Страница:
Мы только что вернулись с боевого задания. У каждого из нас вызвали восхищение удары наших самолетов — штурмовиков по фашистским танковым и автомобильным колоннам. От взрывов бомб вражеские машины полыхают точно костры, опрокидываются, создавая на дорогах пробки. В небе идут непрерывные воздушные схватки. По пять, по семь вылетов в день для нас уже стало нормой. Трех — четырехкратное численное превосходство противника тоже стало привычным. Но мы так изматываемся, что к вечеру уже еле держимся на ногах. Отдохнуть бы как следует, но нервы напряжены, и сон не идет.
Третью ночь я почти совсем не сплю. Закрою глаза — и опять воюю, опять стреляю, увертываюсь от огня все более наглеющих фашистских истребителей. Сейчас уже второй час ночи. Я хожу по комнате, прислушиваюсь к неровному дыханию друзей. Счастливцы, они уснули.
На днях погиб летчик Петр Фролович Галахов, в прошлом инструктор аэроклуба, мой товарищ по Ейскому училищу. Каким смелым и добрым человеком он был! Петр отчаянно дрался, защищая охраняемые им штурмовики, но был подбит и, не дотянув до аэродрома, упал в лес. А теперь вот мы потеряли Бориса Годунова. Шестнадцать «мессершмиттов» против четырёх маленьких «ишачков»! Рассказывают, что фашисты в самом начале боя расчленили группу наших истребителей, решив уничтожить их поодиночке. Но на протяжении двадцати минут невероятной по напряжению схватки им так и не удалось одержать победу. Вражеские самолеты вынуждены были сами выйти из боя. Борис Годунов, по — видимому, был ранен и на пути домой потерял сознание. Его самолет вдруг накренился, перешел в штопор, ударился о землю и сгорел.
Осталось каких-то полтора часа до подъема. А я все еще не могу уснуть. Пробую ни о чем не думать, но это не получается. Ребята говорили: «Считай до ста — уснешь обязательно». Лежу с закрытыми глазами, считаю шепотом. Досчитал до шестидесяти, и вдруг передо мной — сожженная Большая Вруда с бугорками свежих могил. Потом мне видится та девочка с перевязанной головой, видится старик, поднимающий над собой внучку. «До Ленинграда бы нам, сынок!» Откуда он идет по пыльной фронтовой дороге? Может быть, тоже из Большой Вруды, а может, из Бегуниц? «Избу сожгли, ироды!.,»
Я снова пытаюсь считать… Нет, все равно не уснуть. А вот Сухов до восьмидесяти шести досчитывает и засыпает. Впрочем, как знать! Он большой шутник. Но и насчет отдохнуть — это у него всегда получалось. Не успеет, бывало, выскочить из кабины, как тут же — под крыло, в траву, и уже храпит. Мне бы так. Ах, как это важно для летчика — хорошо, по — настоящему выспаться!
— Ты с кем это разговариваешь? — сонно приподнимается с постели командир.
— Считал, пытался уснуть, товарищ майор.
— Ну и как?
— Не смог.
— Почему же это?
— Не знаю…
Утром я был отстранен от полетов.
— Научитесь сначала спать, — сердито сказал командир, — а потом уж летать будете.
Долго я бродил по стоянке, подыскивая место, где бы прикорнуть, да так и не нашел. Пришел обратно в землянку и лег на нары. Но тут не давала уснуть неумолчно звучащая мелодия «Рио — Риты».
Я уже хотел было остановить патефон, но в землянку вошел Соседин. Он снял шлем, провел пятерней по волосам и — чего уж я никак не ожидал от него — пустился в пляс. Да еще не как — нибудь, а с присказками:
— Царство ему небесное!.. Царство ему небесное!.. Половицы в землянке ходуном. «Уж не тронулся ли парень? — подумал я. — Под „Рио — Риту“ пляшет».
— Слушай, Коля, что с тобой? И кому это царство небесное?
— «Мессершмитту — 110»... Ух ты!..
Никогда мне не доводилось видеть, как пляшет Соседин. Я глядел на него, а он продолжал выделывать кренделя, хлопать ладонями то по груди, то по подметкам, в заключение — по половицам. Наконец Коля, должно быть, устал. Он плюхнулся на нары и как-то странно уставился на меня,
— Чудаки!.. Говорят — бронированный, не горит… Э, да еще как полыхает!..
Я остановил патефон:
— Расскажи хоть толком.
— Представляешь? — Он едва отдышался. — Мы со штурмовиками сейчас ходили. Ну, они отработали — и домой. Только отошли от цели, смотрю — в стороне два МЕ-110 топают, Я дал знать Сергею Сухову, он отвалил и к ним. Да как врежет с ходу! А я еще добавил — ну и все!.. Свечой вспыхнул… Впервые видел, как горит… Второй ушел. А мы к штурмовикам поспешили…
Николай завел «Барыню», стал притопывать ногой в такт музыке. Грешно было мешать ему. Я смотрел на Соседина и думал о том, как быстро меняются на фронте люди. В Ейском училище Коля был задиристым, ершистым парнем. Не дай бог задеть его! Учился он хорошо, в самодеятельности участвовал. Со мной Соседин, помнится, держался высокомерно. Я для него был всего лишь «мелочь пузатая, болтающаяся под ногами». Как-то он даже назвал меня «салагой». Я учился тогда еще первый год, а Николай носил на рукаве уже три «лычки». Это означало, что он курсант третьего, выпускного курса.
А потом приказом по училищу нас, бывших аэроклубовских инструкторов, перевели сразу на третий, выпускной курс. Каждый получил три «лычки». Помню, я тогда специально нашел повод подойти к Соседину, показать ему нашивки, чтобы он не очень-то задавался. Николай посмотрел на них. Он не удивился, но и не поздравил меня, как это сделал Володя Тенюгин. Он просто сделал вид, будто очень торопится, и с видом человека, знающего себе цену, вышел из кубрика, не сказав ни слова. «Гордый „старичок“!» — подумал я о нем.
Ребят с третьего курса, как старослужащих, принято было называть «стариками». Это звучало солидно. Они этим гордились и носили «выцветшие», как бы видавшие виды, а на самом деле выстиранные в хлорке воротники. Но случилось так, что «старики» после выпуска стали младшими лейтенантами, а мы, закончившие не только училище, но и курсы командиров звеньев, — лейтенантами. И вот однажды в части, куда я получил назначение, передо мной предстал невысокий, чуть повыше меня, младший лейтенант. На нем была новенькая, отутюженная форма. Ярко надраенные пуговицы сверкали. Кто бы это?.. Ба, Соседин!..
— Вместе служить — крепко дружить! Мы обнялись с Николаем.
— Постой, постой! — Он слегка отстранился от меня, разглядывая мои нарукавные нашивки. — Салага чертов, обштопал — таки меня!
Он двинул меня плечом, а потом пожал мне руку.
С тех пор мы дружим. Николай — комсорг нашей эскадрильи. Все знают его как веселого, бесстрашного парня…
— Ты уже пляшешь, разбойник? — в землянку вошел Сухов. — Давай — давай, тебе сегодня можно.
Он ударил Соседина ладонью по плечу, снял шлем, оставил на вешалке планшет и, приглаживая вспотевшие волосы, подсел ко мне на нары.
— Жаль, тебя не было. Там такое, брат, творится! Все горит. Самолетов в воздухе тьма. Но нам повезло.
— Обошлось без потерь. Да еще сто десятого прихватили…
— Вы-то прихватили, а я…
— Что ты?
— Да вот сижу тут… Плохо, видишь ли, спал… Но ведь чувствую я себя хорошо!..
— Послушай! — в разговор включился Николай. — А не тебе ли перед войной головомойка была от командующего ВВС генерала Ермаченкова? Помнишь — Он приехал проверить, как мы, летчики, отдыхаем перед полетами? Ты, по — моему, тогда после отбоя составляя какой-то план работы. Было такое? Было…
— Ну, а дальше-то что? — заинтересовался Сухов.
— Дальше? А дальше генерал — к командиру полка Душину: «Как же это так, товарищ майор? Вы докладывали мне, что все летчики спят. А у вас командир звена нарушает установленный порядок, не отдыхает перед полетами». Душин не знает, что ответить. Тогда генерал в приказном тоне — Каберову: «Немедленно спать!» Помню, Игорь влетел в кубрик, со страху забыл раздеться и прямо в брюках и ботинках забрался под одеяло.
— Ну, это уж ты преувеличиваешь, — сказал я.
— Ничего не преувеличиваю. — Соседин увлекся воспоминаниями: — В тот раз в клубе радио играло, забыли выключить. Начальника клуба за это чуть не сняли с должности, дежурного отправили на гауптвахту. Комиссар полка получил выговор. Командиру тоже перепало. Полеты были отменены. И правильно. Отдых для нашего брата все-таки необходим. А сейчас война. В бою слабого да осовелого сразу собьют.
— Николай дело говорит, — сказал Сухов. — Летчику на войне надо стремиться жить по правилу: «Лучше переспать, чем недоесть». Тогда тебе сам черт в бою будет не страшен.
Мы с Николаем рассмеялись.
— Да, поспать и поесть — это у тебя, Серега, действительно отработано. Сухов посмеялся вместе с нами.
— А на Новикова ты не обижайся, — сказал он мне напоследок. — Ну, немного шумнул на тебя. На то и командир, У него знаешь сколько забот? Вот вчера на нашем аэродроме штурмовики сели. Все думали, что они заправятся и улетят. А они, оказывается, сюда на постоянное базирование. Капониров для них нет, машины стоят на виду, и вся наша маскировка теперь петит к черту. Командир полка майор Душин приказал эскадрилье выделять дежурную пару истребителей для прикрытия аэродрома. А где мы возьмем столько самолетов? Вот Новиков и расстроился, А тут еще ты со свей ей бессонницей подвернулся ему под горячую руку… Ну, ничего… Сегодня ляжешь спать пораньше и завтра будешь летать.
Сергей подошел к патефону, порылся в пластинках,
— А чтобы у тебя настроение поднялось, сейчас я твою любимую поставлю.
Зашипела игла, и вдруг: «Я много в жизни потерял из — за того, что ростом мал…»
— Слушай, слушай! — Сухов сиял. — Слова-то какие: «Меня он в шайке не нашел и с пеной выплеснул на пол…» Это для тебя Ефимов постарался — привез пластинку из Ленинграда. «Услышал, — говорит, — песню промоего друга — не удержался, купил…»
Я уже привык к тому, что друзья подтрунивают над моим ростом. Вот и Ефимов… Где-то он теперь, наш Андреич? Как улетел с Алексеевым на Эзель, так до сих пор ничего и не слышно ни о том, ни о другом. Остальные наши летчики возвратились на родной аэродром. И адъютант эскадрильи Аниканов опять мечется в землянке, еле успевая отдавать распоряжения и записывать результаты вылетов в журнал боевых действий. Теперь ему помогает в этом писарь матрос Евгений Дук. Каллиграф и художник, он привел документы в такой порядок, что любо посмотреть. «Для потомков, — говорит, — стараюсь. Поднимут они архив после войны, а тут все четко и ясно про каждого написано: где и как сражался за Ленинград».
Евгений Дук происходит из семьи потомственных питерских рабочих. Но он с детства полюбил авиацию, мечтает летать. Мы с ним друзья, и я пообещал помочь ему при первой же возможности осуществить эту мечту, А пока мы вместе выпускаем «боевой листок». Он выходит каждый день с самого начала войны. В девять часов утра летчики и техники уже заглядывают в мой капонир:
— Ну, не готов еще? — — Сейчас вывесим.
— Давай!.. И вот уже кто — нибудь читает вслух:
Вот и теперь, когда все опять ушли на задание, мы с Дуком взялись за очередной номер. Да так увлеклись, что и не услышали, как открылась дверь. На пороге вырос человек:
— Есть тут люди?
— Матвей! — Я сорвался с места. — Прилетел? А где Алексеев?
— Сейчас придет.
Большой, сильный, улыбающийся, в сбитом на затылок шлеме, Ефимов шагнул в землянку. Мы обнялись. Матвей тепло поздоровался с Дуком и Аникановым.
— Ну, вот и все, мы дома! — сказал он, осмотрелся и присел на нары. — А где командир?
— На задание ушел.
— Рассказывай, как живете, что нового.
Больше месяца не было нашего парторга Ефимова в эскадрилье. Мы поговорили, погоревали о погибших товарищах, Я рассказал ему об успехах друзей.
— А как твои дела?
— Да вот. Отстранен от полетов. Не научился спать.
— А в чем причина бессонницы? Может, это мешает? — Матвей показал на «боевой листок».
— Постой, постой! — Из — за стола поднялся адъютант. — Хорошо, что напомнили, а то забыл бы. — Он достал из кармана маленький пакетик и протянул мне: — Врач передал. Просил принять перед сном.
Матвей хотел еще что-то сказать, но дверь с шумом отворилась и в землянку, что называется, всем гамузом ввалились летчики. Они едва не задушили Ефимова и пришедшего несколько позже Алексеева в своих богатырских объятиях. Матвей хотел по всей форме доложить командиру о прибытии. Но какой уж тут доклад!
— Рад, очень рад! — Новиков обвел всех взглядом. — Теперь эскадрилья в сборе… Нет только Хрипунова, Али ева, Федорова и Годунова…
Он, помрачнев, снял свой видавший виды шлем…
Вечером у нас было весело. Плясали, смеялись, пели. Причина веселья — Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении летчика М. И. Багрянцева орденом Ленина. Газета с Указом переходила из рук в руки.
Все же я постарался лечь спать пораньше.
Проснулся, когда было уже совсем светло. Глянул на свои «кировские» и пришел в ужас: одиннадцать часов утра! Вот это снотворное! Все при деле, а я… Как же это вышло?.. Почему не разбудили?..
Одеваюсь, на ходу застегиваю снаряжение. Как угорелый выскакиваю на улицу.
— Вы куда, товарищ лейтенант? Оглядываюсь. За мной стоит наш шофер.
— А вы что здесь?
— Мне приказано, товарищ лейтенант, подождать, а когда — вы проснетесь, отвезти вас на аэродром.
Сажусь в машину, все еще не понимая, в чем дело. На аэродроме спешу доложить о своем прибытии майору Новикову. Он посмеивается:
— Ну, выспался?
— Так точно, сегодня выспался.
— Как чувствуешь себя?
— Отлично.
— То-то, не пренебрегай отдыхом. Иначе… — Он де лает паузу, о чем-то раздумывает, смотрит на часы: — Через полчаса полетишь на разведку. А пока еще не много отдохни.
— Есть, товарищ майор!
Я прикидываю: за полчаса можно искупаться. Идея! Бегу на речку. Она чуть шире иного ручья. Журчит, разговаривая с камешками. Нырять тут негде. Я раздеваюсь, вхожу в воду, окунаюсь и снова на бережок. Расстилаю на траве комбинезон, ложусь на него. Небо сегодня синее — синее, а облака белее белого. Вот так же бывало дома в Вологде, после рыбалки. Лежу на берегу и смотрю, смотрю на облака. И что только там не привидится!
А теперь мне кажется, будто я в самом деле дома. Хорошо бы вскочить и побежать вдоль берега нашей Вологды — реки. Увидеть дом старого Эделя, его рыбацкие снасти на берегу. Дом моего дружка Фоки. И конечно, наш дом. Он стоит на высоком обрыве, возле огромной старой липы. На пути к нему Воскресенская горка и церковь с ее певучими колоколами. Не раз забирался я на колокольню и, стоя рядом со звонарем, дивился, как ловко он дергает за веревки, извлекает удивительные, неповторимые звуки.
Вологда! Сколько воспоминаний связано с ней! «Вологодская глушь, край непуганых птиц» — так когда-то говорили о наших местах. Но я в них родился и вырос. Мне дорог этот суровый северный край и наш древний город. Я люблю его маленькие, в основном деревянные, домики в тени кудрявых, белоствольных берез, булыжные мостовые, дощатые тротуары, люблю белые ночи и северное сияние…
Семья наша сначала жила в деревне. В 1911 году отца взяли на действительную военную службу. Через три года он уже шагал по дорогам первой мировой войны. Храбрый солдат, отец был произведен в прапорщики. После Октябрьской революции он вернулся в деревню, потом в поисках счастья перетащил семью в Вологду и поступил работать на завод. А дальше — Красная гвардия, Южный фронт. Отец был в бою с беляками контужен. Контузия привела к слепоте. Только много лет спустя умелые руки хирурга частично вернули ему зрение.
Нас, детей, в семье было шестеро. Один из моих четырех братьев, катаясь на коньках по тонкому льду, утонул в реке. Нелегко было нашей матери в те годы. Мы жили в постоянной нужде.
Мама, мама… Как огорчил я тебя, когда впервые сказал, что хочу стать летчиком! Ты даже заплакала в ту минуту. Ты опасалась за мою жизнь.
Помню, давно — давно (я учился тогда во втором классе) у нас за городом упал самолет. Загорелся в воздухе и упал. Мы с ребятами бегали смотреть. Летчики погибли. На месте падения самолета лежали комья взрытой земли да груда бесформенных обгорелых обломков дерева и металла. Сердце мое сжалось...
Дома я рассказал обо всем, что увидел.
— Такая уж у них служба, — сказала мать о летчиках, — Смерть-то за ними по пятам ходит.
— Ну, а ты? — Отец посмотрел на меня невидящими глазами. — Ты ведь, кажется, хочешь стать летчиком?
— Нет, — ответил я тогда. — Летчиком страшно…
Но вот наступила пора челюскинской эпопеи. Вся страна говорила о семерке отважных — Водопьянове, Доронине, Каманине, Леваневском, Ляпидевском, Молокове и Слепневе. Эти люди спасли экипаж парохода “Челюскин”, затертого арктическими льдами. Подвигом героев восхищался весь мир.
— Нет, мама, я передумал. Хочу, очень хочу выучиться на летчика, — говорил я в те дни. — Посмотри, какой богатырь Водопьянов. Эх, мне бы стать таким!
Портрет Водопьянова, вырезанный из газеты, лежал в моем комсомольском билете, В доме под потолком висела построенная мной фюзеляжная модель самолета. По всему крылу его крупными буквами было написано: «Михаил Водопьянов». Я поднялся на крышу дома, забрался на трубу, пустил модель в воздух и с замиранием сердца проследил, как она полетела…
А не началось ли все это с цирка? Он стоял на берегу реки Вологды. Дощатое круглое строение с огромным полотняным шатром вместо крыши было для меня как бы вторым домом. Сторожихой в цирке работала наша соседка Евстолия Ивановна Богословская. Она-то и проводила нас, ребятишек, в этот сказочный мир чудес. Летающие под куполом цирка акробаты Манион, жонглеры — эквилибристы на лошадях «5 — Боркис», клоуны братья Альфонсо, львы Бориса Эдера, лошади Павла Афанасьевича Манжели… У нас разбегались глаза. Я до сих пор помню, в каком порядке размещались в стойлах одиннадцать цирковых лошадей. Помню их клички: Звездочка, Пикуль, Красавчик, Каприз, Гудбой, Кардинал, Милый, Арлекин, Арабчик, Заветный, Сокол…
Самыми любимыми моими артистами были акробаты Манион. Перелетая с трапеции на трапецию на большой высоте, они перевертывались в воздухе, ловили друг друга за руки и за ноги, раскачивались, снова летели и, поймав трапецию, возвращались на площадку, С замиранием сердца я следил за их работой. Такое могли делать только смелые и очень ловкие люди. Мысль стать цирковым артистом, таким вот летающим акробатом, не покидала меня.
Сыновья дрессировщика Манжели были примерно моего возраста, и мы подружились. Они показывали мне, как выполняются различные акробатические приемы, и я стал пропадать на манеже. Вскоре меня заметили. С жонглерами «5 — Боркис» я уехал в далекий уральский город Надеждинский Завод (ныне Серов) и через полгода уже неплохо жонглировал, вольтижировал. Но меня тянуло к акробатам. Деспотичный человек, мой хозяин, узнав об этом, невзлюбил меня. Как-то на репетиции, придравшись к чему-то, он больно ударил меня по щеке. Ошеломленный, я не сразу понял, что к чему. От стыда и обиды я бросил в хозяина свои жонглерские дубовые «колбасы» и ушел с репетиции. Потом вышло так, что я на несколько секунд опоздал зажечь факелы, и на манеже в момент выступления «5 — Боркис» произошла заминка. За это Борисов избил меня на конюшне плетью. Неделю не мог я появиться в цирке. Мне было двенадцать лет, но все это возмутило меня. Я написал родителям и, получив ответное письмо, уехал домой, навсегда порвав с цирком.
С цирком, но не с мечтой о высоком полете. Мечта эта глубоко запала мне в душу. Она и привела меня к авиации. Я стал строить модели самолетов, читать книги о летчиках, прыгать с крыши дома, раскрыв над собой зонт. Под берегом реки мы, школьники, строили зимой трамплин. Съехав на лыжах с кручи, я летел с трамплина, испытывая невыразимый восторг.
Потом меня потянуло в планерный кружок. Руководил им большой энтузиаст этого дела Александр Васильевич Русинов. Никогда не забуду наш планер «Пегас», Бываловскую горку, радость первого полета. Когда Саша Русинов уехал на переподготовку в Дудергофскую школу летчиков — планеристов, он походатайствовал за меня и прислал мне вызов. Оформив на заводе необходимые документы, оставив дома записку: «Уезжаю в Ленинград. Командировка», я помчался на вокзал. На душе было и радостно, и тревожно. Примут ли?
В Дудергофе прежде всего пришлось сдать экзамен (полет с начлетом школы на двухместном планере УС — 6 с высокой горы). Саша дал мне очки и шлем. Я сидел в передней кабине, проверяющий наблюдал за мной из задней. Где-то внизу лошади натягивали амортизатор. И вот протяжно прозвучала команда: «Ста — а — рт!» Планер сорвался с места и, высоко задрав нос, унес нас в небо. У меня даже дух захватило. Далеко внизу остались маленькие домики Дудергофа. Но страха не было. Я сделал разворот, другой, третий и пошел на посадку.
— Молодцом! — сказал начлет. — Завтра пройдете медкомиссию, и вы курсант школы. Успеха вам.
Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Я — курсант школы! Завтра пройду комиссию и надену форму с голубыми петлицами. У меня будут очки и шлем, как у Саши!..
Но комиссия меня забраковала. Мой рост оказался минимально допустимым для авиатора — сто пятьдесят четыре сантиметра. Ко всему тому старичок — хирург нашел у меня диспропорцию. Он сказал, что ноги мои короче туловища на три сантиметра и что поэтому допускать меня к полетам нельзя.
Но как же, доктор? — взмолился я. — Ведь меня уже приняли в школу, а вы…
Но вы же в авиацию, — рассердился хирург. — Вы же в небо, — он показал на потолок. — Нет, сударь, увольте. Не хочу за вас отвечать. У вас диспропорция. Понимаете? Дис — про — пор — ци — я. Да-с!..
Мать всплеснула руками от радости, когда я вернулся домой.
Да, да, мама, не приняли. Врачи обнаружили диспропорцию.
Ну вот и хорошо, — она облегченно вздохнула. — А мы с отцом сразу поняли, что это за командировка. Раздевайся. Небось устал с дороги-то. А диспорцию эту мы мигом. У нас тетка Анюта от любых болезней излечивает.
Нет, мама, это не излечить. — Я стал рассказывать о своей неудаче: — Маленький, говорят, маленький и не складный.
Мать вздохнула:
— Это потому, что родился в тяжелое время. Шла война. Деревня голодала. Дома у нас дров ни полена не было. И вот начался у тебя рахит… Рада, что хоть выжил…
— А ты не тужи, — сказал отец. — Доктора тоже разные бывают. Главное, не вешай голову. Кто хочет, тот добьется.
— Сиди ты, старый… «Добьется»! — передразнила мать. — Добьется, что свернет себе башку с твоим на учением.
Отец смолчал.
— Ну, ты сам-то подумай. — Мать повернулась ко мне опять. — Ведь это не по земле ходить. Ну-ка, на такую-то высоту, под самые облака, забраться. Да долго ли до греха! Нет, вы как хотите, а я боюсь этих ерапланов. Я как увижу, что летит он, самолет-то, да как подумаю, что там живые люди сидят, все у меня внутри так и захолодеет. Не приведи господь…
Она вытерла глаза фартуком и замолчала.
Жизнь матери осложнилась. Потеряв зрение, отец пристрастился к «зеленому змию» и часто очень грубо обращался с ней. Это наложило свой отпечаток на ее характер. Мать очень любила нас, ребятишек, но воспитывала просто, без особой ласки. При этом разрешать спорные вопросы ей помогал обычно просяной веник. Своей поездкой в Дудергоф я доставил матери много тревог. Будь это год или два назад, отходила бы она меня веником за милую душу. Да и теперь мама несколько раз с сожалением посмотрела в угол, где стояло это нехитрое орудие нашего воспитания. Посмотрела, а взять его не решилась.
Подошел год призыва. Снова медицинская комиссия решает, годен ли я в авиацию. Последнее слово за хирургом. Я стал на один сантиметр выше ростом. Врач пишет: «Годен». Подпрыгиваю от радости и бегу одеваться. Подпрыгиваю, чтобы тут же пожалеть об этом.
Ну-ка, ну-ка, что это у вас с ногами? — Хирург опять подходит ко мне. — Почти совсем нет подъема. Какого подъема? — настораживаюсь я, чувствуя недоброе.
Сестра приносит тазик с водой.
— Сделайте-ка на полу оттиск ступни… Видите, у вас «медвежья лапа», — поясняет мне доктор. — Вас и в пехоту-то не возьмут. У вас резко выраженное плоскостопие.
Снова страшный вывод: «Не годен».
Долго бродил я по улицам вечернего города, размышляя, что делать дальше, и твердо решил: с авиацией для меня кончено. Думаю, так бы это и было, не произойди событие, давшее мне новую надежду. Возвращаясь из Арктики в Москву, на четырехмоторных самолетах приземлились в Вологде герои — летчики, когда-то спасавшие челюскинцев. Вечером весь город от мала до велика собрался на площади, чтобы приветствовать отважных.
Пробившись к трибуне, я увидел среди гостей Водопьянова, чей портрет хранился в моем комсомольском билете. Большой, широкоплечий, в той же меховой куртке, что и на газетном снимке, Михаил Васильевич по сравнению с Молоковым (они стояли рядом) казался сказочным богатырем. Тут же были полярные летчики Алексеев и Мазурук. Застенчиво улыбающиеся, немного смущенные шумной встречей, они покорили рассказами о своих полетах сердца вологжан,
Но вот митинг окончился. Наши гости сошли с трибуны и направились к гостинице «Золотой якорь». Стайка горластых ребятишек («Дядя Водопьянов! Дядя Молоков!») тут же окружила летчиков. Я не выдержал и тоже бросился к ним. Смешавшись с ребятами (а рост мой позволял это), забыв, что мне уже двадцать, я, как и они, увязался за Водопьяновым да так, не чуя под собой земли, и прошел с ним через всю площадь до самой гостиницы.
Третью ночь я почти совсем не сплю. Закрою глаза — и опять воюю, опять стреляю, увертываюсь от огня все более наглеющих фашистских истребителей. Сейчас уже второй час ночи. Я хожу по комнате, прислушиваюсь к неровному дыханию друзей. Счастливцы, они уснули.
На днях погиб летчик Петр Фролович Галахов, в прошлом инструктор аэроклуба, мой товарищ по Ейскому училищу. Каким смелым и добрым человеком он был! Петр отчаянно дрался, защищая охраняемые им штурмовики, но был подбит и, не дотянув до аэродрома, упал в лес. А теперь вот мы потеряли Бориса Годунова. Шестнадцать «мессершмиттов» против четырёх маленьких «ишачков»! Рассказывают, что фашисты в самом начале боя расчленили группу наших истребителей, решив уничтожить их поодиночке. Но на протяжении двадцати минут невероятной по напряжению схватки им так и не удалось одержать победу. Вражеские самолеты вынуждены были сами выйти из боя. Борис Годунов, по — видимому, был ранен и на пути домой потерял сознание. Его самолет вдруг накренился, перешел в штопор, ударился о землю и сгорел.
Осталось каких-то полтора часа до подъема. А я все еще не могу уснуть. Пробую ни о чем не думать, но это не получается. Ребята говорили: «Считай до ста — уснешь обязательно». Лежу с закрытыми глазами, считаю шепотом. Досчитал до шестидесяти, и вдруг передо мной — сожженная Большая Вруда с бугорками свежих могил. Потом мне видится та девочка с перевязанной головой, видится старик, поднимающий над собой внучку. «До Ленинграда бы нам, сынок!» Откуда он идет по пыльной фронтовой дороге? Может быть, тоже из Большой Вруды, а может, из Бегуниц? «Избу сожгли, ироды!.,»
Я снова пытаюсь считать… Нет, все равно не уснуть. А вот Сухов до восьмидесяти шести досчитывает и засыпает. Впрочем, как знать! Он большой шутник. Но и насчет отдохнуть — это у него всегда получалось. Не успеет, бывало, выскочить из кабины, как тут же — под крыло, в траву, и уже храпит. Мне бы так. Ах, как это важно для летчика — хорошо, по — настоящему выспаться!
— Ты с кем это разговариваешь? — сонно приподнимается с постели командир.
— Считал, пытался уснуть, товарищ майор.
— Ну и как?
— Не смог.
— Почему же это?
— Не знаю…
Утром я был отстранен от полетов.
— Научитесь сначала спать, — сердито сказал командир, — а потом уж летать будете.
Долго я бродил по стоянке, подыскивая место, где бы прикорнуть, да так и не нашел. Пришел обратно в землянку и лег на нары. Но тут не давала уснуть неумолчно звучащая мелодия «Рио — Риты».
Я уже хотел было остановить патефон, но в землянку вошел Соседин. Он снял шлем, провел пятерней по волосам и — чего уж я никак не ожидал от него — пустился в пляс. Да еще не как — нибудь, а с присказками:
— Царство ему небесное!.. Царство ему небесное!.. Половицы в землянке ходуном. «Уж не тронулся ли парень? — подумал я. — Под „Рио — Риту“ пляшет».
— Слушай, Коля, что с тобой? И кому это царство небесное?
— «Мессершмитту — 110»... Ух ты!..
Никогда мне не доводилось видеть, как пляшет Соседин. Я глядел на него, а он продолжал выделывать кренделя, хлопать ладонями то по груди, то по подметкам, в заключение — по половицам. Наконец Коля, должно быть, устал. Он плюхнулся на нары и как-то странно уставился на меня,
— Чудаки!.. Говорят — бронированный, не горит… Э, да еще как полыхает!..
Я остановил патефон:
— Расскажи хоть толком.
— Представляешь? — Он едва отдышался. — Мы со штурмовиками сейчас ходили. Ну, они отработали — и домой. Только отошли от цели, смотрю — в стороне два МЕ-110 топают, Я дал знать Сергею Сухову, он отвалил и к ним. Да как врежет с ходу! А я еще добавил — ну и все!.. Свечой вспыхнул… Впервые видел, как горит… Второй ушел. А мы к штурмовикам поспешили…
Николай завел «Барыню», стал притопывать ногой в такт музыке. Грешно было мешать ему. Я смотрел на Соседина и думал о том, как быстро меняются на фронте люди. В Ейском училище Коля был задиристым, ершистым парнем. Не дай бог задеть его! Учился он хорошо, в самодеятельности участвовал. Со мной Соседин, помнится, держался высокомерно. Я для него был всего лишь «мелочь пузатая, болтающаяся под ногами». Как-то он даже назвал меня «салагой». Я учился тогда еще первый год, а Николай носил на рукаве уже три «лычки». Это означало, что он курсант третьего, выпускного курса.
А потом приказом по училищу нас, бывших аэроклубовских инструкторов, перевели сразу на третий, выпускной курс. Каждый получил три «лычки». Помню, я тогда специально нашел повод подойти к Соседину, показать ему нашивки, чтобы он не очень-то задавался. Николай посмотрел на них. Он не удивился, но и не поздравил меня, как это сделал Володя Тенюгин. Он просто сделал вид, будто очень торопится, и с видом человека, знающего себе цену, вышел из кубрика, не сказав ни слова. «Гордый „старичок“!» — подумал я о нем.
Ребят с третьего курса, как старослужащих, принято было называть «стариками». Это звучало солидно. Они этим гордились и носили «выцветшие», как бы видавшие виды, а на самом деле выстиранные в хлорке воротники. Но случилось так, что «старики» после выпуска стали младшими лейтенантами, а мы, закончившие не только училище, но и курсы командиров звеньев, — лейтенантами. И вот однажды в части, куда я получил назначение, передо мной предстал невысокий, чуть повыше меня, младший лейтенант. На нем была новенькая, отутюженная форма. Ярко надраенные пуговицы сверкали. Кто бы это?.. Ба, Соседин!..
— Вместе служить — крепко дружить! Мы обнялись с Николаем.
— Постой, постой! — Он слегка отстранился от меня, разглядывая мои нарукавные нашивки. — Салага чертов, обштопал — таки меня!
Он двинул меня плечом, а потом пожал мне руку.
С тех пор мы дружим. Николай — комсорг нашей эскадрильи. Все знают его как веселого, бесстрашного парня…
— Ты уже пляшешь, разбойник? — в землянку вошел Сухов. — Давай — давай, тебе сегодня можно.
Он ударил Соседина ладонью по плечу, снял шлем, оставил на вешалке планшет и, приглаживая вспотевшие волосы, подсел ко мне на нары.
— Жаль, тебя не было. Там такое, брат, творится! Все горит. Самолетов в воздухе тьма. Но нам повезло.
— Обошлось без потерь. Да еще сто десятого прихватили…
— Вы-то прихватили, а я…
— Что ты?
— Да вот сижу тут… Плохо, видишь ли, спал… Но ведь чувствую я себя хорошо!..
— Послушай! — в разговор включился Николай. — А не тебе ли перед войной головомойка была от командующего ВВС генерала Ермаченкова? Помнишь — Он приехал проверить, как мы, летчики, отдыхаем перед полетами? Ты, по — моему, тогда после отбоя составляя какой-то план работы. Было такое? Было…
— Ну, а дальше-то что? — заинтересовался Сухов.
— Дальше? А дальше генерал — к командиру полка Душину: «Как же это так, товарищ майор? Вы докладывали мне, что все летчики спят. А у вас командир звена нарушает установленный порядок, не отдыхает перед полетами». Душин не знает, что ответить. Тогда генерал в приказном тоне — Каберову: «Немедленно спать!» Помню, Игорь влетел в кубрик, со страху забыл раздеться и прямо в брюках и ботинках забрался под одеяло.
— Ну, это уж ты преувеличиваешь, — сказал я.
— Ничего не преувеличиваю. — Соседин увлекся воспоминаниями: — В тот раз в клубе радио играло, забыли выключить. Начальника клуба за это чуть не сняли с должности, дежурного отправили на гауптвахту. Комиссар полка получил выговор. Командиру тоже перепало. Полеты были отменены. И правильно. Отдых для нашего брата все-таки необходим. А сейчас война. В бою слабого да осовелого сразу собьют.
— Николай дело говорит, — сказал Сухов. — Летчику на войне надо стремиться жить по правилу: «Лучше переспать, чем недоесть». Тогда тебе сам черт в бою будет не страшен.
Мы с Николаем рассмеялись.
— Да, поспать и поесть — это у тебя, Серега, действительно отработано. Сухов посмеялся вместе с нами.
— А на Новикова ты не обижайся, — сказал он мне напоследок. — Ну, немного шумнул на тебя. На то и командир, У него знаешь сколько забот? Вот вчера на нашем аэродроме штурмовики сели. Все думали, что они заправятся и улетят. А они, оказывается, сюда на постоянное базирование. Капониров для них нет, машины стоят на виду, и вся наша маскировка теперь петит к черту. Командир полка майор Душин приказал эскадрилье выделять дежурную пару истребителей для прикрытия аэродрома. А где мы возьмем столько самолетов? Вот Новиков и расстроился, А тут еще ты со свей ей бессонницей подвернулся ему под горячую руку… Ну, ничего… Сегодня ляжешь спать пораньше и завтра будешь летать.
Сергей подошел к патефону, порылся в пластинках,
— А чтобы у тебя настроение поднялось, сейчас я твою любимую поставлю.
Зашипела игла, и вдруг: «Я много в жизни потерял из — за того, что ростом мал…»
— Слушай, слушай! — Сухов сиял. — Слова-то какие: «Меня он в шайке не нашел и с пеной выплеснул на пол…» Это для тебя Ефимов постарался — привез пластинку из Ленинграда. «Услышал, — говорит, — песню промоего друга — не удержался, купил…»
Я уже привык к тому, что друзья подтрунивают над моим ростом. Вот и Ефимов… Где-то он теперь, наш Андреич? Как улетел с Алексеевым на Эзель, так до сих пор ничего и не слышно ни о том, ни о другом. Остальные наши летчики возвратились на родной аэродром. И адъютант эскадрильи Аниканов опять мечется в землянке, еле успевая отдавать распоряжения и записывать результаты вылетов в журнал боевых действий. Теперь ему помогает в этом писарь матрос Евгений Дук. Каллиграф и художник, он привел документы в такой порядок, что любо посмотреть. «Для потомков, — говорит, — стараюсь. Поднимут они архив после войны, а тут все четко и ясно про каждого написано: где и как сражался за Ленинград».
Евгений Дук происходит из семьи потомственных питерских рабочих. Но он с детства полюбил авиацию, мечтает летать. Мы с ним друзья, и я пообещал помочь ему при первой же возможности осуществить эту мечту, А пока мы вместе выпускаем «боевой листок». Он выходит каждый день с самого начала войны. В девять часов утра летчики и техники уже заглядывают в мой капонир:
— Ну, не готов еще? — — Сейчас вывесим.
— Давай!.. И вот уже кто — нибудь читает вслух:
Или:
Техник, внимателен будь к машине.
До мелочей просмотри самолет.
Чтобы спокоен был летчик в кабине,
Чтоб для врага был смертельным попет!
Эти стихотворные «шапки» к боевым листкам сочиняю я, Женя рисует карикатуры.
Маннергейму — Гитлера лакею —
Костью в горле Ханко и Кронштадт.
Драться будем, жизни не жалея,
Но врага не пустим в Ленинград!
Вот и теперь, когда все опять ушли на задание, мы с Дуком взялись за очередной номер. Да так увлеклись, что и не услышали, как открылась дверь. На пороге вырос человек:
— Есть тут люди?
— Матвей! — Я сорвался с места. — Прилетел? А где Алексеев?
— Сейчас придет.
Большой, сильный, улыбающийся, в сбитом на затылок шлеме, Ефимов шагнул в землянку. Мы обнялись. Матвей тепло поздоровался с Дуком и Аникановым.
— Ну, вот и все, мы дома! — сказал он, осмотрелся и присел на нары. — А где командир?
— На задание ушел.
— Рассказывай, как живете, что нового.
Больше месяца не было нашего парторга Ефимова в эскадрилье. Мы поговорили, погоревали о погибших товарищах, Я рассказал ему об успехах друзей.
— А как твои дела?
— Да вот. Отстранен от полетов. Не научился спать.
— А в чем причина бессонницы? Может, это мешает? — Матвей показал на «боевой листок».
— Постой, постой! — Из — за стола поднялся адъютант. — Хорошо, что напомнили, а то забыл бы. — Он достал из кармана маленький пакетик и протянул мне: — Врач передал. Просил принять перед сном.
Матвей хотел еще что-то сказать, но дверь с шумом отворилась и в землянку, что называется, всем гамузом ввалились летчики. Они едва не задушили Ефимова и пришедшего несколько позже Алексеева в своих богатырских объятиях. Матвей хотел по всей форме доложить командиру о прибытии. Но какой уж тут доклад!
— Рад, очень рад! — Новиков обвел всех взглядом. — Теперь эскадрилья в сборе… Нет только Хрипунова, Али ева, Федорова и Годунова…
Он, помрачнев, снял свой видавший виды шлем…
Вечером у нас было весело. Плясали, смеялись, пели. Причина веселья — Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении летчика М. И. Багрянцева орденом Ленина. Газета с Указом переходила из рук в руки.
Все же я постарался лечь спать пораньше.
Проснулся, когда было уже совсем светло. Глянул на свои «кировские» и пришел в ужас: одиннадцать часов утра! Вот это снотворное! Все при деле, а я… Как же это вышло?.. Почему не разбудили?..
Одеваюсь, на ходу застегиваю снаряжение. Как угорелый выскакиваю на улицу.
— Вы куда, товарищ лейтенант? Оглядываюсь. За мной стоит наш шофер.
— А вы что здесь?
— Мне приказано, товарищ лейтенант, подождать, а когда — вы проснетесь, отвезти вас на аэродром.
Сажусь в машину, все еще не понимая, в чем дело. На аэродроме спешу доложить о своем прибытии майору Новикову. Он посмеивается:
— Ну, выспался?
— Так точно, сегодня выспался.
— Как чувствуешь себя?
— Отлично.
— То-то, не пренебрегай отдыхом. Иначе… — Он де лает паузу, о чем-то раздумывает, смотрит на часы: — Через полчаса полетишь на разведку. А пока еще не много отдохни.
— Есть, товарищ майор!
Я прикидываю: за полчаса можно искупаться. Идея! Бегу на речку. Она чуть шире иного ручья. Журчит, разговаривая с камешками. Нырять тут негде. Я раздеваюсь, вхожу в воду, окунаюсь и снова на бережок. Расстилаю на траве комбинезон, ложусь на него. Небо сегодня синее — синее, а облака белее белого. Вот так же бывало дома в Вологде, после рыбалки. Лежу на берегу и смотрю, смотрю на облака. И что только там не привидится!
А теперь мне кажется, будто я в самом деле дома. Хорошо бы вскочить и побежать вдоль берега нашей Вологды — реки. Увидеть дом старого Эделя, его рыбацкие снасти на берегу. Дом моего дружка Фоки. И конечно, наш дом. Он стоит на высоком обрыве, возле огромной старой липы. На пути к нему Воскресенская горка и церковь с ее певучими колоколами. Не раз забирался я на колокольню и, стоя рядом со звонарем, дивился, как ловко он дергает за веревки, извлекает удивительные, неповторимые звуки.
Вологда! Сколько воспоминаний связано с ней! «Вологодская глушь, край непуганых птиц» — так когда-то говорили о наших местах. Но я в них родился и вырос. Мне дорог этот суровый северный край и наш древний город. Я люблю его маленькие, в основном деревянные, домики в тени кудрявых, белоствольных берез, булыжные мостовые, дощатые тротуары, люблю белые ночи и северное сияние…
Семья наша сначала жила в деревне. В 1911 году отца взяли на действительную военную службу. Через три года он уже шагал по дорогам первой мировой войны. Храбрый солдат, отец был произведен в прапорщики. После Октябрьской революции он вернулся в деревню, потом в поисках счастья перетащил семью в Вологду и поступил работать на завод. А дальше — Красная гвардия, Южный фронт. Отец был в бою с беляками контужен. Контузия привела к слепоте. Только много лет спустя умелые руки хирурга частично вернули ему зрение.
Нас, детей, в семье было шестеро. Один из моих четырех братьев, катаясь на коньках по тонкому льду, утонул в реке. Нелегко было нашей матери в те годы. Мы жили в постоянной нужде.
Мама, мама… Как огорчил я тебя, когда впервые сказал, что хочу стать летчиком! Ты даже заплакала в ту минуту. Ты опасалась за мою жизнь.
Помню, давно — давно (я учился тогда во втором классе) у нас за городом упал самолет. Загорелся в воздухе и упал. Мы с ребятами бегали смотреть. Летчики погибли. На месте падения самолета лежали комья взрытой земли да груда бесформенных обгорелых обломков дерева и металла. Сердце мое сжалось...
Дома я рассказал обо всем, что увидел.
— Такая уж у них служба, — сказала мать о летчиках, — Смерть-то за ними по пятам ходит.
— Ну, а ты? — Отец посмотрел на меня невидящими глазами. — Ты ведь, кажется, хочешь стать летчиком?
— Нет, — ответил я тогда. — Летчиком страшно…
Но вот наступила пора челюскинской эпопеи. Вся страна говорила о семерке отважных — Водопьянове, Доронине, Каманине, Леваневском, Ляпидевском, Молокове и Слепневе. Эти люди спасли экипаж парохода “Челюскин”, затертого арктическими льдами. Подвигом героев восхищался весь мир.
— Нет, мама, я передумал. Хочу, очень хочу выучиться на летчика, — говорил я в те дни. — Посмотри, какой богатырь Водопьянов. Эх, мне бы стать таким!
Портрет Водопьянова, вырезанный из газеты, лежал в моем комсомольском билете, В доме под потолком висела построенная мной фюзеляжная модель самолета. По всему крылу его крупными буквами было написано: «Михаил Водопьянов». Я поднялся на крышу дома, забрался на трубу, пустил модель в воздух и с замиранием сердца проследил, как она полетела…
А не началось ли все это с цирка? Он стоял на берегу реки Вологды. Дощатое круглое строение с огромным полотняным шатром вместо крыши было для меня как бы вторым домом. Сторожихой в цирке работала наша соседка Евстолия Ивановна Богословская. Она-то и проводила нас, ребятишек, в этот сказочный мир чудес. Летающие под куполом цирка акробаты Манион, жонглеры — эквилибристы на лошадях «5 — Боркис», клоуны братья Альфонсо, львы Бориса Эдера, лошади Павла Афанасьевича Манжели… У нас разбегались глаза. Я до сих пор помню, в каком порядке размещались в стойлах одиннадцать цирковых лошадей. Помню их клички: Звездочка, Пикуль, Красавчик, Каприз, Гудбой, Кардинал, Милый, Арлекин, Арабчик, Заветный, Сокол…
Самыми любимыми моими артистами были акробаты Манион. Перелетая с трапеции на трапецию на большой высоте, они перевертывались в воздухе, ловили друг друга за руки и за ноги, раскачивались, снова летели и, поймав трапецию, возвращались на площадку, С замиранием сердца я следил за их работой. Такое могли делать только смелые и очень ловкие люди. Мысль стать цирковым артистом, таким вот летающим акробатом, не покидала меня.
Сыновья дрессировщика Манжели были примерно моего возраста, и мы подружились. Они показывали мне, как выполняются различные акробатические приемы, и я стал пропадать на манеже. Вскоре меня заметили. С жонглерами «5 — Боркис» я уехал в далекий уральский город Надеждинский Завод (ныне Серов) и через полгода уже неплохо жонглировал, вольтижировал. Но меня тянуло к акробатам. Деспотичный человек, мой хозяин, узнав об этом, невзлюбил меня. Как-то на репетиции, придравшись к чему-то, он больно ударил меня по щеке. Ошеломленный, я не сразу понял, что к чему. От стыда и обиды я бросил в хозяина свои жонглерские дубовые «колбасы» и ушел с репетиции. Потом вышло так, что я на несколько секунд опоздал зажечь факелы, и на манеже в момент выступления «5 — Боркис» произошла заминка. За это Борисов избил меня на конюшне плетью. Неделю не мог я появиться в цирке. Мне было двенадцать лет, но все это возмутило меня. Я написал родителям и, получив ответное письмо, уехал домой, навсегда порвав с цирком.
С цирком, но не с мечтой о высоком полете. Мечта эта глубоко запала мне в душу. Она и привела меня к авиации. Я стал строить модели самолетов, читать книги о летчиках, прыгать с крыши дома, раскрыв над собой зонт. Под берегом реки мы, школьники, строили зимой трамплин. Съехав на лыжах с кручи, я летел с трамплина, испытывая невыразимый восторг.
Потом меня потянуло в планерный кружок. Руководил им большой энтузиаст этого дела Александр Васильевич Русинов. Никогда не забуду наш планер «Пегас», Бываловскую горку, радость первого полета. Когда Саша Русинов уехал на переподготовку в Дудергофскую школу летчиков — планеристов, он походатайствовал за меня и прислал мне вызов. Оформив на заводе необходимые документы, оставив дома записку: «Уезжаю в Ленинград. Командировка», я помчался на вокзал. На душе было и радостно, и тревожно. Примут ли?
В Дудергофе прежде всего пришлось сдать экзамен (полет с начлетом школы на двухместном планере УС — 6 с высокой горы). Саша дал мне очки и шлем. Я сидел в передней кабине, проверяющий наблюдал за мной из задней. Где-то внизу лошади натягивали амортизатор. И вот протяжно прозвучала команда: «Ста — а — рт!» Планер сорвался с места и, высоко задрав нос, унес нас в небо. У меня даже дух захватило. Далеко внизу остались маленькие домики Дудергофа. Но страха не было. Я сделал разворот, другой, третий и пошел на посадку.
— Молодцом! — сказал начлет. — Завтра пройдете медкомиссию, и вы курсант школы. Успеха вам.
Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Я — курсант школы! Завтра пройду комиссию и надену форму с голубыми петлицами. У меня будут очки и шлем, как у Саши!..
Но комиссия меня забраковала. Мой рост оказался минимально допустимым для авиатора — сто пятьдесят четыре сантиметра. Ко всему тому старичок — хирург нашел у меня диспропорцию. Он сказал, что ноги мои короче туловища на три сантиметра и что поэтому допускать меня к полетам нельзя.
Но как же, доктор? — взмолился я. — Ведь меня уже приняли в школу, а вы…
Но вы же в авиацию, — рассердился хирург. — Вы же в небо, — он показал на потолок. — Нет, сударь, увольте. Не хочу за вас отвечать. У вас диспропорция. Понимаете? Дис — про — пор — ци — я. Да-с!..
Мать всплеснула руками от радости, когда я вернулся домой.
Да, да, мама, не приняли. Врачи обнаружили диспропорцию.
Ну вот и хорошо, — она облегченно вздохнула. — А мы с отцом сразу поняли, что это за командировка. Раздевайся. Небось устал с дороги-то. А диспорцию эту мы мигом. У нас тетка Анюта от любых болезней излечивает.
Нет, мама, это не излечить. — Я стал рассказывать о своей неудаче: — Маленький, говорят, маленький и не складный.
Мать вздохнула:
— Это потому, что родился в тяжелое время. Шла война. Деревня голодала. Дома у нас дров ни полена не было. И вот начался у тебя рахит… Рада, что хоть выжил…
— А ты не тужи, — сказал отец. — Доктора тоже разные бывают. Главное, не вешай голову. Кто хочет, тот добьется.
— Сиди ты, старый… «Добьется»! — передразнила мать. — Добьется, что свернет себе башку с твоим на учением.
Отец смолчал.
— Ну, ты сам-то подумай. — Мать повернулась ко мне опять. — Ведь это не по земле ходить. Ну-ка, на такую-то высоту, под самые облака, забраться. Да долго ли до греха! Нет, вы как хотите, а я боюсь этих ерапланов. Я как увижу, что летит он, самолет-то, да как подумаю, что там живые люди сидят, все у меня внутри так и захолодеет. Не приведи господь…
Она вытерла глаза фартуком и замолчала.
Жизнь матери осложнилась. Потеряв зрение, отец пристрастился к «зеленому змию» и часто очень грубо обращался с ней. Это наложило свой отпечаток на ее характер. Мать очень любила нас, ребятишек, но воспитывала просто, без особой ласки. При этом разрешать спорные вопросы ей помогал обычно просяной веник. Своей поездкой в Дудергоф я доставил матери много тревог. Будь это год или два назад, отходила бы она меня веником за милую душу. Да и теперь мама несколько раз с сожалением посмотрела в угол, где стояло это нехитрое орудие нашего воспитания. Посмотрела, а взять его не решилась.
Подошел год призыва. Снова медицинская комиссия решает, годен ли я в авиацию. Последнее слово за хирургом. Я стал на один сантиметр выше ростом. Врач пишет: «Годен». Подпрыгиваю от радости и бегу одеваться. Подпрыгиваю, чтобы тут же пожалеть об этом.
Ну-ка, ну-ка, что это у вас с ногами? — Хирург опять подходит ко мне. — Почти совсем нет подъема. Какого подъема? — настораживаюсь я, чувствуя недоброе.
Сестра приносит тазик с водой.
— Сделайте-ка на полу оттиск ступни… Видите, у вас «медвежья лапа», — поясняет мне доктор. — Вас и в пехоту-то не возьмут. У вас резко выраженное плоскостопие.
Снова страшный вывод: «Не годен».
Долго бродил я по улицам вечернего города, размышляя, что делать дальше, и твердо решил: с авиацией для меня кончено. Думаю, так бы это и было, не произойди событие, давшее мне новую надежду. Возвращаясь из Арктики в Москву, на четырехмоторных самолетах приземлились в Вологде герои — летчики, когда-то спасавшие челюскинцев. Вечером весь город от мала до велика собрался на площади, чтобы приветствовать отважных.
Пробившись к трибуне, я увидел среди гостей Водопьянова, чей портрет хранился в моем комсомольском билете. Большой, широкоплечий, в той же меховой куртке, что и на газетном снимке, Михаил Васильевич по сравнению с Молоковым (они стояли рядом) казался сказочным богатырем. Тут же были полярные летчики Алексеев и Мазурук. Застенчиво улыбающиеся, немного смущенные шумной встречей, они покорили рассказами о своих полетах сердца вологжан,
Но вот митинг окончился. Наши гости сошли с трибуны и направились к гостинице «Золотой якорь». Стайка горластых ребятишек («Дядя Водопьянов! Дядя Молоков!») тут же окружила летчиков. Я не выдержал и тоже бросился к ним. Смешавшись с ребятами (а рост мой позволял это), забыв, что мне уже двадцать, я, как и они, увязался за Водопьяновым да так, не чуя под собой земли, и прошел с ним через всю площадь до самой гостиницы.