— Да он один-единственный — вы слышите? — он один-единственный среди всех нас живой, настоящий! Единственный, кто сохранил веру и способен действовать! Для вас все это — бездушная, бессмысленная игра, традиционная и глупая семейная игра вроде лото, вот что это такое для вас — просто игра. А для Лео это неотделимо от него самого! Он знает, чего он хочет, и все сделает, чтобы этого достичь!
   — Да. И уже этого достаточно, чтобы вынести ему приговор. — Брэдфилд забыл про Тернера в эту минуту. — Для таких, как он, больше нет места на земле. Хотя бы один этот урок мы все-таки сумели вынести из прошлого, благодарение небу! — Его взгляд был устремлен на реку. — Мы познали, что даже ничто — это довольно хрупкий цветок. Послушать вас, так одни вносят свою лепту, а другие — нет. Словно все мы трудимся во имя того дня, когда не будем больше никому нужны, когда мир получит возможность сложить оружие и возделывать свой сад. Но результата нет, его не существует. Завершающий день не настанет никогда. Сегодняшний день — вот ради чего мы живем. Настоящее. То, что происходит сейчас, сию минуту. Каждую ночь, ложась спать, я говорю себе: вот и еще один день отвоеван. Мир отсчитал еще один день противоестественной жизни на смертном одре. И если я больше никогда не открою глаз, быть может, все то же самое будет продолжаться еще сотни лет. Да. — Он говорил, стоя лицом к реке. — Наша политика подобна этому течению — тоже то на три дюйма выше, то ниже. Три дюйма свободного выбора — вот предел нашей деятельности. Вне его — анархия и все эти романтические западни совести и протеста. Все мы жаждем большей свободы — каждый из нас. Ее не существует. Когда мы примем эту непреложную истину, нам будет спаться легко. Гартинг прежде всего не имел права спускаться туда, вниз. А вы обязаны были вернуться в Лондон, когда получили мое распоряжение. Закон об истечении срока давности преступлений — это приказ забыть. Гартинг нарушил его, Прашко прав: Гартинг нарушил закон равновесия.
   — Но мы же не роботы! Мы рождаемся на свет свободными от всех этих пут, я верю в это! Мы не властны над собственным рассудком, не можем диктовать ему свою волю!
   — Боже милостивый, кто вам это сказал? — Он обернулся к Тернеру, в глазах его стояли слезы. — В течение восемнадцати лет моего брака и двадцати лет дипломатической службы я подчинял рассудок воле. Половину своей жизни я потратил на то, чтобы научиться не видеть, а другую половину — на то, чтобы научиться не чувствовать. И вы думаете, что после этого я не способен научиться забывать? Боже мой, порой меня гнетет то, чего я не знаю! Так какого же черта, почему не может забыть и он? Вы думаете, мне доставляет удовольствие то, что я вынужден делать? Разве вы не понимаете, что это он принудил меня к этому? Он заварил всю эту кашу, а не я! Его чудовищное бесстыдство…
   — Брэдфилд! А что же, по-вашему, Карфельд? Разве Карфельд также не преступил все границы дозволенного?
   — Что касается Карфельда, то в этом случае сущест вуют различные способы воздействия. — Его голос снова обрел свою обычную непроницаемость.
   — Лео нашел способ.
   — Неправильный, как выяснилось.
   — Почему неправильный?
   — Не все ли вам равно — почему.
   Он снова не спеша направился к машине, но Тернер опять закричал ему вслед:
   — Что заставило Лео скрыться? Он что-то прочел. Он выкрал что-то. Что было в этой Зеленой папке? Что представляли собой эти «Беседы официальные и неофициальные» с немецкими политическими деятелями? Брэдфилд! Кто их вел и с кем?
   — Умерьте ваш голос — они услышат.
   — Скажите мне! В ы вели переговоры с Карфельдом? Вот что заставило Лео отправиться на эту ночную прогулку! Вот откуда все пошло!
   Брэдфилд ничего не ответил.
   — Господи помилуй! — прошептал Тернер. — В конце концов мы, значит, ничем не отличаемся от них. Мы такие же, как Зибкрон и Прашко: мы просто ставим на ту лошадку, у которой есть шансы завтра прийти первой!
   — Тише! — предостерег его Брэдфилд.
   — Аллертон… То, что сказал Аллертон…
   — Аллертон? Ему ничего не известно!
   — В ту пятницу вечером Карфельд приехал сюда из Ганновера. На совещание. В Бонне никто об этом не был оповещен. Все держалось в такой тайне, что он от вокзала шел пешком. Вы в тот вечер, в ту пятницу, так и не поехали в Ганновер в конце концов. Ваши намерения изменились, вы возвратили билет. Лео узнал об этом через служащих транспортного отдела…
   — Вы несете какой-то вздор.
   — Вы встретились с Карфельдом в Бонне. Встречу организовал Зибкрон, а Лео выследил вас, потому что он уже знал, что вы задумали!
   — Вы не в своем уме.
   — Нет, я в своем уме. А вот Лео действительно мог сойти с ума. Потому что у него возникли подозрения. Он все время в глубине души был уверен, что вы втайне подстраховываете себя на случай провала в Брюсселе. Однако до тех пор, пока он не увидел Зеленой папки, до тех пор, пока он полностью не убедился во всем, ему еще казалось возможным действовать в рамках закона. Но ознакомившись с содержанием Зеленой папки, он понял: да, в самом деле, все повторяется сначала. Теперь он знал. Вот почему он начал спешить. Он должен был остановить вас… Он должен был остановить Карфельда, пока не поздно! Брэдфилд не проронил ни звука.
   — Что было в Зеленой папке, Брэдфилд? Почему он взял ее с собой, словно залог любви? Почему именно эту единственную папку он унес? Потому что в ней были протоколы этих самых переговоров, не так ли? Вот чем он вызвал ваш огонь на себя! Вам нужно было во что бы то ни стало вернуть себе папку. Вы подписывали эти протоколы, Брэдфилд? Вот этим самым вашим на все готовым пером? — Его светлые глаза горели гневом. — Давайте-ка сообразим, когда именно выкрал он спецсумку — в пятницу… В пятницу утром его подозрения подтвердились, не так ли? Он увидел все черным по белому на бумаге: это было еще одно доказательство тому, что он искал. Он отправился с этим к Айкман. «Они снова берутся за старое… Мы должны поло жить этому конец, пока не поздно… Мы не как все, мы — избранники». Вот почему он унес Зеленую папку! Чтобы показать им. «Дети, глядите, — хотел он сказать всем, — история и в самом деле повторяется, и это далеко не фарс!»
   — В папке были совершенно секретные документы. За одно это он мог на долгие годы сесть за решетку.
   — Но он не сядет, потому что вам нужна папка, а не человек. Вот еще одна сторона вашей трехдюймовой свободы.
   — А вы бы предпочли, чтобы я оказался фанатиком?
   — Все то, что он подозревал уже несколько месяцев, то, что носилось в воздухе Бонна, ползло шепотком, мелькало в отрывочных сведениях, которые он получал от нее, — все это нашло свое подтверждение: англичане оставляли себе на всякий случай лазейку. Небольшая политическая перестраховка — одновременное заигрывание и с Бонном, и с Москвой. Такова ваша игра, Брэдфилд? Что же под всем этим кроется? Неудивительно, черт подери, если Зибкрон думал, что вы ведете тройную игру! Сначала вы делали ставку только на Брюссель, и это было вполне мудро. «Ничто не должно помешать осуществлению наших планов». А за тем вы переметнулись на сторону Карфельда и заручились поддержкой Зибкрона. «Сведите меня с Карфельдом, — сказали вы ему, — но только с соблюдением полнейшей тайны. Англичане интересуются возможностью такого союза».
   Интересуются, понятно, совершенно неофициально, учтите. Только нащупывание почвы, встреча с глазу на глаз, учтите. Впрочем, в конечном счете торговое соглашение с Востоком отнюдь не снимается с повестки дня, герр доктор Карфельд, если в один прекрасный день вы окажетесь более надежным союзником, чем эта разваливающаяся коалиция! По правде-то говоря, в последнее время у нас очень сильны антиамериканские настроения: это ведь у нас в крови, вы знаете, герр доктор Карфельд…
   — В вас даром пропадает талант…
   — И что за этим последовало? Не успел Зибкрон поло жить Карфельда в вашу постель, как ему сообщили такое, что у него кровь заледенела в жилах: британское посольство составляет на Карфельда досье — выволакивает на свет божий все его неприглядное прошлое! Британское посольство уже раздобыло соответствующие документы — уникальные документы, Брэдфилд, — и теперь там прикидывают, нельзя ли прибегнуть к шантажу через третьих лиц. Но и это еще не все!
   — Нет.
   — Не успели Зибкрон и Карфельд оправиться от этого небольшого потрясения, как вы обрушили на их головы более сокрушительный удар. Такой, что они едва устояли на ногах. Нет, даже Альбион, подумали они, не может быть настолько вероломен: англичане просто-напросто готовят покушение на Карфельда! Это выглядело полнейшим абсурдом, разумеется. Зачем убивать человека, которого вы намерены шантажировать? Они там небось чуть не спятили, теряясь в догадках. Неудивительно, что Зибкрон казался совсем больным во вторник вечером!
   — Теперь вы знаете все. Вы проникли в тайну. Так сохраните ее.
   — Брэдфилд! — Да?
   — Кому желаете вы удачи на этот раз? Сегодня вече ром там на кого вы будете делать ставку, Брэдфилд? На Лео? Или на вашего купленного по дешевке союзника?
   Брэдфилд включил мотор.
   — Купленные по дешевке союзники!.. Только такие нам еще по карману? На большее у нас уже не хватает пороху? Мы — гордая нация, Брэдфилд! Вы еще можете заполучить Карфельда за полцены, не так ли? Он ненавидит нас, но это не имеет значения. Он сам переползет к нам! Люди меняются. А ведь он думает о нас непрестанно!..
   А какой бы это был красивый старт! Небольшой пинок под зад коленом — и он побежит вперед без оглядки.
   — Либо вы здесь, либо там. Либо вы включаетесь в игру, либо нет. — Неуверенная пауза. — Или вы скорее предпочли бы быть швейцарцем?
   Не прибавив больше ни слова, даже не взглянув на Тернера, Брэдфилд повел машину вниз с холма, свернул направо и скрылся в направлении Бонна. Тернер долго стоял, глядя ему вслед, а потом зашагал обратно вдоль реки, к стоянке такси. Внезапно за его спиной возник странный таинственный шум: глухой рокот голосов, шарканье ног — невыразимо унылые, невыразимо печальные звуки, печальнее он еще ничего не слышал в жизни. Серые колонны пришли в движение, они медленно двинулись вперед, безликие, тяжеловесные, страшные, — серое безмозглое чудовище, которое уже ничто не в силах остановить… Позади них лесистые очертания горы Чемберлена неясно проступали сквозь туман.


ЭПИЛОГ


   Брэдфилд шел впереди, де Лилл и Тернер — следом. Вечерело. На улицах почти не было движения. Бонн замер. Толпы молчаливых незнакомцев в сером текли по улочкам и переулкам, устремляясь к рыночной площади. Черные флаги лениво колыхались над разливавшимся людским потоком.
   Бонн еще не видывал таких лиц. Старые и молодые, сытые и голодные, потерянные и обретенные, мудрецы и тупицы, послушные и непокорные — все дети республики, казалось, поднялись в едином порыве и, построившись в легион, двинулись на ее жалкие бастионы. Были тут люди с гор — темноволосые, кривоногие, тщательно вымытые и причесанные, как для праздника; были клерки, пропахшие нафталином, разрумянившиеся сейчас на свежем воздухе; были и фланеры — неторопливая пехота немецкого променада — в сером габардине и серых фетровых шляпах. Одни несли флаги стыдливо, точно сознавая, что им это уже не по возрасту; другие — как боевые знамена; третьи — как добычу на продажу. Словом, Бирнамский лес пошел на Дансинан.
   Брэдфилд подождал своих — они немного отстали.
   — Зибкрон оставил для нас место, мы должны пройти на площадь несколько выше. Придется пробиваться вправо.
   Тернер кивнул, еще не дослушав до конца. Он вертел во все стороны головой, стараясь заглянуть в каждое лицо, в каждое окно, в каждую лавчонку, закоулок, проулок. Внезапно он схватил де Лилла за локоть, но человек, привлекший его внимание, уже исчез, затерявшись в текучей толпе.
   Не только сама площадь, но и все вокруг — балконы, окна, дверные проемы магазинов, каждая щель, каждый кусок пространства были заполнены белыми пятнами лиц и серыми пальто, зелеными мундирами солдат и полиции. Но люди все прибывали, их становилось все больше и больше, они забили все улицы и переулки, выходившие на площадь, они вытягивали шеи, стараясь увидеть трибуну, с которой будет выступать оратор, искали глазами лидера: безликие люди искали глазами одно лицо, а Тернер пытливо всматривался в толпу, тоже отчаянно стараясь найти лицо человека, которого никогда не видел. Над головами в лучах прожекторов угрожающе свисали с проводов громкоговорители, а над ними медленно темнело небо.
   «Ничего у него не выйдет, — угрюмо думал Тернер, — никогда ему не пробиться сквозь такую толпу». Но тут он снова услышал голос Хейзел Брэдфилд: «У меня был младший брат — отчаянный регбист, и Лео так похож на него, просто не отличишь».
   — Берите левее, — сказал Брэдфилд. — Держите на правление на отель.
   — Вы англичанин? — спросил женский голос. Так осведомляются за чашкой чая в кругу друзей. — У меня дочь живет в Ярмуте. — Толпа увлекла ее в сторону. Свернутые знамена, опущенные вниз, словно копья, преградили им путь. Знамена образовывали круг, и внутри него стояли студенты-цыгане у своего маленького костра.
   — В огонь Акселя Шпрингера! — без особого воодушевления выкрикнул какой-то юнец; какой-то другой разодрал книгу и швырнул ее в огонь. Книга горела плохо, долго задыхаясь в дыму, прежде чем умереть. «Если так поступать с книгами, — подумал Тернер, — то потом недолго взяться и за людей». Несколько девушек полулежали на надувных матрацах, и отблески огня на их лицах придавали им поэтичность.
   — Если мы потеряем друг друга, встретимся у подъезда «Штерна», — распорядился Брэдфилд.
   Какой-то мальчишка услышал это и ринулся к ним, подстрекаемый остальными, а две девчонки принялись кричать что-то по-французски.
   — Англичане! — заорал юнец; видно было, что он сов сем еще подросток и очень волнуется. — Англичане — свиньи! — Услыхав, как радостно взвизгнули девчонки, он отчаянно замахал тощими кулачками над копьями свернутых знамен. Тернер ускорил шаг, но удар настиг Брэдфилда, попав ему в плечо; Брэдфилд сделал вид, что не заметил. Толпа раздалась, внезапно, по какому-то таинственному закону утратив свою злую волю, и перед ними в глубине площади, подобная сновидению, возникла городская ратуша — заколдованная волшебная гора розоватых леденцов и сусального золота. Законченное изысканное творение, сотканное из тончайшей филиграни и солнечных лучей. Ослепительное, возрождающее в памяти величие Рима и обитые шелком залы дворцов, где несыгранные менуэты де Лилла тешили сердца твердолобых бюргеров. Слева, все еще погруженный в сумрак, отрезанный от этого волшебства световой завесой прожекторов, нацеленных на здание, ждал помост — ждал, как ждет палач появления владыки.
   — Герр Брэдфилд? — спросил бледнолицый сыщик. Он был все в том же кожаном пальто, как тогда, на заре, в КЈнингсвинтере. Но в его черной пасти не хватало двух зубов. Услышав это имя, его коллеги обратили к Брэдфилду свои лунообразные физиономии.
   — Да, я Брэдфилд.
   — Нам приказано освободить для вас место на ступеньках. — Он тщательно выговаривал английские слова, отрепетировав свою маленькую роль для этого пришельца. Радиоприемник в кармане его кожаного пальто затрещал, требуя внимания. Он поднес микрофон ко рту. — Господа дипломаты прибыли, — сказал он, — и находятся в безопасности. Джентльмен из Управления по исследованиям тоже тут.
   Тернер в упор посмотрел на его изуродованный рот и улыбнулся.
   — Эх ты, педик, — смачно произнес он. Губа у сыщика была рассечена, хотя и не так глубоко, как у Тернера.
   — Извините?
   — Педик, — повторил Тернер. — Педераст.
   — Заткнитесь, — приказал Брэдфилд.
   Со ступенек была видна вся площадь. Сумерки сгущались, и прожекторы, восторжествовав над дневным светом, озаряли бледные пятна лиц, плававшие, как белые диски, над темной массой толпы. Дома, магазины, кинотеатры — все растаяло, остались одни островерхие черепичные крыши — сказочные силуэты на фоне темного неба, и это было еще одно сновидение «Сказок Гофмана», игрушечный резной деревянный мирок, немецкая ворожба, чтобы продлить для немца его детство. Высоко над крышей мигала реклама кока-колы, отбрасывая ненатурально-розовые блики на черепичный скат; какой-то заблудившийся луч прожектора шарил по фасадам, заглядывая в пустые витрины магазинов, словно в глаза любовницы. На нижней ступеньке — спиной к лестнице, руки в карманах — стояли шпики: черные фигуры на сером фоне толпы.
   — Карфельд появится сбоку, — внезапно сообщил де Лилл. — Из переулка слева.
   Проследив за его вытянутой рукой, Тернер впервые заметил почти у самого подножия помоста узкий проулок между аптекой и городской ратушей, совсем узкий — не шире десяти футов, обстроенный с двух сторон высокими зданиями и казавшийся глубоким, как колодец.
   — Мы остаемся здесь — ясно? На этих ступеньках. Что бы ни случилось. Мы здесь — наблюдатели, только наблюдатели, ничего больше. — В минуты напряжения сухое лицо Брэдфилда становилось волевым. — Если им удастся его обнаружить, они доставят его нам. Так мы договорились. И мы немедленно увезем его в посольство. Где для безопасности посадим под арест.
   Оркестр — вспомнилось Тернеру. Он совершил это в Ганновере, когда оркестр играл особенно громко. Расчет был на то, что музыка заглушит звук выстрела. Ему пришли на память и фены, и он подумал: «Этот человек не из тех, кто станет менять приемы: если один раз сработало, значит, сработает и еще раз — в этом он немец. Как Карфельд со своими серыми автобусами».
   Течение его мыслей нарушил гул толпы, взволнованной предвкушением зрелища, — гул, переросший в гневную мольбу, когда лучи прожекторов внезапно погасли, оставив освещенной лишь ратушу — сияющий и чистый алтарь — и группу его служителей, появившихся на балконе. Имена посыпались из бесчисленных ртов, вокруг зазвучала медленная литания:
   Тильзит, вон Тильзит, Тильзит, старик-генерал, третий слева, смотри-ка, смотри: он надел медаль, ту самую, которую хотели у него отнять, военную медаль за отличие, она висит у него на шее. Храбрый человек Тильзит. А вон Мейер-Лотринген — экономист. Ну да, der Grosse (Большой (нем.)), тот, высокий: глядите, как красиво машет он рукой, — еще бы, он ведь из родовитых. Говорят, наполовину Виттельсбах, кровь-то, она всегда скажется. А уж какой ученый — все знает. Смотрите-ка: и священники тут! Епископ! Глядите, глядите, сам епископ благословляет нас. Считайте, сколько раз он благословил нас своей святой рукой! А сейчас смотрит вправо! Вот опять поднял руку! А вон и молодой Гальбах — это горячая голова. Смотрите-ка, смотрите, он в свитере! До чего обнаглел: надеть свитер в такой день. И в Бонне! Эй, Гальбах! Du, toller Hund (Бешеная собака ((нем.))). Но ведь Гальбах — из Берлина, а берлинцы, они, известно, наглецы! Помяните мое слово: придет день, он всех нас поведет за собой, — молодой, а смотрите, до чего преуспел.
   Перешептывания слились в рев — утробный, голодный, истошный, страстный, — рев такой мощный, какой не в силах исторгнуть в одиночку человеческая глотка, исполненный такой веры, какой не проникнется в одиночку самая набожная душа, такой любви, какой не может вместить в одиночку человеческое сердце; этот рев взмыл и сник, упал до шепота, когда раздались первые тихие звуки музыки и видение ратуши исчезло и перед толпой возник помост. Кафедра проповедника, капитанский мостик, дирижерский пульт? Колыбель младенца, скромный гроб из простого тесаного дерева, нечто грандиозное и в то же время целомудренное, деревянная чаша Грааля, вместилище немецкой истины. И на этом помосте — совсем один, один, но неустрашимый, единственный борец за эту истину, обыкновенный человек по имени Карфельд.
   — Питер! — Тернер осторожно указал на узкий проулок. Рука его дрожала, но взгляд неотрывно был устремлен в одну точку. Тень? Караульный, ставший на пост?
   — Я бы на вашем месте не тыкал так пальцем, — прошептал де Лилл. — Ваш жест может быть неправильно истолкован.
   Но никто в эту минуту не обращал на них внимания, ибо все видели только Карфельда.
   — Клаус! — ревела толпа. — Клаус с нами!
   Дети, помашите ему рукой, Клаус, волшебник, пришел к нам в Бонн на немецких сосновых ходулях.
   — А этот Клаус очень смахивает на англичанина, — донесся до Тернера шепот де Лилла, — хоть он и ненавидит нас, смертельно ненавидит.

 
   Он казался таким маленьким, стоя там, наверху. Говорили, что он высокий, и было бы совсем нетрудно с помощью всевозможных ухищрений сделать его выше на фут или на два. Но он, видно, сам хотел казаться меньше, словно для того, чтобы подчеркнуть, что великие истины изрекают скромные уста. А он, Карфельд, скромный человек и, совсем как англичане, не любит выставлять себя напоказ. При этом он был человек нервный, и ему явно мешали его очки — у него, видимо, не было времени протереть их в эти трудные дни, и теперь он снял их и принялся вовсю полировать стекла, точно понятия не имел, что на него смотрит толпа. Еще не сказав ни слова, он как бы говорил: это другие — не я — устроили такую церемонию, мы-то с вами, вы и я, знаем, зачем мы здесь.
   Давайте помолимся.
   — Больно уж яркий свет и бьет ему прямо в глаза, — произнес кто-то, — надо бы поубавить.
   Он явно был одним из них, этот, стоявший там один-одинешенек, ученый человек, доктор наук; он башковитый, мозги что надо, но все равно — он один из них; нужно будет — сразу сойдет с этого своего высокого помоста, сразу уступит другому, более достойному, если такой найдется. И, конечно, он никакой не политик. Да и не гонится за почестями — ведь только вчера заверил всех, что уступит свое место Гальбаху, если такова будет воля народа. Толпа перешептывалась, выражая свою симпатию, свою озабоченность. У Карфельда усталый вид; он очень посвежел; он отлично выглядит; у Карфельда совсем больной вид; он выглядит старше, моложе, выше, ниже… Говорят, он отходит от дел; неверно, он бросает свою фабрику и переключается полностью на политику. Откуда он возьмет средства? Да он же миллионер.
   Он спокойно начал говорить.
   Никто его не представлял, и он не отрекомендовал себя сам. Музыка, возвещавшая его появление, смолкла, оборвавшись на одинокой ноте, ибо Клаус Карфельд был один, он стоял совсем один там, наверху, и никакая музыка не могла послужить ему утешением. Карфельд — это не боннский пустомеля; он ученый, но он один из нас; Клаус Карфельд, гражданин и доктор наук, — добропорядочный человек, и, как добропорядочный человек, он озабочен судьбой Германии, и в силу этого чувство долга повелевает ему обратиться к своим друзьям.
   Он говорил так негромко, так ненавязчиво, что Тернеру вдруг показалось, будто вся эта масса, стоявшая на площади, подалась вперед и словно бы подставила ухо, чтобы Карфельд мог не обременять себя, не повышать голоса.
   Когда все кончилось, Тернер не мог бы сказать, как много он понял или каким образом он понял так много. Сначала у него создалось впечатление, что все интересы Карфельда лежат в области истории. Он говорил о причинах, приведших к войне, и Тернер уловил все те же обветшалые символы былой веры — Версаль, хаос, депрессия, окружение, ошибки, допущенные государственными деятелями обеих сторон, ибо немцы не могут слагать с себя ответственность. Затем была кратко отдана дань всем, павшим жертвой безрассудства; слишком много людей погибло, сказал Карфельд, и лишь немногие знают — почему. Это никогда не должно повториться. Карфельд твердо в этом убежден. Он привез из Сталинграда не только раны, он привез память, неистребимую память об искалеченных душах, изуродованных телах и предательстве…
   А ведь он и в самом деле помнит все это! Бедный Клаус! — шептала толпа. Он перестрадал за всех нас.
   И по-прежнему никакой риторики. Мы с вами, продолжал Карфельд, испытали на себе уроки истории, и мы уже можем посмотреть на все как бы со стороны. И сказать: это никогда не повторится. Правда, есть люди, которые рассматривают битвы девятьсот четырнадцатого и тридцать девятого годов как отдельные звенья крестового похода против врагов всего германского, но он, Карфельд — и он особо хотел подчеркнуть это для сведения своих друзей, — он, Клаус Карфельд, отнюдь не принадлежит к этой школе.
   — Алан! — голос де Лилла звучал твердо, почти как приказ. Тернер проследил за направлением его взгляда.
   Какая-то дрожь пробежала по толпе. На балконе возникло движение. Тернер увидел, как генерал Тильзит наклонил свою солдафонскую голову и Гальбах, студенческий вождь, что-то шепнул ему на ухо; он увидел, как Мейер-Лотринген перегнулся через резную ограду балкона, прислушиваясь к кому-то, кто обращался к нему снизу. Полицейский? Детектив в штатском? Он увидел, как блеснули очки, мелькнуло бесстрастное лицо хирурга — Зибкрон встал и исчез, и все снова успокоилось и только Карфельд, здравый человек, академически мыслящий ученый, рассуждал о сегодняшнем дне.
   Сегодня, говорил он, как никогда прежде, Германия —игрушка в руках своих союзников. Они ее купили, и теперь они ее продают. И это факт, заявил Карфельд, — он не собирается тут теоретизировать. В Бонне было уже слишком много теоретизирования, добавил он, и он не намерен выступать с новой теорией и увеличивать смятение в умах. Итак, это факт. И как он ни прискорбен, добрым и здравомыслящим друзьям не мешает обсудить между собой, как же союзникам Германии удалось достичь такого странного положения вещей. В конце концов Германия ведь богатая страна — она богаче Франции и богаче Италии. Она богаче Англии, как бы между прочим добавил он, но с англичанами надо быть терпимее, потому что в конечном-то счете это ведь англичане выиграли войну, они народ на редкость одаренный.