Тайный агент не крадет. Это правило номер один. Посольство, обнаружив пропажу документов, может перестроить свои планы, пересмотреть или отменить соглашения, немедленно принять десятки всевозможных мер, чтобы предотвратить или хотя бы свести до минимума грозящую опасность, Самая желанная женщина — это та, которая тебе не принадлежит. Только тот обман достигает цели, который никогда не будет раскрыт. Так зачем же красть? Причина была как будто ясна. Гартинг попал в цейтнот. Сколь бы ни были рассчитанны его действия, на всем лежал отпечаток спешки. Почему? У него был строго ограниченный срок? Почему?
   «Не спеши, Алан. Осторожнее. Постарайся, как Тони, Алан« . Как очаровательный, неторопливый, гибкий, ритмичный, весьма сведущий по части анатомии, наш добрый друг-Тони Уиллоугби, широко известный во всех привилегированных клубах Лондона и прославившийся своей высокой техникой в любви.
   — По правде говоря, я бы предпочел, чтобы первым у нас-был мальчик, — сказал Корк. — Понимаете, когда первый раз позади, там уж можно рискнуть и еще. Впрочем, я не сторонник очень многодетных семейств, отнюдь нет. Конечно, если проблемы прислуги для вас не существует, тогда другое дело. А вы, кстати, не женаты? Ох, простите, я это как-то так…
   Предположим на мгновение, что это тайное, отчаянное проникновение в архив явилось результатом дремавших в его душе симпатий, что именно это заставило его действовать. В таком случае, чем диктовалась эта бешеная спешка, какова была ее цель? Вовремя выполнить указание нетерпеливого шефа? Только ли это? Первая стадия прослеживалась легко: Карфельд начал набирать силу в октябре. С этого момента многочисленная нацистская партия стала реальностью, даже возможность нацистского правительства перестала быть утопией. Месяц-другой Гартинг размышляет. Он видит физиономию Карфельда на всех заборах, слышит знакомые лозунги. Он в самом деле возбуждает желание открыть ворота коммунизму, заметил однажды де Лилл… Пробуждение происходит медленно и не без внутреннего сопротивления; старые воспоминания и симпатии погребены глубоко на дне души и не стремятся сразу всплыть. Но вот наступает поворотный момент, решение принято. Быть может, сам, быть может, уступая уговорам Прашко, он решается на измену. Прашко требует Зеленую папку. Добудь нам Зеленую папку, и ты сослужишь великую службу нашему делу. Добудь Зеленую папку к знаменательному дню, к Брюсселю. «Содержание этой папки, — сказал Брэдфилд, — может серьезно подорвать нашу позицию в Брюсселе…»
   А может быть, он просто пал жертвой шантажа? Может, этим объяснялась его отчаянная торопливость? Может, он был поставлен перед необходимостью исполнить приказ своего алчного шефа, пригрозившего ему разоблачением каких-то его старых грехов? Этот инцидент в КЈльне, например, быть может, там произошло нечто такое, что могло сильно его скомпрометировать? Женщина, торговля наркотиками? Может, в бытность свою в армии он присвоил казенные деньги? Может, он продавал контрабандное виски и сигареты? Может, он был гомосексуалистом и влип в какую-нибудь грязную историю? Словом, быть может, он пал жертвой одного из тех банальнейших соблазнов, которые погубили карьеру не одного дипломата?
   Нет, это не в его характере. Де Лилл прав: во всех действиях Гартинга была решимость, напор, беспощадность, исключающая даже самоохранение, была агрессивность, рвение и целенаправленность, не совместимые с поведением человека подневольного, попавшего в тиски шантажа. В этой второй, тайной жизни, которую пытался сейчас исследовать Тернер, Гартинг был не слугой, а господином. Он не был послан — не был призван. Он не был загнан — он сам гнал, охотился, преследовал. В этом по крайней мере между ним и Тернером существовала полная тождественность. Но дичь, за которой гнался Тернер, имела имя. И был оставлен ясный — хотя бы на первых порах — след. Дальше этот след терялся где-то в рейнском речном тумане. И особенно странным казалось следующее. Гартинг охотился в одиночку и даже не искал себе поддержки, покровителей…
   А что, если Гартинг шантажировал Брэдфилда? Тернер невольно выпрямился на стуле, когда этот вопрос вдруг возник в его уме. Не этим ли объяснялось уклончивое поведение Брэдфилда? Не потому ли Брэдфилд подыскал ему работу в архиве, смотрел сквозь пальцы на эти отлучки по четвергам, на то, как Гартинг слонялся по всем коридорам с портфелем в руках?
   Он еще раз перелистал записную книжку и подумал: «Начнем с основного вопроса… Не будем спрашивать, почему Христос был рожден в рождественскую ночь, — спросим, был ли он рожден вообще. Почему вообще четверги? Почему послеобеденное время? Почему такая регулярность? Сколь бы ни был он дерзок, почему все же эти встречи со связным днем, в рабочие часы, в Годесберге, когда его отсутствие в посольстве влекло за собой по меньшей мере необходимость лжи? Ведь это же все нелепо». Вздор, Тернер, все твои рассуждения вздорны. Гартинг мог встречаться с нужным ему лицом в любое время. Ночью в КЈнигсвинтере; на лесистом склоне Петерсберга; в КЈльне, в Кобленце и даже за пограничной чертой — в Люксембурге или в Голландии — в нерабочие дни, когда не пришлось бы давать никаких объяснений, ни правдивых, ни ложных, ибо они никого не интересовали.
   Тернер швырнул на стол карандаш и громко выбранился.
   — Что-нибудь не ладится? — спросил Корк. Все машины его отчаянно трещали, и Корк бегал от одной к другой, утихомиривая их, как голодных детей.
   — Ничего, достаточно хорошенько помолиться, и все пойдет на лад, — сказал Тернер, припомнив вдруг, что сказал он утром Гонту.
   — Если хотите послать телеграмму, — бесстрастно предупредил его Корк, — советую поспешить. — Он быстро переходил от одного аппарата к другому, нажимая на кнопки, вытягивая бумажную ленту, словно видел свою главную за дачу в том, чтобы не давать машинам ни секунды бездействовать. — Похоже, что в Брюсселе, того и гляди, все полетит к черту. Гунны грозят покинуть зал заседания, если мы не повысим наши вложения в Сельскохозяйственный фонд. Холидей-Прайд считает это просто предлогом. Если события будут разворачиваться с такой быстротой, я закажу билеты на самолет на июнь месяц.
   — Предлогом для чего? Корк прочел сообщение вслух:
   — «Удобная лазейка, чтобы покинуть Брюссель, пока в Федеративной республике положение не нормализуется».
   Тернер зевнул и отодвинул от себя телеграфные бланки.
   — Я пошлю свою телеграмму завтра.
   — Сейчас уже и есть завтра, — мягко напомнил ему Корк.

 
   «Если бы я курил, я бы выкурил одну из твоих сигар. Немножко нирваны мне бы сейчас не повредило, — подумал он. — Если я не могу добраться ни до одной из девочек, мне бы хоть сигару, что ли». Он знал, что все его построения от начала и до конца неверны.
   Все рассыпалось, концы с концами не сходились, ничто не объясняло одержимости, ничто ничего не объясняло. Он выковал цепочку, ни одно звено которой не желало сцепиться с другим. Уронив голову на руки, он дал им волю, всем этим фуриям, наблюдал и смотрел, как они уродливой процессией медленно проходят перед его истерзанным воображением: безликий Прашко, матерый резидент, руководящий со своего неуязвимого парламентского кресла целой сетью шпионов-эмигрантов. Зибкрон, своекорыстный страж общественной безопасности, подозревающий посольство в причастности к многостороннему заговору в пользу России, попеременно то охраняющий, то преследующий тех, на кого падает его подозрение. Брэдфилд, ригорист, педант, аристократ, презирающий сотрудников разведки и покрывающий их; непроницаемый, несмотря на свою явную причастность к преступлению, обладатель ключей от архива и канцелярии, от лифта, от спецсумки, бодрствующий всю ночь и готовый наутро отбыть в Брюссель. Прелюбодействующая Дженни Парджитер, повинная в куда более страшном преступлении, на которое ее толкнула иллюзорная страсть, уже запятнавшая ее имя в глазах всех сотрудников посольства. Медоуз, ослепленный безответной отеческой любовью к Гартингу, кладущий, презрев риск, последнюю из сорока папок на тележку. Де Лилл, интеллектуал и гомосексуалист, вступающий в борьбу, чтобы помочь Гартингу предать своих друзей. Стократно увеличенные, нелепо искаженные, они маячили перед ним, надвигались, извиваясь, сплетаясь в непотребном танце, и таяли перед лицом его собственных иронических опровержений. Те факты, которые всего несколько часов назад, казалось, приоткрывали перед ним завесу истины, теперь отбрасывали его в непроглядную тьму сомнений.
   Шагая по коридору, совсем больной от усталости и тошнотного головокружения, он еще раз задал себе вопрос: «Какие секреты хранит в себе таинственная Зеленая папка? И кто, черт побери, расскажет мне об этом, мне, Тернеру, временному здесь человеку».
   С полей тянуло туманом, он стлался по шоссе, словно дым, и оно тускло поблескивало под серыми дождевыми облаками. Колеса машин надсадно скрипели на влажном асфальте. Назад, в свой серый склеп, устало подумал Тернер. Охота кончена — на сегодня. И никакой хорошенький херувимчик не подарит себя этой старой безволосой обезьяне. Однако если след оборвался, это еще не конец и еще рано делать из меня отступника.

 
   Ночной портье в «Адлере» поглядел на него с сочувствием.
   — Удалось немножко развлечься? — спросил он, протягивая ему ключ от номера,
   — Не особенно. — Надо бы вам съездить в КЈльн. Это наш Париж.
   На спинку кресла был аккуратно повешен смокинг де Лилла с приколотым к рукаву конвертом. На столе стояла бутылка виски.
   «Если Вам непременно хочется поглядеть на это владение, — прочел Тернер, — я могу заехать за Вами в среду в пять утра». В постскриптуме содержалось пожелание приятно провести вечер у Брэдфилдов и шутливое предостережение не закапать томатным супом отвороты смокинга, дабы не дать повода к каким-либо кривотолкам относительно цвета политических убеждений его владельца, тем более, добавлял он как бы между прочим, что среди приглашенных, видимо, будет герр Людвиг Зибкрон из федерального министерства внутренних дел.
   Тернер открыл кран ванны, взял с полки над раковиной стакан, до половины наполнил его виски. Почему это де Лилл вдруг пошел ему навстречу? Из сострадания к заблудшей душе? Боже упаси. И раз уж эта ночь отдана во власть бессмысленных вопросов, то почему его позвали на эту встречу с Зибкроном? Он лег в постель и в полудремоте пролежал до полудня: ему мерещился Борнмут и островерхие, неприступные ели на голых утесах Брэнксома, и он слышал голос жены, упаковывавшей детские вещи в чемодан: «Я пойду своей дорогой, ты — своей, и поглядим, кому из нас посчастливится первому проникнуть в рай», и безутешные рыдания Дженни Парджитер, взывавшей к сочувствию в безлюдной пустыне мира. «Не беспокойся, Артур, — подумал он сквозь дремоту, — я не трону Майры даже ради спасения своей души».


10. «KULTUR» У БРЭДФИЛДОВ

Вторник. Вечер


   — Вы должны решительнее запрещать им, Зибкрон, — отважно, хотя и несколько сипло заявил герр Зааб после изрядной порции бургундского. — Это полоумные идиоты, Зибкрон. Турки. — Зааб уже перепил и перекричал всех, вызвав общее неловкое молчание. Только его жена — миниатюрная белокурая куколка неопределенной национальности с мило обнаженной нежной грудью — как ни в чем не бывало продолжала одарять его восторженными взглядами. Остальные гости, истомленные скукой и лишенные возможности отмщения, медленно умирали от тоски под гром обличительных речей герра Зааба. Официант и официантка в венгерских национальных костюмах осторожно двигались за спинами гостей, словно в больничной палате, явно получив указание (в этом Тернер ни секунды не сомневался) уделять герру Людвигу Зибкрону больше внимания, чем всем остальным пациентам, вместе взятым. В его бледных, увеличенных очками, лишенных всякого выражения глазах, казалось, едва теплилась жизнь; бледные руки, точно две салфетки, лежали по обе стороны прибора; мертвенная неподвижность его позы словно бы говорила: он ждет — сейчас его положат на носилки, поднимут и понесут.
   Четыре серебряных подсвечника с восьмиугольным основанием, и, если верить папаше Брэдфилда, весьма недурной марки — Поль де Ламери, год 1729, — ниточкой бриллиантовых огней соединяли Хейзел Брэдфилд с ее супругом, сидевшим по другую сторону длинного стола.
   Тернера посадили где-то посередине между ними; смокинг де Лилла стягивал его, словно железный корсет. Даже рубашка и та была мала. Ее достал ему старший посыльный отеля в Бад-Годесберге, и Тернер заплатил за нее столько, сколько ему еще не приходилось платить ни за одну рубашку на свете, а теперь она душила его, и кончики крахмального воротничка впивались в шею.
   — Они уже стекаются со всех сел и деревень. Их на этой чертовой рыночной площади должно собраться около двенадцати тысяч, И они строят Schaffet. — Английский язык и на этот раз подвел его. — Как, черт побери, это перевести? — вопросил он, обращаясь ко всем присутствующим сразу.
   Зибкрон пошевелился, словно его оживили глотком воды.
   — Помост, — пробормотал он, и его угасающий взор метнулся в сторону Тернера, вспыхнул на мгновение и снова потух.
   — Это фантастика — как Зибкрон знает английский язык! — возликовал Зааб. — Днем Зибкрон — Пальмерстон, ночью он — Бисмарк. Сейчас вечер, и он, как видите, совмещает в себе и того и другого… Помост. Даст бог, они установят на нем виселицу для этого сволочного типа. Вы слишком к нему снисходительны, Зибкрон. — Он поднял бокал и предложил пространный тост за Брэдфилда, отягощенный мало подходящими к случаю комплиментами.
   — И Карл-Гейнц тоже фантастически знает английский, — пролепетала фарфоровая куколка. — Ты слишком скромен, Карл-Гейнц. У него язык такой же хороший, как и у герра Зибкрона.
   Фрау Зааб было совершенно наплевать на Зибкрона. Да, в сущности, и на любого мужчину, чьи достоинства ставились выше, чем достоинства ее супруга. Ее реплика оборвала нить разговора, и он упал, как воздушный змей, и даже у Зааба уже не хватило сил запустить его снова. — Вы сказали: запретите ему. — Зибкрон взял серебряные щипцы для орехов; его пухлая рука медленно поворачивала их перед пламенем свечи, отыскивая какое-нибудь предательское несовершенство. Стоявшая перед ним тарелка была безупречно очищена от остатков пищи —словно вылизанное языком блюдечко кошки. Он был бледный, холеный, угрюмый, примерно одного возраста с Тернером и чем-то напоминал метрдотеля или директора гостиницы — человека, привыкшего ходить по чужим коврам. Лицо у него было округлое, но жесткое, и рот жил на этом лице своей, обособленной жизнью — губы размыкались, чтобы выполнить ту или иную функцию, и смыкались снова, чтобы выполнить другую. Слова не служили ему средством выражения, а лишь средством вызвать на разговор других, за ними таился безмолвный допрос, начать который мешала усталость или холодное глубокое равнодушие омертвелого сердца.
   — Ja. Запретите ему, — повторил Зааб, навалившись —грудью на стол, чтобы все могли лучше слышать. — Запретите всякие там митинги, демонстрации. Запретите это все. Как коммунистам, которые только тогда, черт побери, и понимают… «Зибкрон? Sie waren ja auch in Hanover!» (Вы тоже были в Ганновере! (нем.)) Да, и Зибкрон был там? Почему он не запретил все это? Ведь это же какие-то дикие звери — все они там. И они набирают силу, nicht wahr (Разве не так (нем.)), Зибкрон? Великий боже, у меня тоже есть кое-какой опыт. — Зааб был человек немолодой и как журналист сотрудничал в свое время во многих газетах, но большинство из них исчезло с лица земли, когда окончилась война. Какого сорта опыт довелось приобрести герру Заабу в те времена, ни у кого не вызывало сомнения. — Но у меня никогда не было ненависти к англичанам. Вы можете подтвердить это, Зибкрон. Das kцnnen Sie ja bestдtigen. Двадцать лет я писал об этой сумасшедшей стране. Я был критичен — чертовски критичен порой, — но я никогда не был против англичан. Нет, никогда не был, — заключил он свою речь, так невнятно пробормотав последние слова, что это сразу поставило под сомнение все им сказанное.
   — Карл-Гейнц фантастически за англичан, — произнесла его куколка-супруга. — Он ест по-английски, пьет по-английски. — Она вздохнула, словно давая понять, что и остальная его деятельность также носит несколько английский характер. Эта куколка довольно много ела; она еще продолжала что-то пережевывать, а крошечная ручка ее брала очередной кусок, готовясь отправить его в рот.
   — Мы перед вами в долгу, Карл-Гейнц, — с тяжеловесной веселостью сказал Брэдфилд. — Да продлится ваша деятельность многие лета. — Он лишь полчаса назад возвратился из Брюсселя и за столом почти все время не спускал глаз с Зибкрона.
   Миссис Ванделунг, жена голландского советника, уютно закутала в меховую накидку свои внушительные плечи и самодовольно сообщила:
   — Мы ездим в Англию каждый год. Наша дочка учится в школе в Англии, и наш сын учится в школе в Англии…— Она продолжала лепетать. Все, что она любит, чем дорожит, чем восхищается, — все так или иначе имеет отношение к Англии. Ее скелетообразный муж коснулся пре лестного запястья Хейзел Брэдфилд и кивнул, засветившись отраженным восторгом:
   — Всегда! — прошептал он, словно заклятие. Хейзел Брэдфилд, выйдя из задумчивости, улыбнулась
   ему довольно мрачно, не сводя все еще отрешенного взгляда с серой руки, касавшейся ее запястья.
   — Как вы милы сегодня, Бернард, — сказала она любезно— Берегитесь, дамы могут приревновать вас ко мне. — Однако шутка прозвучала не слишком одобряюще — в голосе сохранилась неприятная, резковатая нотка.
   «Эта не из тех, — подумал Тернер, перехватив злой взгляд, который она метнула на Зааба, снова пустившегося в рассуждения, — кто умеет быть милосердным к своим менее ослепительным сестрам. Между прочим, очень возможно, что я сижу на том самом стуле, на котором некогда сидел Лео, — продолжал он размышлять. — И ем то, что предназначалось для него? Впрочем, нет, по вторникам Лео сидел дома… к тому же его не приглашали сюда ужинать — только выпить», — напомнил он себе, поднимая бокал в ответ на предложенный герром Заабом тост.
   — Брэдфилд, вы лучший из лучших. Ваши предки сражались при Ватерлоо, а ваша жена прекрасна, как королева. Вы лучший из лучших в британском посольстве, и вы не привечаете проклятых американцев или проклятых французов. Вы славный малый. Французы все подонки, — заключил Зааб, ко всеобщему смятению, и в столовой на миг воцарилась испуганная тишина.
   — Боюсь, что это не слишком лояльно, Карл-Гейнц, — сказала Хейзел, и откуда-то с того конца стола, где она сидела, долетел негромкий смешок — его издала пожилая, ничем не примечательная Grдfin (Графиня (нем.)), приглашенная в последнюю минуту в пару к Тернеру. Резкая струя электрического света неожиданно прорезала приятный полумрак: официанты-венгры, словно ночная смена, промаршировали из кухни к столу и с небрежной лихостью очистили его от приборов и бутылок.
   Зааб еще грузнее налег на стол, уставив толстый и не слишком чистый палец в почетного гостя.
   — Понимаете, наш приятель Людвиг Зибкрон — чертовски странный малый. Все мы — в прессе — восхищаемся им, потому что он, черт побери, остается для нас неуловимым, а журналисты преклоняются только перед тем, что не дается им в руки. А вы знаете, почему он для нас неуловим?
   Собственный вопрос сильно позабавил Зааба. Он торжествующе поглядел на всех. Лицо его сияло.
   — Потому что он, черт побери, слишком занят своим дорогим другом и… Kumpan. — Он щелкнул пальцами, беспомощно подыскивая слово. — Kumpan? — повторил он. — Kumpan?
   — Собутыльником, — подсказал Зибкрон.
   Зааб растерянно воззрился на него, огорошенный помощью, пришедшей с такой неожиданной стороны.
   — Собутыльником, — пробормотал он. — Клаусом Карфельдом. И умолк.
   — Карл-Гейнц, тебе надо запомнить, как будет по-английски, — неожиданно проворковала его супруга, и он галантно улыбнулся ей в ответ.
   — Вы приехали погостить у нас, мистер Тернер? — спросил Зибкрон, обращаясь к щипцам для орехов. Внезапно Тернер оказался в луче прожекторов, и ему померещилось, что Зибкрон встал со своего больничного ложа и при готовился произвести редкую хирургическую операцию в порядке частной практики.
   — Всего на несколько дней, — сказал Тернер. Их диалог не сразу привлек внимание присутствующих,
   так что некоторое время они разговаривали как бы с глазу на глаз, в то время как остальные продолжали прежнюю беседу. Брэдфилд рассеянно перебрасывался отрывочными фразами с Ванделунгом. До слуха Тернера долетело упоминание о Вьетнаме. Зааб, неожиданно возвратившись на поле сражения, подхватил эту тему и тут же присвоил ее себе.
   — Янки будут драться в Сайгоне, — объявил он, — но они не станут драться в Берлине. — Голос его звучал все громче и агрессивнее, но Тернер слушал его лишь краем уха — его внимание было сосредоточено на немигающем взгляде Зибкрона, устремленном на него как бы из полу мрака. — Ни с того ни с сего янки вдруг помешались на самоопределении. Почему бы им не заняться этим хоть немножко в Восточной Германии? Все борются за права этих чертовых негров. Все сражаются за эти чертовы джунгли. Может, зря мы не втыкаем себе перья в волосы? — Он, казалось, старался раздразнить Ванделунга, но безуспешно. Серая кожа старого голландца оставалась гладкой, как хорошо отполированная крышка гроба, и было ясно, что никакие эмоции уже не могут пробиться сквозь нее на поверхность. — Может, жаль, что в Берлине у нас не растут пальмы? — Он сделал паузу и громко отхлебнул вина. — Вьетнамская война — дерьмо.
   — Война — это кошмар! — внезапно возопила Grдfin. — Мы лишились всего! — Но ее реплика пропала впустую, ибо уже был поднят занавес: герр Людвиг Зибкрон приготовился говорить, положив в знак изъявления своей воли щипцы для орехов на место.
   — А откуда вы, мистер Тернер?
   — Из Йоркшира. — Воцарилась тишина. — Войну я провел в Борнмуте.
   — Герр Зибкрон имел в виду — из какого вы ведомства, — сухо пояснил Брэдфилд.
   — Из министерства иностранных дел, — сказал Тернер. — Как и все прочие, — добавил он и равнодушно поглядел на своего собеседника.
   Белые глаза Зибкрона никогда не выражали ни осуждения, ни одобрения, они просто выжидали момент, когда будет удобнее вонзить скальпель.
   — А можно ли поинтересоваться, какой именно отдел министерства имеет счастье пользоваться услугами мистера Тернера?
   — Тот, что занимается исследованиями.
   — Мистер Тернер, кроме того, известный альпинист, — донесся из другого угла комнаты голос Брэдфилда, и фарфоровая куколка изумленно воскликнула в сексуальном экстазе:
   — Die Berge! (Горы (нем.)) — Покосившись в ее сторону, Тернер заметил, как фарфоровая ручка потянула вниз бретельку платья, словно намереваясь в упоении совсем спустить ее с плеча. — Карл-Гейнц…
   — В будущем году, дорогая, — негромко прогудел умиротворяющий баритон ее супруга, — в будущем году мы отправимся в горы.
   Зибкрон улыбнулся Тернеру так, словно приготовил шутку, которую они оба могут оценить.
   — Но в настоящее время мистер Тернер спустился с гор в долину. Вы остановились в Бонне, мистер Тернер?
   — В Годесберге.
   — В отеле, мистер Тернер?
   — В «Адлере». Десятый номер.
   — И какого же рода исследования, позвольте вас спросить, ведутся из десятого номера отеля «Адлер»?
   — Людвиг, друг мой, — снова вмешался Брэдфилд, шутливость его тона звучала не слишком убедительно, — думаю, вам достаточно одного взгляда, чтобы распознать тайного агента. Алан Тернер — наша Мата Хари, он развлекает наше правительство в своей спальне.
   «Хорошо смеется тот, кто смеется последним», — было отчетливо написано на лице Зибкрона. Он подождал, пока смех утихнет.
   — Алан, — спокойно повторил он. — Алан Тернер из Йоркшира, сотрудник управления по исследованию международных проблем министерства иностранных дел Великобритании, временно проживающий в отеле «Адлер», известный альпинист. Вы должны извинить мое любопытство, мистер Тернер. Мы сейчас, знаете ли, все как на иголках здесь, в Бонне, и, поскольку я, на мою беду, несу ответственность за персональную безопасность всех сотрудников британского посольства, мой особый интерес к людям, охрана которых поручена мне, вполне понятен. О вашем пребывании здесь консульство было, без сомнения, поставлено в известность? Должно быть, эта их сводка как-то ускользнула от моего внимания.
   — Он был зарегистрирован у нас в качестве технического сотрудника, — сказал Брэдфилд, уже не скрывая своего раздражения учиненным ему в присутствии гостей допросом.
   — Как благоразумно, — произнес Зибкрон. — На сколько проще, чем какие-то исследования. Он ведет себе исследования, а вы регистрируете его как технического сотрудника. А ваши технические сотрудники все по мере сил занимаются исследованиями. Крайне несложная механика. И что же, ваши исследования носят практический характер, мистер Тернер? Статистика? Или что-то более близкое к науке, чисто академическое, так сказать?
   — Исследования вообще.