люд стал еще упорнее пробиваться через мост, к владыке. Защищенный стеной воев, Митрофан уже успел возвратиться на Софийскую сторону и, стоя у Пречистенских въездных ворот Детинца, возле вековой сосны, наблюдал за продолжением боя, всем видом своим показывая, что бессилен как-либо унять враждующих и то, что произошло, от него не зависит.
Но вот он встревожился, лицо его побледнело: на владычный полк напали свежие силы мятежников, теперь полк дрогнул и побежал.
А по мосту упорно пробивались все ближе и ближе к владыке Авраам, Кулотка, Прокша и Павша. Распаленный Кулотка показался владыке самим сатаной.
Митрофан услышал его крик: «Ждешь, кроволитец?!» – и, подхватив ризу, старчески перебирая тонкими ногами, засеменил к открытым дверям Софийского собора.
…На Волхове меж льдин плавали трупы. Черные волны жадно заглатывали их.
Покрывая голосом шум сражения, кричал Кулотка:
– Нажми, голота, руби змеюк! Чай, не блох чесать! Нажми!
Дедята Нечистый подошел вплотную к Тимофею, держа в руках раскаленные клещи. Тимофей невольно отступил.
– И не таких укорачивали, – упершись единственным, свирепым оком в Тимофея, прохрипел Дедята и вдруг схватил его клещами за кисть правой руки.
Раздался хруст расплющенных пальцев, нечеловеческий крик, запахло паленым мясом.
Тимофей побледнел и, потеряв сознание, рухнул на земляной пол.
Дедята презрительно поглядел на неподвижное тело, сплюнул:
– Кончился летописец.
Тимофей пошевелился. Дедята взял в углу ведро, наполненное водой, с силой окатил Тимофея. Тот приподнялся на левой руке, оглядел избу мутными глазами. Темные волосы прилипли к его лбу, с них на потрескавшиеся губы стекала вода.
– Занеможел, птаха? – поднимая его с пола за цепочку нательного креста, с напускной участливостью спросил Дедята и, встряхнув, свирепо закричал: – Станешь, как прежде, писать?!
Тимофей выпрямился, бесстрашно глядя на мучителя, сказал хрипло:
– Не заставишь накриве… Как прежде буду…
– Брешешь, кончился летописец! – зарычал Нечистый и уже остывшими клещами потянулся к кисти левой руки Тимофея.
Он не успел дотянуться – с грохотом распахнулась окованная дверь избы, и на пороге ее появился Кулотка. Зипун висел на нем клочьями, лицо было в кровоподтеках, светлые кудри колтуном скатались на непокрытой голове.
Кулотка с порога прыгнул на Дедяту, но тот, отбросив клещи, выхватил из-за голенища нож и всадил его по рукоять в грудь Кулотки. Кулотка упал на палача, придавив его своим телом. Железные пальцы его дотянулись до горла Дедяты и разжались только тогда, когда Нечистый омертвело выпрямился.
Тимофей бросился к Кулотке. У него хватило сил вытащить нож из груди мертвого друга, и он снова потерял сознание.
Изба наполнилась новгородцами, пробившимися через мост Авраам склонился над Тимофеем, обмотал искалеченную руку тряпкой, Павша и Прокша поднесли к губам Тимофея склянку с вином, добытую у Милонега. В избу вбежала маленькая, похожая на девочку, Настасья.
Услышав, что Кулотка появился в городе, она, схватив острогу, устремилась к мосту – где же еще ему быть! И там, увидя его впереди, стала пробираться к нему. Но ее все оттирали, и она упустила его из виду. Сейчас, вбежав в избу, Настасья остановилась, как в столбняке, с ужасом уставилась на Кулотку. Он лежал на спине спокойно, словно на время уснул, только впадины глаз пугающе окаменели.
Настасья с рыданием бросилась к нему на грудь; никого не стыдясь, закричала:
– Суженый мой! Очнись, суженый мой!
Прижимая к груди искалеченную руку, пошатываясь, Тимофей вышел из Одрины на владычный двор. Неясно проступал в темноте Софийский собор.
«За белыми стенами – черные души! – с ненавистью поглядел на него Тимофей. – Кто, как не вы, подослали убийц к моему отцу!»
Тимофей долго брел домой.
По улицам еще метались в ночи смоляные факелы.
Бой затих, и только кое-где, как перекличка, слышались в темноте гулкие от близости Волхова голоса:
– Владыка-то сбег из города.
– Утек, подлюка… Житницы с собой не унес…
– А Нездиного щенка давень за город вывели, ларь какой-то отняли, пинок дали – не попадайся боле!
– Рыло-то ему ктой-то отменно расписал!
– Эх, в монастырях знатно порастрясли боярское добро!
– А чо горит?
– Хоромы Незды и Милонега…
Все это происходило где-то рядом с Тимофеем, глубоко не задевая его сознания.
На Торговой стороне полыхали дома. Огромные языки пламени взметались к небу, зловещие отсветы их недобро играли на мрачной воде Волхова.
Но Тимофей шел словно в черном непроницаемом тумане, ничего не видя. Нет Кулотки, нет… И как теперь без руки писать?
Валил мокрый снег. Багровые искры пожара сплетались с хлопьями снега, казалось, мела невиданная пурга. Одежда прилипла к телу Тимофея, мучительно болела рука. Он ткнул ногой дверь своей избы. Одиноким огоньком горела, потрескивая, лучина. Ольги не было.
«Верно, у соседей, – подумал Тимофей и невольно вспомнил то, что говорил о ней владыка. Гнев захлестнул его: – Лжа! Не могла Ольга изменить! Затравить меня хотите! Лжа!»
Он стал на колени возле лавки, положил голову на шкуру, прошептал нежно:
– Поклеп не коснется тебя, люба моя! Не бойся, не коснется.
В памяти неожиданно возник разговор об Ольге с Авраамом. Отгоняя его прочь, Тимофей успокаивал себя мысленно: «Не все след принимать, что по реке плывет, не всему верить, о чем люди говорят».
Он вспомнил вишневые косточки, что сбирала Ольга в ладошку в темноте.
– Нет, нет ее провинки! Изолгали!
И вдруг почувствовал что-то твердое под щекой. Увидел на шкуре нож Лаврентия, оброненный им, тот поясной нож с черенком в серебре, что подарил ему когда-то в ладье, после боя у Отепя.
Тимофей задохнулся. Казалось, сердце остановилось. Он схватил здоровой рукой этот нож, как змею, глядел на него с ужасом и ненавистью. Рыдания подкатили к горлу, все тело его содрогалось.
С бешенством швырнул он нож, и тот вонзился в пол у порога.
А подлая память услужливо подсунула: река… и он с Ольгой, и ее ответ: «Сила». Всплыло жирное лицо Лаврентия: «И это сила?» И еще… как-то Ольга сказала о Настасье: «Ну чего она ждет Кулотку? Слова не давала, а девичье дорогое время теряет». Тимофей тогда впервые закричал на нее: «Да ты смыслишь, что говоришь?!»
Ольга прижалась к нему, заласкалась: «Пошутила я, пошутила… Ну что ты все к сердцу так близко берешь?»
Нет, не шутила она, просто вырвалась муть из глубины души. Как мог он жить столько под одной кровлей, не ведая, кого пригрел?
С полки свешивалась плеть, когда-то врученная ему отцом Ольги. Исполосовать? Или притвориться слепцом? Будто ничего не увидел, не понял?
Он застонал от боли.
– Нет, не могу! Вырвать из сердца! Или задушить своими руками!
Тимофей заскрипел зубами, сердце раздирала боль, она была сильнее, чем боль в руке.
В сенях стукнула дверь, и на пороге появилась запыхавшаяся, порозовевшая от быстрой ходьбы Ольга, воскликнула радостно:
– Выпустили?
И нежданно в глубине души его пробилась робкая надежда: «Сейчас прояснится… Ничего не было… все по-старому». Это возникло как мольба к жизни – пощадить его хотя бы здесь.
Ольга хотела броситься к Тимофею, но, увидя выражение его лица, налившиеся кровью глаза, култышку руки с окровавленной тряпкой, нож у порога, смертельно побледнела.
От страха лицо ее стало некрасивым, она рухнула на колени, завыла:
– Нет вины моей!.. Нет!.. Прости!
В неистовстве Тимофей подбежал к ней, схватил за руку так, что Ольга вскрикнула.
– Что, что простить?
Она закрыла глаза, готовая на смерть, на побои. Тимофей гадливо отшвырнул Ольгу от себя, приглушенно стеная, выбежал на улицу.
Ольга продолжала лежать ничком на полу. Что могла она сделать? Как доказать, что ничего не было, когда кругом виновата? Принимала подарки, скрытничала…
И сегодня Лаврентий пришел под вечер – она только зажгла лучину, – сразу показался ей каким-то странным, взъерошенным.
Поставил на стол тяжелый ларь; отбросив крышку его, прошептал, ликуя:
– Гляди!
В ларе навалом ожерелья, кресты, перстни, браслеты, золотые с эмалью колты и камни, камни… От их ослепительного сияния Ольга даже глаза зажмурила, а когда открыла – невольно залюбовалась чудной игрой лучей.
Лаврентий же, довольный произведенным впечатлением, ближе пододвинул к ней ларь:
– Да ты погляди! Захочешь – все твоим станет! Погляди!
Она отстранилась, строго сказала:
– Не надо! Ты уходи! – Не хотела и разглядывать все это, когда Тимофей в беде. – Уходи!
Изможденный, с еще более ввалившимися щеками, Тимофей стоял перед ним уже более получаса, сжав губы и только поглядывая исподлобья, когда владыка предлагал покаяться, рассказать о единомышленниках, дать клятву не писать более так, как писал.
– Смири гордыню, – глухо увещевал владыка, не отводя сурового взгляда от лица Тимофея, – повинись – и избегнешь огня будущего…
Дедята Нечистый раздувал горн в углу избы, накалял невиданной формы плотно сжимающиеся клещи. Шум за стенами избы становился все громче, походил на рокот Волхова. Откуда-то из-под пола раздавались приглушенные стоны.
«Все едино не повредить вам душу мою, писать стану одну правду! – мысленно давал клятву Тимофей. – Правду не выжжешь огнем, не устрашишь пыткой… Пальцы отрубите – зубами писать стану, кровью из ран! Что за птица без крыл, рыба без плавников! И если дан мне природой голос, как не петь правдивую песню?»
– Поклянись! Ты млад, и я прощу, сделаю соборным летописцем, – вкрадывался в душу голос владыки.
Тимофей метнул на него хмурый взгляд: «Хочешь посадить в золотую клетку и заставить каркать по-вороньи?»
Стенания под полом стали явственней. «Ради господа… помилуй мя… ради господа…» – слышалось оттуда.
Тимофей впервые разжал губы:
– Одну правду писать буду!
Владыка резко поднялся, лицо его покрылось пятнами, в уголках губ выступила пена. Не сдерживая более себя, закричал:
– Знаю твою правду, ехидново исчадье! – И тихо, словно нанося припасенный удар, произнес, подаваясь всем телом к Тимофею: – Дьяволица… твоя Ольга спуталась с Лаврентием… Что скажешь, правдивец?
Тимофей, отпрянув, задрожал от гнева; сжимая кулаки, закричал:
– Лжа! Навет! Безгрешна она! Не переломить вам душу мою! Буду правду писать, как прежде! Лжа!
Лицо Митрофана сделалось серым, нестерпимо острые зрачки жгли Тимофея.
– Не писать тебе боле вовсе! – протолкнул Митрофан сквозь стиснутые зубы и, выйдя из-за стола, тихо приказал Дедяте: – Обезручь! – Быстрым шагом пересек избу, скрылся за дверью.
…На Торговой площади люд кричал, видя, как собираются недруги на Софийской стороне:
– Мост разломать!
– Взять их на щит!
– Душат гладом! На щит!
– Хлеб сеем, а мякину жуем.
– Продают нас за ногату! [30]
Костлявый новгородец – должник, которого недавно на глазах Тимофея тащили к боярину, – взобравшись на бочку, рывком разодрал на себе рубаху, показывая исполосованную, впалую грудь, кричал:
– Понатерпелись, буде!
– Буде! – свирепо сверкнул огромными очами обросший темной щетиной Игнат Лихой. – Кузнец Авраам – наш посадник! Мы – Новгород – избираем!
– Авраама! – подхватили тысячи голосов. – Новгород избирает!
Кузнеца подняли, передавая из рук в руки, поставили на помост. Авраам обвел площадь затуманенными от волнения глазами. «Не подведу ни в чем, послужу, как совесть прикажет», – обещали они.
Авраам низко поклонился, зычно сказал:
– Благодарю на чести, Господин Великий Новгород!
Потом выпрямился. Подняв над головой меч, крикнул, сбегая со ступени:
– Вперед! На мост!
За ним ринулись все, кто был на площади.
И на Софийской стороне, увидя эту движущуюся толпу, рванулись к мосту, словно желая первыми перебежать его.
Они сшиблись посредине, как две волны.
Летели камни и гири, били по головам молоты и топоры, вгрызались в самую гущу мечи и рогатины. Крики, стоны, вопли, лязг оружия разнеслись далеко по городу. Рваные снежные тучи, обагренные лучами заходящего солнца, повисли над мостом, казалось, окропляли его кровью.
То одна, то другая волна наступала и отступала. Боярские жены, подхватив добро и детей, прятались в подвалы – тряслась в страхе Прусская улица!
Сеча шла не только на мосту, но и под ним, на уже ненадежном волховском льду, на берегу под стенами Детинца.
То и дело с моста падали сброшенные тела, пробивая лед, шли ко дну. Игнат Лихой, падая, зацепился армяком за выступ сваи, повис надо льдом. Милонег, крякнув, всадил в его спину меч. Иные, сброшенные с моста, придя в себя, снова лезли по сваям вверх, в гущу драки.
Кулотка, взяв обеими руками свинцовую булаву, отнятую у боярского сына Нестряты, крушил ею направо и налево. Лицо его, опаленное северным снегом, обрамленное густой курчавой бородкой, казалось бронзовым. В пылу сражения он не почувствовал, как чей-то меч случайно срезал у него на спине мешок со шкурками и они полетели под ноги дерущихся. Наоборот, ощутив неожиданное облегчение, Кулотка с еще более веселой яростью прокладывал себе путь.
Торговая сторона явно теснила Софийскую. И тогда вдруг, словно какой-то успокоительный ветер прошел по мосту, руки, поднятые для удара, стали опускаться, свершая крестное знамение.
– Владыка, владыка! – пронеслось в толпе.
Он спустился с Епископской улицы и, не торопясь, шел посредине моста. Впереди архимандрит и игумен несли чудный крест и образ святой Софии – белого крылатого ангела под сияющей звездой. Они подносили крест и образ к губам остывающих от битвы воев и шествовали дальше.
– Дети мои! – говорил владыка, умиротворяюще поднимая десницу. – Не соступайтесь на бой! Примиритесь! Господь против кровопролития…
– Не верьте ему! – раздался одинокий голос Авраама и замер, будто повис в воздухе.
Привычная сила повиновения была столь велика, что враждующие волны отхлынули друг от друга.
И в это время в тыл черни ударил владычный полк. Он появился с развернутым знаменем, как на поле боя, обрушился всей силой своей на чернь. В первое мгновение она растерялась, заметалась меж двух стен. Но замешательство продолжалось недолго. Измена удесятерила силы. Все руша на своем пути, восставший люд стал еще упорнее пробиваться через мост, к владыке. Защищенный стеной воев, Митрофан уже успел возвратиться на Софийскую сторону и, стоя у Пречистенских въездных ворот Детинца, возле вековой сосны, наблюдал за продолжением боя, всем видом своим показывая, что бессилен как-либо унять враждующих и то, что произошло, от него не зависит.
Но вот он встревожился, лицо его побледнело: на владычный полк напали свежие силы мятежников, теперь полк дрогнул и побежал.
А по мосту упорно пробивались все ближе и ближе к владыке Авраам, Кулотка, Прокша и Павша. Распаленный Кулотка показался владыке самим сатаной.
Митрофан услышал его крик: «Ждешь, кроволитец?!» – и, подхватив ризу, старчески перебирая тонкими ногами, засеменил к открытым дверям Софийского собора.
…На Волхове меж льдин плавали трупы. Черные волны жадно заглатывали их.
Покрывая голосом шум сражения, кричал Кулотка:
– Нажми, голота, руби змеюк! Чай, не блох чесать! Нажми!
Дедята Нечистый подошел вплотную к Тимофею, держа в руках раскаленные клещи. Тимофей невольно отступил.
– И не таких укорачивали, – упершись единственным, свирепым оком в Тимофея, прохрипел Дедята и вдруг схватил его клещами за кисть правой руки.
Раздался хруст расплющенных пальцев, нечеловеческий крик, запахло паленым мясом.
Тимофей побледнел и, потеряв сознание, рухнул на земляной пол.
Дедята презрительно поглядел на неподвижное тело, сплюнул:
– Кончился летописец.
Тимофей пошевелился. Дедята взял в углу ведро, наполненное водой, с силой окатил Тимофея. Тот приподнялся на левой руке, оглядел избу мутными глазами. Темные волосы прилипли к его лбу, с них на потрескавшиеся губы стекала вода.
– Занеможел, птаха? – поднимая его с пола за цепочку нательного креста, с напускной участливостью спросил Дедята и, встряхнув, свирепо закричал: – Станешь, как прежде, писать?!
Тимофей выпрямился, бесстрашно глядя на мучителя, сказал хрипло:
– Не заставишь накриве… Как прежде буду…
– Брешешь, кончился летописец! – зарычал Нечистый и уже остывшими клещами потянулся к кисти левой руки Тимофея.
Он не успел дотянуться – с грохотом распахнулась окованная дверь избы, и на пороге ее появился Кулотка. Зипун висел на нем клочьями, лицо было в кровоподтеках, светлые кудри колтуном скатались на непокрытой голове.
Кулотка с порога прыгнул на Дедяту, но тот, отбросив клещи, выхватил из-за голенища нож и всадил его по рукоять в грудь Кулотки. Кулотка упал на палача, придавив его своим телом. Железные пальцы его дотянулись до горла Дедяты и разжались только тогда, когда Нечистый омертвело выпрямился.
Тимофей бросился к Кулотке. У него хватило сил вытащить нож из груди мертвого друга, и он снова потерял сознание.
Изба наполнилась новгородцами, пробившимися через мост Авраам склонился над Тимофеем, обмотал искалеченную руку тряпкой, Павша и Прокша поднесли к губам Тимофея склянку с вином, добытую у Милонега. В избу вбежала маленькая, похожая на девочку, Настасья.
Услышав, что Кулотка появился в городе, она, схватив острогу, устремилась к мосту – где же еще ему быть! И там, увидя его впереди, стала пробираться к нему. Но ее все оттирали, и она упустила его из виду. Сейчас, вбежав в избу, Настасья остановилась, как в столбняке, с ужасом уставилась на Кулотку. Он лежал на спине спокойно, словно на время уснул, только впадины глаз пугающе окаменели.
Настасья с рыданием бросилась к нему на грудь; никого не стыдясь, закричала:
– Суженый мой! Очнись, суженый мой!
Прижимая к груди искалеченную руку, пошатываясь, Тимофей вышел из Одрины на владычный двор. Неясно проступал в темноте Софийский собор.
«За белыми стенами – черные души! – с ненавистью поглядел на него Тимофей. – Кто, как не вы, подослали убийц к моему отцу!»
Тимофей долго брел домой.
По улицам еще метались в ночи смоляные факелы.
Бой затих, и только кое-где, как перекличка, слышались в темноте гулкие от близости Волхова голоса:
– Владыка-то сбег из города.
– Утек, подлюка… Житницы с собой не унес…
– А Нездиного щенка давень за город вывели, ларь какой-то отняли, пинок дали – не попадайся боле!
– Рыло-то ему ктой-то отменно расписал!
– Эх, в монастырях знатно порастрясли боярское добро!
– А чо горит?
– Хоромы Незды и Милонега…
Все это происходило где-то рядом с Тимофеем, глубоко не задевая его сознания.
На Торговой стороне полыхали дома. Огромные языки пламени взметались к небу, зловещие отсветы их недобро играли на мрачной воде Волхова.
Но Тимофей шел словно в черном непроницаемом тумане, ничего не видя. Нет Кулотки, нет… И как теперь без руки писать?
Валил мокрый снег. Багровые искры пожара сплетались с хлопьями снега, казалось, мела невиданная пурга. Одежда прилипла к телу Тимофея, мучительно болела рука. Он ткнул ногой дверь своей избы. Одиноким огоньком горела, потрескивая, лучина. Ольги не было.
«Верно, у соседей, – подумал Тимофей и невольно вспомнил то, что говорил о ней владыка. Гнев захлестнул его: – Лжа! Не могла Ольга изменить! Затравить меня хотите! Лжа!»
Он стал на колени возле лавки, положил голову на шкуру, прошептал нежно:
– Поклеп не коснется тебя, люба моя! Не бойся, не коснется.
В памяти неожиданно возник разговор об Ольге с Авраамом. Отгоняя его прочь, Тимофей успокаивал себя мысленно: «Не все след принимать, что по реке плывет, не всему верить, о чем люди говорят».
Он вспомнил вишневые косточки, что сбирала Ольга в ладошку в темноте.
– Нет, нет ее провинки! Изолгали!
И вдруг почувствовал что-то твердое под щекой. Увидел на шкуре нож Лаврентия, оброненный им, тот поясной нож с черенком в серебре, что подарил ему когда-то в ладье, после боя у Отепя.
Тимофей задохнулся. Казалось, сердце остановилось. Он схватил здоровой рукой этот нож, как змею, глядел на него с ужасом и ненавистью. Рыдания подкатили к горлу, все тело его содрогалось.
С бешенством швырнул он нож, и тот вонзился в пол у порога.
А подлая память услужливо подсунула: река… и он с Ольгой, и ее ответ: «Сила». Всплыло жирное лицо Лаврентия: «И это сила?» И еще… как-то Ольга сказала о Настасье: «Ну чего она ждет Кулотку? Слова не давала, а девичье дорогое время теряет». Тимофей тогда впервые закричал на нее: «Да ты смыслишь, что говоришь?!»
Ольга прижалась к нему, заласкалась: «Пошутила я, пошутила… Ну что ты все к сердцу так близко берешь?»
Нет, не шутила она, просто вырвалась муть из глубины души. Как мог он жить столько под одной кровлей, не ведая, кого пригрел?
С полки свешивалась плеть, когда-то врученная ему отцом Ольги. Исполосовать? Или притвориться слепцом? Будто ничего не увидел, не понял?
Он застонал от боли.
– Нет, не могу! Вырвать из сердца! Или задушить своими руками!
Тимофей заскрипел зубами, сердце раздирала боль, она была сильнее, чем боль в руке.
В сенях стукнула дверь, и на пороге появилась запыхавшаяся, порозовевшая от быстрой ходьбы Ольга, воскликнула радостно:
– Выпустили?
И нежданно в глубине души его пробилась робкая надежда: «Сейчас прояснится… Ничего не было… все по-старому». Это возникло как мольба к жизни – пощадить его хотя бы здесь.
Ольга хотела броситься к Тимофею, но, увидя выражение его лица, налившиеся кровью глаза, култышку руки с окровавленной тряпкой, нож у порога, смертельно побледнела.
От страха лицо ее стало некрасивым, она рухнула на колени, завыла:
– Нет вины моей!.. Нет!.. Прости!
В неистовстве Тимофей подбежал к ней, схватил за руку так, что Ольга вскрикнула.
– Что, что простить?
Она закрыла глаза, готовая на смерть, на побои. Тимофей гадливо отшвырнул Ольгу от себя, приглушенно стеная, выбежал на улицу.
Ольга продолжала лежать ничком на полу. Что могла она сделать? Как доказать, что ничего не было, когда кругом виновата? Принимала подарки, скрытничала…
И сегодня Лаврентий пришел под вечер – она только зажгла лучину, – сразу показался ей каким-то странным, взъерошенным.
Поставил на стол тяжелый ларь; отбросив крышку его, прошептал, ликуя:
– Гляди!
В ларе навалом ожерелья, кресты, перстни, браслеты, золотые с эмалью колты и камни, камни… От их ослепительного сияния Ольга даже глаза зажмурила, а когда открыла – невольно залюбовалась чудной игрой лучей.
Лаврентий же, довольный произведенным впечатлением, ближе пододвинул к ней ларь:
– Да ты погляди! Захочешь – все твоим станет! Погляди!
Она отстранилась, строго сказала:
– Не надо! Ты уходи! – Не хотела и разглядывать все это, когда Тимофей в беде. – Уходи!