Страница:
Но разумное в статье Рейнольдса присутствовало явно. Это разумное нужно было учесть. Сославшись, конечно, на Рейнольдса в своей статье.
«До того, как я познакомился со статьей профессора Рейнольдса, я не рассматривал физических условий на поверхностях, расположенных в газе, так что все, что я сделал здесь, – это распространил на поверхностные явления метод, который, мне кажется, лучше всего подходит для изучения внутренних условий в газе. Мне кажется, что этот метод в некоторых отношениях удачней метода, принятого профессором Рейнольдсом. Мы должны признать, что его метод вполне удовлетворителен для определения существования самого эффекта, но непригоден для его численной оценки».
Меж тем Рейнольдс получил свою статью с рецензией Максвелла.
В своем отзыве Максвелл указал, что, несмотря на правильную общую идею Рейнольдса и его блестящие эксперименты, метод его громоздок и может быть переработан в таком-то и таком-то направлении.
Осборн Рейнольдс этого делать не стал. Стал поджидать появления статьи самого Максвелла. И когда она появилась, затеял активную переписку со Стоксом и вторым рецензентом, которым вновь оказался Томсон. Природная доброжелательность Томсона сыграла в этой истории плохую службу, ибо Рейнольдс, не соглашаясь с критикой Максвелла, апеллировал к «доброму» Томсону. Он предоставлял все новые и новые варианты статьи и упрекал Максвелла за то, что он высказал замечания по его теории в своей статье и отзыве.
Максвелл очень плохо чувствовал себя тогда, а Рейнольдс шел в наступление. В августе 1879 года он вновь переработал статью и послал в редакцию. Но переработал ее, не приняв во внимание замечаний Максвелла. Доброжелательный Томсон рекомендовал напечатать статью в том виде, как она есть, в конце концов за нее отвечает сам Рейнольдс.
Сомнительно, стоит ли крупица, добавленная Рейнольдсом в кладовую знаний человечества, тех страданий, которые он доставил умирающему уже Максвеллу.
За две недели до смерти Максвелла Рейнольдс, прекрасно осведомленный о его бедственном состоянии – об этом знал весь Кембридж и все Королевское общество, – направил Стоксу как секретарю Королевского общества послание, в котором требовал, чтобы Максвелл изъял из своей статьи критику теории Рейнольдса, причем требовал, чтобы это его послание было немедленно зачитано на заседании общества.
Стокс, разумеется, отказался это сделать.
Рейнольдс настаивал.
5 ноября 1879 года, сразу после смерти Максвелла, Стокс направил Рейнольдсу телеграмму с просьбой взять свое заявление обратно или позволить Стоксу снабдить это заявление собственными комментариями. Рейнольдс избрал вторую альтернативу и вместе с ней – свою судьбу, которая была теперь неизбежна... Тэт, Томсон, Стокс стали для Рейнольдса вежливо непроницаемыми, впрочем, как и все Королевское общество. Поскольку в науке почти никогда не бывает мыслей, в той или иной форме не высказанных ранее, Томсон порылся в библиотеке и вскоре нашел, что искал.
Единственная здравая мысль Рейнольдса, так понравившаяся Томсону, была им найдена в несколько иной и завуалированной форме в трудах немца Федеррсена. Испуганный Рейнольдс, спасаясь от немецкого вторжения, схватился за французскую соломинку и указал, что результаты Федеррсена оспорены французом Виолле. Соломинка оказалась непрочной, ибо Рейнольдс, не обладавший достаточно серьезной научной эрудицией, истолковал Виолле неправильно... Однако статья Рейнольдса появилась все-таки в печати.
После ее выхода Фитцджеральд в «Философском журнале» дал на нее небольшую рецензию, напомнил критические замечания Максвелла и указал на то, что «статья профессора Рейнольдса очень сложна и даже труднопреодолима, причем не только за счет природы явления, но также в некоторой степени из-за неэлегантного метода, которого придерживался проф. Рейнольдс».
Рейнольдс вынужден был вернуться на кафедру инженерного дела и заняться другими вещами. Это было правильным решением – в конце концов он высказал ценные мысли по ламинарному и турбулентному течению, введя в обиход физиков «число Рейнольдса».
Лишь потом выяснилось, что странное поведение Рейнольдса отчасти вызывалось болезнью, которая с годами все чаще давала о себе знать. Болезнь заключалась в том, что слово и строка Рейнольдса не следовали за его мыслью.
Однажды Шустер застал его дома играющим с сыном.
– Иди сюда! – сказал Рейнольдс сыну, а тот, едва заслышав эти слова, бросился прочь, чем очень обрадовал отца.
Рейнольдс с трудом подбирал нужные слова, не мог контролировать своих высказываний, иногда произносил слова, по смыслу совершенно обратные тому, что он хотел бы в них вложить. В конце концов он вовсе утратил способность пользоваться словами и фразами как средством выражения мысли, заболев афазией.
Вернемся к другим действующим лицам этой истории – Круксу и его радиометру. Если почитать научные журналы 1873-1879 годов, может создаться впечатление, что в лаборатории Крукса, где исследовались радиометры, шла подготовка к экспедиции по меньшей мере на иные планеты – настолько подробно преподносились малейшие новости из лаборатории.
Как потом оказалось, не напрасно – уже в год смерти Максвелла Крукс применил свой радиометр к исследованию катодных лучей, показав, что под их действием крылышки радиометра вращаются. В лаборатории Крукса действительно готовилось оборудование для покорения иных, неизвестных тогда миров – оборудование грядущей атомной физики. Радиометр – последнее научное увлечение Максвелла, предмет его последней научной статьи, сослужил все-таки мировой науке важную службу.
БОЛЕЗНЬ И СМЕРТЬ
Эпилог
После торжественной траурной службы в Тринити-чапел, на которой присутствовали все любившие его кембриджцы, гроб с телом Максвелла был перевезен в Гленлейр. Максвелла похоронили рядом с его родителями во дворе построенной на его пожертвования маленькой церквушки в деревне Партон.
Поскольку эта деревушка оказалась в стороне от шумных дорог и суетливые равнодушные путешественники никогда не заезжали в эти края, могила его не приобрела еще тех признаков, которые венчают все знаменитые могилы, рядом с которыми невозможно мудрое одиночество.
В октябре 1931 года в Вестминстерском аббатстве были открыты мемориальные плиты Майклу Фарадею и Джеймсу Клерку Максвеллу. Случилось так, что два юбилея почти совпали – открытие Фарадеем закона электромагнитной индукции и рождение Максвелла.
Мемориальные плиты Максвелла и Фарадея были заложены в нефе аббатства, за могилами сэра Исаака Ньютона и Вильяма Томсона, лорда Кельвина.
Мастер Тринити сэр Дж.Дж.Томсон после торжественного открытия мемориальных плит сказал, что работы Фарадея и Максвелла выстояли наиболее суровое испытание – испытание временем. Каждый год, который проходил со времени их смерти, заставлял нас все более и более ясно понимать важность их вклада в физику; с каждым годом все важнее и важнее становились следствия их трудов, поступившие на службу человечеству.
На юбилее Максвелла в 1931 году выступили и дали статьи в юбилейный сборник виднейшие представители новой физики – Дж.Дж.Томсон, Резерфорд, Джинс, Эйнштейн, Планк, Бор...
Нильс Бор, человек, предложивший миру самую жизнеспособную модель «нового» атома, сказал на том юбилее:
«До того, как я познакомился со статьей профессора Рейнольдса, я не рассматривал физических условий на поверхностях, расположенных в газе, так что все, что я сделал здесь, – это распространил на поверхностные явления метод, который, мне кажется, лучше всего подходит для изучения внутренних условий в газе. Мне кажется, что этот метод в некоторых отношениях удачней метода, принятого профессором Рейнольдсом. Мы должны признать, что его метод вполне удовлетворителен для определения существования самого эффекта, но непригоден для его численной оценки».
Меж тем Рейнольдс получил свою статью с рецензией Максвелла.
В своем отзыве Максвелл указал, что, несмотря на правильную общую идею Рейнольдса и его блестящие эксперименты, метод его громоздок и может быть переработан в таком-то и таком-то направлении.
Осборн Рейнольдс этого делать не стал. Стал поджидать появления статьи самого Максвелла. И когда она появилась, затеял активную переписку со Стоксом и вторым рецензентом, которым вновь оказался Томсон. Природная доброжелательность Томсона сыграла в этой истории плохую службу, ибо Рейнольдс, не соглашаясь с критикой Максвелла, апеллировал к «доброму» Томсону. Он предоставлял все новые и новые варианты статьи и упрекал Максвелла за то, что он высказал замечания по его теории в своей статье и отзыве.
Максвелл очень плохо чувствовал себя тогда, а Рейнольдс шел в наступление. В августе 1879 года он вновь переработал статью и послал в редакцию. Но переработал ее, не приняв во внимание замечаний Максвелла. Доброжелательный Томсон рекомендовал напечатать статью в том виде, как она есть, в конце концов за нее отвечает сам Рейнольдс.
Сомнительно, стоит ли крупица, добавленная Рейнольдсом в кладовую знаний человечества, тех страданий, которые он доставил умирающему уже Максвеллу.
«Джеймс Клерк Максвелл – Дж. Габриэлю СтоксуЭто письмо много десятков лет оставалось неизвестным: родственники Максвелла и его ученики боялись, что он будет выглядеть здесь в неверном свете, а Осборн Рейнольдс может «обидеться». Возможно, публикация письма задержалась напрасно. Возможно, многие молодые, да и не очень молодые ученые, не страдающие избытком скромности, сэкономили бы себе и своим доброжелательным, но бескомпромиссным рецензентам много нервов и здоровья, если бы они научились хоть немного прислушиваться к деловой критике, вникать в состояние других людей.
Гленлейр, 2 сентября 1879
...Разумеется, я не могу претендовать на то, чтобы с неослабным вниманием следить за работой акробата (Рейнольдса), который держит в одной руке одновременно 24 предмета, но, поскольку он уже неоднократно бросал вожжи и пробовал новую упряжь, вполне возможно, что в конце концов результаты получатся достаточно податливыми, чтобы приспособиться к фактам, какими бы эти факты ни были... О.Р. говорит, что он все переработал, и я надеюсь на это...
Для орлиного взора Томсона даже одна счастливая фраза в окружении полностью ошибочных может озарить весь конгломерат грубых ошибок значением, которое самого автора никогда не удастся заставить понять.
Что касается экспериментов Грэхама, – О.Р. прав, а Томсон – не прав».
За две недели до смерти Максвелла Рейнольдс, прекрасно осведомленный о его бедственном состоянии – об этом знал весь Кембридж и все Королевское общество, – направил Стоксу как секретарю Королевского общества послание, в котором требовал, чтобы Максвелл изъял из своей статьи критику теории Рейнольдса, причем требовал, чтобы это его послание было немедленно зачитано на заседании общества.
Стокс, разумеется, отказался это сделать.
Рейнольдс настаивал.
5 ноября 1879 года, сразу после смерти Максвелла, Стокс направил Рейнольдсу телеграмму с просьбой взять свое заявление обратно или позволить Стоксу снабдить это заявление собственными комментариями. Рейнольдс избрал вторую альтернативу и вместе с ней – свою судьбу, которая была теперь неизбежна... Тэт, Томсон, Стокс стали для Рейнольдса вежливо непроницаемыми, впрочем, как и все Королевское общество. Поскольку в науке почти никогда не бывает мыслей, в той или иной форме не высказанных ранее, Томсон порылся в библиотеке и вскоре нашел, что искал.
Единственная здравая мысль Рейнольдса, так понравившаяся Томсону, была им найдена в несколько иной и завуалированной форме в трудах немца Федеррсена. Испуганный Рейнольдс, спасаясь от немецкого вторжения, схватился за французскую соломинку и указал, что результаты Федеррсена оспорены французом Виолле. Соломинка оказалась непрочной, ибо Рейнольдс, не обладавший достаточно серьезной научной эрудицией, истолковал Виолле неправильно... Однако статья Рейнольдса появилась все-таки в печати.
После ее выхода Фитцджеральд в «Философском журнале» дал на нее небольшую рецензию, напомнил критические замечания Максвелла и указал на то, что «статья профессора Рейнольдса очень сложна и даже труднопреодолима, причем не только за счет природы явления, но также в некоторой степени из-за неэлегантного метода, которого придерживался проф. Рейнольдс».
Рейнольдс вынужден был вернуться на кафедру инженерного дела и заняться другими вещами. Это было правильным решением – в конце концов он высказал ценные мысли по ламинарному и турбулентному течению, введя в обиход физиков «число Рейнольдса».
Лишь потом выяснилось, что странное поведение Рейнольдса отчасти вызывалось болезнью, которая с годами все чаще давала о себе знать. Болезнь заключалась в том, что слово и строка Рейнольдса не следовали за его мыслью.
Однажды Шустер застал его дома играющим с сыном.
– Иди сюда! – сказал Рейнольдс сыну, а тот, едва заслышав эти слова, бросился прочь, чем очень обрадовал отца.
Рейнольдс с трудом подбирал нужные слова, не мог контролировать своих высказываний, иногда произносил слова, по смыслу совершенно обратные тому, что он хотел бы в них вложить. В конце концов он вовсе утратил способность пользоваться словами и фразами как средством выражения мысли, заболев афазией.
Вернемся к другим действующим лицам этой истории – Круксу и его радиометру. Если почитать научные журналы 1873-1879 годов, может создаться впечатление, что в лаборатории Крукса, где исследовались радиометры, шла подготовка к экспедиции по меньшей мере на иные планеты – настолько подробно преподносились малейшие новости из лаборатории.
Как потом оказалось, не напрасно – уже в год смерти Максвелла Крукс применил свой радиометр к исследованию катодных лучей, показав, что под их действием крылышки радиометра вращаются. В лаборатории Крукса действительно готовилось оборудование для покорения иных, неизвестных тогда миров – оборудование грядущей атомной физики. Радиометр – последнее научное увлечение Максвелла, предмет его последней научной статьи, сослужил все-таки мировой науке важную службу.
БОЛЕЗНЬ И СМЕРТЬ
В сентябре 1879 года демонстратор Кавендишской лаборатории Вильям Гарнетт и его жена преодолели несколько сот миль и приближались к шотландскому поместью директора Максвелла. Вот показался среди невысоких галлоуэйских холмов небольшой ладный дом в низине, вот расступились перелески, потом разросшиеся за полвека, посаженные отцом деревья, вот на парадном крыльце, улыбаясь, приветствует его хозяин Джеймс Клерк Максвелл и его жена Кетрин Мери.
И больно сжалось сердце Гарнетта: за три месяца, пока они не виделись, во внешности Максвелла произошли страшные изменения. Он был сед, щеки его впали, поражали его неестественная худоба, бледность и ставшие больше и выразительнее печальные глаза. Неестественно выглядела на этом носящем печать неизлечимой болезни лице приветственная улыбка. И украдкой утирала слезы Кетрин.
А Максвелл был искренне рад преданному Гарнетту, привезенному им с собой духу Кембриджа, последним новостям о работе студентов, о кембриджских мелочах.
Он, казалось, отвлекся от своей болезни, но пришел обед, и все снова вспомнили о ней – Максвеллу можно было питаться только молоком.
– Я снова чувствую себя ребенком, – пошутил по этому поводу Максвелл, – мне нельзя есть ничего, кроме молока.
Засмеялись принужденно.
Печалью были пронизаны последующие дни. Максвелл, тяжело ступая и задыхаясь, водил Гарнетта и его жену по имению, спускался к воде Урра, показывал места, где он когда-то, сорок лет назад, плавал на бадье, где когда-то омывались Водой Урра камни, по которым переходили на тот берег, где купались.
Вечером Максвелл показывал гостям собранные в доме семейные реликвии: тщательно сохраненную отцом рукопись первой статьи об овалах, семейный альбом, заполненный полувековой давности акварелями Джемимы, книгу автографов и даже шотландскую волынку, которая в соответствии с семейным преданием некогда спасла жизнь сэру Джеймсу Клерку, отважному капитану Ост-Индской компании, деду Максвелла. Максвелл рассказывал проявлявшим живой интерес гостям занимательную историю о том, как капитан Клерк, покидая свой тонущий корабль, последним сошел с него, бросившись в волны с единственной дорогой для него вещью – шотландской волынкой. И волынка не подвела его – мешок из овечьей кожи, надутый воздухом, прекрасно держался на волнах до тех пор, пока отважного капитана не прибило к берегу какого-то острова. Там волынка ему вновь пригодилась – теперь по назначению – едва высадившись, капитан стал издавать с ее помощью в тиши южной ночи странные звуки.
– А это зачем? – спрашивали удивленные супруги.
– Неужели непонятно – чтобы распугивать тигров! – объяснил Максвелл, и вся компания очень громко смеялась...
Утром Гарнетты уезжали. Максвелл хотел было проводить их немного в экипаже, но Кетрин напомнила, что он не может переносить тряски.
Гарнетты уехали с тяжелым чувством, и Вильям молил господа о том, чтобы миновала Максвелла эта болезнь.
...Первые признаки болезни Максвелл почувствовал в начале 1877 года. Заключались они в том, что каждый раз после того, как он ел мясо, у него затруднялось дыхание, появлялась боль. Однажды, придя в лабораторию после ленча, он растворил в лабораторном небольшом сосуде немного питьевой соды и выпил раствор. Некоторое время спустя он объявил, что открыл способ изгнания боли. Никто не придал этому мелкому инциденту значения.
Но болезнь не исчезла, она упрямо давала о себе знать, и в апреле 1879 года трудности проглатывания пищи стали столь явно ощутимыми, что Максвелл впервые написал об этом их семейному доктору Пагету, лечившему еще Помероя, одному из лучших английских врачей того времени. Написал между прочим, в конце письма, посвященного здоровью его Кетрин, которое в последние годы становилось все хуже.
Пагет хорошо знал этот симптом – один из весьма недвусмысленных признаков рака брюшной полости – болезни, от которой, не дожив до пятидесяти лет, умерла мать Максвелла. Но Пагет все же сомневался.
А болезнь наступала. Уже в мае кембриджские друзья заметили, что его походка потеряла упругость, его энергия исчезла вместе с таким для него типичным блеском глаз. В пасхальном семестре 1879 года он ежедневно приходил в лабораторию, но каждый раз ненадолго – он быстро уставал. В конце семестра он уже с трудом читал лекции.
Но Максвелл все-таки заставил себя завершить лекционный курс по электричеству и в мае 1879 года прочел своим студентам последнюю лекцию. Студентов было двое – американец Миддлтон и англичанин Амбруаз Флеминг. Как и положено после окончания лекционного курса, аудитория устроила лектору овацию. Максвелл был слаб: он с трудом сошел с кафедры и, поблагодарив Миддлтона и Флеминга, удалился. Это была его последняя работа в университете. Его последняя лекция.
В июне, как обычно, он возвратился в Гленлейр. Он взял с собой присланные на рецензирование лекции и эссе профессора Клиффорда. Как обычно, вел большую переписку. Его письма полны юмора и мельчайшей информации обо всем. Кроме собственного здоровья. Он был уверен в том, что в деревне он наберется сил, поправится...
В деревне Максвелл много думал о быстротечности жизни... Может быть, теперь его стали привлекать идеи его друзей, прекрасных людей, но слабых философов – Питера Тэта и Бальфура Стюарта? Они недавно выпустили книгу «Невидимая вселенная», где пытались, как они выразились, «опрокинуть материализм чисто научными методами».
Автором книги значился некий Вест, но Максвелл мгновенно разгадал нехитрый псевдоним: West-we, Stewart, Tait[49], и оказался прав.
Максвелл весьма насмешливо отнесся к основным идеям книги – о наличии четвертого измерения, в котором люди якобы имеют возможность «эфирной» фазы существования, длительность которой бесконечна, измерения, связанного неким «двойным узлом» с действительным миром...
Он написал авторам «Парадоксальную оду» в стиле Шелли, где юмористически разъяснял непосвященным идеи «Невидимой вселенной»:
Нет! И за два месяца до смерти Максвелл не потерял своего шуточного настроя по отношению к идеям своих друзей. Он пишет Тэту письмо с пародией на его книгу в виде монолога ее автора:
Особенно Питер обеспокоился, когда узнал о том, что на соседнюю кафедру – кафедру математики Эдинбургского университета (сам он заведовал кафедрой натуральной философии, на которой когда-то работал Форбс и на которую когда-то пришел, победив Максвелла на конкурсе) – Максвелл дал рекомендации сразу двум кандидатам – своим ученикам: Христалу и Гарнетту. А дело, видимо, было так: сначала была дана рекомендация Христалу, а после визита Гарнеттов в Гленлейр, тронутый заботой Гарнетта, Максвелл уступил его просьбе дать рекомендацию или предложил сам написать ее. Он любил их обоих...
Как только Гарнетты уехали, к Максвеллу был вызван врач из Эдинбурга, коллега по обучению в Эдинбургском университете и старый приятель профессор Сэндерс, – у Максвелла начались приступы дикой боли, появилась водянка, силы быстро таяли.
В соседней комнате был созван консилиум – доктор Сэндерс и два местных врача – Лоррейны.
Но Сэндерс не ответил на улыбку. Не смотря в глаза Максвеллу, он сел рядом, взял его бледную, невесомую уже руку.
– Мужайся, Джемси, – сказал он. – У тебя рак... Осталось тебе жить не больше месяца...
Максвелл мужественно перенес удар. С этого момента он, казалось, беспокоился только об одном: о здоровье Кетрин. Он старался завершить, привести в порядок все свои дела, окончить начатую популярную книгу «Электричество в элементарном изложении». Ничто не прорывалось наружу, и лишь в одной фразе письма, отправленного назавтра, 3 октября, доктору Пагету с последней надеждой, чувствуется обреченность: «Я сейчас совсем беспомощен», и даже эта фраза относилась не к его личному состоянию, а к тому факту, что он не может уже, как прежде, помогать больной Кетрин.
Вечером 2 октября было окончательно решено возвратиться в Кембридж. Среди аргументов была и перемена места, и более внимательный уход доктора Пагета – ведь ближайший врач Ричард Лоррейн жил в семи милях от Гленлейра. И видимо, просто хотелось быть в эти дни в Кембридже, неотделимой частью которого он стал.
Необходимо было только организовать так, чтобы кто-то их проводил до Кембриджа и встретил там. Быть провожатым вызвался Ричард Лоррейн.
В октябре 1879 года Максвеллы вернулись в Кембридж.
Он был уже настолько слаб, что не мог сам пройти от вагона до экипажа.
В Кембридже царило уныние. Многие люди, никогда не видевшие его в лицо, с печалью говорили друг другу: «Максвелл уходит».
Люди передавали друг другу эту печальную новость, и Вильям Стрэтт, лорд Рэлей, услышал об этом в поезде, подъезжая к Кембриджу, от какого-то совсем незнакомого человека – фермера, жителя здешних мест...
Доктор Пагет, как мог, облегчил страдания Максвелла и успокоил боль. Каждый день стал приходить священник, преподобный Гилемар. Мысли Максвелла все реже и реже возвращались к научным материям.
Он уже не вставал. Кетрин не отходила от его постели. Она сидела рядом с ним в его любимом кресле, удобном, повторяющем форму корпуса и расслабленных рук, и Максвелл поймал себя на мысли о том, что он никогда уже не сядет в это кресло.
Кресло было обито какой-то цветной материей. Максвелл никогда раньше не всматривался в узор, а теперь изучил его до тонкостей. На обивке, цепляясь друг за друга, густо произрастали какие-то мясистые, полные жизни стебли, иногда взрывающиеся яркими цветами... Узор был построен так, что стебли росли друг из друга, не имея конца...
Его прекрасная память стала еще острее, она возродила в сознании множество воспоминаний, стихов, казалось, давно забытых. Голова была необыкновенно ясной, он, казалось, мог сейчас вспомнить все, что угодно.
Кто-то спросил его:
– Ты помнишь свою первую мысль?
И он внезапно с полной ясностью вспомнил тот день в Гленлейре, когда он лежал в траве рядом с отцовским домом и впервые отождествил себя с этим миром...
Он вспомнил множество стихов, прочтенных в детстве и юности, он с удивлением ловил себя на том, что может по желанию вызывать из памяти целые куски шекспировских пьес.
– Кетрин, ты помнишь монолог «Как сладко дремлет лунный свет...» из «Венецианского купца»? Никогда не предполагал, что я помню его...
Звуки незнакомой музыки, струящиеся неизвестно откуда, умиротворяли его, теснили любимый свет, цвета, краски – приводили все в гармонию. Он сам чувствовал сейчас необыкновенную гармонию свою с природой, с миром, вечные законы которого манили его к себе с детства, почти физически ощущал эллинскую гармонию своего миропонимания и своей жизни...
Упорядоченность, гармония сил, властвующих в человеке, природе, космосе...
Вплоть до самого конца его сознание было абсолютно ясным. Он ни на что не жаловался и беспокоился лишь о судьбе Кетрин.
Он спросил доктора Пагета однажды: сколько ему осталось жить? И оказалось, что это важно лишь для того, чтобы успеть попрощаться со спешащим к нему кузеном, братом Джемимы, Колином Маккензи.
5 ноября он был так слаб, что не мог говорить. Только по движению губ можно было определить смысл его слов. Ему становилось дышать все труднее и труднее, но все же он смог прошептать:
– Боже, помоги мне! Боже, помоги моей жене!
Потом он прошептал:
– Колин, ты сильный, подними меня... Нет, положи меня пониже, я очень ослаб, мне удобно лежать низко...
После он дышал глубоко и медленно.
Он умер в спокойствии и мире, и Кетрин поймала его последний благодарный взгляд...
И больно сжалось сердце Гарнетта: за три месяца, пока они не виделись, во внешности Максвелла произошли страшные изменения. Он был сед, щеки его впали, поражали его неестественная худоба, бледность и ставшие больше и выразительнее печальные глаза. Неестественно выглядела на этом носящем печать неизлечимой болезни лице приветственная улыбка. И украдкой утирала слезы Кетрин.
А Максвелл был искренне рад преданному Гарнетту, привезенному им с собой духу Кембриджа, последним новостям о работе студентов, о кембриджских мелочах.
Он, казалось, отвлекся от своей болезни, но пришел обед, и все снова вспомнили о ней – Максвеллу можно было питаться только молоком.
– Я снова чувствую себя ребенком, – пошутил по этому поводу Максвелл, – мне нельзя есть ничего, кроме молока.
Засмеялись принужденно.
Печалью были пронизаны последующие дни. Максвелл, тяжело ступая и задыхаясь, водил Гарнетта и его жену по имению, спускался к воде Урра, показывал места, где он когда-то, сорок лет назад, плавал на бадье, где когда-то омывались Водой Урра камни, по которым переходили на тот берег, где купались.
Вечером Максвелл показывал гостям собранные в доме семейные реликвии: тщательно сохраненную отцом рукопись первой статьи об овалах, семейный альбом, заполненный полувековой давности акварелями Джемимы, книгу автографов и даже шотландскую волынку, которая в соответствии с семейным преданием некогда спасла жизнь сэру Джеймсу Клерку, отважному капитану Ост-Индской компании, деду Максвелла. Максвелл рассказывал проявлявшим живой интерес гостям занимательную историю о том, как капитан Клерк, покидая свой тонущий корабль, последним сошел с него, бросившись в волны с единственной дорогой для него вещью – шотландской волынкой. И волынка не подвела его – мешок из овечьей кожи, надутый воздухом, прекрасно держался на волнах до тех пор, пока отважного капитана не прибило к берегу какого-то острова. Там волынка ему вновь пригодилась – теперь по назначению – едва высадившись, капитан стал издавать с ее помощью в тиши южной ночи странные звуки.
– А это зачем? – спрашивали удивленные супруги.
– Неужели непонятно – чтобы распугивать тигров! – объяснил Максвелл, и вся компания очень громко смеялась...
Утром Гарнетты уезжали. Максвелл хотел было проводить их немного в экипаже, но Кетрин напомнила, что он не может переносить тряски.
Гарнетты уехали с тяжелым чувством, и Вильям молил господа о том, чтобы миновала Максвелла эта болезнь.
...Первые признаки болезни Максвелл почувствовал в начале 1877 года. Заключались они в том, что каждый раз после того, как он ел мясо, у него затруднялось дыхание, появлялась боль. Однажды, придя в лабораторию после ленча, он растворил в лабораторном небольшом сосуде немного питьевой соды и выпил раствор. Некоторое время спустя он объявил, что открыл способ изгнания боли. Никто не придал этому мелкому инциденту значения.
Но болезнь не исчезла, она упрямо давала о себе знать, и в апреле 1879 года трудности проглатывания пищи стали столь явно ощутимыми, что Максвелл впервые написал об этом их семейному доктору Пагету, лечившему еще Помероя, одному из лучших английских врачей того времени. Написал между прочим, в конце письма, посвященного здоровью его Кетрин, которое в последние годы становилось все хуже.
Пагет хорошо знал этот симптом – один из весьма недвусмысленных признаков рака брюшной полости – болезни, от которой, не дожив до пятидесяти лет, умерла мать Максвелла. Но Пагет все же сомневался.
А болезнь наступала. Уже в мае кембриджские друзья заметили, что его походка потеряла упругость, его энергия исчезла вместе с таким для него типичным блеском глаз. В пасхальном семестре 1879 года он ежедневно приходил в лабораторию, но каждый раз ненадолго – он быстро уставал. В конце семестра он уже с трудом читал лекции.
Но Максвелл все-таки заставил себя завершить лекционный курс по электричеству и в мае 1879 года прочел своим студентам последнюю лекцию. Студентов было двое – американец Миддлтон и англичанин Амбруаз Флеминг. Как и положено после окончания лекционного курса, аудитория устроила лектору овацию. Максвелл был слаб: он с трудом сошел с кафедры и, поблагодарив Миддлтона и Флеминга, удалился. Это была его последняя работа в университете. Его последняя лекция.
В июне, как обычно, он возвратился в Гленлейр. Он взял с собой присланные на рецензирование лекции и эссе профессора Клиффорда. Как обычно, вел большую переписку. Его письма полны юмора и мельчайшей информации обо всем. Кроме собственного здоровья. Он был уверен в том, что в деревне он наберется сил, поправится...
В деревне Максвелл много думал о быстротечности жизни... Может быть, теперь его стали привлекать идеи его друзей, прекрасных людей, но слабых философов – Питера Тэта и Бальфура Стюарта? Они недавно выпустили книгу «Невидимая вселенная», где пытались, как они выразились, «опрокинуть материализм чисто научными методами».
Автором книги значился некий Вест, но Максвелл мгновенно разгадал нехитрый псевдоним: West-we, Stewart, Tait[49], и оказался прав.
Максвелл весьма насмешливо отнесся к основным идеям книги – о наличии четвертого измерения, в котором люди якобы имеют возможность «эфирной» фазы существования, длительность которой бесконечна, измерения, связанного неким «двойным узлом» с действительным миром...
Он написал авторам «Парадоксальную оду» в стиле Шелли, где юмористически разъяснял непосвященным идеи «Невидимой вселенной»:
Может быть, теперь, в плену тяжелой болезни, Максвелл стал серьезней относиться к философским построениям своих приятелей?
Мой дух пленен в двойном узле
Умом, в Невидимом живущим,
И твой, как каторжник в тюрьме,
Повязан им узлом прочнющим...
От пут тех есть освобожденье.
Оно – в четвертом измеренье...
Нет! И за два месяца до смерти Максвелл не потерял своего шуточного настроя по отношению к идеям своих друзей. Он пишет Тэту письмо с пародией на его книгу в виде монолога ее автора:
«Монолог Т'В конце этого письма – единственная фраза, относящаяся уже к самому автору воображаемого монолога Тэта – Максвеллу:
Размышляя, что я по обыкновению делаю в воскресный день, об увеселениях и занятиях, которые могли бы помочь мне скоротать одну-две предстоящих мне вечных эфирных фазы существования, я вдруг мучительно озаботился, в сущности, конечным числом человеческих ощущений, определяемым конечным числом нервов... Когда все возможные ощущения прозвенят в трехголосом мажорном перезвоне опыта, не будет ли невыносимым многократное повторение того же перезвона в течение чудовищных (по продолжительности) вечностей парадоксального существования? Ужас подобного рода, как я хорошо знаю, привел покойного Дж.С.Милля к самым вершинам безысходности, пока он не открыл лекарство от своих скорбей в перечитывании поэм Водсворта... Но не к Водсворту обратился мой ум, а к благородному виконту по имени...
АЛБАН[50]
Не заронит ли он какую-нибудь плодотворную идею, какое-то эпохальное предположение, посредством которого я мог бы сломать раковину обстоятельств и сам высидеть нечто, чему мы не имеем даже имени, что могло бы практически опровергнуть арифметику этого мира?
Торопливо перевернув страницу, на которой я записал эти раздумья, я заметил прямо против имени виконта другое имя, которого я не писал. Вот оно:
НАБЛА.
Вот что было знамением, данным самим виконтом, вот что, по его мысли, было выходом из моих трудностей. Но что мог означать этот символ? Я слышал, что арфа, из которой Хеман или Ефан извлекали самые различные модуляции, от печальных до триумфальных, те модуляции, которые современная музыка с ее оковами тональности может не признавать, но с которой никогда не сравняется, – я слышал, что эта арфа называлась именем, подобным этому. Но не найти во всем Уэльсе такой арфы и волшебной музыки, которая смогла бы пробиться сквозь толщу бесконечных веков...»
«Я был такой дохлый, что не мог читать ничего мало-мальски глубокого, чтобы сразу не заснуть над книгой».Тэт, получив письмо, испугался – не поврежден ли болезнью мозг Максвелла? (Он не чувствовал еще, насколько близка развязка.)
Особенно Питер обеспокоился, когда узнал о том, что на соседнюю кафедру – кафедру математики Эдинбургского университета (сам он заведовал кафедрой натуральной философии, на которой когда-то работал Форбс и на которую когда-то пришел, победив Максвелла на конкурсе) – Максвелл дал рекомендации сразу двум кандидатам – своим ученикам: Христалу и Гарнетту. А дело, видимо, было так: сначала была дана рекомендация Христалу, а после визита Гарнеттов в Гленлейр, тронутый заботой Гарнетта, Максвелл уступил его просьбе дать рекомендацию или предложил сам написать ее. Он любил их обоих...
Как только Гарнетты уехали, к Максвеллу был вызван врач из Эдинбурга, коллега по обучению в Эдинбургском университете и старый приятель профессор Сэндерс, – у Максвелла начались приступы дикой боли, появилась водянка, силы быстро таяли.
В соседней комнате был созван консилиум – доктор Сэндерс и два местных врача – Лоррейны.
«Миссис Максвелл – миссис СтоксВ конце письма приписано рукой Максвелла:
Гленлейр, 2 октября 1879
Моя дорогая миссис Стокс!
У нас были вчера три доктора, и все они сошлись в одном – в том, что м-р Максвелл должен сразу же ехать к д-ру Пагету, который прославился как специалист в той болезни, от которой, как они считают, м-р Максвелл страдает. Мне очень понравился доктор Сэндерс. Мы надеемся отправиться сегодня, как только сможем устроиться в вагон для инвалидов, с тем чтобы добраться прямо до Кембриджа, нигде не останавливаясь».
«...Я чувствую себя сегодня немного бодрее...»В этот же день, вскоре после того, как он сделал к письму эту приписку, в комнату, где он лежал, вошел старый приятель Сэндерс. Максвелл попытался улыбнуться.
Но Сэндерс не ответил на улыбку. Не смотря в глаза Максвеллу, он сел рядом, взял его бледную, невесомую уже руку.
– Мужайся, Джемси, – сказал он. – У тебя рак... Осталось тебе жить не больше месяца...
Максвелл мужественно перенес удар. С этого момента он, казалось, беспокоился только об одном: о здоровье Кетрин. Он старался завершить, привести в порядок все свои дела, окончить начатую популярную книгу «Электричество в элементарном изложении». Ничто не прорывалось наружу, и лишь в одной фразе письма, отправленного назавтра, 3 октября, доктору Пагету с последней надеждой, чувствуется обреченность: «Я сейчас совсем беспомощен», и даже эта фраза относилась не к его личному состоянию, а к тому факту, что он не может уже, как прежде, помогать больной Кетрин.
Вечером 2 октября было окончательно решено возвратиться в Кембридж. Среди аргументов была и перемена места, и более внимательный уход доктора Пагета – ведь ближайший врач Ричард Лоррейн жил в семи милях от Гленлейра. И видимо, просто хотелось быть в эти дни в Кембридже, неотделимой частью которого он стал.
Необходимо было только организовать так, чтобы кто-то их проводил до Кембриджа и встретил там. Быть провожатым вызвался Ричард Лоррейн.
В октябре 1879 года Максвеллы вернулись в Кембридж.
Он был уже настолько слаб, что не мог сам пройти от вагона до экипажа.
В Кембридже царило уныние. Многие люди, никогда не видевшие его в лицо, с печалью говорили друг другу: «Максвелл уходит».
Люди передавали друг другу эту печальную новость, и Вильям Стрэтт, лорд Рэлей, услышал об этом в поезде, подъезжая к Кембриджу, от какого-то совсем незнакомого человека – фермера, жителя здешних мест...
Доктор Пагет, как мог, облегчил страдания Максвелла и успокоил боль. Каждый день стал приходить священник, преподобный Гилемар. Мысли Максвелла все реже и реже возвращались к научным материям.
Он уже не вставал. Кетрин не отходила от его постели. Она сидела рядом с ним в его любимом кресле, удобном, повторяющем форму корпуса и расслабленных рук, и Максвелл поймал себя на мысли о том, что он никогда уже не сядет в это кресло.
Кресло было обито какой-то цветной материей. Максвелл никогда раньше не всматривался в узор, а теперь изучил его до тонкостей. На обивке, цепляясь друг за друга, густо произрастали какие-то мясистые, полные жизни стебли, иногда взрывающиеся яркими цветами... Узор был построен так, что стебли росли друг из друга, не имея конца...
Его прекрасная память стала еще острее, она возродила в сознании множество воспоминаний, стихов, казалось, давно забытых. Голова была необыкновенно ясной, он, казалось, мог сейчас вспомнить все, что угодно.
Кто-то спросил его:
– Ты помнишь свою первую мысль?
И он внезапно с полной ясностью вспомнил тот день в Гленлейре, когда он лежал в траве рядом с отцовским домом и впервые отождествил себя с этим миром...
Он вспомнил множество стихов, прочтенных в детстве и юности, он с удивлением ловил себя на том, что может по желанию вызывать из памяти целые куски шекспировских пьес.
– Кетрин, ты помнишь монолог «Как сладко дремлет лунный свет...» из «Венецианского купца»? Никогда не предполагал, что я помню его...
Как сладко дремлет лунный свет на горке!Какие прекрасные стихи, слышишь, Кетрин? Особенно эти слова о гармонии! Но почему Шекспир вложил эти слова в уста такого легкомысленного человека, как Лоренцо?
Дай сядем здесь – пусть музыки звучанье
Нам слух ласкает, тишине и ночи
Подходит звук гармонии сладчайшей.
Сядь, Джессика. Взгляни, как небосвод
Весь выложен кружками золотыми,
И самый малый, если посмотреть,
Поет в своем движеньи, точно ангел.
И вторит юнооким херувимам.
Гармония подобная живет
В бессмертных душах: но пока она
Земною, грязной оболочкой праха
Прикрыта грубо, мы ее не слышим...[51]
Звуки незнакомой музыки, струящиеся неизвестно откуда, умиротворяли его, теснили любимый свет, цвета, краски – приводили все в гармонию. Он сам чувствовал сейчас необыкновенную гармонию свою с природой, с миром, вечные законы которого манили его к себе с детства, почти физически ощущал эллинскую гармонию своего миропонимания и своей жизни...
Упорядоченность, гармония сил, властвующих в человеке, природе, космосе...
Вплоть до самого конца его сознание было абсолютно ясным. Он ни на что не жаловался и беспокоился лишь о судьбе Кетрин.
Он спросил доктора Пагета однажды: сколько ему осталось жить? И оказалось, что это важно лишь для того, чтобы успеть попрощаться со спешащим к нему кузеном, братом Джемимы, Колином Маккензи.
5 ноября он был так слаб, что не мог говорить. Только по движению губ можно было определить смысл его слов. Ему становилось дышать все труднее и труднее, но все же он смог прошептать:
– Боже, помоги мне! Боже, помоги моей жене!
Потом он прошептал:
– Колин, ты сильный, подними меня... Нет, положи меня пониже, я очень ослаб, мне удобно лежать низко...
После он дышал глубоко и медленно.
Он умер в спокойствии и мире, и Кетрин поймала его последний благодарный взгляд...
Эпилог
Время устраняет предрассудки и утверждает законы природы.
Цицерон
После торжественной траурной службы в Тринити-чапел, на которой присутствовали все любившие его кембриджцы, гроб с телом Максвелла был перевезен в Гленлейр. Максвелла похоронили рядом с его родителями во дворе построенной на его пожертвования маленькой церквушки в деревне Партон.
Поскольку эта деревушка оказалась в стороне от шумных дорог и суетливые равнодушные путешественники никогда не заезжали в эти края, могила его не приобрела еще тех признаков, которые венчают все знаменитые могилы, рядом с которыми невозможно мудрое одиночество.
В октябре 1931 года в Вестминстерском аббатстве были открыты мемориальные плиты Майклу Фарадею и Джеймсу Клерку Максвеллу. Случилось так, что два юбилея почти совпали – открытие Фарадеем закона электромагнитной индукции и рождение Максвелла.
Мемориальные плиты Максвелла и Фарадея были заложены в нефе аббатства, за могилами сэра Исаака Ньютона и Вильяма Томсона, лорда Кельвина.
Мастер Тринити сэр Дж.Дж.Томсон после торжественного открытия мемориальных плит сказал, что работы Фарадея и Максвелла выстояли наиболее суровое испытание – испытание временем. Каждый год, который проходил со времени их смерти, заставлял нас все более и более ясно понимать важность их вклада в физику; с каждым годом все важнее и важнее становились следствия их трудов, поступившие на службу человечеству.
На юбилее Максвелла в 1931 году выступили и дали статьи в юбилейный сборник виднейшие представители новой физики – Дж.Дж.Томсон, Резерфорд, Джинс, Эйнштейн, Планк, Бор...
Нильс Бор, человек, предложивший миру самую жизнеспособную модель «нового» атома, сказал на том юбилее:
«Когда приходится слышать, как физики в наши дни толкуют об электронных волнах и о фотонах, может показаться, пожалуй, что мы полностью оставили почву, на которой строили Ньютон и Максвелл. Но мы все, я думаю, согласимся, что такие понятия, как бы плодотворны они ни были, не могут никогда представлять что-либо большее, чем удобное средство выражения следствий квантовой теории, которые не могут быть представлены обычным способом. Не следует забывать, что только классические идеи материальных частиц и электромагнитных волн имеют недвусмысленное поле применения, между тем как понятия фотона и электронных волн его не имеют».