Что? Что случится в небе?!
   И тогда словно прогремело:
   — Костик…
   Мальчик вздрогнул, и все кончилось, все внезапно прошло. Растворилось. Исчезло.
   — Да что с тобой сегодня такое?
   Все прошло. У него в руках лишь обычная катушка белых ниток с двумя ярко-красными иероглифами, и вокруг лишь притихший кабинет рукоделия. Почему все прошло? Что у него отнимают? Ведь только сейчас было. Совсем рядом. Мальчик обернулся — перед ним стоял учитель японского языка.
   — Что с тобой такое, малыш? — проговорил он мягко.
   От неожиданности мальчик выронил катушку, она упала на пол и размоталась. Дмитрий Михайлович ничего не слышал и не видел никакого сияния, и это хорошо, только сейчас он смотрит в растерянные глаза мальчика, все еще полные слез, и, наверное, о чем-то догадывается.
   — Ну что ты? — учитель с беспокойством посмотрел на мальчика, а потом вдруг глубоко вздохнул и улыбнулся (чудной улыбкой, но только у него нет серо-голубых глаз). — Ну, как ты, уже в порядке?
   — Да. — Мальчик благодарно кивнул. — Да-да… — И неожиданно без всяких переходов:
   — Дмитрий Михайлович, а что это значит — «Священный ветер»?..
   Учитель пристально посмотрел на него, потом перевел взгляд на упавшую катушку — верхний слой с иероглифами размотался, и катушка снова стала белой, а на убегающей по полу нити остались лишь ярко-красные пятна.
   — Именно это ты написал на ней?
   Мальчик кивнул.
   — Я видел. У тебя скоро день рождения?
   — Да. — Мальчик еще раз кивнул. — Только я очень не люблю дни своего рождения…
   — Я знаю, знаю, малыш. — Дмитрий Михайлович подошел ближе и мягко обнял мальчика за плечи. — И я знаю, что ты очень тоскуешь…
   Какое-то время они стояли молча, а потом мальчик отстранился и уже окрепшим голосом повторил свой вопрос:
   — Что это значит? «Священный ветер»?
   Учитель смотрел на него — все слезы уже высохли, эти быстрые детские слезы. Учитель улыбнулся:
   — Для тебя это действительно так важно?
   — Мне кажется, что да…
   — Ну, хорошо. — Учитель, как бы соглашаясь с ним, прислонился к краю стола. Он почти уселся на стол, и мальчик отметил, что в другой ситуации этого никогда бы не произошло. — Во времена императора Хирохито, — тихо проговорил учитель, — во времена Второй мировой войны, в японской армии существовали особые летчики. Летчики-смертники, живые бомбы. Они назывались камикадзе. Так вот, эти два иероглифа с желтой повязки — «Священный ветер»… Таким был знак камикадзе… Мне неоднократно предлагали убрать повязку, но это часть истории, часть взгляда японца на Мир, такая же равноправная, как спокойствие чайной церемонии или стихи замечательного поэта Басе… Мы еще поговорим об этом, если захочешь…
   — Значит, «Священный ветер» — это камикадзе? — Мальчик поглядел на учителя широко раскрытыми глазами.
   Учитель кивнул. Мальчик, чувствуя неизъяснимый страх, перевел взгляд на нить. На размотавшуюся нить. Если катушку смотать, то на ее поверхности снова появятся два иероглифа. А пока с этой нитью что-то не так. С ней надо быть крайне осторожным, потому что там притаился какой-то обман. Крайне осторожным. Она может вывести из Лабиринта, если ее смотать, но может и обмануть. С удовольствием обманет. Мальчик снова посмотрел на нить. «Ну что ты? — как бы ухмыльнулась нить в ответ. — Все в порядке. Ты уже почти обо всем догадался». Нить надо просто смотать.
   Но за этой улыбкой таилось что-то очень опасное. И нечестное, как фига в кармане. Или как нож в перчатке. Скорее как нож.
   — Значит, ты хочешь, чтобы я стал камикадзе, — прошептал мальчик, все еще не в силах оторвать взгляда от нити, — или не я?! Кто-то другой?
   Нить продолжала лежать на полу. Только что ВСЕ было совсем другим, таким чудесным (свет, живая радость), и вот снова Мир превращался в Лабиринт, и вот снова… Нить продолжала лежать на полу, и мальчик был уверен, что зловещая ухмылка вовсе не исчезла.
* * *
   Вот так о его проблемах стали догадываться окружающие. Дмитрий Михайлович, конечно, никому ничего не рассказал, но тут не о чем особо рассказывать — мальчик, разговаривающий сам с собой (Кинг-Конг уже вылез!), мальчик, молча отправляющийся куда-то посередине урока по каким-то очень важным делам, требующим его немедленно.
   Больше всех резвилась Маша Кудряшова:
   — Костик, можешь пообещать, что на следующем уроке не выпрыгнешь из окна? Даже если вылезет Терминатор?!
   Мальчику все же удалось отговориться:
   — Знаешь что, Машка, я так вел себя на спор и выиграл вот этот ножичек (он показал всем свой новый швейцарский перочинный нож), а ты такого никогда не выиграешь…
   Но какие-то подозрения остались, а вечером учитель звонил маме и долго беседовал с ней по телефону. Мальчик в этот момент находился в своей комнате. Он, как это уже бывало не раз, положил на колени свою двустволку, то самое пневматическое ружье, стреляющее разноцветными шариками, только сегодня он не просто думал о папе. Он пристально смотрел на ружье — Дмитрий Михайлович и мама очень беспокоятся о его шариках, которые могут заехать за ролики, но проблема совсем в другом — в том, что они сами ничего не понимают, они не чувствуют приближающееся Чудовище и совершенно не представляют, как важно решить эту загадку. Ярко-красные, цвета багряного полыхающего заката (или цвета огня?), иероглифы на катушке белых ниток (а нить-то надо смотать!) и детское пневматическое ружье (почему папа тогда сказал, что в Лабиринте ему может пригодиться ружье? Или обязательно пригодится?! Или будет необходимо?! Зачем?). Нить, знающая выход из Лабиринта, — где, где она эта нить?! — и ружье, стреляющее разноцветными шариками. Мальчик не может пустить все это на самотек, потому что к тому моменту, когда и мама, и Дмитрий Михайлович, и все остальные убедятся, что он был прав, может быть уже поздно. Загадка… Или загадки? Нить и ружье. Тревога и успокоенность. Наверное, это действительно не одна загадка. Потому что когда он держит на коленях ружье, свою великолепную двустволку, воспоминания о нити не выглядят такими пугающими. Напротив, мальчик убежден, что он отыщет нить, смотает ее в клубок и найдет выход из Лабиринта. Ружье возвращает спокойствие и… живую радость. Ружье действительно пригодится в Лабиринте. Нить и ружье. Мальчик чувствовал, что каким-то странным, непостижимым и тревожным образом эти вещи связаны. Загадки. И то, что случилось в кабинете рукоделия, что почти открыло ему… выход, и тем страшнее стало, когда дверь захлопнулась. Может, ружье знает тайну нити? Нет, это все уже полная чушь! Загадки. Ответ уже очень близко, и состязание вот-вот завершится, только от того, кто успеет первым, на этот раз зависит очень многое. Да нет, будем честны: зависит все! А потом в аэропорту, проходя с мамой таможенный и паспортный контроль, мальчик понял, что Чудовище настигло его. И теперь оно находилось здесь, с ними, в самолете. А ответ? Мальчику казалось, что он уже знает некоторые слова, ну многие еще не слова, а отдельные буквы ответа, и ему необходимо об этом поговорить. Он знает с кем. Это еще не тот человек с серо-голубыми глазами, но он как бы мостик к нему (солнечный мостик?) и одна из букв ответа. Потому что те, кто его окружает, тоже беспокоятся о шариках, которые, вполне возможно, заехали за ролики, и они тоже, разумеется, ничего не знают. При чем здесь шарики?! И ролики?! Просто некоторым людям иногда ближе других удается подойти к краю… Чего?! Еще одна из букв ответа?!
   И сейчас мальчик поднял солнцезащитную шторку на иллюминаторе и смотрел на Солнце. Таким оно было? В этом последнем сне о Чудовище, когда папа выстрелил из ружья? Таким или еще более красным? Букв становится все больше, и состязание вот-вот завершится. Может, ему самому стоит пройтись по самолету и найти этого человека, пока мама вышла в туалет… А если он ошибается?
   — Привет, парень.
   Мальчик поднял голову — Чип облокотился о спинку кресла и улыбался:
   — Любуешься картинкой в окошке?
   Мальчик кивнул, а потом сказал:
   — Здравствуйте!
   — Она не особо-то меняется? Я имею в виду картинку…
   Мальчик снова кивнул — нет, он не ошибается.
   — И мне кажется, что ты догадываешься почему. Я прав, парень?
   Мальчик посмотрел в смеющиеся шальные глаза Чипа и чуть слышно проговорил:
   — Оно скоро проснется.
   — Кто? — Смеющиеся глаза вдруг сразу стали серьезными.
   — Я не знаю… Я называю это Чудовищем.
   Чип какое-то время внимательно смотрел на мальчика, потом перевел взгляд на соседнее кресло:
   — Позволишь присесть?
   — Конечно. — Мальчик хотел что-то добавить про то, что это мамино место, но передумал. — Присаживайтесь.
   И тогда зажглись световые табло — самолет начал снижение.
* * *
   А некоторое время назад Чип довольно весело выпивал в обществе братьев-телевизионщиков. Он уже давно понял, что происходит ЧТО-ТО не то и самолет вовсе не приближается к солнечной стране, которую Чип когда-то мечтал посетить, а потом посетил и не нашел там следов своих юношеских восторгов. Именно тогда Чип впервые почувствовал, что энтропия окружающего Мира переносится внутрь его, что Мир остывает и сокращается в размере, но в нем все же еще остались живые островки тепла. Один из таких островков Чип встретил на берегу моря, в некотором из бесчисленных белоснежных городков, окунувшихся в апельсиновые деревья и в звенящую синеву Средиземноморья. Городок этот располагался где-то между Валенсией и Аликанте, а островком был красивый семидесятипятилетний дед, сохранивший осанку тореадора, густоту волос, когда-то черных как смоль, а сейчас посеребренных, и коварную влюбленность в глазах, свойственную чародеям и великим поножовщикам. Когда-то в молодости дед был леваком, потом анархистом, участвовал в гражданской войне, но генералы, с ослепительными улыбками проливавшие кровь, как вино на веселой попойке, и умеющие умирать молодыми, уже давно не тревожили его душу, как и тени Франко, Гарсиа Лорки, Сальвадора Дали и многих других, великих и разных, встреченных им в жизни, давно не беспокоили его по ночам. Он владел небольшим чистым и светлым кафе, расположившимся на чудной, идущей вдоль бухты набережной, укрытой тяжелыми, шепчущими на ветру шапками высоченных пальм, и любил посидеть за столиком с поздним клиентом, посмотреть на море, за все его семьдесят пять лет так и не изменившее своего запаха, и поговорить о том о сем. Одним из таких поздних клиентов как-то оказался Чип — усталый и поссорившийся с шумной и пафосной тусовкой, с которой он отдыхал и снимал какой-то клип. Чип был зол и подумывал о том, что ему не мешает выпить пива, причем одну кружку он шарахнет сразу, а с другой посидит какое-то время в одиночестве.
   Чип зашел в кафе, бросил официанту:
   — Дос сербесса[3]! — И пошел занимать самый дальний столик, куда осенью в ветреную погоду долетали брызги прибоя. Сейчас лето полностью вступило в свои права, и бархат ночного моря был неподвижен, как черные крылья огромных уснувших бабочек. Испанский Чипа ограничивался возможностью сделать заказ в ресторане, договориться с проституткой или гостиничным портье, но Чип знал, что эти люди ценили, когда к ним обращались на их родном языке, и они нравились Чипу больше пафосной и шумной тусовки, с которой он приехал в их страну. Он быстро выпил кружку ледяного пива, набрал полные легкие морского воздуха и подумал, что с удовольствием просидел бы за этим столиком остаток жизни. И тогда, словно сотворившись из ночи, появился этот Дед. Он с улыбкой гранда или предводителя контрабандистов, обнажившей ровный и все еще безупречной белизны ряд зубов, поинтересовался, не помешает ли. Чип вообще-то хотел посидеть в одиночестве, но Дед был уж очень колоритен, и Чип решил, что общение с таким персонажем действительно не помешает. Далее Дед поинтересовался у Чипа, не француз ли он.
   — Нихт, — ухмыльнулся Чип, а потом добавил, — нон…
   — Дойчлянд?[4] — Дед посмотрел на Чипа и тут же отрицательно покачал головой. — Вэ ар ю фром?[5].
   — Фром Раша?[6] — улыбнулся Чип. — Руссо…
   — Руссо?!!
   — Си, сеньор… Так точно…
   — Так точно, — повторил испанец. Казалось, он очень обрадовался. — Я немного говорю по-русски. Так точно. Именно так говорил мой друг (испанец имел сильнейший акцент, путал буквы: й-а-а ньемнохо говорью руссо, — но Чип понимал его, к тому же познания Чипа в испанском были значительно беднее). Испанцы помнят русских, и многие благодарны им за тридцать шестой год, правда, сейчас времена меняются.
   — Да, действительно, — согласился Чип.
   — У меня был друг, русский летчик, мы звали их «курносые»… Он погиб под Мадридом, когда уже распустили интербригады и поражение Республики стало неизбежным… Его звали Миша. Он говорил, что это — медведь. Русский медведь.
   — Наверное, так, — улыбнулся Чип. — Стало быть, тезка.
   — Тезка?
   — У нас с ним одно имя. Я тоже Миша. Михаил Коржава.
   И они познакомились.
   Они говорили долго, пока не перебрали множество тем — от корриды, фиесты и русских пельменей до секретов виноделия, где род Деда оказывается весьма преуспел; от работ Эль Греко и Веласкеса, возможности реставрации тоталитаризма в России до сумасшедшей архитектуры Гауди, которую Чип наблюдал в Барселоне и ее окрестностях. И чем больше они говорили, тем уютнее становилось Чипу и тем меньше ему хотелось покидать человека, чей род уже не одно столетие превращал виноградный сок в вино — Чип оценил молодой янтарный мускат и терпкое красное трехлетнее — и в чьих жилах скорее всего вместо крови пульсировало расплавленное Солнце.
   А потом Дед показал Чипу свою наваху с инкрустированным лезвием и блеснувшей, словно зрачок пантеры, канавкой — кровостоком. Дед сказал, что наваха досталась ему еще от отца. А Чип подумал, что он-то рос без отца и поэтому его наследство — лишь поиски утрачиваемого мужества. Чип твердо решил встать предстоящей зимой на сноуборд[7] или совершить затяжной прыжок с парашютом — эстетский бунт, он же паника перед нашествием Андротина, вернее, перед нашествием Вечной Бабы.
   — Я хочу выпить за вашу страну, — провозгласил Чип тост, — где не прошел… где не прошел бабизм.
   Дед его не понял. Чип пояснил. Дед пришел от этого в восторг.
   — Они у нас никогда не пройдут, — расхохотался Дед. Оба уже были прилично навеселе, и Дед погладил свою наваху. — У нас есть что передать сыновьям. — Потом он указал на стайку красавиц, потягивающих какой-то коктейль в ожидании заблудившихся в этой ночи кавалеров, его глаза хитро заблестели. — Но пасаран[8], амиго!
   — Но пасаран! — засмеялся Чип, и они выпили.
   А потом появилась Ирланда Мари Пасс, и Чип понял, почему «но пасаран». Дед, с гордостью поглядывая на нее, заявил, что Ирланда — его младшая внучка, приехавшая на каникулы со своими университетскими друзьями. Сейчас эта веселая компания, нарядившись группой поющих хитанос — цыган, возвращается с фиесты, бушующей в центре города, и, если Чип хочет, Дед может попросить их что-нибудь исполнить. Они хорошие ребята, а об усталости им думать еще рановато. Чип сказал, что будет им очень признателен — в какой-то момент ему показалось, что эти люди его родственники, что он — испанец и просто вернулся домой после долгого отсутствия. Алкоголь… И они запели. Чип услышал гитару, совсем непохожую на тоскующую по воле гитару российских просторов. На этой желтой земле, что смотрит в небо (бездонную синь неба? над всей Испанией безоблачное небо?!) огромными глазами, где безрассудство любви переплелось с пьянящей готовностью к измене, где из-за женщин готовы сражаться на ножах, навахах с инкрустированными лезвиями, для того чтобы на ближайшей фиесте менять подруг, не сожалея (как перчатки? так было в какой-то нашей песенке?), где ласка может быть беспощадной, а нежность в состоянии убить, и все это очень весело, — на этой земле была рождена совсем другая гитара. Чип растворялся в этой музыке, лучшая ночь за последние годы. Первобытная, забытая пляска и множество веков, целый слой, возможно, самой рафинированной культуры Запада в гремучей смеси с Востоком. Чип балдел — алкоголь, ритм фламенко, взорвавший мир до полноты бытия, Испания — расплавленное, выплескивающееся Солнце, и танцующая Ирланда Мари Пасс — юная девственница, Кармен, невинна, сладострастна, расточительна и недоступна… Ох, Дед, как же бы я хотел трахнуть твою внучку, а может быть, пить с ней молочный коктейль трубочками из одного стакана. Безупречность жеста — руки поднимаются к волосам и еще выше, пронзая звездный бархат ночи, и — парадоксально! — в глубине ладоней (Дед смеялся, когда Ирланда подавала Чипу вино, а потом они волокли его танцевать) живет тепло заботы или, быть может, уже осознаваемого материнства. «У южных женщин щедрые руки», — скажет Чип. Еще алкоголь, изящество породистой кобылицы, Тулуз-Лотрек, пришедший на память, к черту Тулуз-Лотрека! Чип балдел. Великолепный Дед, им есть что передать не только своим сыновьям! Чип не знал и поэтому не мог себе признаться в том, что он, наверное, влюбился. Просто-напросто влюбился, как это происходило, происходит и будет происходить с миллионами других людей. Он этого просто не знал. Чип был надежно защищен от всякой эмоциональной дребедени; он был циничен, весел, жесток и часто великолепен. Поэтому — просто потрясающий Дед, отличная вечеринка и живые, по-настоящему ЖИВЫЕ люди вокруг.
   Чип ошибался. Он понял это через несколько дней, когда Ирланды уже не было рядом. В очередной раз Чип оказался в постели с наскучившей ему белокурой певичкой, для которой они снимали здесь клип. Певичка была откровенной блядью, ненасытной самкой, трахающейся со всеми подряд на пути своей бестолковой звездной карьеры. Сказать, что это ей нравилось, было бы ошибкой, именно ошибкой, а не сильным преуменьшением. Она утоляла голод, неистовую жажду своего рехнувшегося бездонного влагалища, черной дыры, которую невозможно было наполнить. Чип знавал веселых девушек, искательниц секс-приключений, получающих удовольствие, как ценители от хорошего вина, и желающих испробовать нового. Но здесь, если Чипу стоит продолжить аналогию, была черная пьянка, дикий запой, иногда попахивающий болезнью. При своих весьма недурственных внешних данных она могла сделать карьеру супершлюхи, и музыкальные опыты, к чему она, кстати, не имела особых способностей, здесь были вовсе не обязательны. Хотя, по большому счету, ему на все это было глубоко наплевать: он получал свои денежки, «гонорар за предательство», как любил пошутить Чип, две недели съемок в Испании подходили к концу, и дальше свое путешествие в поисках вечного фаллоса она продолжит уже без него.
   Съемки завершились, они отметили это дело, прилично выпив всей компанией, вернулись в гостиницу перед рассветом, и Чип тут же завалился спать. А через какое-то время его извлекли из сладостного сна, который он тут же забыл, но извлекли не окончательно — Чип как бы находился в полусне, чувствуя легкую эрекцию и что-то горячее и влажное, ласкающее его пах. Чип решил не просыпаться. Потом он почувствовал ее руки, осторожно и умело освобождающие его от тонкой ткани летних плавок, и опять там, внизу, ее быстрый язык и горячие губы, влажный рот и снова язык. Чип почему-то озаботился вопросом, удастся ли ему кончить во сне, потом он вспомнил количество выпитого и подумал, что скорее всего нет, что, впрочем, абсолютно не важно. Чип решил, что будет очень интересно попробовать вот так: не просыпаться, предоставив возможность своей белокурой подружке действовать самостоятельно. Вероятно, она поняла предложенную игру, а может быть, в самом деле считая, что Чип пьян, решила позабавиться в одиночестве. Чип, чувствуя влажный и горячий рот, периодически впускающий в себя его член, приоткрыл глаза и увидел ее руку, медленно двигающуюся вдоль живота, проникающую между роскошных широко раскинутых ног и тонущую где-то там, в темноте. Она подалась вперед, ноги ее сжались и распахнулись снова, и тут же движения стали быстрее, и Чип услышал ее участившееся дыхание — горячая влага теперь буквально впилась в его тело. Чип улыбнулся этой самодостаточности и физиологичной конкретности, а потом улыбнулся снова, услышав ее тихий захлебывающийся стон и решив, что так она может задохнуться. Представляете — утром Чипа приводят в полицейский участок, потому что некая поющая русская пиз…а задохнулась, подавившись его членом. А потом появляется заголовок в газетах: «Будущая русская поп-звезда погибла от мастурбации и неудачной попытки минета с известным клипмейкером».
   Чип закрыл глаза и, протянув руку, коснулся ее головы, все еще продолжая оставаться в мягкой невесомости полудремы. Он не хотел просыпаться, лишь утопил пальцы в ее волосах и несколько выгнул бедра. Она почувствовала это, движения участились, сосущая жажда прорывалась низкими, почти грудными стонами. Эрекция стала сильнее. Чип ощутил ее пальцы, протяжную хрипоту вздоха и подумал об Ирланде. Она снилась ему только что… И какая-то ее часть продолжала оставаться с ним сейчас. Чип улыбнулся, не раскрывая глаз, и протянул вторую руку — у нее были роскошные волосы. Чип выгнулся сильнее и прижал к себе ее голову. Ответный мучительный стон, палец Чипа касается ее депилированного лобка, проникает глубже, во влагу, в горячие соки ее зовущего лона, стон — сорванный звук, и она, не разжимая пальцев, судорожно садится на Чипа, и в следующее мгновение он уже вошел глубоко в ее тело, так глубоко, что, может быть, он смог бы найти то, что осталось в сновидениях. Чип поднял руки, словно повисшие в воздухе, и коснулся ее налитых сосков, он сдавил их, сделав ей больно, мучительный стон или стон благодарности. Чип поднял руку, она поймала его пальцы губами — горячая сосущая влага накатывала волнами в такт движениям тела. Чип дотронулся до низа ее живота и еще ниже — она была вся мокрая… Породистая кобылица. Он взялся за ее бедра и беззвучно произнес: «Ирланда». И тогда, совершенно ошеломленный, Чип понял, что он влюблен, он не знал, кто она — Ирланда или та единственная женщина, которая была каждой из них и всеми ими сразу, но Чип находился в состоянии ВЛЮБЛЕННОСТИ, за которым уже совсем рядом начинается нечто тайное, и Ирланда лишь привела его в этот мир, древний и могущественный, состоящий из живой страсти, из живого и вечного ДА… Круп породистой кобылицы… Чип повернул ее к себе спиной и на мгновение замер, любуясь очертаниями, которыми мужчины любовались уже тысячи веков. Он чувствовал ее как никогда, но хотел проникнуть еще глубже, он слушал ее стоны и понимал, что это восхитительный забытый древний язык, он провел руками по спине, по выгнутым и крепким бедрам, начинающим дрожать, он поднялся, прижимаясь к стонущему телу, пахнущему зноем и миндалем, он впился губами в ее шею, и ему захотелось обнять ее со всей беспощадностью и нежностью, на которые только был способен. Потом, не выпуская друг друга, они повалились на пол, на мгновение все прекратив, на мгновение, ставшее бесконечным, а затем Чип прижал к себе ее бедра, ее спину, и его тело уже больше не знало усталости, и они тонули в собственных воплях, в муке, взрывающейся восторгом, и Чип не мог и не хотел всего этого прекращать, он видел танцующую Ирланду, стонущую сейчас в его объятиях, и слышал ритм, из которого произрастал плодородием Мир. Он был влюблен, он любил и наслаждался этой юной силой, совокупляющей его с утренней беспечной девой, и она продолжала дрожать и уже просто орала, обхватив его руками за голову, за ягодицы. Потом она ослабла, а Чип, и, может быть, тому виной был алкоголь, не мог и не хотел всего этого заканчивать, и уже давно был рассвет, а он продолжал, и она снова дрожала, и Чип знал о ее способности испытывать подряд несколько оргазмов. А потом, перед самым концом, Чип снова вошел в нее, услышав свой собственный мучительный стон, услышав ее крики, и они вместе одновременно утонули в чем-то огромном и оранжевом, словно это было Солнце, а потом она повернулась к нему и вся сжалась, и Чип услышал, как бьется ее сердце, и почувствовал ее запах — запах покоренного животного.
   Пауза и пустота, которую оба боялись наполнить.
   А потом, чуть позже, она прошептала:
   — Это же не правда, что я думаю?
   Чип посмотрел в ее огромные испуганные, неверящие глаза и почувствовал вдруг, что ему жаль ее и жаль себя, потому что сейчас что-то утрачивается и, возможно, больше уже никогда не вернется. Что у него спросили? У него спросили: милый, у нас сейчас был просто секс или нечто большее? Это нечто большее называется одним очень опасным словом… Так что у нас было?
   Чип улыбнулся и кивнул:
   — Да, не правда…
   — Я так и знала, — произнесла она. Потом улыбнулась:
   — Ты в кого-то влюбился, парниша? — Она весело провела рукой по его обнаженному телу, усмехнулась и вдруг, неожиданно вздохнув, вскинула свои огромные раскосые глаза и проговорила: