Очень талантливый человек Бродский.
Саднит в груди от его стихов.
Быть может, такие стихи писал бы Онегин, когда бы преодолел тошноту к труду. Но конечно - до того, как влюбился в Татьяну...
Кстати, об Онегине. Вот одно не доказательное, но любопытное совпадение - стиль передразнивания классики, вплоть до рифмовки.
Маяковский:
Дескать, муж у вас - дурак и старый мерин, Я люблю вас, будьте обязательно моя.
Я сегодня утром должен быть уверен...
И т. д.
Бродский:
Однако, человек, майн либе геррен, Настолько в сильных чувствах неуверен, Что поминутно лжет, как сивый мерин... И т. д.
Можно выстроить и другие цепочки, демонстрирующие прямое сходство. Например, вот эту:
Дней бык пег, Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан.
Маяковский Каждый пред Богом наг Жалог наг и убог В каждой музыке Бах В каждом из нас Бог Ибо вечность - богам.
Бренность - удел быков...
Богово станет нам Сумерками богов.
Бродский * Различие или даже противоположность смысла не играют здесь существенной роли.
Гораздо важнее интонация, ритмика, отношение к слову, к материи стиха и просто - к материи. Важно то, что и на этот раз мы имеем дело с оболочкой сути, с заключенной в искусный сосуд пустотой. Но если пустующая душа Маяковского еще имела свой болевой центр, время от времени в стихах проявлявшийся, то теперь отпала необходимость и в этом. Новое время, новые песни. Эпоха Маяковского лишь декларировала отказ от высоких и сильных чувств, новая эпоха его осуществила.
Сегодня, когда, совсем наоборот, декларируется верность нравственной и культурной традиции, глубина подмены достигла предела. Не только положительные моральные ценности, но как бы и сама реальность жизни становится неким фантомом.
Из всех жанров остается один только жанр: пародия. Сегодня все прозаики пишут памфлеты и фарсы, все поэты - иронические изложения, где всякое подлинное чувство взято в кавычки. Все кривляются, дразнятся, даже самые серьезные держат наготове у кончика носа растопыренные пальцы рук. И уже неясно, что пародируется: реальная жизнь, или та литература, которая прежде ее выражала, или та, что могла бы сегодня выразить... Если раньше критерии были сдвинуты, то теперь они обойдены стороной. И Иосиф Бродский - сегодняшний лучший, талантливейший, из читательских, не из чиновничьих рук принимающий свой бесспорный титул, - свидетельствует об этом лучше и талантливей всех.
С одинаковой серьезностью - и несерьезностью, с той же грустью и той же иронией, с тонкостью, с неизменным изяществом он пишет о смерти пойманной бабочки, о смерти женщины (нет, не любимой, просто той, с которой когда-то... неважно), наконец, о смерти маршала Жукова и еще наконец - о смерти Марии Стюарт. Умно и искусно ведомая фраза разветвляется, сходится по всем грамматическим правилам и кончается там, где поставлена точка.
Страшно.
Какой там Онегин, скорей электронный мозг. "Услуг электрических покой фешенебелен..."
Сам процесс движения в пространстве и времени, именно как физическая категория, очень занимает Бродского. Все свои эвклидовы оболочки до него исчерпал, выскреб Маяковский. Но Бродский и здесь идет дальше него, он строит, уже вполне сознательно, в заведомо искривленном и бесконечном пространстве. Однако провозглашенная им бесконечность лишь снаружи кажется таковой. Взятая на вкус, на поверку чувством, она обнаруживает явную ограниченность. Да это и признается порой в открытую.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав, к сожалению, трудно. Красавице платье задрав, видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут, но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут - тут конец перспективы.
Бесконечность находит предел в знаменательной точке. Дальше действительно двигаться некуда. Конец перспективы.
Неуклонный процесс рационализации, отчуждения мастерства от души художника происходит сегодня в новейшей русской поэзии. Живое присутствие в ней Маяковского утверждается не столько его многотрудным стихом, сколько активной жизнью той новой эстетики, которой он был носителем и провозвестником.
7 Неуклонный процесс рационализации, отчуждения мастерства от души художника происходит сегодня в новейшей русской поэзии. Живое присутствие в ней Маяковского утверждается не столько его многотрудным стихом, сколькко активной жизнью той новой эстетики, которой он был носителем и провозвестником.
Ироническая маска вместо самовыражения, грамматическая сложность вместо образной емкости, и в ответ с читательской стороны - восхищение виртуозной техникой речи вместо сотворчества и катарсиса... Похоже, что этот путь магистральный, и в стихах ведущих, лучших поэтов, именно лучших, быть может, великих, яркая поговорочная точность формулы целиком заменит глубинную точность слова и образа.
Понадеемся, что этого не будет. Боюсь, что будет.
Маяковский - как засасывающая воронка, всякое сближение с ним губительно. Даже трагическая его судьба есть великий соблазн и растление душ, доказательство того, что можно упорно, убежденно, талантливо служить подмене и при том оставаться уязвленным и обделенным, то есть заслуживающим безусловного сочувствия. А сочувствие строгих границ не имеет. Легко ли щедрому читательскому сердцу заставить себя остановиться вовремя и сменить сочувствие на неприятие? И вот слова, произнесенные когда-то на высшем пафосе, а теперь годные лишь для анекдотов - для горьких анекдотов о горьком времени, - слова эти в устах современного интеллигента, сочувственно читающего Маяковского, вновь обретают долю былой реальности, и уже они для нас не вполне анекдот, а и пафос, и как бы время, и отчасти - истина...
Отношение к Маяковскому всегда будет двойственным, и каждый, кто захочет облегчить себе жизнь, избрав одного Маяковского, будет вынужден переступить через другого, отделить его, вернее, отделять постоянно, никогда не забывая неблагодарной этой работы, никогда не будучи уверенным в ее успехе.
А тогда - не верней ли вообще отказаться от выбора?
Владислав Ходасевич в жестоком своем некрологе объективно во многом несправедлив, но субъективно вполне может быть понят. Он писал не статью, он произносил заклинание, своеобразное "чур меня?". В другое время Борис Пастернак - по-своему, деликатнее, мягче, глуше, мучась совестью - сделал то же самое.
Притяжение к Маяковскому рано или поздно вызывает отталкивание - как естественный и очень понятой защитный рефлекс.
И однако, тем более, страшной серьезности его как явления уже никто не в силах оспорить.
В сущности, он совершил невозможное. Действуя в бесплодном, безжизненном слое понятий, общаясь лишь с поверхностным смыслом слов, с оболочкой людей и предметов, он довел свое обреченное дело до уровня самой высокой поэзии. Не до качества, нет, здесь предел остался пределом, - но до уровня, считая геометрически. Его вершина пуста и гола, не сулит взгляду ни покоя, ни радости, - но она выше многих соседних вершин и видна с большего расстояния.
Так будет всегда, хотим мы того или нет. В этом исключительность Маяковского, его странное величие, его непоправимая слава.
Москва, 1980-1983
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА Книгам, как и живым людям, свойственно изменяться во времени. Я писал эту книгу семь лет назад, в те годы, когда было ничего нельзя и поэтому хотелось всего сразу. Теперь, когда многое стало можно, что-то в ней, вероятно, выглядит лишним, чрезмерным или, наоборот, очевидным. Во всем ли я сам, на семь лет постаревший, согласен с автором? Разумеется., нет. Сегодня я написал бы эту книгу иначе. Уж наверное, она была бы трезвее, добрее, сдержанней, выверенней, справедливей - и ближе к тому, чему-то такому, что принято называть объективной истиной. Но сегодня я не стал бы писать эту книгу, я сегодня написал бы совсем другую - и скорее всего, о другом...
Конечно, книги должны печататься вовремя. Но ведь я и не рассчитывал на публикацию дома и даже эту воспринимаю сейчас как неожиданность и подарок. Да и, строго говоря, семь лет не срок (я, конечно, имею в виду - для книги), и если в ней что-то устарело, отпало, то, значит, оно того и стоило. Будем надеяться, что кое-что все же осталось.
Я старался не врать ни в одном факте, ни в факте жизни, ни в факте творчества, ну а трактовка... да что ж трактовка? Филология - такая странная вещь, что любое высказанное в ней положение может быть заменено на противоположное с той же мерой надежности и достоверности. Как для кого, а для меня лично она убедительна лишь в той степени, в какой сама является литературой.
Я ничего не абсолютизирую и заранее приветствую всех оппонентов и не глядя принимаю любые доводы. Но хотел бы отвести лишь одно обвинение, уже прозвучавшее в зарубежной критике: обвинение в ненависти к Маяковскому.
Я думаю, каждый, кто прочел книгу внимательно, убедился, что именно этого нет и в помине; что жесткость и даже порой жестокость автора к своему герою вовсе не означает ненависти к нему. Разве жесткими и суровыми мы бываем лишь с теми, кого ненавидим?
Я, конечно, не стану всерьез утверждать, что "любовь" - единственно верное слово, которое исчерпывающе описывает мое отношение к Маяковскому. Но если перечислить по мере важности все оттенки того непростого чувства, какое испытывает автор к герою, то и это слово займет свое место и даже, может быть, не последнее.
Вот, пожалуй, то главное, что на прощанье мне хотелось сказать читателю. Все прочее - в книге.
Апрель, 1989 г.
* Сегодня все шире расходится версия, что так оно и случилось тогда, в апреле тридцатого. Что предсмертное письмо - подделка Брика.а Полонскую вынудили написать, как надо, и слова "самоубийство--это убийство" следует понимать буквально... Я, конечно, ни секунды не сомневаюсь в способности и готовности наших доблестных органов во все времена совершать подобные подвиги. И, однако, уверен, что в данном случае они ни при чем. Нет, Маяковский не был убит, он убил себя сам. Аргументов достаточно, и внешних и внутренних. Прежде всего - никому тогда это было не нужно. Он никому не мог помешать, он был болен, сломлен, слаб и податлив. Знал же... если что-то и знал, то очень немногое, убирать именно его не могло быть резона, а на всякий случай, впрок - не пришло еще время. И его самоубийственный настрой накануне, и естественность, ожидаемость такого конца, та давняя тяга... Но главное - тексты. Осип Брик мог, допустим, подделать почерк, но уникальный слог Маяковского, его голос, который, при всех придирках, мы, конечно же, явственно слышим в его письме ,- Осип Максимович подделать не мог бы. Нет, невиновен! Но и простодушные записки Полонской не были написаны по заказ у, уж хотя бы потому, что никакому заказчику они, такие, не была выгодны, а еще потому, что в письменном тексте нельзя сымитировать простодушие, как нельзя сымитировать литературный талант.
И последнее. В случае убийства Маяковского непременными свидетелями или даже соучастниками должны были быть по крайней мере четыре человека (не считая соседей): Брики, Лавут и Вероника Полонская. Ни один из них (считая соседей) не был впоследствии ни устранен, ни хотя бы посажен. Я думаю, это обстоятельство, почти невероятное, лучше всего опровергает любые детективные версии.
* Промежуток между этими звеньями хорошо заполняет Цветаева:
Остановить не мог Мир меня, Ибо единый вырвала Дар у богов - бег.
* Промежуток между этими звеньями хорошо заполняет Цветаева:
Остановить не мог Мир меня, Ибо единый вырвала Дар у богов - бег.
Саднит в груди от его стихов.
Быть может, такие стихи писал бы Онегин, когда бы преодолел тошноту к труду. Но конечно - до того, как влюбился в Татьяну...
Кстати, об Онегине. Вот одно не доказательное, но любопытное совпадение - стиль передразнивания классики, вплоть до рифмовки.
Маяковский:
Дескать, муж у вас - дурак и старый мерин, Я люблю вас, будьте обязательно моя.
Я сегодня утром должен быть уверен...
И т. д.
Бродский:
Однако, человек, майн либе геррен, Настолько в сильных чувствах неуверен, Что поминутно лжет, как сивый мерин... И т. д.
Можно выстроить и другие цепочки, демонстрирующие прямое сходство. Например, вот эту:
Дней бык пег, Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан.
Маяковский Каждый пред Богом наг Жалог наг и убог В каждой музыке Бах В каждом из нас Бог Ибо вечность - богам.
Бренность - удел быков...
Богово станет нам Сумерками богов.
Бродский * Различие или даже противоположность смысла не играют здесь существенной роли.
Гораздо важнее интонация, ритмика, отношение к слову, к материи стиха и просто - к материи. Важно то, что и на этот раз мы имеем дело с оболочкой сути, с заключенной в искусный сосуд пустотой. Но если пустующая душа Маяковского еще имела свой болевой центр, время от времени в стихах проявлявшийся, то теперь отпала необходимость и в этом. Новое время, новые песни. Эпоха Маяковского лишь декларировала отказ от высоких и сильных чувств, новая эпоха его осуществила.
Сегодня, когда, совсем наоборот, декларируется верность нравственной и культурной традиции, глубина подмены достигла предела. Не только положительные моральные ценности, но как бы и сама реальность жизни становится неким фантомом.
Из всех жанров остается один только жанр: пародия. Сегодня все прозаики пишут памфлеты и фарсы, все поэты - иронические изложения, где всякое подлинное чувство взято в кавычки. Все кривляются, дразнятся, даже самые серьезные держат наготове у кончика носа растопыренные пальцы рук. И уже неясно, что пародируется: реальная жизнь, или та литература, которая прежде ее выражала, или та, что могла бы сегодня выразить... Если раньше критерии были сдвинуты, то теперь они обойдены стороной. И Иосиф Бродский - сегодняшний лучший, талантливейший, из читательских, не из чиновничьих рук принимающий свой бесспорный титул, - свидетельствует об этом лучше и талантливей всех.
С одинаковой серьезностью - и несерьезностью, с той же грустью и той же иронией, с тонкостью, с неизменным изяществом он пишет о смерти пойманной бабочки, о смерти женщины (нет, не любимой, просто той, с которой когда-то... неважно), наконец, о смерти маршала Жукова и еще наконец - о смерти Марии Стюарт. Умно и искусно ведомая фраза разветвляется, сходится по всем грамматическим правилам и кончается там, где поставлена точка.
Страшно.
Какой там Онегин, скорей электронный мозг. "Услуг электрических покой фешенебелен..."
Сам процесс движения в пространстве и времени, именно как физическая категория, очень занимает Бродского. Все свои эвклидовы оболочки до него исчерпал, выскреб Маяковский. Но Бродский и здесь идет дальше него, он строит, уже вполне сознательно, в заведомо искривленном и бесконечном пространстве. Однако провозглашенная им бесконечность лишь снаружи кажется таковой. Взятая на вкус, на поверку чувством, она обнаруживает явную ограниченность. Да это и признается порой в открытую.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав, к сожалению, трудно. Красавице платье задрав, видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут, но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут - тут конец перспективы.
Бесконечность находит предел в знаменательной точке. Дальше действительно двигаться некуда. Конец перспективы.
Неуклонный процесс рационализации, отчуждения мастерства от души художника происходит сегодня в новейшей русской поэзии. Живое присутствие в ней Маяковского утверждается не столько его многотрудным стихом, сколько активной жизнью той новой эстетики, которой он был носителем и провозвестником.
7 Неуклонный процесс рационализации, отчуждения мастерства от души художника происходит сегодня в новейшей русской поэзии. Живое присутствие в ней Маяковского утверждается не столько его многотрудным стихом, сколькко активной жизнью той новой эстетики, которой он был носителем и провозвестником.
Ироническая маска вместо самовыражения, грамматическая сложность вместо образной емкости, и в ответ с читательской стороны - восхищение виртуозной техникой речи вместо сотворчества и катарсиса... Похоже, что этот путь магистральный, и в стихах ведущих, лучших поэтов, именно лучших, быть может, великих, яркая поговорочная точность формулы целиком заменит глубинную точность слова и образа.
Понадеемся, что этого не будет. Боюсь, что будет.
Маяковский - как засасывающая воронка, всякое сближение с ним губительно. Даже трагическая его судьба есть великий соблазн и растление душ, доказательство того, что можно упорно, убежденно, талантливо служить подмене и при том оставаться уязвленным и обделенным, то есть заслуживающим безусловного сочувствия. А сочувствие строгих границ не имеет. Легко ли щедрому читательскому сердцу заставить себя остановиться вовремя и сменить сочувствие на неприятие? И вот слова, произнесенные когда-то на высшем пафосе, а теперь годные лишь для анекдотов - для горьких анекдотов о горьком времени, - слова эти в устах современного интеллигента, сочувственно читающего Маяковского, вновь обретают долю былой реальности, и уже они для нас не вполне анекдот, а и пафос, и как бы время, и отчасти - истина...
Отношение к Маяковскому всегда будет двойственным, и каждый, кто захочет облегчить себе жизнь, избрав одного Маяковского, будет вынужден переступить через другого, отделить его, вернее, отделять постоянно, никогда не забывая неблагодарной этой работы, никогда не будучи уверенным в ее успехе.
А тогда - не верней ли вообще отказаться от выбора?
Владислав Ходасевич в жестоком своем некрологе объективно во многом несправедлив, но субъективно вполне может быть понят. Он писал не статью, он произносил заклинание, своеобразное "чур меня?". В другое время Борис Пастернак - по-своему, деликатнее, мягче, глуше, мучась совестью - сделал то же самое.
Притяжение к Маяковскому рано или поздно вызывает отталкивание - как естественный и очень понятой защитный рефлекс.
И однако, тем более, страшной серьезности его как явления уже никто не в силах оспорить.
В сущности, он совершил невозможное. Действуя в бесплодном, безжизненном слое понятий, общаясь лишь с поверхностным смыслом слов, с оболочкой людей и предметов, он довел свое обреченное дело до уровня самой высокой поэзии. Не до качества, нет, здесь предел остался пределом, - но до уровня, считая геометрически. Его вершина пуста и гола, не сулит взгляду ни покоя, ни радости, - но она выше многих соседних вершин и видна с большего расстояния.
Так будет всегда, хотим мы того или нет. В этом исключительность Маяковского, его странное величие, его непоправимая слава.
Москва, 1980-1983
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА Книгам, как и живым людям, свойственно изменяться во времени. Я писал эту книгу семь лет назад, в те годы, когда было ничего нельзя и поэтому хотелось всего сразу. Теперь, когда многое стало можно, что-то в ней, вероятно, выглядит лишним, чрезмерным или, наоборот, очевидным. Во всем ли я сам, на семь лет постаревший, согласен с автором? Разумеется., нет. Сегодня я написал бы эту книгу иначе. Уж наверное, она была бы трезвее, добрее, сдержанней, выверенней, справедливей - и ближе к тому, чему-то такому, что принято называть объективной истиной. Но сегодня я не стал бы писать эту книгу, я сегодня написал бы совсем другую - и скорее всего, о другом...
Конечно, книги должны печататься вовремя. Но ведь я и не рассчитывал на публикацию дома и даже эту воспринимаю сейчас как неожиданность и подарок. Да и, строго говоря, семь лет не срок (я, конечно, имею в виду - для книги), и если в ней что-то устарело, отпало, то, значит, оно того и стоило. Будем надеяться, что кое-что все же осталось.
Я старался не врать ни в одном факте, ни в факте жизни, ни в факте творчества, ну а трактовка... да что ж трактовка? Филология - такая странная вещь, что любое высказанное в ней положение может быть заменено на противоположное с той же мерой надежности и достоверности. Как для кого, а для меня лично она убедительна лишь в той степени, в какой сама является литературой.
Я ничего не абсолютизирую и заранее приветствую всех оппонентов и не глядя принимаю любые доводы. Но хотел бы отвести лишь одно обвинение, уже прозвучавшее в зарубежной критике: обвинение в ненависти к Маяковскому.
Я думаю, каждый, кто прочел книгу внимательно, убедился, что именно этого нет и в помине; что жесткость и даже порой жестокость автора к своему герою вовсе не означает ненависти к нему. Разве жесткими и суровыми мы бываем лишь с теми, кого ненавидим?
Я, конечно, не стану всерьез утверждать, что "любовь" - единственно верное слово, которое исчерпывающе описывает мое отношение к Маяковскому. Но если перечислить по мере важности все оттенки того непростого чувства, какое испытывает автор к герою, то и это слово займет свое место и даже, может быть, не последнее.
Вот, пожалуй, то главное, что на прощанье мне хотелось сказать читателю. Все прочее - в книге.
Апрель, 1989 г.
* Сегодня все шире расходится версия, что так оно и случилось тогда, в апреле тридцатого. Что предсмертное письмо - подделка Брика.а Полонскую вынудили написать, как надо, и слова "самоубийство--это убийство" следует понимать буквально... Я, конечно, ни секунды не сомневаюсь в способности и готовности наших доблестных органов во все времена совершать подобные подвиги. И, однако, уверен, что в данном случае они ни при чем. Нет, Маяковский не был убит, он убил себя сам. Аргументов достаточно, и внешних и внутренних. Прежде всего - никому тогда это было не нужно. Он никому не мог помешать, он был болен, сломлен, слаб и податлив. Знал же... если что-то и знал, то очень немногое, убирать именно его не могло быть резона, а на всякий случай, впрок - не пришло еще время. И его самоубийственный настрой накануне, и естественность, ожидаемость такого конца, та давняя тяга... Но главное - тексты. Осип Брик мог, допустим, подделать почерк, но уникальный слог Маяковского, его голос, который, при всех придирках, мы, конечно же, явственно слышим в его письме ,- Осип Максимович подделать не мог бы. Нет, невиновен! Но и простодушные записки Полонской не были написаны по заказ у, уж хотя бы потому, что никакому заказчику они, такие, не была выгодны, а еще потому, что в письменном тексте нельзя сымитировать простодушие, как нельзя сымитировать литературный талант.
И последнее. В случае убийства Маяковского непременными свидетелями или даже соучастниками должны были быть по крайней мере четыре человека (не считая соседей): Брики, Лавут и Вероника Полонская. Ни один из них (считая соседей) не был впоследствии ни устранен, ни хотя бы посажен. Я думаю, это обстоятельство, почти невероятное, лучше всего опровергает любые детективные версии.
* Промежуток между этими звеньями хорошо заполняет Цветаева:
Остановить не мог Мир меня, Ибо единый вырвала Дар у богов - бег.
* Промежуток между этими звеньями хорошо заполняет Цветаева:
Остановить не мог Мир меня, Ибо единый вырвала Дар у богов - бег.