«То были своего рода переменные члены уравнения, в котором константой была вера в „чудесное“ спасение Петра III, вместо которого умер или убит кто-то другой. Теперь это же объяснение вполне закономерно переносилось на самозванцев, выступавших под его именем. Да, поймали какого-то Колченко, какого-то Кремнева, какого-то Рябова и даже казака Пугачева, но „настоящий“ Петр III спасся. Оттого и реальные эпизоды биографии предыдущего самозванца могли включаться в биографию последующего (так поступил Е.П. Пугачев с историей ареста Ф.И. Богомолова). А сторонники одного из самозванцев после его задержания могли примкнуть к другому и даже подтвердить его тождество с прежним: ведь тот и другой были для остальных „Петром III“ (так поступили приверженцы разбойничьего атамана Г. Рябова, признав за него Пугачева). Образ „народного царя“ цементировал легенду, а эстафетный характер обеспечивал ее живучесть до тех пор, пока развитие шло на подъем» (с. 239).
   Похожее происходило и в традиционно монархической Франции. 15 января 1816 года некоему Тома Мартену, известному в дальнейшем как Мартен де Галлардон, явился некто и потребовал, чтобы крестьянин предупредил Короля Людовика XVII об опасности. Посещение повторялось двадцать пять раз, после чего Мартена отправили в знаменитую парижскую тюрьму Шарантон, где он был признан совершенно здоровым. Вскоре вернувшегося Мартена посетили члены некоего общества под названием «Спасители Людовика XVII», которые сообщили, что дофин вскоре появится. Вскоре, однако, дофинов появилось около сорока, из которых наиболее известными были Матушки Брюно и Жан-Мари Эрваго. В 1830 году к Мартену приехал личный представитель Карла X Огюст де ла Рош-Жаклен с вопросом о том, как вести себя Королю в условиях начавшейся революции. Визионер ответил, что Карлу X лучше всего покинуть Францию, что тот и сделал. Вскоре после бегства Карла X в Париж прибыл плохо говоривший по-французски Карл-Вильгельм Наундорф, в котором не только Мартен (по собственным видениям), но и знаменитая гувернантка Дофина мадам де Рамбо опознала Людовика XVII, сына казненного во время революции Короля. Заметим, кстати, что малолетний дофин был сыном Марии Антуанетты Австрийской, то есть не только Бурбон-Капетинг, но и Габсбург, исконный наследник Лотарингского дома, что для более или менее знакомого с «династической картой» Европы полностью меняет картину революции 1789 года и всех последующих событий.
   В 1834 году, вскоре после встречи с Наундорфом, Мартен скончался, а сам Наундорф неожиданно начал пророчествовать, опубликовав эсхатологический труд в духе учения о Renovatio, «Эре Параклета» Иоахима Флорского… Интересно, что современные французские историки признают физическую тождественность Наундорфа и погибшего Дофина. В частности, об этом пишет в своей книге «Людовик XVII» де Рош (X. De Roch. Louis XVII. Paris, 1987). Обстоятельный обзор литературы по вопросам французского «сюрвивантизма» опубликовал в своей работе «Революция и возвращение Великого Монарха» Франсис Бертен (она была напечатана в парижском журнале Politica Hermetica в нашем переводе в московском альманахе «Волшебная гора» 1996, №5).
   Но почему именно цареубийство порождает «отворение времени» в наш «сад расходящихся тропок», во «время Ляпунова»? Дело в том, что Крестная Жертва Христа есть также и главное сакральное Цареубийство истории. Бог воплощается не в образе священника или ремесленника, но именно в образе Царя из единственно подлинно легитимной династии, изображая тем самым верховное господство установленного Им Самим монархического принципа устроения Вселенной. Пролитая на Кресте и приносимая на каждой Православной Литургии Святая Кровь открывает всем и каждому потенциальную возможность обожения, то есть реального становления Христом по благодати, по «семенному логосу» сакральной генетики. Есть совершенно потрясающий рассказ преподобного Симеона Нового Богослова о том, как после причащения Святых Тайн он видел свои руки как руки Спасителя…
   Но если так, и если всякий царь есть «образ одушевлен Самого Царя Небесного» (преп. Максим Грек), то и всякая царская жертва есть образ жертвы искупительной, есть «точка мiровой литургии». Об этом, кстати, предвосхитительно знали древние культуры — вспомним хотя бы знаменитого «царя Нимейского леса». Много лет изучавший «дело Наундорфа» Леон Блуа в своей книге «Сын Людовика XVI» (L. В1оу. Le Fils de Louis XVI. Paris, 1900), кажется, коснулся этой отворяющей время «метафизической точки» цареубийства и «самозванчества»: кем физически был Наундорф для писателя не так важно. Важно иное: король, принесенный в жертву, — не только король-призрак, не только «очертание отсутствия» — он возвышается до уровня Самого Распятого Христа. Этот Король есть униженный, безымянный и бездомный Король: «Невозможно даже помыслить, не то, чтобы выговорить — у него нет ни куска хлеба, ни крыши над головой; без родства, без имени, без родины, настолько затерянный в толпе, что последний негодяй может его оскорбить; он все равно останется тем, кто он есть и будет, — Королем Франции» (рр.23-24). Все это так, но логика смыслов дает нам возможность двигаться далее, чем двигается Блуа, — бездомный Король разделил время, точнее, отворил два его потока — в одном потоке пребывает бездомный, в другом — Король. Дофин стал субъектом разных историй. Следовательно, царская жертва и самозванчество это и есть непрерывное сослагательное наклонение в истории, когда (=никогда) все (=ничто) всегда возможно (=невозможно). Это встреча временных разрезов — от двух — далее везде. Тот, кто оказывается самозванцем в одной истории, может оказаться царем в другой, более того, не только царь в «прошлом» может стать самозванцем в настоящем или будущем. Но и царь в настоящем может быть самозванцем в прошедшем и так до приближения к бесконечности, за несуществующим пределом которой, за ее абсолютом — Царь царствующих и Господь господствующих. «Самозванец» как существо внеисторическое исторической, а тем более моральной, оценке не подлежит. «Это „существо“ одновременно включает в себя и абсолютную полноту, и абсолютную лишенность, и волю к „смерти“, и бессмертие, и вечную самосохранность и риск самоуничтожения, и абсолютный нарциссизм и попытку выйти за Себя, и Бога, и „Анти-Бога“ — это „существо“ подлинный парадокс парадоксов, и даже сам факт его существования может быть как бы поставлен под вопрос, ибо в своем важнейшем аспекте оно выходит за пределы Реальности, за пределы мира Абсолюта» (Юрий Мамлеев).
   Однако, лишая и так всего лишенного «самозванца» исторической и тем более моральной оценки, акцентируя наше рассуждение на метафизике истории, мы все же обязаны вернуться и к ее физике, туда, где имеет место «различение», где объективно существуют ответы «да-да» — «нет-нет». Да, это уже не метафизика истории, это ее физика, но она тоже есть, как есть плоть, движение, пол, государственность и так далее. В этом разрезе бытия необходимость не развоплотиться, «претерпеть до конца», до апокалиптической перемены эона, диктует закон. В данном случае это династическое право, принцип легитимности. Если от него отступить, физическая история подвергнется физическим манипуляциям физических сил — «бред разведок, ужас чрезвычаек»… Во «времени Ляпунова» можно быть соработником Божиим, но можно и ловить рыбку в мутной воде. История «операции Трест», когда замкнутая, самодовлеющая корпорация «поставила» сразу на две карты — монархию и революцию — с готовностью принести в жертву побежденного и править самодостаточно — наглядный урок. Здесь мы обязаны констатировать: в настоящее время все так называемые «претенденты» на Русский Престол являются пассивным орудием этих вполне физических сил, ориентация каждой из которых не имеет принципиального значения. Это тем более будет так, если некто (в шапке ли Мономаха, в «партийной ли кепке») явится как чаемый «спаситель народа». И, конечно же, за всенародной поддержкой дело не станет. Но на вопрос «откуда дровишки?» есть всегда столь же простой ответ — «из леса, вестимо…».
   В 50— е годы нашего века в Сухуми тихо доживало свой век семейство Березкиных, о котором много рассказывали и писали в первые годы «перестройки». И дело было даже не в поразительном физическом сходстве всех членов этой семьи с семьей Царя-Искупителя Николая II и поразительной, немыслимой для этих людей «памятью на детали», но и в том, что их посещал о окормлял один из наиболее известных в то время православных старцев, славных на всю Россию. История эта не имеет ничего общего ни со скандально известными «Анастасиями», ни с новоявленными сотрудниками спецслужб. Березкины, по-видимому, следуя советам старца, категорически отказывались выступать в качестве «субъектов физической истории», избрав для себя «тихое и безмолвное житие во всяком благочестии и чистоте». Внутренняя же жизнь этих людей осталась для нас тайной…
   Когда А.С. Пушкин, по прямому заданию Императора Николая I занимался историей Пугачевского бунта, он встретил некоего старика, «сердито», по словам поэта-историографа, ответившего ему: «Он для тебя Пугачев… а для меня он был великий государь Петр Федорович» (Полн. собр. соч. М., 1957-59. Т. 9. С. 373). И, в конце концов, кто знает, не был ли этот старик прав?
   Но горе народу, когда он оказывается прав.