— Это когда он работал по разбору претензий?
   Огорошенный вопросом Тернера, Краб реагировал на него совершенно в духе того животного, с которым была созвучна его фамилия. Он весь съежился и, казалось, прямо на глазах начал обрастать незримым панцирем, под которым и замер, ожидая, пока минует опасность. Понурив голову, сгорбив спину, он поглядывал на Тернера краем розового глаза из-под полуопущенных век.
   — Значит, вы выпивали и разговаривали?
   — Да, помаленьку. Ждали, когда начнется кабаре. Я люблю хорошее кабаре. — Внезапно он принялся рассказывать абсолютно неправдоподобную историю о том, как он во Франкфурте во время последней конференции свободных демократов привел к себе какую-то девчонку. — Полное фиаско! — горделиво объявил он. — Чего она только не вытворяла, эта чертова мартышка, а у меня — просто никак.
   Значит, драка разгорелась после кабаре?
   — Нет, раньше. Возле стойки бара собралась компания немцев, — шумели, горланили песни. Лео это пришлось не по нутру. Он начал поглядывать на них. Начал рыть землю копытами. Потом вдруг крикнул официанту: «Zahlen», — счет. Так вот, ни с того ни с сего. И во всю глотку притом. Я ему говорю: «Эй, старина, что случилось?» А он ноль внимания. «Я еще не хочу уходить, — говорю я. — Сейчас выйдут девочки, хочу поглядеть». Как об стену горох. Официант приносит счет. Лео пробегает его глазами, лезет в карман и кладет на тарелку пуговицу.
   — Какую пуговицу?
   — Просто пуговицу. Вроде той, что официантка нашла тогда, на столике в вокзальном буфете. Обыкновенную дерьмовую пуговицу, деревянную, с двумя дырками. — В нем до сих пор кипело возмущение. — Какого черта, кто же это оплачивает счета пуговицами! Годится это? Я подумал было, что это забавы ради. Даже рассмеялся поначалу. «А где же все остальное, что было на ней надето?» — спросил я его. Я все считал, что он шутит. Только он и не думал шутить.
   — Дальше.
   — «Получите, — говорит он. — Сдачи не надо». И встает со стула как ни в чем не бывало. «Пошли отсюда, Микки, — говорит он. — Здесь воняет». Тут они и налетели на него. Боже милостивый! Фантастика! Я глазам своим не поверил. Подумать, что Лео такое может. Уложил троих, а четвертый сбежал. И тут кто-то как треснет его бутылкой по голове. Общая свалка. Прямо как где-нибудь в Ист-Энде. Он умел постоять за себя, ничего не скажешь. Но, в общем, они его одолели. Опрокинули спиной на стойку и давай обрабатывать. В жизни такого не видал. И все молча, никто ни слова. Без всяких там «будешь знать!» В полном молчании. Система. Очухались мы уже на улице. Лео стоял на четвереньках, а они подошли и дали ему еще раза два на прощание, а у меня прямо кишки выворачивало на мостовую.
   — Упились?
   — Какое к черту — трезв был, как монах. Мне дали пинка в живот, старина.
   — Вам?
   Голова у него вдруг отчаянно затряслась, и он, наклонившись, отхлебнул из стакана.
   — Пытался выручить его, — пробормотал он. — Схватился с остальными, чтобы он мог удрать. Беда в том, — пояснил он, сделав основательный глоток, — что я уже не тот, каким был когда-то. А Прашко к тому времени и вовсе смотался. — Он хмыкнул. — Когда пуговица упала на тарелку, он был уже одной ногой за дверью. Он, верно, знал, как это бывает. Я его не виню.
   — Прашко частенько наведывался туда? В ту пору? — спросил Тернер таким тоном, словно осведомлялся о старинном приятеле.
   — Я тогда впервые увидел его, старина. И больше не встречал. У них с Лео после этого пошло врозь. Осуждать тоже не приходится — член парламента и всякое такое. Вредит положению.
   — А вы потом как?
   — Боже милостивый. Сидел тихо, как мышь, старина. — По телу у него пробежала дрожь. — Могли в два счета ото звать домой. Засунуть в какую-нибудь блошиную дыру. Вместе с Мэри. Нет, покорно благодарю.
   — И чем все это кончилось?
   — Думается мне, Прашко сообщил Зибкрону. Полицейские свалили нас возле посольства, дежурный взял такси, мы добрались ко мне домой, вызвали врача. Затем появился Ивен Уолдебир, он был тогда политическим советником посольства. Следом за ним приехал Людвиг Зибкрон в огромном грязном «мерседесе». Что тут началось, бог ты мой! Ну и задал же Зибкрон Лео жару! Сидел у меня в гостиной и давал ему жару, я думал, этому конца не будет. Не очень-то мне это было по душе. А с того, признаться, все как с гуся вода. Ведь, если вдуматься, дело-то было не шуточное. Наш дипломат затевает, черт побери, скандал в ночном кабаке, вступает в драку с мирными гражданами. Тут многим могли дать по шее.
   официант подал почки в мадере.
   — Славно, — сказал Краб. — Гляньте сюда. Пальчики оближешь. В самый раз после улиток.
   — Что сказал Лео Зибкрону?
   — Ничего. Абсолютно ничего. Вы не знаете Лео. Скрытный — это не то слово. Ни Уолдебир, ни я, ни Зибкрон — никто не выжал из него ни ползвука. И ведь, учтите, как старались. Уолдебир устроил ему отпуск, наложили швы, вставили новые зубы, бог знает, чего только не делали. Всем говорили, что это случилось с ним в Югославии: купался и нырнул в мелком месте. Ну и расквасил физиономию. Ничего себе — нырнул! О господи.
   — А как по-вашему, почему все это произошло?
   — Понятия не имею, старина. Никуда больше не ходил с ним после этого. Опасная штука.
   — И у вас нет никакого мнения на этот счет?
   — Сожалею, — сказал Краб. Он снова ушел в свою скорлупу, изборожденное морщинами лицо потеряло осмысленность.
   — Видели вы когда-нибудь этот ключ?
   — Никогда. — Он радостно осклабился. — Небось, у Лео нашли? Да, в прежние времена Лео по части юбок был не дурак. Теперь немного остепенился.
   — А вам это ничто не напоминает? Краб продолжал смотреть на ключ.
   — Попробуйте поговорить с Майрой Медоуз.
   — Почему с ней?
   — Она всегда не прочь. У нее уже был младенец. В Лондоне. Говорят, половина наших шоферов каждую неделю проходит через ее спальню.
   — А не упоминал он когда-нибудь женщину по фамилии Айкман? Он вроде как собирался на ней жениться?
   На лице Краба отразилось недоумение, мучительное старание припомнить.
   — Айкман? — повторил он. — Занятно. Это из тех, его давнишних. Из Берлина. Правильно, он говорил о ней. Они тогда работали вместе с русскими. Правильно. Она была одной из этих самых связных, что ли. Берлин, Гамбург. Ну, всякое такое. Вышивала ему эти дурацкие подушечки. Забота и внимание.
   — А чем, собственно, он занимался с русскими? — помолчав, спросил Тернер. — В чем заключалась его работа?
   — Двусторонние переговоры, четырехсторонние — принимал в них участие. Берлин — он ведь как бы сам по себе, вы понимаете. Особый мир, тем более в те дни. Остров. Особый вид острова. — Он покачал головой. — Только это не для него, — добавил он. — Коммунисты — это совсем не по его части. Слишком независимый парень, на черта ему это.
   — А эта Айкман?
   — Мисс Брандт, мисс Этлинг и мисс Айкман.
   — Кто они такие?
   Три куколки. Из Берлина. Он приехал туда вместе с ними из Англии. Красотки писаные, говорил Лео. Нигде на свете таких не видал. А я скажу: он тогда вообще не видал женщин. Эти были эмигрантки и возвращались на родину, в Германию. Вместе с оккупационной армией. Так же, как Лео. В Кройдоне, в аэропорту, он сидел на своем чемодане, ждал самолета, и вдруг эти три куколки в военной форме прошли, вильнули бедрами. Мисс Айкман, мисс Брандт и мисс Этлинг. Оказалось — приписаны к той же части. С этой минуты он больше ни на кого не смотрел. Он, Прашко, и еще один малый. Они вместе прилетели из Англии в сорок пятом. И эти куколки. Они там даже песенку такую сложили: «Мисс Айкман, мисс Этлинг и мисс Брандт…», застольную песенку, с довольно пикантными рифмами. Между прочим, они сложили ее в тот же вечер. Когда ехали в свою часть на военной машине. Распевали ее и веселились как чумовые. О господи!
   Казалось, он сам готов был запеть ее тут же.
   — Айкман — это была девушка Лео. Его первая девушка. Он говорил, что все равно вернется к ней. «Такой, как первая, не бывает, — вот как он говорил. — Все остальные — только суррогат». Подлинные его слова. Ну, вы знаете, гунны — они всегда так. Любят поковыряться в собственной душе.
   — А с ней что сталось?
   — Понятия не имею, старина. Растаяла в воздухе. Куда они все деваются? Стареют. Сморщиваются, как печеное яблоко. Ух ты! — Кусок почки сорвался у него с вилки, и подливка забрызгала галстук.
   — Почему он не женился на ней?
   — Она избрала себе другой путь, старина.
   — Какой другой путь?
   — Она не хотела, чтобы он принимал английское подданство, — так он говорил. Хотела, чтобы он остался немцем и не прятался от действительности. Она была сильна по части разной метафизики.
   — Может, он отправился разыскивать ее?
   — Он всегда уверял, что сделает это когда-нибудь. «Я знал разных девушек, Микки, — говорил он, — но я никогда не встречу второй такой, как Айкман». Впрочем, разве мы все не говорим того же самого? — И он нырнул носом в бокал с мозельским, ища в нем прибежища.
   — Вы так считаете?
   — А вы, между прочим, женаты, старина? Держитесь от этого подальше. — Он покачал головой. — Все было бы в порядке, если бы я мог исполнять супружеские обязанности. Но я не могу. Спальня для меня — это ночной гор шок, и ничего больше. Я ни на что не годен. — Он пода вил смешок. — Женитесь в пятьдесят пять, вот вам мой совет. На хорошенькой шестнадцатилетней куколке. В этом возрасте они еще не понимают, чем их обделили.
   — Прашко, значит, был там, в Берлине? С русскими и с Айкман?
   — Неразлучная компания.
   — А что еще рассказывал он вам относительно Прашко?
   — Он был красным в те дни. Больше ничего.
   — И Айкман тоже?
   — Все может быть, старина. Он никогда об этом не говорил, его не так уж интересовали эти вопросы.
   — А он сам?
   — Лео — нет, старина. Он же ни уха ни рыла не смыслил в политике. Просто беспокойный характер, вот и все. Форель! — благоговейно прошептал он. — Теперь недурно поесть форели. Почки, скажу вам по секрету, это так, между прочим, а форель — это вещь.
   Развеселившись, он пребывал в хорошем расположении духа до конца обеда. Лишь раз возвратился он к вопросу о Лео: когда Тернер спросил, часто ли они встречались за последние месяцы.
   — На черта мне это, — прошептал Краб.
   — А почему нет?
   — Он начинал что-то замышлять, старина. Я-то видел. Опять примерялся, как бы ему схватиться с кем-нибудь. Задиристый щенок, сукин сын, — он неожиданно пьяно осклабился. — Опять начал разбрасывать повсюду эти свои пуговицы.

 
   Тернер вернулся к себе в отель в четыре часа; он был порядком пьян. Он не стал ждать, пока освободится лифт, и поднялся по лестнице, «Вот и все, — думал он. — Вот как славно все закончилось». Теперь он уже будет пить весь день до вечера и будет продолжать пить в самолете и, надо надеяться, к моменту встречи с Ламли лыка вязать не будет. Как сказал Краб: улитки, почки, форель, шотландское виски — и вовремя вбирай голову в плечи, когда начнет погромыхивать гром. Поднявшись на свой этаж, он смутно отметил про себя, что открытая дверца лифта приперта каким-то чемоданом, и подумал: верно, портье освобождает чей-то номер, выносит пожитки. «Мы здесь самые счастливые люди, — пронеслось у него в голове. — Мы уезжаем». Он никак не мог отпереть дверь своего номера — заело замок; долго ворочал ключом в замке, но ничего не получалось. Услышав шаги за дверью, он сразу отпрянул назад, но было уже поздно. Дверь распахнулась. Он успел увидеть бледное круглое лицо, гладко зачесанные назад светлые волосы, напряженно сморщенный покатый лоб и, пока медленно опускалась кожаная дубинка, увидел на ней шов и подумал: «Таким швом можно рассечь череп — не только лицо».
   От удара дубинки у него подкосились колени, он почувствовал, как заныло под ложечкой и к горлу подступила тошнота… Его ударили в пах, и боль на мгновение стала невыносимой, но и она мало-помалу утихла, и он увидел женщину — ту, что покинула его, бросила его на произвол судьбы, предоставив ему метаться в поисках выхода из темных закоулков своего одиночества и поражения. Он услышал отчаянный крик Майры Медоуз, когда он сломил ее сопротивление, ложью заплатив ей за ложь; услышал ее вопли, когда они увозили ее от любовника, от этого поляка, когда отнимали у нее ребенка, и ему показалось, что эти вопли исторгнул он сам, и лишь постепенно до его сознания дошло, что они запихнули ему в рот полотенце. Он почувствовал, как что-то холодное и твердое ударило его по затылку, и голова превратилась в тяжелую глыбу льда; он услышал, как захлопнулась дверь, и понял, что остался один; перед его глазами пронеслось бесконечное, проклятое, великое множество нерадивых и обманутых, в ушах прозвучал глупый голос английского епископа, прославляющего бога и войну, и он погрузился в сон. Он лежал в гробу, холодном, гладком гробу, лежал на мраморной плите в длинном коридоре с глянцевитыми кафельными стенами, в глубине которого играли ярко-желтые блики. Он услышал, как де Лилл говорит ему что-то, сдержанно и мягко, и как всхлипывает Дженни Парджитер голосами всех брошенных им женщин; он услышал отеческие увещевания Медоуза, призывающего к милосердию, и веселое посвистывание всех идущих мимо непосвященных. А потом и Медоуз, и Парджитер ускользнули, растаяли, отозванные к другим похоронам, и остался только де Лилл, и только голос де Лилла приносил ему облегчение…
   Дорогой мой, — говорил де Лилл, с изумлением глядя на него откуда-то сверху вниз. — Я зашел к вам, чтобы попрощаться, но если вы решили принять ванну, вам бы следовало по крайней мере предварительно снять с себя этот ужасный костюм.

 
   — Сегодня четверг? Де Лилл, открыв кран, смачивал горячей водой полотенце.
   — Среда. Пока все еще среда. Час коктейля. — Наклонившись над Тернером, он начал осторожно стирать кровь с его лица.
   Это футбольное поле… где вы как-то раз видели его. Куда он возил Парджитер. Скажите, как мне попасть туда.
   Лежите тихо. И не разговаривайте, не то перебудите соседей.
   С величайшей осторожностью он продолжал вытирать кшуюся кровь. Высвободив правую руку, Тернер украдкой нащупал в кармане пиджака ключ. Он был по-прежнему там.
   Видели вы когда-нибудь этот ключ? Нет. Нет, не видел. И в ночь с первого на второе не был в беседке в три часа пополуночи. Однако до чего же то в стиле нашего министерства иностранных дел, — шетил он, отступив на шаг и окидывая критическим взглядом результаты проделанной им работы, — до чего же это в их стиле — натравить быка на матадора. Вы не будете возражать, если я заберу у вас свой смокинг? Зачем Брэдфилду понадобилось это? Что понадобилось?
   — Приглашать меня к обеду. На встречу с Зибкроном. — зачем он во вторник пригласил меня к себе?
   Из братских чувств. Зачем же еще? Что было в этой спецсумке, пропажа которой так пугает Брэдфилда?
   — Ядовитые змеи.
   — Этот ключ не от сумки? — Нет.
   Де Лилл присел на край ванны.
   — Вам не следовало бы заниматься этим, — сказал он. — Я знаю наперед, что вы мне ответите: кто-то должен же пачкать руки. Но если этот кто-то — вы, не ждите, что я этому обрадуюсь. Вы не кто-то: в этом ваша беда. Предоставьте это занятие людям, которые родились с шорами на глазах…— Мягкий взгляд де Лилла был исполнен сочувствия. — Все это чудовищно нелепо, — сказал он. — Каждый день какие-то люди гибнут, стремясь уподобиться святым, но не выдержав испытания. Вы же рухнули под бременем своего стремления быть ищейкой.

 
   — Завтра они начнут справляться о вас: «Почему он не уехал? Почему он тут околачивается?»
   Тернер лежал распростертый на спине, на длинном диване в комнате де Лилла. В руке у него был стакан с виски, лицо облеплено желтым антисептическим пластырем из обширной аптечки де Лилла. В углу валялась его парусиновая сумка. Де Лилл сидел за клавикордами, но не играл, а лишь трогал клавиши. Клавикорды были старинные, восемнадцатого века, с выгоревшей под тропическим солнцем крышкой.
   — Вы что, возите с собой эту штуку повсюду?
   — У меня была скрипка. Но в Леопольдвилле она распалась на составные части. Клей растаял. Трудно сберегать культурные ценности, когда тает клей, — сухо заметил он.
   — Если Лео так чертовски хитер, почему он не уехал?
   — Быть может, ему нравится здесь. Тогда он единственный в своем роде, должен признаться.
   — И если они так чертовски хитры, почему они не убрали его отсюда?
   — Быть может, они не знали, что он сорвался с крючка.
   — Как вы сказали?
   — Я сказал: быть может, они не знали, что он дал стрекача. Я, правда, не сыщик, но я кое-что понимаю в людях и знаю Лео. Он поразительно своенравный человек. Невозможно хотя бы на секунду представить себе, что он станет выполнять то, что они ему прикажут. Если вообще существуют «они», в чем я сомневаюсь. Не в его натуре быть просто исполнителем.
   — Я все время пытаюсь хоть как-то определить его для себя, но он не укладывается ни в один шаблон, — сказал Тернер.
   Де Лилл ударил пальцем по клавишам.
   — Скажите мне, каким хотелось бы вам его видеть? Паинькой или бякой? Или вы просто хотите, чтобы вам не мешали искать его? Вы хотите достичь чего-нибудь, не так ли, — потому что «хоть что-то» лучше, чем ничего. Вы как эти чертовы ученые: вам лишь бы не было вакуума.
   Тернер лежал с закрытыми глазами, погруженный в раздумье.
   — Я полагаю, что он мертв. И это было бы печально и жутко.
   — Сегодня утром он ведь еще не был мертв! — сказал Тернер.
   — А вам не нравится, что он в безопасности. Это раздражает вас. Вы хотите, чтобы он либо материализовался, либо перестал существовать. Вы не хотите иметь дело с призраками. Вероятно, именно это и есть самое увлекательное в охоте за экстремистами: вы охотитесь за их убеждениями, не так ли?
   — Он продолжает скрываться, — сказал Тернер. — От кого он прячется? От нас или от них?
   — Быть может, он просто действует сам за себя.
   — С пятьюдесятью секретными папками? О да, конечно, конечно!
   Де Лилл, облокотившись о клавикорды, внимательно наблюдал за Тернером.
   — Вы дополняете друг друга. Я смотрю на вас и думаю о Лео. Вы — типичный сакс. Большие ручищи, большие ножищи, большое сердце и этот прославленный здравый смысл, который пытается разобраться в идеалах. У Лео все наоборот. И он актерствует. Он одевается, как мы, говорит на нашем языке, но он приручен лишь наполовину. Я скорее на вашей стороне: ведь мы с вами оба, в сущности, зрители, а не лицедеи. — Он опустил крышку клавикордов. — Мы из тех, кто что-то прозревает впереди, тянется и отступает. В каждом из нас в юности сидит Лео, но к двадцати годам он обычно уже мертв.
   — Кто же в таком случае вы?
   — Я? О, к сожалению, я дирижер. — Он встал, не спеша запер клавикорды маленьким бронзовым ключиком на цепочке. — Я даже не умею играть на этой штуке, — сказал он и побарабанил по выгоревшей крышке тонкими изнеженными пальцами. — Я говорю себе, что еще научусь когда-нибудь. Начну брать уроки или куплю самоучитель. Но, по правде говоря, меня это мало волнует: я научился жить с сознанием своей неполноценности. Как большинство из нас.
   — Завтра четверг, — сказал Тернер. — Если им не известно, что он сбежал, они будут его ждать, верно?
   — Да, возможно. — Де Лилл зевнул. — Только они, кто бы они ни были, знают, где им искать, верно? А вы не знаете. Это несколько затрудняет ваше положение.
   — А может быть, и нет.
   — Вот как?
   — Нам известно по крайней мере, где видели его вы в тот самый четверг днем, когда предполагалось, что он находится в министерстве. Туда же он возил и Парджитер. Похоже, он облюбовал себе это местечко.
   Де Лилл с минуту стоял неподвижно, все еще держа в руке ключик на цепочке.
   — Я думаю, бесполезно отговаривать вас ехать туда?
   — Конечно.
   — И просить вас тоже? Ведь вы действуете вопреки инструкциям Брэдфилда.
   — Пусть так.
   — К тому же вы не вполне здоровы. Ну хорошо. Ступайте и ищите свою неприрученную половину. Но если вам действительно удастся найти эту Зеленую папку, мы надеемся, что вы возвратите ее нам, не вскрывая.
   И это неожиданно прозвучало приказом.


14. ЧЕТВЕРГОМ РОЖДЕННОЕ

Четверг


   Погода на плато, казалось, была заимствована из разных времен года, из разных географических мест. Откуда-то с северного побережья Англии налетел морской ветер, он гудел в проводах, пригибал к земле колючую сухую траву и с шумом врывался в лесную чашу за футбольным полем, и если какая-то полоумная старушка могла посадить здесь в песчаный грунт чилийскую араукарию, то, казалось, стоило Тернеру пробежать по дороге, и он мог бы прыгнуть в троллейбус и очутиться на Борнмут-сквере. Ноябрьский мороз одел стебли папоротника пушистой белой корой инея; холод прятался здесь от ветра и кусал за щиколотки, словно арктическая вода; мороз засел в расщелинах камней на северной стороне холма, и казалось, здесь только страх может заставить пошевелить скованной от холода рукой, а жизнь бесценна уже тем, что завоевана. На пустом футбольном поле отважно умирали последние лучи оксфордского солнца, а небо было цвета осенних йоркширских сумерек — темное, неспокойное, с тяжелой бахромой туч на горизонте. Согнутые ветром стволы деревьев были из далекого детства, как отроческая спина Микки Краба, сгибавшаяся в школе над умывальной раковиной, но когда порыв ветра унесся вдаль, деревья не распрямили спин, замерев в ожидании новой атаки.
   Свежие еще ссадины на его лице жгло, как огнем; в светлых глазах от бессонницы и боли появился стеклянный блеск. Он ждал, не сводя глаз с дороги, сбегавшей вниз с холма. Далеко внизу справа текла река; порывы ветра временами заглушали все звуки, и гудки барж замирали без ответа. По дороге навстречу ему медленно ползла машина: черный «мерседес» с кЈльнским номером, за рулем — женщина; не прибавляя скорости, машина проехала мимо. По ту сторону огороженной проволочной сеткой площадки стоял новенький спортивный павильон: окна закрыты ставнями, дверь на висячем замке. На крышу опустился грач, ветер шевелил его перья. Появился «рено» с французским дипломатическим номером, за рулем —женщина, рядом мужчина; Тернер записал номер в свою черную книжечку. Цифры получились корявыми, детскими, запись показалась ему какой-то неестественной, чужой. Должно быть, он все-таки успел дать им сдачи, потому что на суставах правой руки были довольно глубокие порезы — как от зубов при сильном ударе в открытый рот. Если у Лео почерк был аккуратный, закругленный, без острых углов, то у Тернера — крупный, прямой, напористый.
   «Вы и Лео — оба беспокойные души, — сказал ему ночью де Лилл, когда они ехали в машине. — Бонн — это нечто стоячее, а вы — беспокойные души… Вы сражаетесь друг с другом, но, в сущности, вы оба сражаетесь против нас… Противоположность любви вовсе не ненависть, а апатия… Вам надо научиться апатии, войти с ней в соглашение». «Бросьте вы, Христа ради», — взмолился Тернер. «Здесь вам выходить, — сказал де Лилл, открывая дверцу машины. — И если завтра к утру вы не возвратитесь, я заявлю в береговую полицию».
   В Бад-Годесберге он купил себе оружие — гаечный ключ — и теперь ощущал его тяжесть в заднем кармане брюк. Темно-серый автобус «фольксваген» с табличкой «SU», полный ребятишек, остановился возле спортивного павильона. Шум обрушился на Тернера внезапно, испугав неожиданностью: взвилась стайка птиц, налетел порыв ветра, звонкими осколками рассыпался смех, прозвучал чей-то жалобный возглас, кто-то засвистел в свисток. Низкий луч солнца прорезал тучи — словно ручным фонариком осветили коридор. И павильон поглотил всех. «В жизни не встречал человека, который бы так выставлял напоказ свои недостатки», — в отчаянии кричал на него де Лилл.
   Он поспешно спрятался за дерево. «Оппель-ре корд» с боннским номером. Двое мужчин. Он записывал и чувствовал, как гаечный ключ утыкается ему в бедро. Мужчины были в шляпах, в пальто и профессионально безлики. В боковых окнах машины — матовые стекла. Машина еще продолжала двигаться, но со скоростью пешехода. Он увидел их бледные лица, повернутые в его сторону, — как две луны среди искусственного мрака автомобиля. «Не о твои ли это зубы? — пронеслось у Тернера в голове. — Вас не отличишь друг от друга. Надеюсь, мы еще встретимся». Машина все ползла в гору, делая не больше десяти миль в час. Проехал фургон, за ним два грузовика. Где-то на колокольне пробили часы. А может быть, это прозвенел школьный звонок? А может быть, это благовест — звонят к вечерне? Или овцы бродят в долине, позвякивая колокольцами, или паром идет по реке, оповещая о себе ударами колокола? Солнце зашло. Вдали показался маленький «ситроен». Потом малолитражка, вся в грязи, с вмятиной на крыле, с неразличимо тусклыми цифрами номера; за рулем — неясные очертания одинокой фигуры; единственная горящая фара то вспыхивает, то гаснет, сирена по временам сигналит кому-то. «Оппель» исчез. «Поторапливайтесь вы, лунообразные, вы можете пропустить Его появление». Колеса задергались, как развинченные суставы, когда маленький автомобиль свернул с дороги и запрыгал по грязным обледенелым деревянным мосткам, нахально вихляя задом при заносах. Дверца отворилась, он услышал завывания джаза, и во рту у него сразу пересохло от всех проглоченных таблеток, а порезы и ссадины наего лице были как решетчатая тень ветвей. Он бесшумно опустил гаечный ключ обратно в карман.

 
   Она стояла спиной к нему, всего в десяти шагах, не ощущая ветра, не замечая ребятишек, которые с криком ворвались на футбольное поле.
   Она смотрела на дорогу, сбегавшую вниз с холма. Она не заглушила мотора, и машина сотрясалась изнутри, как от боли. Стеклоочистители бессмысленно скребли по грязному ветровому стеклу. Она стояла, не шевелясь, уже почти час.