Томас Карлейль
Герои, почитание героев и героическое в истории
Герои, почитание героев и героическое в истории
Беседа первая Герой как божество. Один: язычество, скандинавская мифология
В настоящих беседах я имею в виду развить несколько мыслей относительно великих людей: каким образом они проявляли себя в делах нашего мира, какие внешние формы принимали в процессе исторического развития, какое представление о них составляли себе люди, какое дело они делали. Я намерен говорить о героях, их роли, о том, как относились к ним люди; что я называю почитанием героев и героическим в человеческих делах.
Бесспорно, это слишком пространная тема. Она заслуживает несравненно более обстоятельного рассмотрения, чем то, какое возможно для нас в данном случае. Пространная тема беспредельна, на самом деле она столь же обширная, как и сама всемирная история. Ибо всемирная история, история того, что человек совершил в этом мире, есть, по моему разумению, в сущности, история великих людей, потрудившихся здесь, на земле. Они, эти великие люди, были вождями человечества, воспитателями, образцами и, в широком смысле, творцами всего того, что вся масса людей вообще стремилась осуществить, чего она хотела достигнуть. Все, содеянное в этом мире, представляет, в сущности, внешний материальный результат, практическую реализацию и воплощение мыслей, принадлежавших великим людям, посланным в наш мир. История этих последних составляет поистине душу всей мировой истории. Поэтому совершенно ясно, что избранная нами тема по своей обширности никоим образом не может быть исчерпана в наших беседах.
Одно, впрочем, утешительно: великие люди, каким бы образом мы о них ни толковали, всегда составляют крайне полезное общество. Даже при самом поверхностном отношении к великому человеку мы все-таки кое-что выигрываем от соприкосновения с ним. Он – источник жизненного света, близость которого всегда действует на человека благодетельно и приятно. Это – свет, озаряющий мир, освещающий тьму мира. Это – не просто возжженный светильник, а скорее природное светило, сияющее, как дар неба; источник природной, оригинальной прозорливости, мужества и героического благородства, распространяющий всюду свои лучи, в сиянии которых всякая душа чувствует себя хорошо. Как бы там ни было, вы не станете роптать на то, что решились поблуждать некоторое время вблизи этого источника.
Герои, взятые из шести различных сфер и притом из весьма отдаленных эпох и стран, крайне не похожие друг на друга лишь по своему внешнему облику, несомненно, осветят нам многие вещи, раз мы отнесемся к ним доверчиво. Если бы нам удалось хорошо разглядеть их, то мы проникли бы до известной степени в самую суть мировой истории. Как счастлив буду я, если успею в такое время, как ныне, показать вам, хотя бы в незначительной мере, все значение героизма, выяснить божественное отношение (так должен я назвать его), существующее во все времена между великим человеком и прочими людьми, и, таким образом, не то чтобы исчерпать предмет, а лишь, так сказать, подготовить почву! Во всяком случае, я должен попытаться.
Во всех смыслах хорошо сказано, что религия человека составляет для него самый существенный факт, – религия человека или целого народа. Под религией я разумею здесь не церковное вероисповедание человека, догматы веры, признание которых он свидетельствует крестным знамением, словом или другим каким-либо образом; не совсем это, а во многих случаях совсем не это. Мы видим людей всякого рода исповеданий одинаково почтенных или непочтенных, независимо от того, какого именно верования придерживаются они. Такого рода исповедание подтверждает, по моему разумению, еще не религия. Оно составляет часто одно лишь внешнее исповедание человека, свидетельствует об одной лишь логико-теоретической стороне его, если еще имеет даже такую глубину. Но то, во что человек верит на деле (хотя в этом он довольно часто не дает отчета даже самому себе и тем менее другим), принимает близко к сердцу, считает достоверным во всем, касающемся его жизненных отношений к таинственной вселенной, долга, судьбы; то, что при всяких обстоятельствах составляет главное для него, обусловливает и определяет собой все прочее, – вот это его религия, или, быть может, его чистый скептицизм, его безверие.
Религия – это тот образ, каким человек чувствует себя духовно связанным с невидимым миром или с не-миром. И я утверждаю: если вы скажете мне, каково это отношение человека, то вы тем самым с большой степенью достоверности определите мне, каков этот человек и какого рода дела он совершит. Поэтому-то как относительно отдельного человека, так и относительно целого народа мы первым делом спрашиваем, какова его религия? Язычество ли это с его многочисленным сонмом богов – одно лишь чувственное представление тайны жизни, причем за главный элемент признается физическая сила? Христианство ли – вера в невидимое, не только как в нечто реальное, но и единственную реальность? Время, покоящееся в каждое самое ничтожное свое мгновение на вечности? Господство языческой силы, замененное более благородным верховенством, верховенством святости? Скептицизм ли, сомневающийся и исследующий, существует ли невидимый мир, существует ли какая-либо тайна жизни или все это одно лишь безумие, то есть сомнение, а быть может, неверие и полное отрицание всего этого? Ответить на поставленный вопрос – это значит уловить самую суть истории человека или народа.
Мысли людей породили дела, которые они делали, а самые их мысли были порождены их чувствами. Нечто невидимое и спиритическое, присущее им, определило то, что выразилось в действии; их религия, говорю я, представляла для них факт громадной важности. Как бы нам ни приходилось ограничивать себя в настоящих беседах, мы думаем, что полезно будет сосредоточить наше внимание на обозрении главным образом этой религиозной фазы. Ознакомившись хорошо с ней, нам нетрудно будет уяснить и все остальное. Из нашей серии героев мы займемся прежде всего одной центральной фигурой скандинавского язычества, представляющей эмблему обширнейшей области фактов. Прежде всего, да позволено нам будет сказать несколько слов вообще о герое, понимаемом как божество, – старейшей, изначальной форме героизма.
Конечно, это язычество представляется нам явлением крайне странным, почти непонятным в настоящее время: какая-то непроходимая чаща всевозможных призраков, путаницы, лжи и нелепости; чаща, которой поросло все поле жизни и в которой безнадежно блуждали люди. Явление, способное вызвать в нас крайнее удивление, почти недоверие, если бы только можно было не верить в данном случае. Ибо действительно нелегко понять, каким образом здравомыслящие люди, глядящие открытыми глазами на мир Божий, могли когда бы то ни было невозмутимо верить в такого рода доктрины и жить по ним. Чтобы люди поклонялись подобному же им ничтожному существу, человеку, как своему богу, и не только ему, но также – пням, камням и вообще всякого рода одушевленным и неодушевленным предметам; чтобы они принимали этот бессвязный хаос галлюцинаций за свои теории вселенной, – все это кажется нам невероятной басней. Тем не менее не подлежит никакому сомнению, что они поступали именно так. Такие же люди, как и мы, действительно придерживались подобной отвратительной и безысходной путаницы в своих лжепочитаниях и лжеверованиях и жили в соответствии с ними. Это странно. Да, нам остается лишь остановиться в молчании и скорби над глубинами тьмы, таящейся в человеке, подобно тому как мы, с другой стороны, радуемся, достигая вместе с ним высот более ясного созерцания. Все это было и есть в человеке, во всех людях и в нас самих.
Некоторые теоретики не долго задумываются над объяснением языческой религии. Все это, говорят они, одно сплошное шарлатанство, плутни жрецов, обман. Ни один здравомыслящий человек никогда не верил в этих богов, он лишь притворялся верующим, чтобы убедить других, всех тех, кто не достоин даже называться здравомыслящим человеком! Но мы считаем своею обязанностью протестовать против такого рода объяснений человеческих деяний и человеческой истории, и нам нередко придется повторять это.
Здесь, в самом преддверии наших бесед, я протестую против приложения такой гипотезы к паганизму [язычеству] и вообще всякого рода другим «измам», которыми люди, совершая свой земной путь, руководствовались в известные эпохи. Они признавали в них бесспорную истину, или иначе они не приняли бы их. Конечно, шарлатанства и обмана существует вдоволь; в особенности они страшно наводняют собою религии на склоне их развития, в эпохи упадка; но никогда шарлатанство не являлось в подобных случаях творческой силой; оно означало не здоровье и жизнь, а разложение и служило верным признаком наступающего конца! Не будем же никогда упускать этого из виду. Гипотеза, утверждающая, что шарлатанство может породить верование, о каком бы веровании ни шло дело, распространенном хотя бы даже среди диких людей, представляется мне самым плачевным заблуждением. Шарлатанство не создает ничего; оно несет смерть повсюду, где только появляется. Мы никогда не заглянем в действительное сердце какого бы то ни было предмета, пока будем заниматься одними только обманами, наслоившимися на нем. Не отбросим совершенно эти последние как болезненные проявления, извращения, по отношению к которым единственный наш долг, долг всякого человека, состоит в том, чтобы покончить с ними, смести их прочь, очистить от них как наши мысли, так и наши дела.
Человек является повсюду прирожденным врагом лжи. Я нахожу, что даже великий ламаизм и тот заключает в себе известного рода истину. Прочтите «Отчет о посольстве» в страну ламаизма Тернера1, человека искреннего, проницательного и даже несколько скептического, и судите тогда. Этот бедный тибетский народ верит в то, что в каждом поколении неизменно существует воплощение провидения, ниспосылаемое этим последним. Ведь это, в сущности, верование в своего рода папу, но более возвышенное. Именно верование в то, что в мире существует величайший человек, его можно отыскать и, раз он действительно отыскан, к нему должно относиться с безграничною покорностью! Такова истина, заключающаяся в великом ламаизме. Единственное заблуждение представляет здесь самое «отыскивание». Тибетские жрецы практикуют свои собственные методы для открытия величайшего человека, пригодного стать верховным властителем над ними. Низкие методы. Но много ли они хуже наших, при которых в известной генеалогии за первенцем признается такая пригодность? Увы, трудно найти надлежащие методы в данном случае!..
Язычество только тогда станет доступно нашему пониманию, когда мы прежде всего допустим, что для своих последователей оно некогда составляло действительную истину. Будем считать вполне достоверным, что люди верили в язычество, – люди, смотрящие на мир Божий открытыми глазами, люди со здоровыми чувствами, созданные совершенно так же, как и мы, – и что, живи мы в то время, мы сами также верили бы в него. Теперь спросим лишь, чем могло быть язычество?
Другая теория, несколько более почтенная, объясняет все аллегориями. Язычество, говорят теоретики этого рода, представляет игру поэтического воображения, главное отражение (в виде аллегорической небылицы, олицетворения или осязаемой формы), отбрасываемое от того, что поэтические умы того времени знали о вселенной и что они воспринимали из нее. Такое объяснение, прибавляют они при этом, находится в соответствии с основным законом человеческой природы, который повсюду деятельно проявляет себя и ныне, хотя по отношению к менее важным вещам. А именно: все, что человек сильно чувствует, он старается, так или иначе, высказать, воспроизвести в видимой форме, наделяя известный предмет как бы своего рода жизнью и историческою реальностью.
Несомненно, такой закон существует, и притом это один из наиболее глубоко коренящихся в человеческой природе законов. Мы не станем также подвергать сомнению, что и в данном случае он оказал свое глубокое действие. Гипотеза, объясняющая язычество деятельностью этого фактора, представляется мне несколько более почтенной; но я не могу признать ее правильной. Подумайте, стали ли бы мы верить в какую-нибудь аллегорию, в игру поэтического воображения, и признавать ее за руководящее начало в своей жизни? Конечно, мы потребовали бы от нее не забавы, а серьезности. Жить действительною жизнью – самое серьезное дело в этом мире; смерть также не забава для человека. Жизнь человека никогда не представлялась ему игрой; она всегда была для него суровой действительностью, совершенно серьезным делом!
Таким образом, по моему мнению, хотя эти теоретики-аллегористы находились в данном случае на пути к истине, тем не менее они не достигли ее. Языческая религия представляет действительно аллегорию, символ того, что люди знали и чувствовали относительно вселенной. Да и все религии вообще суть такие же символы, изменяющиеся всегда по мере того, как изменяется наше отношение к вселенной. Но выставлять аллегорию как первоначальную, производящую причину, тогда как она является скорее следствием и завершением, значит совершенно извращать все дело, даже просто выворачивать его наизнанку. Не в прекрасных аллегориях, не в совершенных поэтических символах нуждаются люди. Им необходимо знать, во что они должны верить относительно этой вселенной; по какому пути должны идти; на что могут рассчитывать и чего должны бояться в этой таинственной жизни; что они должны делать и чего не делать.
«Путь паломника»2 – также аллегория, прекрасная, верная и серьезная, но подумайте, разве аллегория Беньяна могла предшествовать вере, которую она символизировала! Сначала должна существовать вера, признаваемая и утверждаемая всеми. Тогда уже, как тень ее, может явиться аллегория. При всей ее серьезности, это будет, можно сказать, забавная тень, простая игра воображения по сравнению с тем грозным фактом и с той научной достоверностью, которые она пытается воплотить в известные поэтические образы. Аллегория не порождает уверенности, а сама является продуктом последней. Такова аллегория Беньяна, таковы и все другие. Поэтому относительно язычества мы должны еще предварительно исследовать, откуда явилась эта научная уверенность, породившая такую беспорядочную кучу аллегорий, ошибок, такую путаницу? Что она такое и каким образом она сложилась?
Конечно, безрассудной попыткой оказалось бы всякое притязание «объяснить» здесь, или в каком угодно другом месте, такое отдаленное, лишенное связности, запутанное явление, как это окутанное густыми облаками язычество, представляющее собою скорее облачное царство, чем отдаленный континент твердой земли и фактов! Оно уже более не реальность, хотя было некогда реальностью. Мы должны понять, что это кажущееся царство облаков действительно было некогда реальностью, не одна только поэтическая аллегория и, во всяком случае, не шарлатанство и обман породили его.
Люди, говорю я, никогда не верили в праздные песни, никогда не рисковали жизнью своей души ради простой аллегории. Люди во все времена, и особенно в серьезную первоначальную эпоху, обладали каким-то инстинктом угадывать шарлатанов и питали к ним отвращение.
Оставляя в стороне как теорию шарлатанства, так и теорию аллегории, постараемся внимательно и с симпатией прислушаться к отдаленному, неясному гулу, доходящему к нам от веков язычества. Не удастся ли нам убедиться по крайней мере в том, что в основе их лежит известного рода факт, что и языческие века не были веками лжи и безумия, но что они на свой собственный, хотя и жалкий, лад отличались также правдивостью и здравомыслием!
Вы помните одну из фантазий Платона о человеке, который дожил до зрелого возраста в темной пещере и которого затем внезапно вывели на открытый воздух посмотреть восход солнца. Каково, надо полагать, было его удивление, восторженное изумление при виде зрелища, ежедневно созерцаемого нами с полным равнодушием! С открытым, свободным чувством ребенка и вместе с тем со зрелым умом возмужалого человека глядел он на это зрелище, и оно воспламенило его сердце. Он распознал в нем божественную природу, и душа его поверглась перед ним в глубоком почитании. Да, таким именно детским величием отличались первобытные народы. Первый
мыслитель-язычник среди диких людей, первый человек, начавший мыслить, представлял собою именно такого возмужалого ребенка Платона: простосердечный и открытый, как дитя, но вместе с тем в нем чувствуются уже сила и глубина зрелого человека. Он не дал еще природе названия, не объединил еще в одном слове все это бесконечное разнообразие зрительных впечатлений, звуков, форм, движений, что мы теперь называем общим именем – «вселенная», «природа» или как-либо иначе и, таким образом, отделываемся от них, одним словом.
Для дикого, глубоко чувствовавшего человека все было еще ново, не прикрыто словами и формулами. Все стояло перед ним в оголенном виде, ослепляло его своим светом, прекрасное, грозное, невыразимое. Природа была для него тем, чем она остается всегда для мыслителя и пророка, – сверхъестественной.
Эта скалистая земля, зеленая и цветущая, эти деревья, горы, реки, моря со своим вечным говором; это необозримое, глубокое море лазури, реющее над головой человека; ветер, проносящийся вверху; черные тучи, громоздящиеся одна на другую, постоянно изменяющие свои формы и разражающиеся то огнем, то градом и дождем, – что такое все это? Да, что? В сущности, мы не знаем этого до сих пор и никогда не в состоянии будем узнать. Мы избегаем затруднительного положения благодаря вовсе не тому, что обладаем большею прозорливостью, а благодаря своему легкому отношению, своему невниманию, недостатку глубины в нашем взгляде на природу. Мы перестаем удивляться всему этому только потому, что перестаем думать об этом. Вокруг нашего существа образовалась толстая, затверделая оболочка традиций, ходячих фраз, одних только слов, плотно и со всех сторон обволакивающая всякое понятие, какое бы мы ни составили себе. Мы называем этот огонь, прорезывающий черное, грозное облако, «электричеством», изучаем его научным образом и путем трения шелка и стекла вызываем нечто подобное ему; но что такое оно? Что производит его? Откуда появляется оно? Куда исчезает? Наука много сделала для нас. Но жалка та наука, которая захотела бы скрыть от нас всю громаду, глубину, святость нескончаемого незнания, куда мы никогда не можем проникнуть и на поверхности которого все наше знание плавает подобно легкому налету. Этот мир, несмотря на все наше знание и все наши науки, остается до сих пор чудом, удивительным, неисповедимым, волшебным для всякого, кто задумается над ним.
А великая тайна времени, не представляет ли она другого чуда? Безграничное, молчаливое, никогда не знающее покоя, это так называемое время. Катящееся, устремляющееся, быстрое, молчаливое, как все уносящий прилив океана, в котором мы и вся вселенная мелькаем, подобно испарениям, тени, появляясь и исчезая, – оно навсегда останется в буквальном смысле чудом. Оно поражает нас, и мы умолкаем, так как нам недостает слов, чтобы говорить о нем. Эта вселенная, увы, – что мог знать о ней дикий человек? Что можем знать даже мы? Что она – сила, совокупность сил, сложенных на тысячу ладов. Сила, которая не есть мы, – вот и все. Она не мы, она – нечто совершенно отличное от нас.
Сила, сила, повсюду сила; мы сами – таинственная сила в центре всего этого. «Нет на проезжей дороге такого гниющего листа, который не заключал бы в себе силы: иначе как бы он мог гнить?» Да, несомненно, даже для мыслителя-атеиста, если таковой вообще возможен, это должно составлять также чудо. Этот громадный, беспредельный вихрь силы, объемлющий нас здесь; вихрь, никогда не стихающий, столь же высоко вздымающийся, как сама необъятность, столь же вековечный, как сама вечность. Что такое он? Творение Бога, отвечают люди религиозные, творение всемогущего Бога! Атеистическое знание, со своим научным перечнем названий, со своими ответами и всякой всячиной, лепечет о нем свои жалкие речи, как если бы дело шло о ничтожном, мертвом веществе, которое можно разлить в лейденские банки3 и продавать с прилавка. Но природный здравый смысл человека во все времена, если только человек честно обращается к нему, провозглашает, что это – нечто живое. О да, нечто невыразимое, божественное, по отношению к чему, как бы ни было велико наше знание, нам более всего приличествует благоговение, преклонение и смирение, молчаливое поклонение, если нет слов.
Затем я замечу еще: то дело, для которого в такое время, как наше, необходим пророк или поэт, поучающий и освобождающий людей от этого нечестивого прикрытия, перечня названий, ходячих научных фраз, в прежние времена совершал сам для себя всякий серьезный ум, не загроможденный еще подобными представлениями. Мир, являющийся теперь божественным только в глазах избранников, был тогда таковым для всякого, кто обращал к нему свой открытый взор. Человек стоял тогда нагой перед ним, лицом к лицу. «Все было божественно или Бог» – Жан Поль4 находит, что мир таков. Гигант Жан Поль, имевший достаточно сил, чтобы не поддаться ходячим фразам; но тогда не было ходячих фраз. Канопус5, сияющий в высоте над пустыней синим алмазным блеском, этим диким синим, как бы одухотворенным блеском, гораздо более ярким, чем тот, какой мы знаем в наших странах. Он проникал в самое сердце дикого измаильтянина, служил путеводной звездой в безбрежной пустыне. Его дикому сердцу, вмещавшему в себя все чувства, но не знавшему еще ни одного слова для выражения их, этот Канопус должен был казаться маленьким глазом, глядящим из глубины самой вечности и открывающим внутренний блеск. Разве мы не можем понять, каким образом эти люди почитали Канопус, как они стали так называемыми сабеитами, почитателями звезд? Такова, по моему мнению, тайна всякого рода языческих религий. Поклонение есть высшая степень удивления; удивление, не знающее никаких границ и никакой меры, и есть поклонение. Для первобытных людей все предметы и каждый предмет, существующий рядом с ними, представлялся эмблемой божественного, эмблемой какого-то Бога.
И обратите внимание, какая не прерывающаяся никогда нить истины проходит здесь. Разве божество не говорит также и нашему уму в каждой звезде, в каждой былинке, если только мы откроем свои глаза и свою душу? Наше почитание не имеет теперь такого характера. Но не считается разве до сих пор особым даром, признаком того, что мы называем «поэтической натурой», способность видеть в каждом предмете его божественную красоту, видеть, насколько каждый предмет действительно представляет до сих пор «окно, через которое мы можем заглянуть в самую бесконечность»? Человека, способного в каждом предмете подмечать то, что заслуживает любви, мы называем поэтом, художником, гением, человеком одаренным, любвеобильным. Эти бедные сабеиты делали на свой лад то же, что делает и такой великий человек. Каким бы образом они ни делали это, во всяком случае, уже одно то, что они делали, говорит в их пользу. Они стояли выше, чем совершенно глупый человек, чем лошадь или верблюд, именно ни о чем подобном не помышляющие!
Но теперь, если все, на что бы мы ни обратили свой взор, является для нас эмблемой Всевышнего Бога, то, прибавлю я, в еще большей мере, чем всякая внешняя вещь, представляет подобную эмблему сам человек. Вы слышали известные слова святого Иоанна Златоуста, сказанные им относительно шекинаха, или скинии завета, видимого откровения Бога, данного евреям: «Истинное шехина есть человек!»6 Да, именно так: это вовсе не пустая фраза, это действительно так. Суть нашего существа, то таинственное, что называет само себя я – увы, какими словами располагаем мы для обозначения всего этого, – есть дыхание неба. Высочайшее существо открывает самого себя в человеке. Это тело, эти способности, эта жизнь наша – разве не составляет все это как бы внешнего покрова сущности, не имеющей имени? «Существует один только храм во вселенной, – с благоговением говорит Новалис7, – и этот храм есть тело человека. Нет святыни больше этой возвышенной формы. Наклонять голову перед людьми – значит воздавать должное почтение этому откровению во плоти. Мы касаемся неба, когда возлагаем руку свою на тело человека!» От всего этого сильно отдает как бы пустой риторикой, но в действительности это далеко не риторика. Если хорошо задуматься, то окажется, что мы имеем дело с научным фактом, что это – действительная истина, высказанная теми словами, какими мы можем располагать. Мы чудо из чудес, великая, неисповедимая тайна Бога. Мы не можем понять ее; не знаем, как говорить о ней. Но мы можем чувствовать и знать, что это именно так.
Несомненно, что эту истину чувствовали некогда более живо, чем теперь. Ранние поколения человечества сохраняли в себе свежесть юноши. Вместе с тем они отличались глубиной серьезного человека, не думающие, что они покончили уже со всем небесным и земным, давши всему научные названия, но глядевшие прямо на мир Божий с благоговением и удивлением, – чувствовали сильнее, что есть божественного в человеке и природе. Они могли, не будучи сумасшедшими, почитать природу, человека и последнего более чем что-либо другое в этой природе. Почитать – это, как я сказал выше, значит безгранично удивляться, и они могли делать это со всею полнотою своих способностей, со всею искренностью своего сердца. Я считаю почитание героев великим отличительным признаком в системах древней мысли. То, что я называю густо переплетшейся чащей язычества, выросло из многих корней. Всякое удивление, всякое поклонение какой-либо звезде или какому-либо предмету составляло корень или одну из нитей корня, но почитание героев – самый глубокий корень из всех, главный, стержневой корень, который в значительнейшей мере питает и растит все остальное.
Бесспорно, это слишком пространная тема. Она заслуживает несравненно более обстоятельного рассмотрения, чем то, какое возможно для нас в данном случае. Пространная тема беспредельна, на самом деле она столь же обширная, как и сама всемирная история. Ибо всемирная история, история того, что человек совершил в этом мире, есть, по моему разумению, в сущности, история великих людей, потрудившихся здесь, на земле. Они, эти великие люди, были вождями человечества, воспитателями, образцами и, в широком смысле, творцами всего того, что вся масса людей вообще стремилась осуществить, чего она хотела достигнуть. Все, содеянное в этом мире, представляет, в сущности, внешний материальный результат, практическую реализацию и воплощение мыслей, принадлежавших великим людям, посланным в наш мир. История этих последних составляет поистине душу всей мировой истории. Поэтому совершенно ясно, что избранная нами тема по своей обширности никоим образом не может быть исчерпана в наших беседах.
Одно, впрочем, утешительно: великие люди, каким бы образом мы о них ни толковали, всегда составляют крайне полезное общество. Даже при самом поверхностном отношении к великому человеку мы все-таки кое-что выигрываем от соприкосновения с ним. Он – источник жизненного света, близость которого всегда действует на человека благодетельно и приятно. Это – свет, озаряющий мир, освещающий тьму мира. Это – не просто возжженный светильник, а скорее природное светило, сияющее, как дар неба; источник природной, оригинальной прозорливости, мужества и героического благородства, распространяющий всюду свои лучи, в сиянии которых всякая душа чувствует себя хорошо. Как бы там ни было, вы не станете роптать на то, что решились поблуждать некоторое время вблизи этого источника.
Герои, взятые из шести различных сфер и притом из весьма отдаленных эпох и стран, крайне не похожие друг на друга лишь по своему внешнему облику, несомненно, осветят нам многие вещи, раз мы отнесемся к ним доверчиво. Если бы нам удалось хорошо разглядеть их, то мы проникли бы до известной степени в самую суть мировой истории. Как счастлив буду я, если успею в такое время, как ныне, показать вам, хотя бы в незначительной мере, все значение героизма, выяснить божественное отношение (так должен я назвать его), существующее во все времена между великим человеком и прочими людьми, и, таким образом, не то чтобы исчерпать предмет, а лишь, так сказать, подготовить почву! Во всяком случае, я должен попытаться.
Во всех смыслах хорошо сказано, что религия человека составляет для него самый существенный факт, – религия человека или целого народа. Под религией я разумею здесь не церковное вероисповедание человека, догматы веры, признание которых он свидетельствует крестным знамением, словом или другим каким-либо образом; не совсем это, а во многих случаях совсем не это. Мы видим людей всякого рода исповеданий одинаково почтенных или непочтенных, независимо от того, какого именно верования придерживаются они. Такого рода исповедание подтверждает, по моему разумению, еще не религия. Оно составляет часто одно лишь внешнее исповедание человека, свидетельствует об одной лишь логико-теоретической стороне его, если еще имеет даже такую глубину. Но то, во что человек верит на деле (хотя в этом он довольно часто не дает отчета даже самому себе и тем менее другим), принимает близко к сердцу, считает достоверным во всем, касающемся его жизненных отношений к таинственной вселенной, долга, судьбы; то, что при всяких обстоятельствах составляет главное для него, обусловливает и определяет собой все прочее, – вот это его религия, или, быть может, его чистый скептицизм, его безверие.
Религия – это тот образ, каким человек чувствует себя духовно связанным с невидимым миром или с не-миром. И я утверждаю: если вы скажете мне, каково это отношение человека, то вы тем самым с большой степенью достоверности определите мне, каков этот человек и какого рода дела он совершит. Поэтому-то как относительно отдельного человека, так и относительно целого народа мы первым делом спрашиваем, какова его религия? Язычество ли это с его многочисленным сонмом богов – одно лишь чувственное представление тайны жизни, причем за главный элемент признается физическая сила? Христианство ли – вера в невидимое, не только как в нечто реальное, но и единственную реальность? Время, покоящееся в каждое самое ничтожное свое мгновение на вечности? Господство языческой силы, замененное более благородным верховенством, верховенством святости? Скептицизм ли, сомневающийся и исследующий, существует ли невидимый мир, существует ли какая-либо тайна жизни или все это одно лишь безумие, то есть сомнение, а быть может, неверие и полное отрицание всего этого? Ответить на поставленный вопрос – это значит уловить самую суть истории человека или народа.
Мысли людей породили дела, которые они делали, а самые их мысли были порождены их чувствами. Нечто невидимое и спиритическое, присущее им, определило то, что выразилось в действии; их религия, говорю я, представляла для них факт громадной важности. Как бы нам ни приходилось ограничивать себя в настоящих беседах, мы думаем, что полезно будет сосредоточить наше внимание на обозрении главным образом этой религиозной фазы. Ознакомившись хорошо с ней, нам нетрудно будет уяснить и все остальное. Из нашей серии героев мы займемся прежде всего одной центральной фигурой скандинавского язычества, представляющей эмблему обширнейшей области фактов. Прежде всего, да позволено нам будет сказать несколько слов вообще о герое, понимаемом как божество, – старейшей, изначальной форме героизма.
Конечно, это язычество представляется нам явлением крайне странным, почти непонятным в настоящее время: какая-то непроходимая чаща всевозможных призраков, путаницы, лжи и нелепости; чаща, которой поросло все поле жизни и в которой безнадежно блуждали люди. Явление, способное вызвать в нас крайнее удивление, почти недоверие, если бы только можно было не верить в данном случае. Ибо действительно нелегко понять, каким образом здравомыслящие люди, глядящие открытыми глазами на мир Божий, могли когда бы то ни было невозмутимо верить в такого рода доктрины и жить по ним. Чтобы люди поклонялись подобному же им ничтожному существу, человеку, как своему богу, и не только ему, но также – пням, камням и вообще всякого рода одушевленным и неодушевленным предметам; чтобы они принимали этот бессвязный хаос галлюцинаций за свои теории вселенной, – все это кажется нам невероятной басней. Тем не менее не подлежит никакому сомнению, что они поступали именно так. Такие же люди, как и мы, действительно придерживались подобной отвратительной и безысходной путаницы в своих лжепочитаниях и лжеверованиях и жили в соответствии с ними. Это странно. Да, нам остается лишь остановиться в молчании и скорби над глубинами тьмы, таящейся в человеке, подобно тому как мы, с другой стороны, радуемся, достигая вместе с ним высот более ясного созерцания. Все это было и есть в человеке, во всех людях и в нас самих.
Некоторые теоретики не долго задумываются над объяснением языческой религии. Все это, говорят они, одно сплошное шарлатанство, плутни жрецов, обман. Ни один здравомыслящий человек никогда не верил в этих богов, он лишь притворялся верующим, чтобы убедить других, всех тех, кто не достоин даже называться здравомыслящим человеком! Но мы считаем своею обязанностью протестовать против такого рода объяснений человеческих деяний и человеческой истории, и нам нередко придется повторять это.
Здесь, в самом преддверии наших бесед, я протестую против приложения такой гипотезы к паганизму [язычеству] и вообще всякого рода другим «измам», которыми люди, совершая свой земной путь, руководствовались в известные эпохи. Они признавали в них бесспорную истину, или иначе они не приняли бы их. Конечно, шарлатанства и обмана существует вдоволь; в особенности они страшно наводняют собою религии на склоне их развития, в эпохи упадка; но никогда шарлатанство не являлось в подобных случаях творческой силой; оно означало не здоровье и жизнь, а разложение и служило верным признаком наступающего конца! Не будем же никогда упускать этого из виду. Гипотеза, утверждающая, что шарлатанство может породить верование, о каком бы веровании ни шло дело, распространенном хотя бы даже среди диких людей, представляется мне самым плачевным заблуждением. Шарлатанство не создает ничего; оно несет смерть повсюду, где только появляется. Мы никогда не заглянем в действительное сердце какого бы то ни было предмета, пока будем заниматься одними только обманами, наслоившимися на нем. Не отбросим совершенно эти последние как болезненные проявления, извращения, по отношению к которым единственный наш долг, долг всякого человека, состоит в том, чтобы покончить с ними, смести их прочь, очистить от них как наши мысли, так и наши дела.
Человек является повсюду прирожденным врагом лжи. Я нахожу, что даже великий ламаизм и тот заключает в себе известного рода истину. Прочтите «Отчет о посольстве» в страну ламаизма Тернера1, человека искреннего, проницательного и даже несколько скептического, и судите тогда. Этот бедный тибетский народ верит в то, что в каждом поколении неизменно существует воплощение провидения, ниспосылаемое этим последним. Ведь это, в сущности, верование в своего рода папу, но более возвышенное. Именно верование в то, что в мире существует величайший человек, его можно отыскать и, раз он действительно отыскан, к нему должно относиться с безграничною покорностью! Такова истина, заключающаяся в великом ламаизме. Единственное заблуждение представляет здесь самое «отыскивание». Тибетские жрецы практикуют свои собственные методы для открытия величайшего человека, пригодного стать верховным властителем над ними. Низкие методы. Но много ли они хуже наших, при которых в известной генеалогии за первенцем признается такая пригодность? Увы, трудно найти надлежащие методы в данном случае!..
Язычество только тогда станет доступно нашему пониманию, когда мы прежде всего допустим, что для своих последователей оно некогда составляло действительную истину. Будем считать вполне достоверным, что люди верили в язычество, – люди, смотрящие на мир Божий открытыми глазами, люди со здоровыми чувствами, созданные совершенно так же, как и мы, – и что, живи мы в то время, мы сами также верили бы в него. Теперь спросим лишь, чем могло быть язычество?
Другая теория, несколько более почтенная, объясняет все аллегориями. Язычество, говорят теоретики этого рода, представляет игру поэтического воображения, главное отражение (в виде аллегорической небылицы, олицетворения или осязаемой формы), отбрасываемое от того, что поэтические умы того времени знали о вселенной и что они воспринимали из нее. Такое объяснение, прибавляют они при этом, находится в соответствии с основным законом человеческой природы, который повсюду деятельно проявляет себя и ныне, хотя по отношению к менее важным вещам. А именно: все, что человек сильно чувствует, он старается, так или иначе, высказать, воспроизвести в видимой форме, наделяя известный предмет как бы своего рода жизнью и историческою реальностью.
Несомненно, такой закон существует, и притом это один из наиболее глубоко коренящихся в человеческой природе законов. Мы не станем также подвергать сомнению, что и в данном случае он оказал свое глубокое действие. Гипотеза, объясняющая язычество деятельностью этого фактора, представляется мне несколько более почтенной; но я не могу признать ее правильной. Подумайте, стали ли бы мы верить в какую-нибудь аллегорию, в игру поэтического воображения, и признавать ее за руководящее начало в своей жизни? Конечно, мы потребовали бы от нее не забавы, а серьезности. Жить действительною жизнью – самое серьезное дело в этом мире; смерть также не забава для человека. Жизнь человека никогда не представлялась ему игрой; она всегда была для него суровой действительностью, совершенно серьезным делом!
Таким образом, по моему мнению, хотя эти теоретики-аллегористы находились в данном случае на пути к истине, тем не менее они не достигли ее. Языческая религия представляет действительно аллегорию, символ того, что люди знали и чувствовали относительно вселенной. Да и все религии вообще суть такие же символы, изменяющиеся всегда по мере того, как изменяется наше отношение к вселенной. Но выставлять аллегорию как первоначальную, производящую причину, тогда как она является скорее следствием и завершением, значит совершенно извращать все дело, даже просто выворачивать его наизнанку. Не в прекрасных аллегориях, не в совершенных поэтических символах нуждаются люди. Им необходимо знать, во что они должны верить относительно этой вселенной; по какому пути должны идти; на что могут рассчитывать и чего должны бояться в этой таинственной жизни; что они должны делать и чего не делать.
«Путь паломника»2 – также аллегория, прекрасная, верная и серьезная, но подумайте, разве аллегория Беньяна могла предшествовать вере, которую она символизировала! Сначала должна существовать вера, признаваемая и утверждаемая всеми. Тогда уже, как тень ее, может явиться аллегория. При всей ее серьезности, это будет, можно сказать, забавная тень, простая игра воображения по сравнению с тем грозным фактом и с той научной достоверностью, которые она пытается воплотить в известные поэтические образы. Аллегория не порождает уверенности, а сама является продуктом последней. Такова аллегория Беньяна, таковы и все другие. Поэтому относительно язычества мы должны еще предварительно исследовать, откуда явилась эта научная уверенность, породившая такую беспорядочную кучу аллегорий, ошибок, такую путаницу? Что она такое и каким образом она сложилась?
Конечно, безрассудной попыткой оказалось бы всякое притязание «объяснить» здесь, или в каком угодно другом месте, такое отдаленное, лишенное связности, запутанное явление, как это окутанное густыми облаками язычество, представляющее собою скорее облачное царство, чем отдаленный континент твердой земли и фактов! Оно уже более не реальность, хотя было некогда реальностью. Мы должны понять, что это кажущееся царство облаков действительно было некогда реальностью, не одна только поэтическая аллегория и, во всяком случае, не шарлатанство и обман породили его.
Люди, говорю я, никогда не верили в праздные песни, никогда не рисковали жизнью своей души ради простой аллегории. Люди во все времена, и особенно в серьезную первоначальную эпоху, обладали каким-то инстинктом угадывать шарлатанов и питали к ним отвращение.
Оставляя в стороне как теорию шарлатанства, так и теорию аллегории, постараемся внимательно и с симпатией прислушаться к отдаленному, неясному гулу, доходящему к нам от веков язычества. Не удастся ли нам убедиться по крайней мере в том, что в основе их лежит известного рода факт, что и языческие века не были веками лжи и безумия, но что они на свой собственный, хотя и жалкий, лад отличались также правдивостью и здравомыслием!
Вы помните одну из фантазий Платона о человеке, который дожил до зрелого возраста в темной пещере и которого затем внезапно вывели на открытый воздух посмотреть восход солнца. Каково, надо полагать, было его удивление, восторженное изумление при виде зрелища, ежедневно созерцаемого нами с полным равнодушием! С открытым, свободным чувством ребенка и вместе с тем со зрелым умом возмужалого человека глядел он на это зрелище, и оно воспламенило его сердце. Он распознал в нем божественную природу, и душа его поверглась перед ним в глубоком почитании. Да, таким именно детским величием отличались первобытные народы. Первый
мыслитель-язычник среди диких людей, первый человек, начавший мыслить, представлял собою именно такого возмужалого ребенка Платона: простосердечный и открытый, как дитя, но вместе с тем в нем чувствуются уже сила и глубина зрелого человека. Он не дал еще природе названия, не объединил еще в одном слове все это бесконечное разнообразие зрительных впечатлений, звуков, форм, движений, что мы теперь называем общим именем – «вселенная», «природа» или как-либо иначе и, таким образом, отделываемся от них, одним словом.
Для дикого, глубоко чувствовавшего человека все было еще ново, не прикрыто словами и формулами. Все стояло перед ним в оголенном виде, ослепляло его своим светом, прекрасное, грозное, невыразимое. Природа была для него тем, чем она остается всегда для мыслителя и пророка, – сверхъестественной.
Эта скалистая земля, зеленая и цветущая, эти деревья, горы, реки, моря со своим вечным говором; это необозримое, глубокое море лазури, реющее над головой человека; ветер, проносящийся вверху; черные тучи, громоздящиеся одна на другую, постоянно изменяющие свои формы и разражающиеся то огнем, то градом и дождем, – что такое все это? Да, что? В сущности, мы не знаем этого до сих пор и никогда не в состоянии будем узнать. Мы избегаем затруднительного положения благодаря вовсе не тому, что обладаем большею прозорливостью, а благодаря своему легкому отношению, своему невниманию, недостатку глубины в нашем взгляде на природу. Мы перестаем удивляться всему этому только потому, что перестаем думать об этом. Вокруг нашего существа образовалась толстая, затверделая оболочка традиций, ходячих фраз, одних только слов, плотно и со всех сторон обволакивающая всякое понятие, какое бы мы ни составили себе. Мы называем этот огонь, прорезывающий черное, грозное облако, «электричеством», изучаем его научным образом и путем трения шелка и стекла вызываем нечто подобное ему; но что такое оно? Что производит его? Откуда появляется оно? Куда исчезает? Наука много сделала для нас. Но жалка та наука, которая захотела бы скрыть от нас всю громаду, глубину, святость нескончаемого незнания, куда мы никогда не можем проникнуть и на поверхности которого все наше знание плавает подобно легкому налету. Этот мир, несмотря на все наше знание и все наши науки, остается до сих пор чудом, удивительным, неисповедимым, волшебным для всякого, кто задумается над ним.
А великая тайна времени, не представляет ли она другого чуда? Безграничное, молчаливое, никогда не знающее покоя, это так называемое время. Катящееся, устремляющееся, быстрое, молчаливое, как все уносящий прилив океана, в котором мы и вся вселенная мелькаем, подобно испарениям, тени, появляясь и исчезая, – оно навсегда останется в буквальном смысле чудом. Оно поражает нас, и мы умолкаем, так как нам недостает слов, чтобы говорить о нем. Эта вселенная, увы, – что мог знать о ней дикий человек? Что можем знать даже мы? Что она – сила, совокупность сил, сложенных на тысячу ладов. Сила, которая не есть мы, – вот и все. Она не мы, она – нечто совершенно отличное от нас.
Сила, сила, повсюду сила; мы сами – таинственная сила в центре всего этого. «Нет на проезжей дороге такого гниющего листа, который не заключал бы в себе силы: иначе как бы он мог гнить?» Да, несомненно, даже для мыслителя-атеиста, если таковой вообще возможен, это должно составлять также чудо. Этот громадный, беспредельный вихрь силы, объемлющий нас здесь; вихрь, никогда не стихающий, столь же высоко вздымающийся, как сама необъятность, столь же вековечный, как сама вечность. Что такое он? Творение Бога, отвечают люди религиозные, творение всемогущего Бога! Атеистическое знание, со своим научным перечнем названий, со своими ответами и всякой всячиной, лепечет о нем свои жалкие речи, как если бы дело шло о ничтожном, мертвом веществе, которое можно разлить в лейденские банки3 и продавать с прилавка. Но природный здравый смысл человека во все времена, если только человек честно обращается к нему, провозглашает, что это – нечто живое. О да, нечто невыразимое, божественное, по отношению к чему, как бы ни было велико наше знание, нам более всего приличествует благоговение, преклонение и смирение, молчаливое поклонение, если нет слов.
Затем я замечу еще: то дело, для которого в такое время, как наше, необходим пророк или поэт, поучающий и освобождающий людей от этого нечестивого прикрытия, перечня названий, ходячих научных фраз, в прежние времена совершал сам для себя всякий серьезный ум, не загроможденный еще подобными представлениями. Мир, являющийся теперь божественным только в глазах избранников, был тогда таковым для всякого, кто обращал к нему свой открытый взор. Человек стоял тогда нагой перед ним, лицом к лицу. «Все было божественно или Бог» – Жан Поль4 находит, что мир таков. Гигант Жан Поль, имевший достаточно сил, чтобы не поддаться ходячим фразам; но тогда не было ходячих фраз. Канопус5, сияющий в высоте над пустыней синим алмазным блеском, этим диким синим, как бы одухотворенным блеском, гораздо более ярким, чем тот, какой мы знаем в наших странах. Он проникал в самое сердце дикого измаильтянина, служил путеводной звездой в безбрежной пустыне. Его дикому сердцу, вмещавшему в себя все чувства, но не знавшему еще ни одного слова для выражения их, этот Канопус должен был казаться маленьким глазом, глядящим из глубины самой вечности и открывающим внутренний блеск. Разве мы не можем понять, каким образом эти люди почитали Канопус, как они стали так называемыми сабеитами, почитателями звезд? Такова, по моему мнению, тайна всякого рода языческих религий. Поклонение есть высшая степень удивления; удивление, не знающее никаких границ и никакой меры, и есть поклонение. Для первобытных людей все предметы и каждый предмет, существующий рядом с ними, представлялся эмблемой божественного, эмблемой какого-то Бога.
И обратите внимание, какая не прерывающаяся никогда нить истины проходит здесь. Разве божество не говорит также и нашему уму в каждой звезде, в каждой былинке, если только мы откроем свои глаза и свою душу? Наше почитание не имеет теперь такого характера. Но не считается разве до сих пор особым даром, признаком того, что мы называем «поэтической натурой», способность видеть в каждом предмете его божественную красоту, видеть, насколько каждый предмет действительно представляет до сих пор «окно, через которое мы можем заглянуть в самую бесконечность»? Человека, способного в каждом предмете подмечать то, что заслуживает любви, мы называем поэтом, художником, гением, человеком одаренным, любвеобильным. Эти бедные сабеиты делали на свой лад то же, что делает и такой великий человек. Каким бы образом они ни делали это, во всяком случае, уже одно то, что они делали, говорит в их пользу. Они стояли выше, чем совершенно глупый человек, чем лошадь или верблюд, именно ни о чем подобном не помышляющие!
Но теперь, если все, на что бы мы ни обратили свой взор, является для нас эмблемой Всевышнего Бога, то, прибавлю я, в еще большей мере, чем всякая внешняя вещь, представляет подобную эмблему сам человек. Вы слышали известные слова святого Иоанна Златоуста, сказанные им относительно шекинаха, или скинии завета, видимого откровения Бога, данного евреям: «Истинное шехина есть человек!»6 Да, именно так: это вовсе не пустая фраза, это действительно так. Суть нашего существа, то таинственное, что называет само себя я – увы, какими словами располагаем мы для обозначения всего этого, – есть дыхание неба. Высочайшее существо открывает самого себя в человеке. Это тело, эти способности, эта жизнь наша – разве не составляет все это как бы внешнего покрова сущности, не имеющей имени? «Существует один только храм во вселенной, – с благоговением говорит Новалис7, – и этот храм есть тело человека. Нет святыни больше этой возвышенной формы. Наклонять голову перед людьми – значит воздавать должное почтение этому откровению во плоти. Мы касаемся неба, когда возлагаем руку свою на тело человека!» От всего этого сильно отдает как бы пустой риторикой, но в действительности это далеко не риторика. Если хорошо задуматься, то окажется, что мы имеем дело с научным фактом, что это – действительная истина, высказанная теми словами, какими мы можем располагать. Мы чудо из чудес, великая, неисповедимая тайна Бога. Мы не можем понять ее; не знаем, как говорить о ней. Но мы можем чувствовать и знать, что это именно так.
Несомненно, что эту истину чувствовали некогда более живо, чем теперь. Ранние поколения человечества сохраняли в себе свежесть юноши. Вместе с тем они отличались глубиной серьезного человека, не думающие, что они покончили уже со всем небесным и земным, давши всему научные названия, но глядевшие прямо на мир Божий с благоговением и удивлением, – чувствовали сильнее, что есть божественного в человеке и природе. Они могли, не будучи сумасшедшими, почитать природу, человека и последнего более чем что-либо другое в этой природе. Почитать – это, как я сказал выше, значит безгранично удивляться, и они могли делать это со всею полнотою своих способностей, со всею искренностью своего сердца. Я считаю почитание героев великим отличительным признаком в системах древней мысли. То, что я называю густо переплетшейся чащей язычества, выросло из многих корней. Всякое удивление, всякое поклонение какой-либо звезде или какому-либо предмету составляло корень или одну из нитей корня, но почитание героев – самый глубокий корень из всех, главный, стержневой корень, который в значительнейшей мере питает и растит все остальное.