Страница:
Мог ли я знать, что больше никогда не увижу Петра Бринько! Через день его не стало. Атаковав еще один аэростат противника, он был смертельно ранен осколком зенитного снаряда. Попытка зайти на посадку не удалась Бринько. Подбитый самолет резко потерял высоту, задел крылом за высоковольтную опору линии электропередачи и упал…
Друзья похоронили Петра Бринько рядом с Гусейном лиевым под сенью березок. А на другой день по этим местам прошли фашистские войска. Гитлеровцы разруши наше Низино, уничтожили аэродром, срубили и сравняли с землей могильные холмики. Вандалы, они обрушивали свою слепую и бессмысленную ярость даже на мертвых.
ВОРОНКИ НА ЛЕТНОМ ПОЛЕ
ПОКА ПИСЬМО НЕ ВСКРЫТО
ОН БОЛЬШЕ НЕ МОГ БЕЗ НЕБА
Друзья похоронили Петра Бринько рядом с Гусейном лиевым под сенью березок. А на другой день по этим местам прошли фашистские войска. Гитлеровцы разруши наше Низино, уничтожили аэродром, срубили и сравняли с землей могильные холмики. Вандалы, они обрушивали свою слепую и бессмысленную ярость даже на мертвых.
ВОРОНКИ НА ЛЕТНОМ ПОЛЕ
Моросит мелкий, точно пропущенный сквозь сито, нудный дождь, С залива дует холодный, порывистый ветер. Он зло срывает с кустов последние листья, и они летят над аэродромом, устилают влажную землю. Еще вчера так ярко светило солнце и было так тепло! А сегодня уже настоящая осень.
Грицаенко и Алферов открыли капот, тщательно осматривают самолет. Идет подготовка к выполнению очередного боевого задания. Я выхожу из кабины, разминаю уставшие в полете ноги.
А дождь все идет и идет.
В такую погоду посидеть бы дома возле теплой печки да почитать интересную книгу. Но где он теперь, твой дом? Может, и в нем уже поселились захватчики. Новенький пятистенок — еще и трех лет нет, как срублен. А сад? Сохранился ли сад? И где вы, мои родные, жена с дочуркой? Живы ли? Удалось ли вам эвакуироваться? Ну а если нет? Что вас ждет впереди?
Я прихожу в землянку. Ребята уже спят на нарах. Пристраиваюсь в ногах у Костылева и устало закрываю глаза. Но мысли снова возвращают меня в Новгород. Наши войска оставили его еще 15 августа, а сегодня 13 сентября! И с тех пор ни одной весточки от близких. Письма вообще идут плохо. Говорят, что теперь их доставляют с Большой земли пароходами по Ладожскому озеру. «Большая земля»! Как странно это звучит! А мы, выходит, на «малой». Как быстро все изменилось! Еще недавно мы переживали, что нам не приходится участвовать в воздушных боях. А теперь…
Сегодня, например, многие из нас уже сделали по пять боевых вылетов. И каждый раз одна и та же задача — прикрытие войск в районе Пушкина и Пулкова. Говорят, там, на земле, идет ожесточенное сражение.
Летчикам-истребителям в эти дни редко приходится действовать на малых высотах, И нам далеко не ясно, что делается внизу. Но по частым вспышкам артиллерийских выстрелов то с одной, то с другой стороны, по пыли, поднимаемой танками, по многочисленным пожарищам мы почти точно определяем, где проходит линия фронта. Представляю себе, как тяжело приходится нашим товарищам — бойцам и командирам наземных войск — там, на этой огненной черте… Тревожные мысли не дают уснуть.
— Ты что примостился в ногах? — постылев смотрит на меня заспанными глазами. — Иди, ложись к нам. Места всем хватит.
— Спасибо, Егор. Я лучше пройдусь…
Выхожу осторожно, чтобы не разбудить ребят, прикрываю дверь землянки, и в этот момент оглушительный, громоподобный звук прокатывается по аэродрому. Столб огня и земли высотой до крыши поднимается возле ангара. Не прошло и десяти секунд, как последовал новый взрыв. Скорей к самолету! Вместе с техником и мотористом смотрю на фонтаны земли, взлетающие то там, то тут. Смотрю и не понимаю, что происходит.
—Уходите в укрытия! — кричит кто-то, — Обстрел!..
— Какой обстрел, откуда? — спрашивает Грицаенко.
— Из Ропши, должно быть, — соображаю я. — От сюда до переднего края шесть километров… Вы вот что — быстро по щелям… Мне надо в землянку…
Но не успел я добежать до нее, как пронзительный свист над самой головой вынудил меня броситься на землю. Снаряд разорвался в кустах за стоянкой. Я встал. Мои руки, одежда — все было в липкой глине. Но не успел я после .стремительного рывка нырнуть в землянку, как новый снаряд оглушительно разорвался метрах в пяти от нее. Опять пришлось плюхнуться в грязь…
Наконец я в землянке. Еще от дверей слышу голос адъютанта. Он объявляет приказ командира полка:
— Всему летному составу через двадцать минут по кинуть аэродром. Посадка на запасном аэродроме. Взлет по готовности самостоятельно.
Что же это, Андреич? — говорю я стоящему рядом Ефимову. — Выходит, мы Низино отдаем…
Ефимов два дня назад прилетел к нам с Эзеля. Прилетел как пассажир (у него еще нет своего самолета). Он глядит на меня, что-то обдумывая, потом говорит вполголоса:
— Звонили из штаба… Тебе получать партбилет… Представитель политотдела ждет в «доте»… Идем быстрей…
Я беру свою трехрядку, накидываю на себя плащ, и мы с Ефимовым покидаем землянку. «Дотом» у нас почему-то стали называть небольшое укрытие, врытое в берег речки. До него рукой подать — всего каких-то полсотни метров. Но пробежать эти метры не так-то просто. Новый взрыв сотрясает землю. Снаряд разрывается справа от нас, не причинив никому вреда. Мы падаем, встаем, а над головой опять раздается свист. И снова приходится кланяться этому летающему идолу.
Вымокшие, перепачканные глиной, мы добираемся наконец до «дота». Полковой комиссар Кожемяко встречает нас у дверей.
— Нет ли спичек? Мы тоже пострадали немножко, — шутливо говорит он. — Коптилка вот потухла.
Ефимов достает спички. Вскоре тусклое, колеблющееся пламя коптилки высвечивает цементные стены. Под ногами хрустит стекло, выпавшее из выбитого окошечка. Дверь сорвана с верхней петли и косо держится на нижней,
Это последний снаряд так поддал, — видя, что мы смотрим на дверь, говорит комиссар и наклоняется возле стола, чтобы поднять сметенные на пол взрывной волной документы. Мы помогаем ему.
Вот видите, и так бывает, — говорит Кожемяко, протирая стол обрывком газеты и сдувая пыль с документов.
Потом он становится строже. Мы умолкаем.
В руках у комиссара мой партийный билет. Подавая его мне, Кожемяко с некоторой торжественностью говорит:
— Помните, товарищ Каберов, каким непримиримым к врагам революции был Ленин. Вам выпала честь сражаться с врагами Родины под знаменем его партии. Будьте достойны этой высокой чести!
Вручив мне билет, он тепло, по-товарищески поздравляет и напутствует меня:
— Дерись, понимаешь, как дерутся большевики!..
Самолеты под обстрелом покидают низинский аэродром. Фашисты ведут огонь с интервалами, неодинаковыми по времени. Воспользовавшись паузой, я выруливаю из укрытия. Надо успеть взлететь до очередного выстрела. На учете доли секунды, но я прикасаюсь ладонью к груди. Здесь, над самым сердцем, лежит в кармане кителя только что полученный мной партбилет. И гордое сознание того, что я теперь коммунист, и щемящее чувство потери (ведь мы покидаем Низино) сливаются воедино.
Даю полный газ. Истребитель прямо со стоянки, поперек аэродрома, идет на взлет. Впереди видны комья вывороченной земли. Пытаюсь обойти воронку, но уже поздно. Тяну ручку управления на себя. Самолет взмывает, и я, с трудом удерживая его в воздухе, перескакиваю через воронку. Сильный мотор уводит машину от земли. Но впереди новое препятствие — самолеты соседней эскадрильи. Нажимаю на кнопку уборки шасси, и истребитель, подобрав под себя колеса, благополучно проносится над стоянкой.
Слева занятая противником Ропша. «Прижимаю» машину к лесу и, набрав скорость, разворачиваюсь на обратный курс. Три зенитных разрыва неожиданно впечатываются в воздух перед самым носом истребителя. Выходит, вражеские наблюдатели уже заметили меня. Почти над самыми макушками деревьев ухожу к заливу.
Город на Неве одет густой дымкой. Его почти не видно. До свидания, Низино! Прости нас, Ленинград! Мы, твои солдаты, только временно оставляем боевой рубеж.
Мы уходим из Низина, но мы с тобой, И мы до последнего дыхания будем защищать тебя, наш героический город!..
Наш новый аэродром лежит среди лесов.
Он лежит большой и ровный, как стол.
Для каждого самолета здесь построен отдельный капонир, надежно укрывающий машину от бомб и артиллерийских снарядов.
Мы с Костылевым осматриваем бревенчатые, глубоко врытые в землю стены и трехслойный накат. Засыпанное сверху и с боков землей и покрытое дерном сооружение — это настоящая крепость. В сознании не укладывается, что построили ее женщины. Но вот и они, скромные ленинградские труженицы, — стоят и застенчиво улыбаются, слушая наши похвалы. Среди них много совсем еще юных девушек.
Егор поднимается на крышу капонира, восхищается посаженными там елочками, подпрыгивает, проверяя надежность перекрытий.
Неужели вы сами это построили?
А кто же еще? — Молодая, одетая в телогрейку женщина поднимает свои огрубевшие на работе руки:
— Что они у нас — не такие, как у мужиков?
Слышится звонкий девичий смех.
Я вспоминаю, что в самолете лежат мои вещи, и вытаскиваю из фюзеляжа чехол с завернутым в него чемоданом и кирилловской трехрядкой. Все называют ее баяном. Да она и похожа на баян. Правда, в эти минуты выглядит гармонь невзрачно. Во время обстрела она была испачкана в глине.
— Слушай, баянист! — обращается ко мне женщина. — Сыграл бы, что ли, по такому случаю.
Она быстро счищает с гармошки грязь, тщательно протирает ее рукавом телогрейки.
— Ну-ка, повеселей что — нибудь, товарищ летчик! — А сама лопату в сторону, по — цыгански тряхнула плечом, притопнула ногой и замерла в позе ожидания.
Зазвучали голоса и басы трехрядки, и озарились улыбками лица ленинградок.
— Э-эх, к черту горе!.. Наши соколы прилетели… Пляши, девчата! — Молодуха вышла на круг, и комкигрязи с ее растоптанных ботинок полетели по сторонам,
К нашему капониру отовсюду тянутся люди. Какая-то девчушка увлекла в круг Костылева, и они завертелись в пляске. Высокий, смеющийся Егор выделывает такие коленца, что, глядя на него, можно забыть обо всем на свете.
Пляску и музыку обрывает команда: «Летный состав — к командиру!»
Мы идем в соседний капонир, куда техники закатили самолет Костылева.
Заместитель командира полка капитан Корешков с горечью сообщает нам, что при взлете с низинского аэродрома, попав в свежую воронку, разбил самолет и сам получил серьезные травмы старший лейтенант Киров. Пострадал также старший лейтенант Семенов. Он должен был перегнать на Карельский перешеек самолет УТ-1. Взрывная волна немецкого снаряда перевернула оторвавшийся от земли самолет. Он перелетел через ангар и упал. Извлеченный из — под обломков Борис Семенов в тяжелом состоянии отправлен в госпиталь.
Мы расходимся, подавленные случившимся. Ленинград в беде, а нас, защищающих его с воздуха, так мало остается.
Через два дня приходит известие, что Борис Иванович Семенов скончался, так и не придя в сознание. Война отняла у нас еще одного замечательного летчика, человека доброй души и большого мужества.
Грицаенко и Алферов открыли капот, тщательно осматривают самолет. Идет подготовка к выполнению очередного боевого задания. Я выхожу из кабины, разминаю уставшие в полете ноги.
А дождь все идет и идет.
В такую погоду посидеть бы дома возле теплой печки да почитать интересную книгу. Но где он теперь, твой дом? Может, и в нем уже поселились захватчики. Новенький пятистенок — еще и трех лет нет, как срублен. А сад? Сохранился ли сад? И где вы, мои родные, жена с дочуркой? Живы ли? Удалось ли вам эвакуироваться? Ну а если нет? Что вас ждет впереди?
Я прихожу в землянку. Ребята уже спят на нарах. Пристраиваюсь в ногах у Костылева и устало закрываю глаза. Но мысли снова возвращают меня в Новгород. Наши войска оставили его еще 15 августа, а сегодня 13 сентября! И с тех пор ни одной весточки от близких. Письма вообще идут плохо. Говорят, что теперь их доставляют с Большой земли пароходами по Ладожскому озеру. «Большая земля»! Как странно это звучит! А мы, выходит, на «малой». Как быстро все изменилось! Еще недавно мы переживали, что нам не приходится участвовать в воздушных боях. А теперь…
Сегодня, например, многие из нас уже сделали по пять боевых вылетов. И каждый раз одна и та же задача — прикрытие войск в районе Пушкина и Пулкова. Говорят, там, на земле, идет ожесточенное сражение.
Летчикам-истребителям в эти дни редко приходится действовать на малых высотах, И нам далеко не ясно, что делается внизу. Но по частым вспышкам артиллерийских выстрелов то с одной, то с другой стороны, по пыли, поднимаемой танками, по многочисленным пожарищам мы почти точно определяем, где проходит линия фронта. Представляю себе, как тяжело приходится нашим товарищам — бойцам и командирам наземных войск — там, на этой огненной черте… Тревожные мысли не дают уснуть.
— Ты что примостился в ногах? — постылев смотрит на меня заспанными глазами. — Иди, ложись к нам. Места всем хватит.
— Спасибо, Егор. Я лучше пройдусь…
Выхожу осторожно, чтобы не разбудить ребят, прикрываю дверь землянки, и в этот момент оглушительный, громоподобный звук прокатывается по аэродрому. Столб огня и земли высотой до крыши поднимается возле ангара. Не прошло и десяти секунд, как последовал новый взрыв. Скорей к самолету! Вместе с техником и мотористом смотрю на фонтаны земли, взлетающие то там, то тут. Смотрю и не понимаю, что происходит.
—Уходите в укрытия! — кричит кто-то, — Обстрел!..
— Какой обстрел, откуда? — спрашивает Грицаенко.
— Из Ропши, должно быть, — соображаю я. — От сюда до переднего края шесть километров… Вы вот что — быстро по щелям… Мне надо в землянку…
Но не успел я добежать до нее, как пронзительный свист над самой головой вынудил меня броситься на землю. Снаряд разорвался в кустах за стоянкой. Я встал. Мои руки, одежда — все было в липкой глине. Но не успел я после .стремительного рывка нырнуть в землянку, как новый снаряд оглушительно разорвался метрах в пяти от нее. Опять пришлось плюхнуться в грязь…
Наконец я в землянке. Еще от дверей слышу голос адъютанта. Он объявляет приказ командира полка:
— Всему летному составу через двадцать минут по кинуть аэродром. Посадка на запасном аэродроме. Взлет по готовности самостоятельно.
Что же это, Андреич? — говорю я стоящему рядом Ефимову. — Выходит, мы Низино отдаем…
Ефимов два дня назад прилетел к нам с Эзеля. Прилетел как пассажир (у него еще нет своего самолета). Он глядит на меня, что-то обдумывая, потом говорит вполголоса:
— Звонили из штаба… Тебе получать партбилет… Представитель политотдела ждет в «доте»… Идем быстрей…
Я беру свою трехрядку, накидываю на себя плащ, и мы с Ефимовым покидаем землянку. «Дотом» у нас почему-то стали называть небольшое укрытие, врытое в берег речки. До него рукой подать — всего каких-то полсотни метров. Но пробежать эти метры не так-то просто. Новый взрыв сотрясает землю. Снаряд разрывается справа от нас, не причинив никому вреда. Мы падаем, встаем, а над головой опять раздается свист. И снова приходится кланяться этому летающему идолу.
Вымокшие, перепачканные глиной, мы добираемся наконец до «дота». Полковой комиссар Кожемяко встречает нас у дверей.
— Нет ли спичек? Мы тоже пострадали немножко, — шутливо говорит он. — Коптилка вот потухла.
Ефимов достает спички. Вскоре тусклое, колеблющееся пламя коптилки высвечивает цементные стены. Под ногами хрустит стекло, выпавшее из выбитого окошечка. Дверь сорвана с верхней петли и косо держится на нижней,
Это последний снаряд так поддал, — видя, что мы смотрим на дверь, говорит комиссар и наклоняется возле стола, чтобы поднять сметенные на пол взрывной волной документы. Мы помогаем ему.
Вот видите, и так бывает, — говорит Кожемяко, протирая стол обрывком газеты и сдувая пыль с документов.
Потом он становится строже. Мы умолкаем.
В руках у комиссара мой партийный билет. Подавая его мне, Кожемяко с некоторой торжественностью говорит:
— Помните, товарищ Каберов, каким непримиримым к врагам революции был Ленин. Вам выпала честь сражаться с врагами Родины под знаменем его партии. Будьте достойны этой высокой чести!
Вручив мне билет, он тепло, по-товарищески поздравляет и напутствует меня:
— Дерись, понимаешь, как дерутся большевики!..
Самолеты под обстрелом покидают низинский аэродром. Фашисты ведут огонь с интервалами, неодинаковыми по времени. Воспользовавшись паузой, я выруливаю из укрытия. Надо успеть взлететь до очередного выстрела. На учете доли секунды, но я прикасаюсь ладонью к груди. Здесь, над самым сердцем, лежит в кармане кителя только что полученный мной партбилет. И гордое сознание того, что я теперь коммунист, и щемящее чувство потери (ведь мы покидаем Низино) сливаются воедино.
Даю полный газ. Истребитель прямо со стоянки, поперек аэродрома, идет на взлет. Впереди видны комья вывороченной земли. Пытаюсь обойти воронку, но уже поздно. Тяну ручку управления на себя. Самолет взмывает, и я, с трудом удерживая его в воздухе, перескакиваю через воронку. Сильный мотор уводит машину от земли. Но впереди новое препятствие — самолеты соседней эскадрильи. Нажимаю на кнопку уборки шасси, и истребитель, подобрав под себя колеса, благополучно проносится над стоянкой.
Слева занятая противником Ропша. «Прижимаю» машину к лесу и, набрав скорость, разворачиваюсь на обратный курс. Три зенитных разрыва неожиданно впечатываются в воздух перед самым носом истребителя. Выходит, вражеские наблюдатели уже заметили меня. Почти над самыми макушками деревьев ухожу к заливу.
Город на Неве одет густой дымкой. Его почти не видно. До свидания, Низино! Прости нас, Ленинград! Мы, твои солдаты, только временно оставляем боевой рубеж.
Мы уходим из Низина, но мы с тобой, И мы до последнего дыхания будем защищать тебя, наш героический город!..
Наш новый аэродром лежит среди лесов.
Он лежит большой и ровный, как стол.
Для каждого самолета здесь построен отдельный капонир, надежно укрывающий машину от бомб и артиллерийских снарядов.
Мы с Костылевым осматриваем бревенчатые, глубоко врытые в землю стены и трехслойный накат. Засыпанное сверху и с боков землей и покрытое дерном сооружение — это настоящая крепость. В сознании не укладывается, что построили ее женщины. Но вот и они, скромные ленинградские труженицы, — стоят и застенчиво улыбаются, слушая наши похвалы. Среди них много совсем еще юных девушек.
Егор поднимается на крышу капонира, восхищается посаженными там елочками, подпрыгивает, проверяя надежность перекрытий.
Неужели вы сами это построили?
А кто же еще? — Молодая, одетая в телогрейку женщина поднимает свои огрубевшие на работе руки:
— Что они у нас — не такие, как у мужиков?
Слышится звонкий девичий смех.
Я вспоминаю, что в самолете лежат мои вещи, и вытаскиваю из фюзеляжа чехол с завернутым в него чемоданом и кирилловской трехрядкой. Все называют ее баяном. Да она и похожа на баян. Правда, в эти минуты выглядит гармонь невзрачно. Во время обстрела она была испачкана в глине.
— Слушай, баянист! — обращается ко мне женщина. — Сыграл бы, что ли, по такому случаю.
Она быстро счищает с гармошки грязь, тщательно протирает ее рукавом телогрейки.
— Ну-ка, повеселей что — нибудь, товарищ летчик! — А сама лопату в сторону, по — цыгански тряхнула плечом, притопнула ногой и замерла в позе ожидания.
Зазвучали голоса и басы трехрядки, и озарились улыбками лица ленинградок.
— Э-эх, к черту горе!.. Наши соколы прилетели… Пляши, девчата! — Молодуха вышла на круг, и комкигрязи с ее растоптанных ботинок полетели по сторонам,
К нашему капониру отовсюду тянутся люди. Какая-то девчушка увлекла в круг Костылева, и они завертелись в пляске. Высокий, смеющийся Егор выделывает такие коленца, что, глядя на него, можно забыть обо всем на свете.
Пляску и музыку обрывает команда: «Летный состав — к командиру!»
Мы идем в соседний капонир, куда техники закатили самолет Костылева.
Заместитель командира полка капитан Корешков с горечью сообщает нам, что при взлете с низинского аэродрома, попав в свежую воронку, разбил самолет и сам получил серьезные травмы старший лейтенант Киров. Пострадал также старший лейтенант Семенов. Он должен был перегнать на Карельский перешеек самолет УТ-1. Взрывная волна немецкого снаряда перевернула оторвавшийся от земли самолет. Он перелетел через ангар и упал. Извлеченный из — под обломков Борис Семенов в тяжелом состоянии отправлен в госпиталь.
Мы расходимся, подавленные случившимся. Ленинград в беде, а нас, защищающих его с воздуха, так мало остается.
Через два дня приходит известие, что Борис Иванович Семенов скончался, так и не придя в сознание. Война отняла у нас еще одного замечательного летчика, человека доброй души и большого мужества.
ПОКА ПИСЬМО НЕ ВСКРЫТО
Штаб полка и авиационные техники прибыли на новый аэродром поздно ночью. Однако никакого перерыва в боевой работе не произошло. Утром истребители, как обычно, были подняты в воздух.
Под нами был Финский залив. В тот ранний час ни единый корабль не бороздил его воды. Свинцовые волны, гонимые северным ветром, бились о берег, оставляя на нем кружево пены. Эта белая полоса тянулась вдоль всего южного побережья.
Внимательно всматривался я в тревожное ленинградское небо. Время от времени взгляд невольно тянулся в сторону Петергофа, оставленного нами Низина, разрушенной и сожженной фашистами Ропши. На северной стороне ее полыхал большой пожар. Казалось бы, и гореть уже было нечему, и все же что-то горело. Фашистские войска в районе Ропши перешли в наступление и рвались к заливу…
В воздухе нас пятеро: Мясников, Халдеев, Широбоков, Костылев и я. Ведет группу старший лейтенант Мясников. Он на своем ЯКе, как Чапай на лихом коне, держится впереди. Взят курс на Пулкозо, на Пушкин. Там идут решающие сражения за Ленинград. И именно там нам предстоит прикрывать наземные войска от авиации противника.
Восточнее Пушкина разрастаются два очага пожара Горит что-то и в Красном Селе. Бой идет близ Пулковских высот. Из кабины самолета мне хорошо видны вспышки артиллерийских выстрелов. Это совсем недалеко от Ленинграда…
Не могу не думать без тревоги о судьбе этого великого города. Испытываю чувство глубочайшей ненависти к фашистским захватчикам, разрушающим великие исторические ценности нашего народа. Но как бы ни бесновались господа фашисты, в Ленинград мы их не пустим! Я повторяю про себя написанные накануне строки стихов:
Мясников то и дело кренит свой самолет— то в одну, то в другую сторону. Его тоже беспокоит это затишье в воздухе. Захватив гатчинский аэродром, фашисты получили возможность в любую минуту появиться над линией фронта.
Рассматриваю железную дорогу, ведущую на Гатчину. Хочется увидеть Дудергоф и ту гору, с которой я в 1936 году летал на планере с начлетом школы. В школу меня так и не приняли. «Дис-про-пор-ция… Да-с!» — звучит в памяти моей голос сурового доктора. Как это он забавно указывал тогда пальцем на потолок. «Самолеты там разные… А у вас диспропорция…»
Машина Мясникова делает вдруг резкий бросок в сторону. Костылев и я следуем за ней. Огненный пунктир пересекает наш строй, Четверка «мессершмиттов» безрезультатно атакует нас и «горкой» уходит в синеву неба. Провожаю их взглядом и, кажется, впервые замечаю, как зловеще выглядят фашистские самолеты. Желтые концы крыльев, а на них черные с белой окантовкой кресты. Что-то гадкое, змеевидное. Зазевался — ужалит,
«Мессершмитты» уходят. Такая уж у них тактика. Подкрался, ударил, а в случае неудачи — скорей вверх. Там, вверху, безопасней. Вот и будут теперь кружить, как ястребы, и выслеживать добычу. Не дай бог кому — нибудь из нас оторваться от группы или зазеваться на секунду. Тут уж они все набросятся на одного. Но мы тоже набираем высоту и сами навязываем им бой.
Со стороны солнца появляется еще четверка вражеских истребителей. Я сразу же замечаю их. Теперь у нас светофильтровые очки, и солнце нам не помехе. Сообщаю о второй группе «мессершмиттов» Мясникову, и он сразу же кидается на них. Пятерка наших и восьмерка фашистских истребителей закружились в вихре воздушного боя.
Под нами идет группа штурмовиков под прикрытием «чаек». Пара «мессершмиттов» пытается атаковать их.
— Игорек!.. — успевает крикнуть Егор. Я «понимаю, что он имеет в виду, и бросаюсь за „мессерами“. Между тем им дают отпор „чайки“. Ведущий МЕ-109, закручивая спиралью —тянущийся за ним дым, падает. Второй, видя такое дело, пытается уйти вверх. Но тут подоспеваю я. Выбрав удобный момент, даю очередь. Фашист переворачивается и некоторое время летит на спине. Потом он принимает нормальное положение и вдруг, резко развернув самолет, срывается в штопор. Я следую за ним, но огня не веду. Что будет дальше? Возможно, он имитирует падение. Егор рассказывал как-то, что гитлеровцы прибегают иногда к такого рода уловкам. И действительно, на высоте около пятисот метров мой противник выводит самолет из штопора и, набирая скорость, прижимается к земле.
Ну нет, не ускользнешь, сегодня мой верх! Я даю полный газ и иду за «мессером». Фашист резко кладет машину в разворот. Я тоже. Он делает «горку». А мне только это и надо. Нажимаю общую гашетку, и «мессершмитт», в последний раз качнув крыльями, опускает нос. Описав кривую, он ударяется о землю под самой Пулковской высотой. Яркое пламя и густой черный дым поднимаются к небу. Эх, показать бы все это тому суровому доктору, который ни в какую не хотел признать меня годным для службы в авиации! Наверное, не поверил бы он своим глазам. Нет, вы все же в чем-то ошиблись, доктор. Ваша «диспропорция», несмотря ни на что, ведет боевой самолет, защищает с воздуха Ленинград. Да-с!.. — На полной скорости проношусь я над полем боя ниже Пулковских высот. Успеваю заметить скособочившийся в воронке танк с крестом, перевернутое орудие, многочисленные зигзаги траншей, перебегающих солдат. И все это вперемешку с пылью, с фонтанами взметенной снарядами земли. Пулковская высота, как пробудившийся вулкан, окутана дымом.
Сквозь этот дым прорисовывается полуразрушенное здание обсерватории. Не занято ли оно противником? Такое чувство, что по мне с горы сейчас ударят. На всякий случай пригибаюсь к прицелу. Удастся ли пройти невредимым? Напрасная тревога! В сизом чаду на развалинах главного корпуса виден красный флаг. Он вьется на ветру, точно пламя, выбившееся из кратера вулкана.
— Наши Пулковские высоты! Наши! — кричу я в полный голос. — Они не пройдут! — ору я во всю силу своих легких и, взяв ручку на себя, свечой ухожу в небо, туда, где ведут неравный бой мои друзья.
Еще десять минут — и он, этот бой, заканчивается. Набрав высоту и объединившись в группу, шестерка МЕИ 09 разворачивается в сторону Гатчины. Мы еще некоторое время охраняем район действия наших войск и, лишь получив специальную команду по радио, возвращаемся домой.
Мы уходим, и я почему-то только теперь обнаруживаю, что вся земля под нами испещрена воронками от бомб, снарядов и мин.
Эти воронки, словно пустые глазницы мертвецов, смотрят на нас, взывая к отмщению.
Родная ленинградская земля! Сердце разрывается от боли: нет сил видеть тебя такой. Потерпи еще немного. Мы отстоим, защитим тебя. И ты будешь снова зеленеть и цвести… После посадки я докладываю Мясникозу о полете и возвращаюсь к самолету.
Ну, как там, в Вологде? Что пишет жена? — спрашивает Грицаенко.
Сейчас будем читать, Саша.
Техник заканчивает осмотр самолета, поручает Алферову заправить истребитель и, вытирая руки ветошью, подходит ко мне. Я присаживаюсь на край крыла. Читаю письмо вслух от строчки до строчки. Так уж у нас принято. Письмо от близких — общая радость. Грех ею не поделиться.
«Игорек, милый! — пишет жена. — Вот мы и добрались до твоих старичков. Из Тихвина до Вологды ехали в товарном вагоне. Здесь тихо и войны нет. Даже странно. Я не знала, что к тишине нужно привыкать.
Новгород наполовину был разрушен и горел, как костер, когда мы покидали его ночью. Мост через Волхов был еще цел, но подготовлен к взрыву. Нас с трудом пропустили. Бегу с Ниночкой на руках и глазам своим не верю. Что сделали эти варвары с нашим городом! От четвертой школы, где я училась, остались одни стены. Первая школа (мы пробежали и мимо нее) тоже разрушена. Много домов сгорело. По Ленинградской не пройти. Разрушенные дома завалили улицу. Жертвы, увечья… Всего не рассказать. Какой-то добрый шофер взял нас на машину. Он ехал в Чудово. Дорога была сухая, и к утру мы добрались. Из Чудова многие поехали баржой куда-то на Волгу. Мы с мамой и Ниночкой ^пошли пешком через Будогощь на Тихвин. С нами Маша Иванова и Пелагея Николаевна.
Неделю провели в Чудове как в аду: бомбежка с утра до вечера. Чудово больше не существует. Убитые, раненые… Сколько их! Среди них и маленькие дети. Около дома, где мы остановились, взорвалась бомба. Вылетели рамы, а из них стекла. Стеклом поранило Ниночке щеку. Ранение неопасное. Щечка уже заживает. Папа остался в Чудове, эвакуирует участок связи. По дороге на Будогощь — поток беженцев. Несколько раз на нас нападали фашистские истребители. Многие из тех, с кем» мы шли, погибли. Как мы уцелели, не знаю. Видели воздушный бой. Два наших «ястребка» (тупоносые И-16, на каких ты летаешь) дрались с четырьмя вражескими. Когда фашист падал, все радовались за наших смелых летчиков. Я смотрела и все думала, что это ты сбил фашиста. Увидел наши страдания, прилетел и сбил его. И сейчас хочется верить в это, хотя хорошо знаю, что ты там, далеко под Ленинградом.
Была в военкомате, встала на учет. Здесь, в Вологде, создается аэроклуб. Устраиваюсь инструктором — летчиком.
Игорек, о нас не беспокойся. У нас опять все хорошо. Привет тебе от родителей и от всех нас.
Передай привет твоим боевым товарищам: технику Володе Дикову, Михаилу Ивановичу Багрянцеву, Мише Федорову, Гусейну.
Целую, твоя Валя».
Грицаенко слушает письмо стоя. Он держит в руке фуражку, Я дочитываю последние строчки. И он все еще некоторое время стоит передо мной молча.
— Да, — наконец тяжело выдавливает он. — Привет Багрянцеву, Федорову, Гусейну...
Снова наступает молчание, Я еще раз, теперь уже про себя, перечитываю письмо. ,
— А знаешь, — несколько позже говорит Грицаенко, — хорошо, что в мыслях других людей они живы. — Я понимаю, что это он о Багряицеве, Федорове и Гусейне. — И пусть Валя верит в это. Тепло письмо написано. — Лицо его светлеет. — Душевно как-то… Спасибо, командир…
Он надевает фуражку, поглаживает фюзеляж самолета:
— А «ястребок»-то у нас не тупоносый, а вон какой. Вы напишите жене о нем. Привет от нас с Борисом передайте. Добрая она у вас. На трудности не жалуется, и все у нее хорошо…
Саша снова привычно хлопочет возле самолета, раздумывая о чем-то своем. Накануне войны, 21 июня, он с разрешения командира уехал с семьей в Ленинград, а на другой день утром, еще не зная о начале войны, проводил свою Анну Петровну с ребятишками к родителям на Украину, в их родную Новую Карловку. А ребятишек-то четверо, и все мал мала меньше: Вере — шесть лет, Толику — четыре, Коле — два годика, а Гене — всего десять месяцев. «Пусть отдохнут, — думал Саша, махая рукой вслед отошедшему от перрона поезду. — Молочка попьют, фруктов поедят вдоволь, на солнышке позагорают. А уж побегать там есть где: степь — глазом не окинуть, и рядом речка Конка…» О том, что началась война, Саша узнал, возвращаясь в Низино, В тот час эскадрилья совершала уже боевые вылеты.
Теперь он, должно быть, думает о том, что фашисты где-то недалеко от Запорожья. Не продвинулся ли фронт к Новой Карловке? Не летают ли над ней вражеские самолеты? Писем от родных Саша уже давно не получал. Как-то они там? Что будет делать Анна Петровна, куда уйдет с такой оравой? Да и стариков не на кого оставить/Думы, думы…
Под нами был Финский залив. В тот ранний час ни единый корабль не бороздил его воды. Свинцовые волны, гонимые северным ветром, бились о берег, оставляя на нем кружево пены. Эта белая полоса тянулась вдоль всего южного побережья.
Внимательно всматривался я в тревожное ленинградское небо. Время от времени взгляд невольно тянулся в сторону Петергофа, оставленного нами Низина, разрушенной и сожженной фашистами Ропши. На северной стороне ее полыхал большой пожар. Казалось бы, и гореть уже было нечему, и все же что-то горело. Фашистские войска в районе Ропши перешли в наступление и рвались к заливу…
В воздухе нас пятеро: Мясников, Халдеев, Широбоков, Костылев и я. Ведет группу старший лейтенант Мясников. Он на своем ЯКе, как Чапай на лихом коне, держится впереди. Взят курс на Пулкозо, на Пушкин. Там идут решающие сражения за Ленинград. И именно там нам предстоит прикрывать наземные войска от авиации противника.
Восточнее Пушкина разрастаются два очага пожара Горит что-то и в Красном Селе. Бой идет близ Пулковских высот. Из кабины самолета мне хорошо видны вспышки артиллерийских выстрелов. Это совсем недалеко от Ленинграда…
Не могу не думать без тревоги о судьбе этого великого города. Испытываю чувство глубочайшей ненависти к фашистским захватчикам, разрушающим великие исторические ценности нашего народа. Но как бы ни бесновались господа фашисты, в Ленинград мы их не пустим! Я повторяю про себя написанные накануне строки стихов:
Мы-то выходим. Но где же фашистские самолеты? Они обычно висят здесь с утра до вечера. То, что их на этот раз нет, настораживает. Не попытаться ли прочесть письмо, которое лежит у меня в нагрудном кармане? Вот оно, долгожданное! Грицаенко ночью привез его из Низина и передал мне, когда я уже сел в кабину. На конверте штамп Вологды. Адрес написан рукой жены. Я всего лишь перекладываю письмо в потайной карман, чтобы не потерять. Спокойнее на душе уже от того, что оно из Вологды. Значит, жена сумела оставить Новгород и уехать к моим родителям. Как-то они там?..
Пусть день и ночь грохочет канонада.
Мы выстоим! И вас из блиндажей,
Как погань, вышвырнем.
И Ленинграда
Вам не видать, как собственных ушей.
И здесь, высоко в поднебесье синем,
Где облака сверкают сединой,
За жизнь и счастье
Родины любимой
Выходим мы не правый смертный бой…
Мясников то и дело кренит свой самолет— то в одну, то в другую сторону. Его тоже беспокоит это затишье в воздухе. Захватив гатчинский аэродром, фашисты получили возможность в любую минуту появиться над линией фронта.
Рассматриваю железную дорогу, ведущую на Гатчину. Хочется увидеть Дудергоф и ту гору, с которой я в 1936 году летал на планере с начлетом школы. В школу меня так и не приняли. «Дис-про-пор-ция… Да-с!» — звучит в памяти моей голос сурового доктора. Как это он забавно указывал тогда пальцем на потолок. «Самолеты там разные… А у вас диспропорция…»
Машина Мясникова делает вдруг резкий бросок в сторону. Костылев и я следуем за ней. Огненный пунктир пересекает наш строй, Четверка «мессершмиттов» безрезультатно атакует нас и «горкой» уходит в синеву неба. Провожаю их взглядом и, кажется, впервые замечаю, как зловеще выглядят фашистские самолеты. Желтые концы крыльев, а на них черные с белой окантовкой кресты. Что-то гадкое, змеевидное. Зазевался — ужалит,
«Мессершмитты» уходят. Такая уж у них тактика. Подкрался, ударил, а в случае неудачи — скорей вверх. Там, вверху, безопасней. Вот и будут теперь кружить, как ястребы, и выслеживать добычу. Не дай бог кому — нибудь из нас оторваться от группы или зазеваться на секунду. Тут уж они все набросятся на одного. Но мы тоже набираем высоту и сами навязываем им бой.
Со стороны солнца появляется еще четверка вражеских истребителей. Я сразу же замечаю их. Теперь у нас светофильтровые очки, и солнце нам не помехе. Сообщаю о второй группе «мессершмиттов» Мясникову, и он сразу же кидается на них. Пятерка наших и восьмерка фашистских истребителей закружились в вихре воздушного боя.
Под нами идет группа штурмовиков под прикрытием «чаек». Пара «мессершмиттов» пытается атаковать их.
— Игорек!.. — успевает крикнуть Егор. Я «понимаю, что он имеет в виду, и бросаюсь за „мессерами“. Между тем им дают отпор „чайки“. Ведущий МЕ-109, закручивая спиралью —тянущийся за ним дым, падает. Второй, видя такое дело, пытается уйти вверх. Но тут подоспеваю я. Выбрав удобный момент, даю очередь. Фашист переворачивается и некоторое время летит на спине. Потом он принимает нормальное положение и вдруг, резко развернув самолет, срывается в штопор. Я следую за ним, но огня не веду. Что будет дальше? Возможно, он имитирует падение. Егор рассказывал как-то, что гитлеровцы прибегают иногда к такого рода уловкам. И действительно, на высоте около пятисот метров мой противник выводит самолет из штопора и, набирая скорость, прижимается к земле.
Ну нет, не ускользнешь, сегодня мой верх! Я даю полный газ и иду за «мессером». Фашист резко кладет машину в разворот. Я тоже. Он делает «горку». А мне только это и надо. Нажимаю общую гашетку, и «мессершмитт», в последний раз качнув крыльями, опускает нос. Описав кривую, он ударяется о землю под самой Пулковской высотой. Яркое пламя и густой черный дым поднимаются к небу. Эх, показать бы все это тому суровому доктору, который ни в какую не хотел признать меня годным для службы в авиации! Наверное, не поверил бы он своим глазам. Нет, вы все же в чем-то ошиблись, доктор. Ваша «диспропорция», несмотря ни на что, ведет боевой самолет, защищает с воздуха Ленинград. Да-с!.. — На полной скорости проношусь я над полем боя ниже Пулковских высот. Успеваю заметить скособочившийся в воронке танк с крестом, перевернутое орудие, многочисленные зигзаги траншей, перебегающих солдат. И все это вперемешку с пылью, с фонтанами взметенной снарядами земли. Пулковская высота, как пробудившийся вулкан, окутана дымом.
Сквозь этот дым прорисовывается полуразрушенное здание обсерватории. Не занято ли оно противником? Такое чувство, что по мне с горы сейчас ударят. На всякий случай пригибаюсь к прицелу. Удастся ли пройти невредимым? Напрасная тревога! В сизом чаду на развалинах главного корпуса виден красный флаг. Он вьется на ветру, точно пламя, выбившееся из кратера вулкана.
— Наши Пулковские высоты! Наши! — кричу я в полный голос. — Они не пройдут! — ору я во всю силу своих легких и, взяв ручку на себя, свечой ухожу в небо, туда, где ведут неравный бой мои друзья.
Еще десять минут — и он, этот бой, заканчивается. Набрав высоту и объединившись в группу, шестерка МЕИ 09 разворачивается в сторону Гатчины. Мы еще некоторое время охраняем район действия наших войск и, лишь получив специальную команду по радио, возвращаемся домой.
Мы уходим, и я почему-то только теперь обнаруживаю, что вся земля под нами испещрена воронками от бомб, снарядов и мин.
Эти воронки, словно пустые глазницы мертвецов, смотрят на нас, взывая к отмщению.
Родная ленинградская земля! Сердце разрывается от боли: нет сил видеть тебя такой. Потерпи еще немного. Мы отстоим, защитим тебя. И ты будешь снова зеленеть и цвести… После посадки я докладываю Мясникозу о полете и возвращаюсь к самолету.
Ну, как там, в Вологде? Что пишет жена? — спрашивает Грицаенко.
Сейчас будем читать, Саша.
Техник заканчивает осмотр самолета, поручает Алферову заправить истребитель и, вытирая руки ветошью, подходит ко мне. Я присаживаюсь на край крыла. Читаю письмо вслух от строчки до строчки. Так уж у нас принято. Письмо от близких — общая радость. Грех ею не поделиться.
«Игорек, милый! — пишет жена. — Вот мы и добрались до твоих старичков. Из Тихвина до Вологды ехали в товарном вагоне. Здесь тихо и войны нет. Даже странно. Я не знала, что к тишине нужно привыкать.
Новгород наполовину был разрушен и горел, как костер, когда мы покидали его ночью. Мост через Волхов был еще цел, но подготовлен к взрыву. Нас с трудом пропустили. Бегу с Ниночкой на руках и глазам своим не верю. Что сделали эти варвары с нашим городом! От четвертой школы, где я училась, остались одни стены. Первая школа (мы пробежали и мимо нее) тоже разрушена. Много домов сгорело. По Ленинградской не пройти. Разрушенные дома завалили улицу. Жертвы, увечья… Всего не рассказать. Какой-то добрый шофер взял нас на машину. Он ехал в Чудово. Дорога была сухая, и к утру мы добрались. Из Чудова многие поехали баржой куда-то на Волгу. Мы с мамой и Ниночкой ^пошли пешком через Будогощь на Тихвин. С нами Маша Иванова и Пелагея Николаевна.
Неделю провели в Чудове как в аду: бомбежка с утра до вечера. Чудово больше не существует. Убитые, раненые… Сколько их! Среди них и маленькие дети. Около дома, где мы остановились, взорвалась бомба. Вылетели рамы, а из них стекла. Стеклом поранило Ниночке щеку. Ранение неопасное. Щечка уже заживает. Папа остался в Чудове, эвакуирует участок связи. По дороге на Будогощь — поток беженцев. Несколько раз на нас нападали фашистские истребители. Многие из тех, с кем» мы шли, погибли. Как мы уцелели, не знаю. Видели воздушный бой. Два наших «ястребка» (тупоносые И-16, на каких ты летаешь) дрались с четырьмя вражескими. Когда фашист падал, все радовались за наших смелых летчиков. Я смотрела и все думала, что это ты сбил фашиста. Увидел наши страдания, прилетел и сбил его. И сейчас хочется верить в это, хотя хорошо знаю, что ты там, далеко под Ленинградом.
Была в военкомате, встала на учет. Здесь, в Вологде, создается аэроклуб. Устраиваюсь инструктором — летчиком.
Игорек, о нас не беспокойся. У нас опять все хорошо. Привет тебе от родителей и от всех нас.
Передай привет твоим боевым товарищам: технику Володе Дикову, Михаилу Ивановичу Багрянцеву, Мише Федорову, Гусейну.
Целую, твоя Валя».
Грицаенко слушает письмо стоя. Он держит в руке фуражку, Я дочитываю последние строчки. И он все еще некоторое время стоит передо мной молча.
— Да, — наконец тяжело выдавливает он. — Привет Багрянцеву, Федорову, Гусейну...
Снова наступает молчание, Я еще раз, теперь уже про себя, перечитываю письмо. ,
— А знаешь, — несколько позже говорит Грицаенко, — хорошо, что в мыслях других людей они живы. — Я понимаю, что это он о Багряицеве, Федорове и Гусейне. — И пусть Валя верит в это. Тепло письмо написано. — Лицо его светлеет. — Душевно как-то… Спасибо, командир…
Он надевает фуражку, поглаживает фюзеляж самолета:
— А «ястребок»-то у нас не тупоносый, а вон какой. Вы напишите жене о нем. Привет от нас с Борисом передайте. Добрая она у вас. На трудности не жалуется, и все у нее хорошо…
Саша снова привычно хлопочет возле самолета, раздумывая о чем-то своем. Накануне войны, 21 июня, он с разрешения командира уехал с семьей в Ленинград, а на другой день утром, еще не зная о начале войны, проводил свою Анну Петровну с ребятишками к родителям на Украину, в их родную Новую Карловку. А ребятишек-то четверо, и все мал мала меньше: Вере — шесть лет, Толику — четыре, Коле — два годика, а Гене — всего десять месяцев. «Пусть отдохнут, — думал Саша, махая рукой вслед отошедшему от перрона поезду. — Молочка попьют, фруктов поедят вдоволь, на солнышке позагорают. А уж побегать там есть где: степь — глазом не окинуть, и рядом речка Конка…» О том, что началась война, Саша узнал, возвращаясь в Низино, В тот час эскадрилья совершала уже боевые вылеты.
Теперь он, должно быть, думает о том, что фашисты где-то недалеко от Запорожья. Не продвинулся ли фронт к Новой Карловке? Не летают ли над ней вражеские самолеты? Писем от родных Саша уже давно не получал. Как-то они там? Что будет делать Анна Петровна, куда уйдет с такой оравой? Да и стариков не на кого оставить/Думы, думы…
ОН БОЛЬШЕ НЕ МОГ БЕЗ НЕБА
Постепенно обживаем новое место. Полным . ходом идет строительство землянок, сооружаются печки, заготавливается топливо. Грицаенко, Алферов и я устроились пока в капонире. Алферов притащил откуда-то целый ворох соломы, прикрыл ее самолетными чехлами. Получилось роскошное ложе.
Первые две ночи спать было не очень холодно, а сегодня уже по — настоящему зябко. Зябко, как мне кажется, потому, что нет в капонире моего самолета. Мы укрылись с головой чехлами. А осенний ветер свистит и как будто говорит мне: «Не будешь давать машину другим… Не будешь…. Не будешь…» — «А как быть? — спрашиваю я. — Как быть, если человеку летать не на чем? Мы идем на задание, а он на земле остается. День не летает, два не летает. Что делать, если машина его неисправна? Друзья ведут бой за Ленинград, а он, этот летчик, ходит взад — вперед, будто чужой, будто никому не нужный. И тычется он без дела во все углы. Мучается человек. И все на небо смотрит: не идем ли мы, как там у нас? Пытается, засучив рукава, помогать техникам, чтобы быстрее ввести в строй свою машину. Да разве они позволят! Они сами ночи напролет спать не будут, а силы летчика сберегут: „Отдыхайте, товарищ лейтенант, вам еще в бой идти»…»
Высовываю голову из — под чехла, смотрю в темноту капонира, и тяжко мне: капонир действительно пустой. За две ночи соседства с самолетом я уже привык различать в темноте его сильные крылья, устремленный вперед острый нос и похожие на уши гигантского животного лопасти винта. Грицаенко обычно ставит винт в такое положение, чтобы одна из лопастей смотрела вниз, а две другие — вверх. Мне всегда кажется, что истребитель, как чуткий молодой конь, вслушивается в ночную тишину прифронтового аэродрома...
И вот нет его, моего боевого коня. Нет, и никогда больше не будет моего истребителя № 13. А всего тяжелее и горше, что нет в живых нашего замечательного летчика — Владимира Широбокова, не вернувшегося сегодня с боевого задания. А как просил он меня, чтобы я позволил ему хоть разочек слетать на моей машине! «Только один раз, Игорек… Товарищи спасли мне жизнь в том полете… Не могу же я теперь сидеть без дела на земле, когда им так трудно», — твердил он, уговаривая меня отдохнуть и выпустить «боевой листок»…
Теперь я ругаю себя, что согласился. Уж лучше бы сам…
И как это только получилось? Я сидел уже в кабине, готовясь к вылету, когда он ко мне подошел. Подошел, как всегда, подтянутый, аккуратный даже в этом своем поношенном, видавшем виды реглане, положил руки на борт кабины и с такой надеждой взглянул на меня:
Первые две ночи спать было не очень холодно, а сегодня уже по — настоящему зябко. Зябко, как мне кажется, потому, что нет в капонире моего самолета. Мы укрылись с головой чехлами. А осенний ветер свистит и как будто говорит мне: «Не будешь давать машину другим… Не будешь…. Не будешь…» — «А как быть? — спрашиваю я. — Как быть, если человеку летать не на чем? Мы идем на задание, а он на земле остается. День не летает, два не летает. Что делать, если машина его неисправна? Друзья ведут бой за Ленинград, а он, этот летчик, ходит взад — вперед, будто чужой, будто никому не нужный. И тычется он без дела во все углы. Мучается человек. И все на небо смотрит: не идем ли мы, как там у нас? Пытается, засучив рукава, помогать техникам, чтобы быстрее ввести в строй свою машину. Да разве они позволят! Они сами ночи напролет спать не будут, а силы летчика сберегут: „Отдыхайте, товарищ лейтенант, вам еще в бой идти»…»
Высовываю голову из — под чехла, смотрю в темноту капонира, и тяжко мне: капонир действительно пустой. За две ночи соседства с самолетом я уже привык различать в темноте его сильные крылья, устремленный вперед острый нос и похожие на уши гигантского животного лопасти винта. Грицаенко обычно ставит винт в такое положение, чтобы одна из лопастей смотрела вниз, а две другие — вверх. Мне всегда кажется, что истребитель, как чуткий молодой конь, вслушивается в ночную тишину прифронтового аэродрома...
И вот нет его, моего боевого коня. Нет, и никогда больше не будет моего истребителя № 13. А всего тяжелее и горше, что нет в живых нашего замечательного летчика — Владимира Широбокова, не вернувшегося сегодня с боевого задания. А как просил он меня, чтобы я позволил ему хоть разочек слетать на моей машине! «Только один раз, Игорек… Товарищи спасли мне жизнь в том полете… Не могу же я теперь сидеть без дела на земле, когда им так трудно», — твердил он, уговаривая меня отдохнуть и выпустить «боевой листок»…
Теперь я ругаю себя, что согласился. Уж лучше бы сам…
И как это только получилось? Я сидел уже в кабине, готовясь к вылету, когда он ко мне подошел. Подошел, как всегда, подтянутый, аккуратный даже в этом своем поношенном, видавшем виды реглане, положил руки на борт кабины и с такой надеждой взглянул на меня: