Страница:
Vates-поэт, со своим мелодическим откровением природы, пользуется, по-видимому, не особенно завидным положением среди нас в сравнении с vates-пророком. Дело, которое он делает, и тот почет, который мы воздаем ему за его дело, представляются также, по-видимому, незначительными. Некогда героя считали богом; позже героя стали считать пророком; затем героя начинают считать всего лишь поэтом. Не следует ли отсюда, что великий человек в нашей оценке как бы постепенно, эпоха за эпохой, убывает? Мы принимаем его сначала за Бога, затем за человека, Богом вдохновленного. Затем в последующую фазу самое дивное его слово вызывает с нашей стороны лишь признание, что он – поэт, прекрасный мастер стиха, гениальный человек и т. п.! В таком виде представляется вообще наше отношение к герою, но мне кажется, что в действительности это не так.
Если мы всмотримся пристальнее, то, быть может, убедимся, что человек и в настоящее время относится с таким же совершенно особенным удивлением к героическому дарованию, как бы мы его ни называли, с каким он относился и во всякое другое время.
Если мы не считаем великого человека буквально божеством, то это потому, что наши понятия о Боге, как высшем недостижимом первоисточнике света, мудрости, героизма, становятся все возвышеннее, а вовсе не потому, что наша признательность за подобного рода дарование, обнаруживающееся у людей, падает все ниже и ниже. Об этом стоит подумать. Скептический дилетантизм, это проклятие настоящей эпохи, проклятие, которое не будет же тяготеть вечно над нами, действительно неуклонно совершает свое печальное дело и в этой высочайшей сфере человеческого существования, наше почитание великих людей, совершенно искаженное, затемненное, парализованное, представляется нам жалким, едва узнаваемым.
Люди поклоняются внешнему в великих людях, большинство не верит, чтобы в них было на самом деле нечто такое, перед чем следовало бы преклониться. Самое ужасающее, фатальное верование! Каждый, исповедующий его, должен дойти буквально до полного разочарования в человечестве. И однако вспомните, например, Наполеона! Корсиканский лейтенант артиллерии – таково внешнее его обличье. Тем не менее не повиновались ли ему, не поклонялись ли ему – на особый, конечно, лад? Все тиары и диадемы мира, взятые вместе, не могли добиться такого почитания!
Благородные герцогини и конюхи с постоялых дворов собираются вокруг шотландского крестьянина Бернса. Какое-то странное чувство подсказывает каждому из них, что они никогда не слышали человека, подобного ему, это вообще – человек. В глубине сердца все эти люди чувствуют, хотя и смутным образом, так как в настоящее время не существует общепризнанного пути для выражения подобного состояния. Чувствуют, говорю я, помимо даже воли, что этот крестьянин со своими черными бровями и сияющими, подобно солнцу, глазами, говорящий удивительнейшие речи, вызывающий смех и слезы, стоит по своему достоинству выше других, его нельзя сравнивать ни с кем. Не чувствуем ли и мы того же? А если бы теперь дилетантизм, скептицизм, пошлость и все это жалкое исчадие было отброшено прочь, – что и случится в один прекрасный день при помощи Божией, – если бы вера во все кажущееся была отброшена совершенно и заменена светлой верой в действительность, так что человек действовал бы только по одному импульсу такой веры и считал бы все прочее несуществующим, – какое бы тогда новое и более жизненное чувство пробудилось у нас к этому самому Бернсу!..
Однако разве мы не можем даже и в эпохи, подобные нашей, указать на двух истинных поэтов, если не обоготворяемых, то, во всяком случае, причисляемых к лику святых? Шекспир и Данте – это святые поэзии, поистине канонизированные, так что считается даже нечестным прикасаться к ним. Всеобщий инстинкт, никем не руководимый, идущий своим путем, несмотря на всяческие помехи и препятствия, привел к этому. Данте и Шекспир составляют исключительную пару. Они стоят отдельно, в своего рода царском уединении. Нет никого равного им, нет преемника им: известный трансцендентализм, слава, венчающая полное совершенство, осеняет их в общем сознании всего мира. Они канонизированы, хотя ни Папа, ни кардиналы не принимали в том никакого участия! Такова еще до сих пор, несмотря на все противодействующие влияния, несмотря на это отнюдь не героическое время, нерушимая сила нашего поклонения героизму.
Я остановлю несколько ваше внимание на этой паре, поэте Данте и поэте Шекспире, и, таким образом, то немногое, что я могу сказать здесь о герое как поэте, найдет для себя самое подходящее истолкование.
Немало томов было исписано по поводу жизни Данте и его книги. Но в общем, результаты получились не особенно значительные. Биография Данте остается, так сказать, безвозвратно потерянной для нас. Человек невидный, скитающийся, удрученный скорбью, он за время своей жизни не обращал на себя особенного внимания. Да и из того, что знали о нем, большая часть растеряна в этот длинный промежуток времени, отделяющий его от нас. Прошло уже пять столетий с тех пор, как он перестал писать, как он умер.
Все комментаторы соглашаются, книга его сама по себе составляет самое существенное, что мы знаем о нем самом. Книга и, можно прибавить еще, портрет, приписываемый обыкновенно Джотто. Кто бы ни писал его, но достаточно взглянуть, чтобы тотчас же сказать, что это, должно быть, подлинно верный портрет69. Лицо, нарисованное на этом портрете, производит на меня крайне сильное впечатление. Это, быть может, самое трогательное из всех лиц, какие я только знаю. Уединенное, нарисованное как бы в безвоздушном пространстве, с простым лавром вокруг головы. Бессмертная скорбь и страдание; изведанная победа, которая также бессмертна, – вся жизнь Данте отражается здесь! Я думаю, что это самое грустное лицо, какое только когда-либо было срисовано с живого человека; в полном смысле слова трагическое, трогающее сердце лицо. Мягкость, нежность, кроткая привязанность ребенка составляют как бы его фон; но все это застывает в противоречии, отрицании, отчужденности, гордом безысходном страдании.
Кроткая, эфирная душа смотрит на вас так сурово, непримиримо, резко, нелюдимо, точно заточенная в толстую глыбу льда! Вместе с тем это страдание молчаливое, молчаливое и презрительное. Изгиб губ говорит о божественном равнодушии к тому, что грызет сердце, как к чему-то ничтожному, не стоящему внимания, и указывает, что тот, кого оно имеет силу мучить и душить, выше страдания. Это – лицо человека, протестующего до конца, борющегося всю свою жизнь против целого мира и не сдающегося. Любовь превращается в негодование, в негодование непримиримое – спокойное, неизменное, молчаливое, подобное негодованию Бога! Глаз – он также смотрит с некоторого рода недоумением, вопросительно: почему мир таков? Это – Данте. Так он глядит, этот «голос десяти молчаливых веков», и так он поет «свою мистическую неисповедимую песнь».
Немногие известные нам данные о жизни Данте подтверждают вполне то, о чем говорят его портрет и книга. Он родился во Флоренции в 1265 году и по рождению своему принадлежал к высшему классу общества. Образование, полученное им, было самое лучшее по тогдашним временам. Теология, аристотелевская логика, некоторые латинские классики проходились тогда в большом объеме, – все это давало немалый запас знания в известных областях мысли. Данте, при его способностях и серьезности, мы не можем в этом сомневаться, усвоил себе, конечно, лучше, чем большинство, все то, что надлежало усвоить в означенных предметах. Он отличался ясным и развитым пониманием и большой проницательностью. Таков был наилучший результат, который он сумел извлечь из изучения схоластиков. Он знал хорошо и обстоятельно все, что окружало его. Но в то время, в которое ему пришлось жить, когда не было книгопечатания и свободных сношений, он не мог знать хорошо того, что находилось от него на известном расстоянии. Маленький ясный светоч, превосходно освещавший окружающие предметы, тускнел и превращался в особого рода chiaroscuro70, когда ему приходилось бросать свои лучи на отдаленные пространства. Таковы были познания, вынесенные Данте из школы.
В жизни поэт прошел обычные ступени: он участвовал, как солдат, в двух военных кампаниях и защищал флорентийское государство. Принимал участие в посольстве и на тридцать пятом году, благодаря своим талантам и службе, достиг видного положения в городском управлении Флоренции. Еще в детстве он встретился с некою Беатриче Портинари, прелестной маленькой девочкой одних с ним лет, принадлежавшей к одному с ним общественному классу. С этих пор он рос, питая к ней особенное расположение и встречаясь с нею время от времени. Всякому читателю известен его прекрасный, исполненный любви рассказ этой истории, и как их затем разлучили, она была выдана замуж за другого и вскоре умерла. В Дантовой поэме она занимает видное место. По-видимому, она играла видную роль и в его жизни. Вероятно, ее одну из всех существ, несмотря на то что они были разлучены и она исчезла для него в непроглядной вечности, он любил всею силою своей страстной любви. Она умерла. Данте женился; но нельзя сказать, чтобы счастливо, далеко не так. Совсем нелегко было, как представляется мне, сделать счастливым этого строгого, серьезного человека с крайне впечатлительной натурой.
Мы не станем соболезновать о несчастьях, выпавших на долю Данте. Если бы в жизни все шло так хорошо для него, как он желал, то, быть может, он был бы приором или подеста71 во Флоренции или кем-либо в этом роде и пользовался бы симпатиями своих сограждан. Но мир не услышал бы замечательнейшего слова, какое только когда-либо было сказано или пропето. Флоренция имела бы еще одного городского голову-благодетеля. Десять же безгласных веков так и остались бы в своей немоте, а десять следующих внемлющих веков (так как их будет десять и более) не услышали бы «Божественной комедии»! Мы не станем ни о чем сожалеть. Данте ожидала более благородная участь. Он, борясь, как человек, которого ведут на распятие и смерть, не мог не исполнить своего предназначения. Предоставим ему выбор своего счастья! Да, он знал не больше нас, что такое действительное счастье и что такое действительное несчастье.
Во время приорства72 Данте раздор между гвельфами и гибеллинами, черными и белыми или, быть может, какие-либо другие волнения разыгрались с такою силою, что Данте, партия которого, казалось, до сих пор была сильнее других, попал неожиданно вместе со своими друзьями в изгнание. С этих пор был осужден на скитальческую, исполненную горя жизнь. Все имущество его подверглось конфискации. Он был возмущен до крайней степени, сознавая всю несправедливость, гнусность перед лицом Бога и людей такого обхождения с ним. Он испробовал все, что только мог, чтобы добиться восстановления своих прав. Пытался достигнуть этого даже с оружием в руках, но безуспешно: положение его лишь ухудшилось.
Во флорентийских архивах сохранился, я думаю, до сих пор еще приговор, осуждающий Данте, где бы он ни был схвачен, на сожжение живьем. Сожжение живьем – так там, говорят, и написано. Весьма любопытный исторический документ. Другой интересный документ, относящийся к более позднему времени, представляет письмо Данте к флорентийским городским властям, написанное в ответ на их уже более мягкое предложение, а именно: возвратиться на условиях раскаяния и уплаты штрафа. Он отвечал им с неизменной и непреклонной гордостью: «Если мне нельзя возвратиться иначе, как признав самого себя преступным, то я никогда не возвращусь – nunquam revertar».
Таким образом, Данте вовсе лишился своего крова. Он скитался от патрона к патрону, из одного места в другое, показывая на собственном примере, «до какой степени труден путь – come e duro calle», как он сам с горечью выражается. С несчастными невесело водить компанию. Обнищалый и изгнанный Данте, гордый и серьезный по природе, находившийся в гневном настроении, представлял собою человека, который вообще плохо ладит с людьми.
Петрарка рассказывает, как, будучи однажды при дворе Кан делла Скала73, он ответил совсем неподобающе, когда его стали порицать за молчание и угрюмый вид. Делла Скала находился в кругу своих придворных. Шуты и гаеры заставляли его беззаботно веселиться. Обратившись к Данте, он сказал: «Не правда ли, странно, что эти жалкие глупцы могут так веселиться, тогда как вы, человек умный, проводите здесь день за днем и ничем не можете развлечь нас?» Данте резко ответил: «Нет, не странно. Пусть ваша светлость вспомнит только поговорку: подобное тянется к подобному; раз есть забавник, забавам не будет конца». Такой человек, со своими горделивыми, молчаливыми манерами, сарказмом и скорбью, не был создан для того, чтобы преуспевать при дворах.
Мало-помалу он ясно понял, что ему нигде не сыскать на этой земле покойного угла, для него нет более надежды на благополучие. Земной мир выбросил его из своей среды и обрек на скитание. Ничье живое сердце не полюбит его теперь. Ничто не может теперь смягчить его тяжкие страдания здесь, на земле.
Тем глубже, естественно, залегало в его душе представление о вечном мире, той внушающей благоговейный ужас действительности, на поверхности которой весь этот временный мир, с его Флоренциями и изгнаниями, мелькает лишь как легкий призрак. Флоренции ты больше не увидишь. Но ад, и чистилище, и небеса, их ты, конечно, узришь! Что Флоренция, Кан делла Скала, и мир, и жизнь, все вместе? Вечность – именно с нею, а не с чем другим связан ты и все сущее!
Великая душа Данте, не находившая себе пристанища на земле, уходила все более и более в этот страшный другой мир. Естественно, что все его мысли устремились к этому миру, как единственному, что было важно для него. Этот факт, воплощенный или невоплощенный, остается, безусловно, верным фактом для всех людей. Для Данте в то время он представлялся с научной достоверностью воплощенным в известном образе. Данте так же мало сомневался в существовании омута Злых Щелей74, что он лежит именно там, со своими мрачными кругами, alti guai75, и он сам мог бы все это видеть, как мы в том, что увидели бы Константинополь, если бы отправились туда. Долго Данте, преисполненный этой мыслью в своем сердце, питал ее в безмолвии и благоговейном страхе, пока наконец она, переполнив его, не вырвалась и не вылилась в «мистической неисповедимой песне». Таким образом, появилась эта его «Божественная комедия», самая замечательная из всех современных книг.
Для Данте мысль, что он, изгнанник, мог создать такое произведение и ни один флорентиец, вообще ни один человек, никакие люди не могли ни помешать ему, ни даже сколько-нибудь заметно облегчить его труд, – должна была представлять большое утешение. И он действительно по временам гордился им, как в том мы можем убедиться. Он отчасти понимал также, что это было великое произведение, величайшее, какое только человек мог создать. «Если ты следуешь за своей звездой – Se tu segui tua Stella» – так мог еще говорить самому себе этот герой в своей крайней нужде, забытый всеми. «Следуй своей звезде, ты не минуешь славной пристани!» Ему было, как оказывается и как мы можем легко себе представить, крайне трудно и мучительно писать свою книгу. Эта книга, говорит он, «отняла у меня силу многих годов». О да, она далась, всякое слово в ней далось страданием и тяжким трудом, – он трудился с суровой серьезностью, он не забавлялся. Его книга, как действительно большая часть хороших книг, была написана во многих смыслах кровью его сердца. Она, эта книга, представляет полную историю его собственной жизни. Окончив ее, он умер. Он не был еще слишком стар: ему было всего 56 лет. Он умер от разрыва сердца, как говорят. Прах его покоится в том городе, где он умер, Равенне, с надписью на гробнице: «Hie claudor Dantes patriis extorris ab oris». Сто лет тому назад флорентийцы просили возвратить им этот прах, но Равенна не согласилась. «Здесь покоюсь я, Данте, изгнанный с моих родных берегов».
Поэма Данте, как я сказал, это – песнь. Тик76 называет ее «мистической неисповедимой песнью», и таков в буквальном смысле характер ее. Колридж77 весьма дельно замечает в одном месте, что во всякой мысли, музыкально выраженной надлежащей рифмой и мелодией, вы найдете известную глубину и смысл. Ибо тело и душа, слово и мысль – здесь, как и повсюду, – связаны каким-то странным образом.
Песнь! Мы сказали выше, что песнь представляет героическое в речи. Все древние поэмы, Гомера и другие, суть доподлинные песни. Строго говоря, я сказал бы, что таковы все истинные поэмы. Всякое произведение, которое не поется, собственно, не поэма, а лишь отрывок прозы, втиснутый в звучные стихи, к великому поношению грамматика и к великой досаде читателя в большинстве случаев! Все, что мы извлекаем из подобного произведения, это мысль, которую человек имел, если только он ее имел еще. Зачем же в таком случае он поднимал звон, раз он мог высказать свою мысль просто? Мы можем дать ему право рифмовать и петь лишь тогда, когда сердце его охвачено истинной страстью к мелодии и когда самые звуки его голоса, по замечанию Колриджа, становятся музыкальными благодаря величию, глубине и музыке его мыслей. Только тогда мы называем его поэтом и внимаем ему как герою-оратору, речь которого есть песнь. Многие домогаются этого. Для серьезного читателя чтение подобной песни, я не сомневаюсь, составляет прескучное занятие, чтобы не сказать несносное! Для подобной песни не существует никакой внутренней необходимости быть рифмованной: человеку следовало бы сказать нам просто, без всякого звону, в чем дело. Я советовал бы всем людям, которые могут просто высказать свою мысль, не петь ее. Я советовал бы им понять, что в серьезное время среди серьезных людей никто не нуждается в том, чтобы они пели ее. Действительно, насколько мы любим истинное пение, насколько нас чаруют его божественные звуки, настолько же нам ненавистно всякое фальшивое пение, и это последнее мы всегда будем принимать за пустой деревянный звук, за нечто глухое, поверхностное, совершенно неискреннее и оскорбительное.
Я воздаю Данте свою величайшую похвалу, когда говорю, что его «Божественная комедия» представляет во всех смыслах неподдельную песнь. В самом тоне ее чувствуется canto fermo78, звуки льются точно в песне. Самая простая Дантова terza rima79, конечно, только помогает ему достигать такого эффекта. Естественно, что «Божественную комедию» читают от начала до конца нараспев. Но, замечу я, иначе и быть не может, так как сущность самого произведения и материал, из которого оно сложено, сами по себе ритмические. Глубина, восхищенная страстность и искренность делают его музыкальным.
Всматривайтесь в вещи достаточно глубоко, и вы повсюду найдете музыку. Действительная внутренняя симметрия, то, что называют архитектурной гармонией, царит в нем и приводит все к должной пропорциональности. Архитектурная гармония – это то, чему также присуща музыкальность. Три царства, Ад, Чистилище и Рай, глядят одно на другое, подобно трем частям одного величественного здания. Это великий мировой собор, воздвигнутый там, в сверхчувственных сферах. Собор суровый, торжественный, грозный. Таков Дантов мир душ! По существу, это самая искренняя из всех поэм, а искренность мы считаем и в данном случае мерилом достоинства. Она вышла из самой глубины сердца ее творца и проникает глубоко в наши сердца и в сердца длинного ряда поколений.
Жители Вероны, встречая Данте на улице, обыкновенно говорили: «Eccovi l’uom ch’e stato all’ Inferno – Глядите, вот человек, побывавший в Аду!» О да, он был в Аду, в настоящем Аду. Он в течение долгого времени выносил жестокую скорбь и боролся. Всякий человек, подобный ему, также бывал, конечно, там, в Аду. Комедии, которые становятся божественными, иначе не пишутся. Разве мысль, истинный труд, самая высочайшая добродетель – не порождение страдания? Истинная мысль возникает как бы из черного вихря. Действительное усилие, усилие пленника, борющегося за свое освобождение, – вот что такое мысль. Повсюду нам приходится достигать совершенства путем страдания. Но, говорю я, ни одно из произведений, известных мне, не отделано так тщательно, как эта поэма Данте. Она вся как бы вылилась из раскаленного добела горнила его души. Она «отнимала силы» у него в течение многих лет. И не только общие очертания поэмы таковы. Нет, всякая частность в ней исполнена с величайшей старательностью, доведена до полной правдивости, совершенной ясности. Все здесь находится в строгом соответствии. Каждая черточка – на своем месте, точно мраморный камень, аккуратно высеченный и отполированный. Здесь, в этой поэме, ее рифмах, для всех воочию запечатлелся навеки дух Данте, а вместе с тем и дух Средних веков. Нелегкая задача, требующая поистине чрезмерного напряжения, но задача уже исполненная!..
Можно сказать, что напряженность со всеми ее атрибутами составляет характерную черту Дантова гения. Данте выступает перед нами не как обширный всеобъемлющий ум, а скорее как узкий, однонаправленный ум, что обусловливается отчасти современной ему эпохой и его положением, отчасти же его собственным характером. Вся мощь его духа сконцентрировалась в огненную напряженность и ушла вглубь. Он велик, как мир, не потому, что он обширен, как мир, а потому, что он проникает все предметы, так сказать, до самого их существа. Я не знаю ничего, в чем бы обнаружилась такая напряженность, какой отличался Данте.
Посмотрите, например (я начинаю с внешнего развития его напряженности), посмотрите на то, как он рисует. Он обладает громадной проницательной силой. Он схватывает истинный образ всякого предмета, представляет его вашим взорам, и больше ничего. Вы помните это первое описание, которое он дает гробницам Дита80: красная вершина, докрасна накаленный конус железа, пылающий среди невообразимого мрака, – как все это ярко, отчетливо, ясно. Один взмах – и картина запечатлевается навсегда. Приведенное описание может служить как бы эмблемой всего гения Данте. Он отличается краткостью и точностью в своих отрывочных описаниях. Тацит81 не превосходит его краткостью и сжатостью, и притом сжатость у Данте является природной, самопроизвольной. Одно поразительное слово, и затем молчание, – говорить более нечего. Его молчание красноречивее слов.
Удивительно, с какой проницательностью, грацией, решительностью он всюду схватывает истинный образ вещей, он точно рассекает их своим огненным пером. Плутус, бахвалящийся гигант, съеживается от укора Вергилия, «как спадают паруса, когда разбита мачта». Или этот несчастный Брунетто Латини с cotto aspetto, «обожженным лицом», высохший, почерневший и истощенный; «дождь пламени», падающий на них, «как снег в безветрии», падающий медленно, беспрепятственно, без конца! Или крышки у этих гробов, четырехугольные саркофаги в молчаливой полуосвещенной зале и в каждом – своя мучающаяся душа. Крышки пока сняты, они будут заколочены навеки в день Страшного суда. И как поднимается Фарината и как падает Кавальканте, услышав имя своего сына, сопровождаемое прошедшим временем – «те»82! Сами движения у Данте отличаются быстротой: скорые, решительные, почти военные. Такая особенность в обрисовке обусловливается внутренним существом его гения. Во всем этом чувствуется сама огненная, подвижная натура итальянца, столь молчаливая, столь страшная, с ее быстрыми и внезапными движениями, молчаливым «бледным бешенством».
Хотя искусство изображать, рисовать принадлежит к внешним проявлениям человека, однако оно, как и все остальное, находится в самой тесной связи с его существеннейшими дарованиями. Оно представляет как бы физиономию всего человека. Найдите человека, слова которого рисуют вам образы, – вы обретете человека, заслуживающего кое-чего. Обратите внимание на его манеру изображать – она весьма характерна для него. Прежде всего он не мог бы совершенно распознать предмета, схватить его типичных особенностей, если бы не питал к нему, так сказать, симпатии, не переносил своих симпатий на предметы. Необходимо также, чтоб он был искренен. Искренность и симпатия: ничего не стоящий человек не может вовсе обрисовать предмета. Он живет по отношению ко всем предметам в каком-то опустошенном пространстве, ограничивается лживыми избитыми фразами. В самом деле, разве мы не можем сказать, что ум человека обнаруживается вполне в этом умении распознавать, что такое предмет? Все способности человеческого духа выступают в данном случае на сцену. Все равно, даже если это касается поступков, того, что должно быть сделано. Одаренным человеком считается тот, кто видит самое существенное и оставляет все остальное в стороне как малозначительное. Такова также и отличительная способность человека дела, благодаря ей он распознает истинные очертания от ложных, поверхностных в том предмете, которым он занят.
И как много нравственного элемента вносим мы в наши воззрения и отношения к внешнему миру: «Глаз видит во всех вещах то, что внушает ему способность видеть!» Для низкого глаза все представляется пошлым, совершенно так же, как для больного желтухой все окрашивается в желтый цвет. Рафаэль, говорят нам живописцы, остается до сих пор самым лучшим портретистом. Да, но никакой глаз, какими бы высокими достоинствами он ни отличался, не может исчерпать всего содержания, таящегося в данном предмете. В самом заурядном человеческом лице остается кое-что такое, чего сам Рафаэль не может выявить у него. Искусство Данте отличается не только выразительностью, сжатостью, правдивостью, живительностью, подобно огню в темную ночь. Если мы подойдем к нему и с более широким масштабом, то убедимся также, что оно благородно во всех отношениях, оно – продукт великой души. Франческа и ее возлюбленный – как много возвышенного в их любви! Этот образ словно соткан из цветов радуги на фоне вечной ночи. Точно слабый звук флейты слышится вам бесконечно жалобный звук и проникает в самые тайники вашего сердца. Вы чувствуете в нем также дыхание истинной женственности: «della bella persona, che mi fu tolta»83. Какое это утешение даже в пучине горя, что он никогда не расстанется с нею! Печальнейшая трагедия этих alti guai! И бурные вихри, в этом aere brano84, снова уносят их прочь, и так они вечно стонут!
Если мы всмотримся пристальнее, то, быть может, убедимся, что человек и в настоящее время относится с таким же совершенно особенным удивлением к героическому дарованию, как бы мы его ни называли, с каким он относился и во всякое другое время.
Если мы не считаем великого человека буквально божеством, то это потому, что наши понятия о Боге, как высшем недостижимом первоисточнике света, мудрости, героизма, становятся все возвышеннее, а вовсе не потому, что наша признательность за подобного рода дарование, обнаруживающееся у людей, падает все ниже и ниже. Об этом стоит подумать. Скептический дилетантизм, это проклятие настоящей эпохи, проклятие, которое не будет же тяготеть вечно над нами, действительно неуклонно совершает свое печальное дело и в этой высочайшей сфере человеческого существования, наше почитание великих людей, совершенно искаженное, затемненное, парализованное, представляется нам жалким, едва узнаваемым.
Люди поклоняются внешнему в великих людях, большинство не верит, чтобы в них было на самом деле нечто такое, перед чем следовало бы преклониться. Самое ужасающее, фатальное верование! Каждый, исповедующий его, должен дойти буквально до полного разочарования в человечестве. И однако вспомните, например, Наполеона! Корсиканский лейтенант артиллерии – таково внешнее его обличье. Тем не менее не повиновались ли ему, не поклонялись ли ему – на особый, конечно, лад? Все тиары и диадемы мира, взятые вместе, не могли добиться такого почитания!
Благородные герцогини и конюхи с постоялых дворов собираются вокруг шотландского крестьянина Бернса. Какое-то странное чувство подсказывает каждому из них, что они никогда не слышали человека, подобного ему, это вообще – человек. В глубине сердца все эти люди чувствуют, хотя и смутным образом, так как в настоящее время не существует общепризнанного пути для выражения подобного состояния. Чувствуют, говорю я, помимо даже воли, что этот крестьянин со своими черными бровями и сияющими, подобно солнцу, глазами, говорящий удивительнейшие речи, вызывающий смех и слезы, стоит по своему достоинству выше других, его нельзя сравнивать ни с кем. Не чувствуем ли и мы того же? А если бы теперь дилетантизм, скептицизм, пошлость и все это жалкое исчадие было отброшено прочь, – что и случится в один прекрасный день при помощи Божией, – если бы вера во все кажущееся была отброшена совершенно и заменена светлой верой в действительность, так что человек действовал бы только по одному импульсу такой веры и считал бы все прочее несуществующим, – какое бы тогда новое и более жизненное чувство пробудилось у нас к этому самому Бернсу!..
Однако разве мы не можем даже и в эпохи, подобные нашей, указать на двух истинных поэтов, если не обоготворяемых, то, во всяком случае, причисляемых к лику святых? Шекспир и Данте – это святые поэзии, поистине канонизированные, так что считается даже нечестным прикасаться к ним. Всеобщий инстинкт, никем не руководимый, идущий своим путем, несмотря на всяческие помехи и препятствия, привел к этому. Данте и Шекспир составляют исключительную пару. Они стоят отдельно, в своего рода царском уединении. Нет никого равного им, нет преемника им: известный трансцендентализм, слава, венчающая полное совершенство, осеняет их в общем сознании всего мира. Они канонизированы, хотя ни Папа, ни кардиналы не принимали в том никакого участия! Такова еще до сих пор, несмотря на все противодействующие влияния, несмотря на это отнюдь не героическое время, нерушимая сила нашего поклонения героизму.
Я остановлю несколько ваше внимание на этой паре, поэте Данте и поэте Шекспире, и, таким образом, то немногое, что я могу сказать здесь о герое как поэте, найдет для себя самое подходящее истолкование.
Немало томов было исписано по поводу жизни Данте и его книги. Но в общем, результаты получились не особенно значительные. Биография Данте остается, так сказать, безвозвратно потерянной для нас. Человек невидный, скитающийся, удрученный скорбью, он за время своей жизни не обращал на себя особенного внимания. Да и из того, что знали о нем, большая часть растеряна в этот длинный промежуток времени, отделяющий его от нас. Прошло уже пять столетий с тех пор, как он перестал писать, как он умер.
Все комментаторы соглашаются, книга его сама по себе составляет самое существенное, что мы знаем о нем самом. Книга и, можно прибавить еще, портрет, приписываемый обыкновенно Джотто. Кто бы ни писал его, но достаточно взглянуть, чтобы тотчас же сказать, что это, должно быть, подлинно верный портрет69. Лицо, нарисованное на этом портрете, производит на меня крайне сильное впечатление. Это, быть может, самое трогательное из всех лиц, какие я только знаю. Уединенное, нарисованное как бы в безвоздушном пространстве, с простым лавром вокруг головы. Бессмертная скорбь и страдание; изведанная победа, которая также бессмертна, – вся жизнь Данте отражается здесь! Я думаю, что это самое грустное лицо, какое только когда-либо было срисовано с живого человека; в полном смысле слова трагическое, трогающее сердце лицо. Мягкость, нежность, кроткая привязанность ребенка составляют как бы его фон; но все это застывает в противоречии, отрицании, отчужденности, гордом безысходном страдании.
Кроткая, эфирная душа смотрит на вас так сурово, непримиримо, резко, нелюдимо, точно заточенная в толстую глыбу льда! Вместе с тем это страдание молчаливое, молчаливое и презрительное. Изгиб губ говорит о божественном равнодушии к тому, что грызет сердце, как к чему-то ничтожному, не стоящему внимания, и указывает, что тот, кого оно имеет силу мучить и душить, выше страдания. Это – лицо человека, протестующего до конца, борющегося всю свою жизнь против целого мира и не сдающегося. Любовь превращается в негодование, в негодование непримиримое – спокойное, неизменное, молчаливое, подобное негодованию Бога! Глаз – он также смотрит с некоторого рода недоумением, вопросительно: почему мир таков? Это – Данте. Так он глядит, этот «голос десяти молчаливых веков», и так он поет «свою мистическую неисповедимую песнь».
Немногие известные нам данные о жизни Данте подтверждают вполне то, о чем говорят его портрет и книга. Он родился во Флоренции в 1265 году и по рождению своему принадлежал к высшему классу общества. Образование, полученное им, было самое лучшее по тогдашним временам. Теология, аристотелевская логика, некоторые латинские классики проходились тогда в большом объеме, – все это давало немалый запас знания в известных областях мысли. Данте, при его способностях и серьезности, мы не можем в этом сомневаться, усвоил себе, конечно, лучше, чем большинство, все то, что надлежало усвоить в означенных предметах. Он отличался ясным и развитым пониманием и большой проницательностью. Таков был наилучший результат, который он сумел извлечь из изучения схоластиков. Он знал хорошо и обстоятельно все, что окружало его. Но в то время, в которое ему пришлось жить, когда не было книгопечатания и свободных сношений, он не мог знать хорошо того, что находилось от него на известном расстоянии. Маленький ясный светоч, превосходно освещавший окружающие предметы, тускнел и превращался в особого рода chiaroscuro70, когда ему приходилось бросать свои лучи на отдаленные пространства. Таковы были познания, вынесенные Данте из школы.
В жизни поэт прошел обычные ступени: он участвовал, как солдат, в двух военных кампаниях и защищал флорентийское государство. Принимал участие в посольстве и на тридцать пятом году, благодаря своим талантам и службе, достиг видного положения в городском управлении Флоренции. Еще в детстве он встретился с некою Беатриче Портинари, прелестной маленькой девочкой одних с ним лет, принадлежавшей к одному с ним общественному классу. С этих пор он рос, питая к ней особенное расположение и встречаясь с нею время от времени. Всякому читателю известен его прекрасный, исполненный любви рассказ этой истории, и как их затем разлучили, она была выдана замуж за другого и вскоре умерла. В Дантовой поэме она занимает видное место. По-видимому, она играла видную роль и в его жизни. Вероятно, ее одну из всех существ, несмотря на то что они были разлучены и она исчезла для него в непроглядной вечности, он любил всею силою своей страстной любви. Она умерла. Данте женился; но нельзя сказать, чтобы счастливо, далеко не так. Совсем нелегко было, как представляется мне, сделать счастливым этого строгого, серьезного человека с крайне впечатлительной натурой.
Мы не станем соболезновать о несчастьях, выпавших на долю Данте. Если бы в жизни все шло так хорошо для него, как он желал, то, быть может, он был бы приором или подеста71 во Флоренции или кем-либо в этом роде и пользовался бы симпатиями своих сограждан. Но мир не услышал бы замечательнейшего слова, какое только когда-либо было сказано или пропето. Флоренция имела бы еще одного городского голову-благодетеля. Десять же безгласных веков так и остались бы в своей немоте, а десять следующих внемлющих веков (так как их будет десять и более) не услышали бы «Божественной комедии»! Мы не станем ни о чем сожалеть. Данте ожидала более благородная участь. Он, борясь, как человек, которого ведут на распятие и смерть, не мог не исполнить своего предназначения. Предоставим ему выбор своего счастья! Да, он знал не больше нас, что такое действительное счастье и что такое действительное несчастье.
Во время приорства72 Данте раздор между гвельфами и гибеллинами, черными и белыми или, быть может, какие-либо другие волнения разыгрались с такою силою, что Данте, партия которого, казалось, до сих пор была сильнее других, попал неожиданно вместе со своими друзьями в изгнание. С этих пор был осужден на скитальческую, исполненную горя жизнь. Все имущество его подверглось конфискации. Он был возмущен до крайней степени, сознавая всю несправедливость, гнусность перед лицом Бога и людей такого обхождения с ним. Он испробовал все, что только мог, чтобы добиться восстановления своих прав. Пытался достигнуть этого даже с оружием в руках, но безуспешно: положение его лишь ухудшилось.
Во флорентийских архивах сохранился, я думаю, до сих пор еще приговор, осуждающий Данте, где бы он ни был схвачен, на сожжение живьем. Сожжение живьем – так там, говорят, и написано. Весьма любопытный исторический документ. Другой интересный документ, относящийся к более позднему времени, представляет письмо Данте к флорентийским городским властям, написанное в ответ на их уже более мягкое предложение, а именно: возвратиться на условиях раскаяния и уплаты штрафа. Он отвечал им с неизменной и непреклонной гордостью: «Если мне нельзя возвратиться иначе, как признав самого себя преступным, то я никогда не возвращусь – nunquam revertar».
Таким образом, Данте вовсе лишился своего крова. Он скитался от патрона к патрону, из одного места в другое, показывая на собственном примере, «до какой степени труден путь – come e duro calle», как он сам с горечью выражается. С несчастными невесело водить компанию. Обнищалый и изгнанный Данте, гордый и серьезный по природе, находившийся в гневном настроении, представлял собою человека, который вообще плохо ладит с людьми.
Петрарка рассказывает, как, будучи однажды при дворе Кан делла Скала73, он ответил совсем неподобающе, когда его стали порицать за молчание и угрюмый вид. Делла Скала находился в кругу своих придворных. Шуты и гаеры заставляли его беззаботно веселиться. Обратившись к Данте, он сказал: «Не правда ли, странно, что эти жалкие глупцы могут так веселиться, тогда как вы, человек умный, проводите здесь день за днем и ничем не можете развлечь нас?» Данте резко ответил: «Нет, не странно. Пусть ваша светлость вспомнит только поговорку: подобное тянется к подобному; раз есть забавник, забавам не будет конца». Такой человек, со своими горделивыми, молчаливыми манерами, сарказмом и скорбью, не был создан для того, чтобы преуспевать при дворах.
Мало-помалу он ясно понял, что ему нигде не сыскать на этой земле покойного угла, для него нет более надежды на благополучие. Земной мир выбросил его из своей среды и обрек на скитание. Ничье живое сердце не полюбит его теперь. Ничто не может теперь смягчить его тяжкие страдания здесь, на земле.
Тем глубже, естественно, залегало в его душе представление о вечном мире, той внушающей благоговейный ужас действительности, на поверхности которой весь этот временный мир, с его Флоренциями и изгнаниями, мелькает лишь как легкий призрак. Флоренции ты больше не увидишь. Но ад, и чистилище, и небеса, их ты, конечно, узришь! Что Флоренция, Кан делла Скала, и мир, и жизнь, все вместе? Вечность – именно с нею, а не с чем другим связан ты и все сущее!
Великая душа Данте, не находившая себе пристанища на земле, уходила все более и более в этот страшный другой мир. Естественно, что все его мысли устремились к этому миру, как единственному, что было важно для него. Этот факт, воплощенный или невоплощенный, остается, безусловно, верным фактом для всех людей. Для Данте в то время он представлялся с научной достоверностью воплощенным в известном образе. Данте так же мало сомневался в существовании омута Злых Щелей74, что он лежит именно там, со своими мрачными кругами, alti guai75, и он сам мог бы все это видеть, как мы в том, что увидели бы Константинополь, если бы отправились туда. Долго Данте, преисполненный этой мыслью в своем сердце, питал ее в безмолвии и благоговейном страхе, пока наконец она, переполнив его, не вырвалась и не вылилась в «мистической неисповедимой песне». Таким образом, появилась эта его «Божественная комедия», самая замечательная из всех современных книг.
Для Данте мысль, что он, изгнанник, мог создать такое произведение и ни один флорентиец, вообще ни один человек, никакие люди не могли ни помешать ему, ни даже сколько-нибудь заметно облегчить его труд, – должна была представлять большое утешение. И он действительно по временам гордился им, как в том мы можем убедиться. Он отчасти понимал также, что это было великое произведение, величайшее, какое только человек мог создать. «Если ты следуешь за своей звездой – Se tu segui tua Stella» – так мог еще говорить самому себе этот герой в своей крайней нужде, забытый всеми. «Следуй своей звезде, ты не минуешь славной пристани!» Ему было, как оказывается и как мы можем легко себе представить, крайне трудно и мучительно писать свою книгу. Эта книга, говорит он, «отняла у меня силу многих годов». О да, она далась, всякое слово в ней далось страданием и тяжким трудом, – он трудился с суровой серьезностью, он не забавлялся. Его книга, как действительно большая часть хороших книг, была написана во многих смыслах кровью его сердца. Она, эта книга, представляет полную историю его собственной жизни. Окончив ее, он умер. Он не был еще слишком стар: ему было всего 56 лет. Он умер от разрыва сердца, как говорят. Прах его покоится в том городе, где он умер, Равенне, с надписью на гробнице: «Hie claudor Dantes patriis extorris ab oris». Сто лет тому назад флорентийцы просили возвратить им этот прах, но Равенна не согласилась. «Здесь покоюсь я, Данте, изгнанный с моих родных берегов».
Поэма Данте, как я сказал, это – песнь. Тик76 называет ее «мистической неисповедимой песнью», и таков в буквальном смысле характер ее. Колридж77 весьма дельно замечает в одном месте, что во всякой мысли, музыкально выраженной надлежащей рифмой и мелодией, вы найдете известную глубину и смысл. Ибо тело и душа, слово и мысль – здесь, как и повсюду, – связаны каким-то странным образом.
Песнь! Мы сказали выше, что песнь представляет героическое в речи. Все древние поэмы, Гомера и другие, суть доподлинные песни. Строго говоря, я сказал бы, что таковы все истинные поэмы. Всякое произведение, которое не поется, собственно, не поэма, а лишь отрывок прозы, втиснутый в звучные стихи, к великому поношению грамматика и к великой досаде читателя в большинстве случаев! Все, что мы извлекаем из подобного произведения, это мысль, которую человек имел, если только он ее имел еще. Зачем же в таком случае он поднимал звон, раз он мог высказать свою мысль просто? Мы можем дать ему право рифмовать и петь лишь тогда, когда сердце его охвачено истинной страстью к мелодии и когда самые звуки его голоса, по замечанию Колриджа, становятся музыкальными благодаря величию, глубине и музыке его мыслей. Только тогда мы называем его поэтом и внимаем ему как герою-оратору, речь которого есть песнь. Многие домогаются этого. Для серьезного читателя чтение подобной песни, я не сомневаюсь, составляет прескучное занятие, чтобы не сказать несносное! Для подобной песни не существует никакой внутренней необходимости быть рифмованной: человеку следовало бы сказать нам просто, без всякого звону, в чем дело. Я советовал бы всем людям, которые могут просто высказать свою мысль, не петь ее. Я советовал бы им понять, что в серьезное время среди серьезных людей никто не нуждается в том, чтобы они пели ее. Действительно, насколько мы любим истинное пение, насколько нас чаруют его божественные звуки, настолько же нам ненавистно всякое фальшивое пение, и это последнее мы всегда будем принимать за пустой деревянный звук, за нечто глухое, поверхностное, совершенно неискреннее и оскорбительное.
Я воздаю Данте свою величайшую похвалу, когда говорю, что его «Божественная комедия» представляет во всех смыслах неподдельную песнь. В самом тоне ее чувствуется canto fermo78, звуки льются точно в песне. Самая простая Дантова terza rima79, конечно, только помогает ему достигать такого эффекта. Естественно, что «Божественную комедию» читают от начала до конца нараспев. Но, замечу я, иначе и быть не может, так как сущность самого произведения и материал, из которого оно сложено, сами по себе ритмические. Глубина, восхищенная страстность и искренность делают его музыкальным.
Всматривайтесь в вещи достаточно глубоко, и вы повсюду найдете музыку. Действительная внутренняя симметрия, то, что называют архитектурной гармонией, царит в нем и приводит все к должной пропорциональности. Архитектурная гармония – это то, чему также присуща музыкальность. Три царства, Ад, Чистилище и Рай, глядят одно на другое, подобно трем частям одного величественного здания. Это великий мировой собор, воздвигнутый там, в сверхчувственных сферах. Собор суровый, торжественный, грозный. Таков Дантов мир душ! По существу, это самая искренняя из всех поэм, а искренность мы считаем и в данном случае мерилом достоинства. Она вышла из самой глубины сердца ее творца и проникает глубоко в наши сердца и в сердца длинного ряда поколений.
Жители Вероны, встречая Данте на улице, обыкновенно говорили: «Eccovi l’uom ch’e stato all’ Inferno – Глядите, вот человек, побывавший в Аду!» О да, он был в Аду, в настоящем Аду. Он в течение долгого времени выносил жестокую скорбь и боролся. Всякий человек, подобный ему, также бывал, конечно, там, в Аду. Комедии, которые становятся божественными, иначе не пишутся. Разве мысль, истинный труд, самая высочайшая добродетель – не порождение страдания? Истинная мысль возникает как бы из черного вихря. Действительное усилие, усилие пленника, борющегося за свое освобождение, – вот что такое мысль. Повсюду нам приходится достигать совершенства путем страдания. Но, говорю я, ни одно из произведений, известных мне, не отделано так тщательно, как эта поэма Данте. Она вся как бы вылилась из раскаленного добела горнила его души. Она «отнимала силы» у него в течение многих лет. И не только общие очертания поэмы таковы. Нет, всякая частность в ней исполнена с величайшей старательностью, доведена до полной правдивости, совершенной ясности. Все здесь находится в строгом соответствии. Каждая черточка – на своем месте, точно мраморный камень, аккуратно высеченный и отполированный. Здесь, в этой поэме, ее рифмах, для всех воочию запечатлелся навеки дух Данте, а вместе с тем и дух Средних веков. Нелегкая задача, требующая поистине чрезмерного напряжения, но задача уже исполненная!..
Можно сказать, что напряженность со всеми ее атрибутами составляет характерную черту Дантова гения. Данте выступает перед нами не как обширный всеобъемлющий ум, а скорее как узкий, однонаправленный ум, что обусловливается отчасти современной ему эпохой и его положением, отчасти же его собственным характером. Вся мощь его духа сконцентрировалась в огненную напряженность и ушла вглубь. Он велик, как мир, не потому, что он обширен, как мир, а потому, что он проникает все предметы, так сказать, до самого их существа. Я не знаю ничего, в чем бы обнаружилась такая напряженность, какой отличался Данте.
Посмотрите, например (я начинаю с внешнего развития его напряженности), посмотрите на то, как он рисует. Он обладает громадной проницательной силой. Он схватывает истинный образ всякого предмета, представляет его вашим взорам, и больше ничего. Вы помните это первое описание, которое он дает гробницам Дита80: красная вершина, докрасна накаленный конус железа, пылающий среди невообразимого мрака, – как все это ярко, отчетливо, ясно. Один взмах – и картина запечатлевается навсегда. Приведенное описание может служить как бы эмблемой всего гения Данте. Он отличается краткостью и точностью в своих отрывочных описаниях. Тацит81 не превосходит его краткостью и сжатостью, и притом сжатость у Данте является природной, самопроизвольной. Одно поразительное слово, и затем молчание, – говорить более нечего. Его молчание красноречивее слов.
Удивительно, с какой проницательностью, грацией, решительностью он всюду схватывает истинный образ вещей, он точно рассекает их своим огненным пером. Плутус, бахвалящийся гигант, съеживается от укора Вергилия, «как спадают паруса, когда разбита мачта». Или этот несчастный Брунетто Латини с cotto aspetto, «обожженным лицом», высохший, почерневший и истощенный; «дождь пламени», падающий на них, «как снег в безветрии», падающий медленно, беспрепятственно, без конца! Или крышки у этих гробов, четырехугольные саркофаги в молчаливой полуосвещенной зале и в каждом – своя мучающаяся душа. Крышки пока сняты, они будут заколочены навеки в день Страшного суда. И как поднимается Фарината и как падает Кавальканте, услышав имя своего сына, сопровождаемое прошедшим временем – «те»82! Сами движения у Данте отличаются быстротой: скорые, решительные, почти военные. Такая особенность в обрисовке обусловливается внутренним существом его гения. Во всем этом чувствуется сама огненная, подвижная натура итальянца, столь молчаливая, столь страшная, с ее быстрыми и внезапными движениями, молчаливым «бледным бешенством».
Хотя искусство изображать, рисовать принадлежит к внешним проявлениям человека, однако оно, как и все остальное, находится в самой тесной связи с его существеннейшими дарованиями. Оно представляет как бы физиономию всего человека. Найдите человека, слова которого рисуют вам образы, – вы обретете человека, заслуживающего кое-чего. Обратите внимание на его манеру изображать – она весьма характерна для него. Прежде всего он не мог бы совершенно распознать предмета, схватить его типичных особенностей, если бы не питал к нему, так сказать, симпатии, не переносил своих симпатий на предметы. Необходимо также, чтоб он был искренен. Искренность и симпатия: ничего не стоящий человек не может вовсе обрисовать предмета. Он живет по отношению ко всем предметам в каком-то опустошенном пространстве, ограничивается лживыми избитыми фразами. В самом деле, разве мы не можем сказать, что ум человека обнаруживается вполне в этом умении распознавать, что такое предмет? Все способности человеческого духа выступают в данном случае на сцену. Все равно, даже если это касается поступков, того, что должно быть сделано. Одаренным человеком считается тот, кто видит самое существенное и оставляет все остальное в стороне как малозначительное. Такова также и отличительная способность человека дела, благодаря ей он распознает истинные очертания от ложных, поверхностных в том предмете, которым он занят.
И как много нравственного элемента вносим мы в наши воззрения и отношения к внешнему миру: «Глаз видит во всех вещах то, что внушает ему способность видеть!» Для низкого глаза все представляется пошлым, совершенно так же, как для больного желтухой все окрашивается в желтый цвет. Рафаэль, говорят нам живописцы, остается до сих пор самым лучшим портретистом. Да, но никакой глаз, какими бы высокими достоинствами он ни отличался, не может исчерпать всего содержания, таящегося в данном предмете. В самом заурядном человеческом лице остается кое-что такое, чего сам Рафаэль не может выявить у него. Искусство Данте отличается не только выразительностью, сжатостью, правдивостью, живительностью, подобно огню в темную ночь. Если мы подойдем к нему и с более широким масштабом, то убедимся также, что оно благородно во всех отношениях, оно – продукт великой души. Франческа и ее возлюбленный – как много возвышенного в их любви! Этот образ словно соткан из цветов радуги на фоне вечной ночи. Точно слабый звук флейты слышится вам бесконечно жалобный звук и проникает в самые тайники вашего сердца. Вы чувствуете в нем также дыхание истинной женственности: «della bella persona, che mi fu tolta»83. Какое это утешение даже в пучине горя, что он никогда не расстанется с нею! Печальнейшая трагедия этих alti guai! И бурные вихри, в этом aere brano84, снова уносят их прочь, и так они вечно стонут!