Содом Капустин
Поэма тождества
Автор не несет ответственности за те обстоятельства, которые привели вас к покупке этой книги, а так же если вы вдруг умрете до, во время или после ее прочтения.
Автор так же предупреждает, что чтение этого произведения может оскорбить все ваши чувства, начиная со зрения и кончая чувством локтя, начиная с религиозного чувства, и кончая чувством голода, начиная с чувства ритма, и кончая чувством уверенности в себе.
Содом Капустин
– Я ненавижу тебя, читатель! Да, тебя, жирного самодовольного тупицу, что развалился в кресле с моей книгой! Да, тебя, похотливую самку, что раз в неделю выезжает в супермаркет и кичится тремя прочитанными в год страницами. Ты читаешь мои слова, но смысл их никогда не дойдет до твоего зомбированного комиксами и сериалами мозга. Ты платишь мне за то, что я пытаюсь дать тебе мудрость, а то, что ее можно взять здесь и сейчас и совершенно бесплатно – не может прийти в твою бестолковую голову.
Павло Кюэльо «Как я писал „Алхимика“.
«Намыть золотой песок чистоты можно, лишь опустив руки в ледяную темноту грязи…»
http://www.surajamrita.com/seeker/seekerIntro.html
«Ищущим»
Ты помнишь, как это было в первый раз?
Толстые тюремные стены, шарообразные кирпичи которых скрепляет раствор, замешанный на яйцах и сперме. Побелка на потолке, пористая и местами прогнившая от пропитавших ее ночных кошмаров. Пожухшая зелень стен, истлевшая снизу и махровая, словно листья мимозы или бахрома дендритов, сверху. И тебе, с первых минут пребывания в этом узилище, казалось, что камера по колено наполнена застоявшейся водой, состоящей из кишечных газов, стразов, страха и неудовлетворенной похоти многих десятков поколений арестантов. И вода эта, и ее испарения, что были плотнее самой лихо воняющей жидкости, тормозили не только движения и мысли, но и, просачиваясь наружу, ускоряли все коловращение окружающего камеру пространства.В то утро ты уже знал, что это произойдет. Ты искал в себе крупицы внутреннего протеста, зерна нежелания, но не находил их. Ты пытался ощутить радость дихотомии, блаженство, испытываемое идущим впервые, но за многими, однако и их не оказывалось на привычных местах. Даже равнодушие с безразличием удалились прочь, оставив тебя наедине с принятым тобой будущим.
Часы на тюремной башне после полуночи вдруг пошли дальше, накручивая недоумевающее время на ось стрелок. И те три часа, которые они доселе всегда тебе дарили, рассыпались мелкими и печальными осколками, разбитые молчанием, наступившим после двенадцатого удара мышьяковых колоколов.
Унитаз пересох, и по его стоку катились лишь скупые, черствые и беззвучные слезы. Даже птицы не решались в эту ночь пролетать мимо окна твоей камеры и заслонять своими крыльями твое последнее небо.
А утром, после восхода, воздух превратился в творог и зеки жадно, горстями, половниками и ложками запихивая в рот дробящиеся куски, ели его мягкую синеву. Шестерки суетливо наполняли целлофановые пакеты и волокли их своим паханам, украдкой отъедая вываливающиеся и сочащиеся утренней свежестью куски. Паханы же невозмутимо принимали эти дары и складывали в тумбочки, чтобы потом, когда все кончится, наслаждаться нежданным подарком природы и вызывать зависть, озабоченность и злость своих сокамерников.
– Не переживай.
Твой сосед по нарам, с которым ты делил махорку, резал часы и процеживал утлые глотки ночного воздуха, заговорил, глядя в потолок, и концы его слов утопали в прошлом, а начала едва проглядывали из грядущего.
– Ты еще напишешь об этом книгу. Знаешь, некоторые книги похожи на самогон. Они медленно капают из змеевика и неторопливо убивают читателя. Другие – похожи на подземные цветы. До них надо долго докапываться, чтобы металл разбудил их цвет, а камень – запах, и тогда Луна и Лилит соединятся в надире, и книга, как цветок, поглотит читателя целиком, не оставив и следа от его путешествий и изысканий.
Нет. Твоя книга будет другой. Ты будешь долго натягивать тетиву. Так долго, что ее шелк прорежет до ногтей твои пальцы, а выступившая кровь загустеет и покроется плесенью. А потом, когда текст созреет, ты выпустишь его, и он будет убивать, моментально разя наповал всех, кто всего лишь осмелится прикоснуться к твоей книге.
Ты попытался возразить, но как только твой язык сформировал фразу и готов был выпустить ее, как воробья, сосед заговорил опять.
– Иначе – книга убьет тебя.
Твои ладони, в поисках поддержки и опровержения его слов накрыли твое сердце. Но и оно, барахтаясь под ребрами, признавало правоту сказанного.
Капли пота, покрывшие твой лоб, уже не могли удержаться на месте и, используя брови как воронку, стали одна за другой скатываться по носу. Тело, еще не смирившись с происходящим, слушало их звон, но звук этот не приносил облегчения. Ты жаждал ветра, но, посмотрев по сторонам, ты заметил, что все ветры уже разобраны более расторопными зеками. И они глазели на тебя, даже не пытаясь выскользнуть из татуированных ладоней.
Вся камера, все арестанты, сидя на матрасах, в которые сливали свое безродное семя, рассматривали тебя как путешественника в другой мир. В их взглядах не было никаких вопросов, они были приобщены к истине, пока недоступной тебе, но которую любой из сокамерников с удовольствием и отвращением тебе бы открыл.
Ты прикрыл глаза, чтобы спрятаться от этих взглядов. Но они находили тебя и в темноте и ощупывали липкими от непересыхающей спермы пальцами, проникающими сквозь одежду, сквозь кожу, куда-то туда, в какие-то такие твои глубины, куда ты сам еще не отваживался заглянуть.
– Проверка!!
Удар резиновой дубинки по двери заставил вибрировать все пространство камеры. Арестанты, словно забытая в лесу елочная мишура или высохшие за время отлива водоросли, затрепетали на своих нарах и начали медленно сползать на шаткий пол. Ты тоже спустился, встал во второй ряд образовавшейся колонны и только тут заметил, что твои ноги по колено завязли в мокром песке. Том самом, что остался от неизрасходованных ночных часов.
Дверь в камеру раскрылась со звуком, заставившим вздрогнуть нечетные зубы и вспомнить ласковые домашние двери, провожавшие и встречавшие тебя несколько раз в году. Прапорщик, пробежавший мимо выстроившихся зеков, прикоснулся пальцем к макушке каждого, другой рукой разбрасывая коричневые конфетти. Бумажные кружочки веснушками оседали на лицах зеков, и это значило, что сегодня четверг – день дополнительных лишений и неудач. А для тебя это был еще один знак.
– Пойдем.
Личный шестерка пахана камеры, парень, лишенный возраста и стремительности, свойственной людям, родившимся в час собаки, поманил тебя пальцем. Ты, даже не допуская мысли о неповиновении, поплелся за ним.
– Присаживайся.
Голос пахана был сух и элегантен. Он напоминал коллекцию ночных бабочек, старую, но еще непопорченную жучками и молью.
– Не мы тебя выбрали. И не судьба.
Пахан посмотрел на твои руки и один глаз его был направлен на воду, а другой искал порнографические фигуры в линиях твоей ладони.
– Философия – это построение картины мироздания на дуалистической основе. Хорошо и плохо. Правда и ложь. Он и она. Но что хорошо рыбе, для человека может быть смертельно. Что правда для дерева – ложь для топора.
То же самое и с полами. Нет чистого мужского и чистого женского. Все они перемешаны и перепутаны как волосы в колтуне. Есть люди, у которых верхняя половина женская, а нижняя мужская. И наоборот. А есть и такие, у которых мужчина лишь спереди, а спина у них женская…
От этой фразы твое тело неожиданно вздрогнуло всей спиной.
– Есть много способов изменить это. Но они лишь косметические. Лучше уж иметь красивую женскую спину, чем быть женщиной внутри.
И поэтому, раз уж так случилось…
Пахан пожал плечами и с них посыпались ручьи застоявшейся перхоти. Его шея освободилась, она оказалась алой, и на ней стали видны синие вены и широкие белые шрамы от тех ядов, которые довелось пахану выпить за несколько тюремных жизней.
В твоем кулаке вдруг оказался его указательный палец. Ты распрямил ладонь и расщепленный на три части ноготь прочертил на ней несколько линий.
– Смотри. Это складка нетопыря. Ее обладатели живут лишь между ночью и днем. Здесь – помет собаки. Он говорит, что твоя верность будет обоюдной обузой. Тут – ведьмин круг. Он замкнут дважды. Даже если ты сумеешь вырваться раз – при счете «два», тебе все равно придется уступить.
Ты не понимал тогда очень многого. Ты не знал, что не стоит верить людям с красными шеями, особенно, если у них несколько ногтей на одном пальце. Но чувства твои говорили, что пахан лжет лишь тебе и говорит правду всем остальным заключенным. И его плющевая ложь должна была заткнуть тебе рот, чтобы ты не смог возразить, закричать и выбиться из объятий преступной похоти.
– Я вижу, ты готов.
Пахан встал. Мушиный нимб, кружащийся вокруг его головы, разлетелся. Умирая, насекомые усеяли его путь к тебе своими крыльями. Подойдя вплотную, он водрузил ладони тебе на плечи и, без видимого усилия, приподнял тебя.
Затем, опустившись на колени, он припал зубами к единственной пуговице на твоих брюках. Не скривившись от ее пронзительной горечи, настоянной на можжевельнике и бесплодных мечтах о свободе, пахан откусил ее. Ты слышал, как она хрустнула, выплеснув ему в рот свой яд и тут же на шее пахана появился еще один рубец. Свежий, он сочился кровью пополам с ненавистью, и ты отвернулся.
Жители камеры, все, смотрели на вас. Они уже сжимали в кулаках свои гениталии и по твоей спине неспешно поползли мурашки. Даже в бане ты не видел одновременно такого количества пенисов. Розовые, фиолетовые, бордовые головки их оказались направлены на тебя. Зеки расцвели, ощетинившись своими интимными цветами. Пенисы отражались в глазах и белки их уже приняли окраску разномастных головок.
Спрятав побагровевшие уши под ладонями, чтобы показать свое смущение, ты все же услышал скрежет молнии на брюках. Он доносился издалека, будто кто-то плыл по молоку в лодке со скрипящими уключинами.
– Чтобы услышать звук твоей женской половины, тебе надо нагнуться.
Одним махом пахан сдернул с твоих чересел брюки с трусами и повалил лицом вниз на свои нары.
– Я буду в меру нежен и в меру груб. Женская спина – это прекрасное произведение природы. Ее нельзя спугнуть, иначе она может спрятаться в позвоночник, как в раковину. Ее нельзя слишком сильно приманивать, ибо она может превратиться в ртуть и стать ничьей.
Ты смотрел на пол, но видел лишь там, по другую сторону нар, свои стоящие на полу колени, стреноженные тканью брюк, между которыми уже пристроились колени пахана.
Ягодицы ощутили прикосновение его пальцев задолго до того, как те тронули кожу. Ногти пахана вонзились в твою плоть, но ты ощущал эту боль так, словно она тебя не касалась.
Обеими руками он развел твои ягодицы и плюнул тебе на анус. Все в тюрьме замерло. Время, нелепое, дало тебе последний шанс, продолжая нести тебя в своих объятьях, лишив своего присутствия всех прочих тварей. Но ты, уже принявший роковое решение, гордо отринул подарок, сделав вид, что поверил шрамам и ногтям, будто находясь под гипнозом стекающей крови, вверив себя тому, кто был на самом деле врагом и себе, и всем остальным.
С первым мгновением начавшейся эпохи, пенис пахана вонзился в твой анус. Зеки, выпустив проклятия и вздохи, камнями попадавшие на пол, принялись сосредоточенно мастурбировать. Один лишь шестерка пахана не отдался охватившему всех голоду самоудовлетворения. Схватив бубен, на который пошла кожа с левой ягодицы негритянки и с правой лопатки небожительницы Якутии, и бубенцы прикрепленные к берцовым костям этих двух псевдоженщин, он, словно спесивая гуппи, удирающая от сачка кохинолога или блеклый отблеск Юпитера в бельмах волхва, заметался по камере, перепрыгивая с голов на руки, с рук – на головки пенисов. И так, прыгая с места на разные точки, он начал отбивать бессистемный, из-за его бесконечной протяженности, ритм.
Чужая плоть, ведомая звуками ударов по женской коже, ринулась в твой кишечник, страстная, суровая, признающая лишь один исход на десятки упорных поползновений. Дерево пола и камень потолка скрестились вокруг твоих глаз, силясь догнать один другого и перемешаться, став щепой и щебнем. Воздух и вода расстались, непонятые тобой. А четверг, день лишних утрат, стоял довольный, получив причитающуюся ему жертву, и больше не собирался никого тревожить.
Завтрак и обед, незамеченные, покинули тюремные стены, и их никто не окликнул. Мастурбирующие зеки орошали семенем матрасы, и когда оно кончалось в одном пенисе, тут же принимались за другой.
Ты, подчиняясь ритму движений пахана, неумолимо превосходил его ложь, и твоя спина уже жила своей жизнью, а ты не мог даже посмотреть, что же там, за ней, потому что, это было уже чужим тебе.
Вдруг пахан замер. Его пенис, содрогнувшись, изверг обжигающую сперму, и в тот же миг завершившейся безмерности ты понял, как женщина понимает, что беременна, что в тебе начал зреть плод: Книга, умерщвляющая своего читателя.
Ты помнишь, что было дальше?
В сияющих гранях спермы, зависшей на мгновение в остолбенелом от ненависти и восторга воздухе, ты видел, как пахан сзади тебя воздел руки. Его сжатые кулаки брызнули застоявшимся гноем, и в предыдущий миг вся камера, словно единое многоспинное животное, испустила тяжелый вздох. Этот звук распластал тебя, превратил в безмолвный гель, который просачивался между корявыми зековскими пальцами, не даваясь им не по желанию своему, а лишь по свойствам.Зеки смотрели в твои глаза. Они ждали твоих слез. Они жаждали их, задумчиво, неторопливо, как кружащие над ничего не понимающей жертвой дневные вампиры, как готовые стать болидами низкоорбитные астероиды. И им было бы все равно, что за слезы они увидели. Были бы то слезы радостного предательства или горестного избавления, они бы накинулись на них, поглощая вместе с ними все соки и силы твоего только становящегося новым и чужим тела. Но глаза твои оставались сухими, они ничего не отражали, и зеки, глядя в них, видели лишь мутную пелену мелких кристаллов десертной соли.
Ты прошел сквозь ряды арестантов, как пузырь воздуха протекает через мягкую магму. Лишь там, где твои одежды случайно соприкасались с плотью заключенных, ткань начинала гнить, опадая длинными витыми стружками потерявшего вкус праха.
Твой матрац неведомые тебе брезгливые руки уже скинули с верхнего яруса нар в терпкое зловоние истертого кафеля. Другие ноги запинали матрас под нары, в первородный мрак, который редко когда касался человеческого глаза. И там, в этой исходной тьме, тебе теперь предстояло жить весь отпущенный тебе срок.
Теперь у тебя была новая посуда. Мельхиоровый черпак с тремя дырками, алюминиевая тарелка с тремя дырками и титановая кружка с тремя дырками. Для любого эти отверстия, расположенные на днищах ровными треугольниками, являлись бы символами или Святого Грааля, или следами когтей скопы. Но только не для тебя.
Ты знал, что вся эта символика уже не работает. Она стала перемороженной оловянной пылью, лишенной совести и назначения. И из-за этого тебе надо будет заново связывать все разрозненные нити несуществующих пока смыслов. Плести из них макраме и гобелены. А до того эти нити следовало создать. И ты знал, что никому из бессмертных не можешь поручить эту работу, а должен сделать ее только сам, редко когда прибегая к помощи незваных помоечников.
Но едва ты устроился на своем месте, дверь в камеру разодрали рога и когти. Висмут, ванадий и хром скрипели, орали святым матом, плакали, но никого, кроме себя самих не могли противопоставить плотоядному напору и вскоре пали, распростертые, перемолотые на гравий и опилки. Три прапорщика-проверяющих въехали в камеру. Один на морже, двое на гигантских ленивцах. Звери испуганно всхрапывали, роняли куски своего и чужого, оставленного на красный день, кала, их ноздри издавали незнакомые запахи.
Прапорщики ударили друг о друга сверочные доски и те зазвенели, заставив вращаться все ресницы обитателей камеры. Зеки затерли обожженные веки и пробуравленные ладони, а проверяющие, подхватили случайно выпавшие вареные глаза и, невнятно бормоча, украсили ими седла своих ездовых тварей.
Едва прапорщики удалились, унося незаконные трофеи, как появились зеки из хозобоза. Они заиграли в дудки и кимвалы, забили в барабаны и гитары. Подчиняясь этим звукам, растерзанные клочки двери начали занимать новые места и, по прошествии нескольких секунд, вход в камеру опять оказался надежно запечатан. Лишь какой-то торопливый зек, не успев прошмыгнуть в засасывающиеся дверные щели, остался наполовину внутри, наполовину вне камеры и к нему уже начали подбираться хищные ногти менее проворных тюремных жителей.
– Непонятого в мире гораздо больше, чем непонятного.
Голос твоего бывшего соседа, что учил тебя дышать, слушать и не шевелиться звучал прямо за твоими глазами. Звук этот проходил по металлической арматуре, соединявшей все зековские кровати, неощутимой вибрацией он входил в твои сомкнутые до предела зубы и превращался в понятные только тебе слова.
– Устремленная ввысь гора не будет кичиться своими целебными источниками, облысевшая канарейка не станет бахвалиться своими выпавшими перьями. Так почему же ты, погрузившись на самое дно, мечтаешь всплыть обратно?
Ты не ответил.
Ты видел, что фразы твоего бывшего соседа исходят из того грядущего, которое для тебя никогда уже не наступит, и входят в то будущее, что отдаляется от тебя с таким проворством, что ты, начинающий привыкать к пребыванию в сейчас, никогда его не настигнешь, ведь каждый миг оно оказывалось от тебя на два мига дальше. Лишь средины словесных мостов провисали в настоящее, как оборванные низковольтные провода, или порожние коконы шелкопрядов, такие же бесполезные и дырявые.
– Нам позволено только номинально строить догадки о структуре природы. – Голос звенел и распадался на желатиновые шарики с разноцветными блохами внутри. – И совершенно не обязательно испытывать на прочность все ее загадки. Достаточно посмотреть на почву, чтобы иметь о ней представление. Но если ты сам захочешь стать почвой – тебе придется умереть.
Пронырливые насекомые прогрызали оболочки, органично ограничивающие их свободу, и распрыгивались по камере, стремясь забраться в нежные уши зеков. Но те не обращали на них внимания. И только иногда кто-то из арестантов, случайно раздавив кровопийцу, слышал вибрировавший в далеком пространстве звук.
И лишь шестерка пахана не был подвержен общей апатии. Он бесшабашно собирал насекомых и размещал их на своей руке в трогательном и строгом соответствии с размерами и цветом.
Но тебе не было дела до мелких тварей. И ты не тщился понять, зачем твой бывший сосед по нарам говорит. Ведь его слова испускали только один аромат – аромат его собственного пота из подмышек. И он не мог смешаться с твоим новым запахом потеющей спины, недостижимым до времени, но ставшим теперь излишне близким.
Речи твоего бывшего соседа походили на лабиринт, где невозможно заплутать. Но отчего-то он, не желая тебе, ни доли, ни отчаяния, ни удачи, пытался заманить тебя в этот продранный бредень, не замечая, что сам отметил яркими светодиодами все дыры, огрехи и выходы.
– Мы взяли на себя обеты участия и разложения, но только нам самим выбирать способ нашего гниения. Глупцы убегают моментально, середняки удаляются, расписав несколько маршрутов, но лишь мудрые уходят так долго, что кажется, будто они существуют всегда. Но все они благоговеют перед своей бренностью. И мы, могущие отведать лишь персональную сердцевину, имеем право единственно взывать к ней, умолять её, и упрашивать, прижимая колени к груди, полу и носу, дабы проявились в ней тезисы катехизисов, и зазвучала она слышимо, мощно и индивидуально…
Кожей ты чувствовал мысли своего бывшего соседа. Они, словно перекормленные опарыши, или взбухшие глицериновые пузыри, не перемешиваясь, стойко копошились в его черепной коробке, не стремясь найти выход наружу. И лишь когда этот выход оказывался совсем рядом, они, нехотя, высовывались, подпираемые другими мыслями. Воздух моментально растворял их оболочки и тогда небольшие куски мыслей распылялись как слова, а затем, в испуге, раздумья, боясь потерять свою цельность, резво убирались обратно, такие же чуждые тебе, как и раньше.
Но эти впрыскивания слов ничего не значили для тебя. Они со свистом проскакивали в прошлое и не могли повлиять на твои, углубляющиеся сами в себя, в тебя и в твой рассудок думы. И как не старался твой бывший сосед навязать тебе прежний образ компоновки своих идей, все усилия его пропадали вотще.
– Дельфинам нельзя помочь.
После этих слов сапог твоего бывшего соседа прикоснулся сперва к правой, затем дважды к левой твоим пяткам, призывая тебя во внешние грязные пространства. И едва ты показался из-под нар, твой бывший сосед, косясь на прикидывающегося спящим пахана, полугромким шепотом приказал:
– Возьми!
Его пенис, разрисованный совокупляющимися спиралями, качался около твоих глаз.
– Возьми.
Умаляя себя и, одновременно, нагнетая в член густую жижу перекрученной крови, твой бывший сосед вложил его в твой рот.
– Возьми.
Каждый его палец трижды причинил боль твоим ушам. И тебе уже не надо было смотреть вверх, чтобы увидеть красно-синюю шею в рубцах и мушиный нимб. Пахан, беззастенчиво и ультимативно вселившись в твоего бывшего соседа, ввел его пенис в твою глотку. Ты поперхнулся, что-то внутри твоего кадыка хрустнуло. Этот скрежещущий звук наполнил довольством пенис твоего бывшего соседа. Когда пахан его вытащил, на теле фаллоса, словно незакаленный капкан на медведя-шатуна или прокуренные створки моллюска-мидии остались твои голосовые связки. И теперь, даже если бы ты не дал птицам обет безбрачия, а совам клятву молчания, ты все равно не смог бы их нарушить.
Пахан смахнул с члена остатки твоего неизрасходованного голоса и вновь погрузил в твое горло свой телескопический енг. Головка его проникла в твои бронхи, и как только она вновь показалась на свет, с нее в разные стороны брызнули куски твоих застарелых и не наступивших кашлей.
– Да, ты полон сюрпризов и соблазнов! – прорычал пахан, в третий раз окуная в твой рот не устающий лингам. На сей раз он ушел слишком глубоко. Ты чувствовал, как тело члена ползет по пищеводу, раздвигая попадающиеся на пути лепестки сфинктеров. Предупреждать пахана не было ни смысла, ни настроения. Люди, разводящие мух на своей перхоти, не склонны верить и употреблять для себя чьи-то советы.
Головка фаллоса вошла в твой желудок.
– В тебе больше женского, чем можно было представить! – Пахан прищурил один глаз. Второй зрачок расширился до пределов глазницы и уставился на твою вибрирующую в ритме вальса спину. И в этот момент пахан эякулировал.
Несколько смерчей прокатились по его внутренностям, исказив на мгновение его давно уже перекошенные черты лица, тела и памяти.
– Ты великолепен!
Закрученный на несколько оборотов торс пахана начал медленно раскручиваться в новую сторону. Это движение создало в его внутренностях вакуум, куда и ринулась выпущенная сперма, сдобренная твоим желудочным соком и желчью.
– Отныне ты будешь зваться – Содом Капустин! – Взревел пахан.
Несколько мгновений вспять бурлящая кислота уже достигла его простаты. В прошлое мгновение сияющая желчь уже заполнила емкости его тестикул. А когда на свет родилось твое имя, лопающиеся от напряжения, ужасающиеся от силы передаваемого ими потрясения, нервные волокна пахана передали в его мозг сигнал о боли.
Пахан затих. Пахан замер. Вместе с ним обмерла и вся камера, и все зеки, и все, кто не мог ничего видеть и чувствовать.
И ты снова увидел, что время повернулось к тебе боком. Но ты расслабленно отверг такой знак дружеского расположения.
А в следующий момент пахана, он плашмя рухнул на бубен своего шестерки. Его енг, выскочив из твоей глотки, принялся хлестать вокруг, словно обезумевший от интоксикации удав, или упущенный пожарным брандспойт, орошая всех не умудрившихся заснуть или спрятаться ядом полупереваренных спермиев.
Ты помнишь, что случилось потом?
Растроённые ногти твоего бывшего соседа, окрашенные ляписом, хной и пурпуром, отполированные шестеркой пахана до тусклого свечения черного булата и матовой остроты белого жемчуга, отторгли свои цвета, и те скатились каплями и кубиками на твои стопы. Следом свершилась противозаконная трансформация: три ногтевые пластины на каждом из его пальцев под твоим взором сливались в одну. Но тело пахана так спешило иссечь память о своем проникновении в плоть твоего бывшего соседа, что ногти, обязанные быть порознь, тоже срастались, корежа натравленные один на другой пальцы…Чьи-то руки, скорее всего, именно твои, ибо не было поблизости иных рук, стерли с твоего лица смертоносные снежинки желудочного сока пополам с беспечно живой спермой. Кровь твоего бывшего соседа, не могущая остановить свое вращение даже вне его тела, заставляла эти две жидкости собираться во фрактальные многолучевые звезды, острые шипы которых без труда раздирали ткани одеял и тел.
Пахан открыл глаза своего тела и посмотрел на тебя. Ты же, словно в ответ, слизнул со своих ладоней уже начавшие забираться под кожу снежинки. Некоторые тут же впились в твой язык, другие, стремясь как можно скорее прильнуть к зародышу твоей книги, уже накрепко вросли в тебя, образовав между дерматоглифами новые письмена.