Что-то тревожило итонскую совесть достопочтенного пастора. Он отер лоб платком и добавил:
   – Скажите-ка, мистер Рэмпол, а Герберт там?
   – А при чем тут Герберт? – резко спросил доктор.
   – Да понимаете... э-э-э... просто я бы предпочел, чтобы он был здесь. На этого молодого человека можно положиться. Солидный, уравновешенный, спокойный. Никаких нервов. Просто замечательный. Настоящий англичанин.
   Новый раскат грома, крадучись, словно вор, прокатился по низкому небу. Порыв ветра всколыхнул сонную листву деревьев, заставил плясать их белые цветы. Сверкнула молния, такая короткая, что ее можно было принять за вспышку прожектора на театральной сцене, когда осветитель проверяет его перед началом спектакля.
   – Надо бы проследить за тем, чтобы он благополучно добрался до места, – ворчливо проговорил доктор. – Если он пьян, он может куда-нибудь свалиться. Что она сказала, он много выпил?
   – Не особенно.
   Они нетерпеливо расхаживали по дорожке. Доктор пытался объяснить, где находятся ворота, хотя та сторона тюрьмы находилась в тени.
   – Калитки там, конечно, нет, – говорил он.
   Однако скалистый холм, по которому вилась коровья тропа, ведущая почти что к самой тюрьме, был достаточно хорошо освещен луной. Прошло, казалось, не менее десяти минут, в течение которых никто не произнес ни слова. Рэмпол пытался определить ритм, в котором кричит сверчок, отсчитывая секунды между отдельными трелями, и тут же спутался в счете. Ветерок вздувал его рубашку, доставляя приятное ощущение прохлады.
   – Вон, смотрите! – вдруг сказал Сондерс.
   На холме заплясал белый луч. Затем на гребне его стала вырастать фигура человека, создавая такое впечатление, будто он выходит из-под земли. Человек пытался двигаться легко и свободно, однако луч беспокойно метался из стороны в сторону, как будто Мартин Старберт при малейшем шуме направлял фонарь в ту сторону, откуда он доносился. Глядя на это, Рэмпол понял, каким страхом, должно быть, охвачен этот высокомерный и слабый пьяный человек. Крошечная, как казалось издали, фигурка замешкалась у ворот. Свет фонаря, который теперь был неподвижен, освещал их глубокую арку. Затем он исчез под ее сводами.
   Наблюдатели вернулись на место и снова уселись в кресла.
   Часы в доме начали бить одиннадцать.
   – ... если бы она ему сказала, – пастор говорил уже давно, но Рэмпол услышал его голос только сейчас, – чтобы он сел перед самым окном! – Он развел руками. – Но что же это такое, в самом деле! Мы должны быть благода... мы должны... Что может с ним случиться? Вы знаете не хуже меня, джентльмены...
   Бом-м, медленно били часы, бом-м, три, четыре, пять...
   – Выпейте еще пива, – предложил доктор Фелл.
   Гладкий, елейный голос пастора, который звучал все более пронзительно, начал действовать ему на нервы.
   И снова они ждали. Эхо шагов в тюремных переходах, топоток крыс и ящериц, разбегающихся при виде огня; Рэмпол в своем обостренном воображении, казалось, слышал эти звуки. Ему вспомнились строчки из Диккенса, тот отрывок, где в ненастную ночь человек идет мимо Ньюгейтской тюрьмы и видит сквозь решетку тюремщика, сидящего перед огнем, и его тень на стене.
   Вот в кабинете смотрителя вспыхнул свет. Он теперь был неподвижен. У велосипедного фонаря была мощная батарейка, и он отбрасывал прямую горизонтальную полосу света, на фоне которого резко выделялись прутья решетки. Фонарь, очевидно, поставили на стол, где он и стоял, теперь уже устойчивый, посылая свой луч в одном направлении. Вот и все: небольшой светлый островок за увитой плющом решеткой, такой маленький и одинокий на сплошь покрытой густыми плетями стене огромной тюрьмы. В окне мелькнула человеческая тень, потом исчезла.
   У нее была неправдоподобно длинная шея, у этой тени.
   Рэмпол, к своему великому удивлению, обнаружил, что у него глухо стучит сердце. Нужно что-то делать... Нужно взять себя в руки.
   – Если вы не возражаете, сэр, – обратился он к хозяину дома, – я бы хотел пойти наверх, в свою комнату, и посмотреть эти дневники, которые вели смотрители тюрьмы. Я могу следить за окном и оттуда. Но мне хочется поближе познакомиться с этим делом.
   Рэмполу вдруг показалось, что чрезвычайно важно узнать, как эти два человека встретили свою смерть. Он перебирал листки, влажные от его пальцев. Он ведь не выпускал их из рук даже тогда, когда говорил по телефону. Доктор что-то пробормотал в ответ, по-видимому не расслышав, что ему сказали.
   От раскатов грома, напоминавших грохот телег по мостовой, в доме дрожали стекла, когда он поднимался по лестнице. В комнате теперь гулял ветерок, однако стены и потолок по-прежнему источали жар. Он зажег лампу, пододвинул стол к окну и разложил на нем листки рукописи. Огляделся вокруг, прежде чем сесть за стол. На кровати валялся песенник, который они купили днем, и купленная тогда же трубка, точь-в-точь такая же, как курили тюремные привратники.
   В эту минуту у него возникло странное, необъяснимое ощущение, что, если он закурит эту трубку, напомнившую ему о веселых, беззаботных мгновениях, он почувствует себя ближе к Дороти. Но стоило ему взять трубку в руки, как он понял, как это глупо, и выругал себя. Он уже собирался положить ее на прежнее место, как вдруг послышался какой-то шум, и хрупкая глиняная вещица выскользнула у него из пальцев и разбилась, упав на пол.
   Он вздрогнул, ему показалось, что разбилось что-то живое. Некоторое время он смотрел на обломки, а потом быстрыми шагами направился к столу и сел лицом к окну. Снаружи за окном толпились комары и мошки, стукаясь о стекло. Вдалеке, по ту сторону луга, ровным светом горел фонарь в тюремном окне; снизу доносились неясные голоса доктора и пастора, которые тихо беседовали на лужайке перед домом.
   Э. Старберт, эсквайр. Записки.
   Лично. Конфиденциально.
 
   (Сентября восьмого дня, 1797 года. Первый год благотворных деяний Чаттерхэмского узилища, что в Чаттерхэме графства Линкольншир; равно как тридцать седьмой год царствования Его Державного Величества Короля Георга Третьего.)
   Quae Infra Nos Nihil ad Nos
   Рэмпол подумал, что эти машинописные странички в гораздо большей степени будят воображение, чем если бы он читал пожелтевший от времени оригинал. Можно было представлять себе, какой был почерк: мелкий, острый и четкий, похожий на его угрюмого автора. Сначала шли витиеватые рассуждения в лучших традициях литературного стиля того времени о величии правосудия и благотворности наказания для грешника и злодея. За ними неожиданно следовали заметки делового характера:
 
   Подлежат повешению в четверг, десятого сего месяца, следующие лица, а именно:
   Джон Хепдич. За разбой на большой дороге.
   Льюис Мартен. За изготовление фальшивых денег в кол. двух ф.
   Стоимость леса для возведения виселицы 2 ш. 4 д[16].
   Плата священнику – 10 д., без чего вполне можно обойтись, хотя это и предписано законом, ибо худородные злодеи не нуждаются в духовном утешении.
   Сего дня надзирал за рытьем колодца доброй глубины, а именно: 25 футов, и 18 футов в поперечнике у верхнего края – это, скорее, ров, нежели колодец, и назначен для того, чтобы хранить в себе останки казненных злодеев, дабы можно было избежать ненужных расходов на похороны, а также служит благой цели: надежно охраняет виселицу с этой стороны. Верхний край кладки надежно защищен сплошным рядом длинных железных шипов, установленных по моему приказанию.
   К великой моей досаде, новый камзол алого сукна, а также шляпа с позументом, которые я заказал шесть недель тому назад, не были доставлены с почтовым дилижансом. Я укрепился в мысли, что во время совершения экзекуции у меня должен быть вид, приличествующий моему положению, – в алом камзоле, словно судья, я буду выглядеть весьма презентабельно, к тому же я приготовил речь, которую буду произносить со своего балкона. Этот Джон Хепдич, несмотря на свое низкое происхождение, славится, как я слышал, своим талантом сочинять речи, и я не могу допустить, чтобы он взял надо мной верх.
   Старший надзиратель мне доносит, что среди узников наблюдается недовольство и что в подвальных коридорах они то и дело стучат в двери камер по причине огромных крыс, кои поедают хлеб у этих узников. Крыс этих невозможно напугать, и узники далее жалуются, что вследствие натуральной темноты они не могут видеть этих крыс до того самого момента, пока оные не взойдут им на руки и не начнут пожирать хлеб. Главный тюремщик, Ник. Тренлоу, спросил меня, что следует делать. На что я отвечал, что они находятся в подобном положении из одного лишь потворства своим дурным наклонностям и, следственно, должны терпеть его; далее я рекомендовал, чтобы всякий недозволенный шум наказывался розгами, дабы склонить преступников к подобающему поведению.
   Нынче вечером начал писать новую балладу на манер французских. Полагаю, что она весьма недурна.
 
   Рэмпол пошевелился в кресле и беспокойно выглянул в окно, для того чтобы убедиться, что по ту сторону луговины по-прежнему горит ровный свет. Снизу были слышны пространные рассуждения доктора Фелла на его излюбленную тему питейных обычаев старой Англии и протестующий рокот со стороны пастора. Затем он продолжал читать, бегло перелистав несколько страниц. Рукопись была далеко не полной, некоторые годы были пропущены совсем, в другие – были сделаны только отдельные записи. Однако весь этот парад ужасов, жестокости, высоконравственных проповедей, простодушных радостей скопидома по поводу сэкономленных двух пенсов, стишков, которые между тем продолжал кропать Энтони, – все это было лишь прелюдией.
   Характер записей начал меняться. В дневнике то и дело слышались жалобы и стенания.
 
   Ах так, они называют меня «Хромой Геррик»![17] – пишет он в 1812 году. – Или: «Драйден-фальцет»[18]. Зато у меня есть один план. «Ненавижу всех и каждого, кто, к моему великому сожалению, связан со мною узами крови, будь они прокляты. И тут можно кое-что предпринять, а также кое-что купить, вот я с ними и посчитаюсь. Каковое обстоятельство напоминает мне, что крысы в последнее время становятся все жирнее. Они проникли даже в мою комнату, и, когда я занимаюсь своими записями, я вижу их в темных углах, куда не достает свет лампы.
 
   С течением времени литературный стиль его меняется, однако ярость все возрастает, превращаясь в манию. Под 1814 годом имеется только одна запись:
 
   С покупками отнюдь не следует спешить. Каждый год понемножку, каждый год понемножку. Крысы, по-моему, меня уже узнают.
 
   Один пассаж из этого манускрипта произвел на Рэмпола особенно сильное впечатление:
 
   23 июня. Силы оставляют меня, я плохо сплю. Несколько раз мне казалось, что я слышу стук в дверь, которая ведет на балкон. Однако, когда я открываю ее, там никого не оказывается. Лампа постоянно коптит, и мне кажется, что у меня в постели что-то шевелится. Зато все мои цыпочки, мои красавчики теперь в полной безопасности. Какое счастье, что у меня есть сила в руках!
   Ветер теперь свободно проникал через окно, раздувая листки, словно стараясь вырвать их у него из рук. Рэмполу вдруг стало жутковато, ему казалось, что кто-то старается их у него отнять. Комары и мошки за окном, которые бились и царапались о стекло, отнюдь не способствовали спокойному состоянию. Огонь в лампе дрогнул, но потом пламя снова выровнялось, и лампа продолжала гореть спокойным желтым светом. Вспышка молнии осветила тюрьму, и через мгновение раздался оглушительный удар грома.
   Он еще не кончил читать дневник Энтони, а оставались еще записки другого Старберта. Однако чтение производило на него слишком сильное впечатление, завораживало его, и ему не хотелось торопиться. Он узнавал о том, как год за годом смотритель постепенно старел и как бы усыхал с годами; теперь он носил узкий мундир и цилиндр; в дневнике то и дело упоминалась трость с золотым набалдашником, с которой он никогда не расставался. И вдруг, совершенно неожиданно, спокойный тон повествования был нарушен.
 
   9 июля. Боже Всемогущий, Ты, что даруешь милость слабому и беспомощному, воззри на меня и помоги мне! Не знаю почему, сон бежит от меня, и ребра мои выступили наружу так, что можно просунуть между ними палец. Неужели они съедят моих любименьких?
   Вчера, как я уже упоминал, мы повесили одного парня за убийство. Когда его вешали, на нем был полосатый жилет, белый с синим. Толпа освистала меня.
   Я теперь сплю при двух свечах. У дверей стоит солдат-часовой. Но вот вчера вечером, когда я писал отчет об этой экзекуции, я услышал, как в комнате что-то бегает, и старался не обращать на это внимания. Поправил свечку, надел ночной колпак и приготовился почитать в кровати, как вдруг заметил, что в постели что-то шевелится, после чего я взял заряженный пистолет и, позвав солдата, велел ему откинуть одеяло. И когда он это сделал, будучи в полной уверенности, что я лишился рассудка, я увидел в постели огромную серую крысу, которая глядела прямо мне в глаза. Она была мокрая, и вокруг натекла лужа черной воды. Крыса вся раздулась, сыто лоснилась и встряхивала головой, стараясь, по-видимому, освободиться от полосатого, синего с белым, лоскутка, застрявшего в ее острых зубах.
   Крысу солдат убил прикладом своего мушкета, ибо она не могла достаточно быстро бегать. Однако в эту ночь я не мог спать в постели. Велел разжечь жаркий огонь и сидел перед камином в кресле, поддерживая себя подогретым ромом. Мне показалось, что я задремал, как вдруг мне послышался ропот множества голосов за железной дверью, ведущей на балкон, хотя это невозможно – так высоко над землей, – и тихий шепот у замочной скважины: «Сэр, соблаговолите выйти к нам и поговорить с нами». И, посмотрев в ту сторону, я увидел, как мне показалось, что из-под двери растекается лужа воды.
 
   Рэмпол откинулся на спинку кресла, горло ему сжимала спазма, ладони сделались влажными. Он даже не заметил, когда началась буря с проливным дождем, который обрушился на лужайку и хлестал по деревьям. Он слышал, как закричал доктор Фелл: «Тащите кресла в дом, мы можем продолжать наблюдение из столовой!», и пастор что-то ему ответил, что – трудно было разобрать. Взор Рэмпола был устремлен на карандашную запись в конце дневника; запись эта принадлежала доктору Феллу, поскольку под ней стояли его инициалы: Дж. Ф.
 
   Его нашли утром 10 сентября 1820 года. Ночь накануне была бурная, бушевал ветер, так что солдаты или тюремщики вряд ли могли услышать его крики, даже если он действительно кричал. Когда его нашли, он лежал на каменной стенке, окружавшей колодец, со сломанной шеей. Два железных шипа, из тех, что шли вдоль всего парапета, пронзили насквозь его тело, так что он висел поперек, головою в колодец.
   Высказывались предположения, что дело здесь нечисто. Однако никаких следов борьбы обнаружено не было, к тому же говорили, что если бы на него было совершено нападение, то для этого потребовалось бы несколько человек, да и то им нелегко было бы с ним справиться. Несмотря на возраст, он славился невероятной силой рук далеко за пределами округи. Любопытный факт, тем более что эта сила появлялась в нем постепенно, год от года усиливаясь, и только после того, как он занял пост смотрителя. В последние годы своей жизни он почти все время проводил в своем кабинете в тюрьме, только изредка навещая семью в Холле. Его эксцентричное поведение в последние годы жизни облегчило коронеру и присяжным вынесение вердикта, который заключался в следующем: «Смерть в результате несчастного случая в состоянии помрачения ума».
   Дж. Ф. 1923. «Дом под тисами»
 
   Положив кисет на листки рукописи, чтобы они не разлетелись, Рэмпол снова откинулся в кресле. Устремив взор на струи дождя, он пытался представить себе эту сцену. Чисто машинально взглянул на окно кабинета смотрителя и замер...
   Свет в кабинете погас.
   За окном ничего не было видно – только пелена дождя и темнота. С большим трудом он встал на ноги, испытывая такую слабость, что ему трудно было даже отставить кресло, и бросил взгляд на дорожные часы.
   Было всего без десяти двенадцать. Жуткое чувство нереальности охватило его, такое ощущение, будто ножки кресла переплелись с его собственными ногами. Затем он услышал, как внизу вскрикнул доктор Фелл. Они, значит, тоже увидели. Свет погас несколько секунд тому назад, никак не больше. Циферблат часов поплыл у него перед глазами; он не мог оторвать глаз от этих невозмутимых стрелок, ничего не слышал, кроме равнодушного тиканья в тишине...
   Затем он рванул ручку двери, распахнул ее и опрометью скатился вниз по лестнице, испытывая физическое чувство тошноты, от которой кружилась голова и дрожали колени. Он видел неясные фигуры – доктор Фелл и пастор стояли под дождем, даже не прикрыв головы, и смотрели в сторону тюрьмы, причем доктор держал свой стул под мышкой. Он схватил Рэмпола за руку.
   – Стойте, стойте! Что с вами, мой мальчик? – спросил он. – Вы бледны как смерть. Что...
   – Нужно бежать туда! Свет погас! Это...
   Все они тяжело дышали, не обращая ни малейшего внимания на дождь, ливший как из ведра. Рэмпол на мгновение потерял способность видеть – струи дождя катились по лицу, заливая глаза.
   – Мне кажется, нет нужды особенно спешить, – сказал Сондерс. – Все оттого, что вы начитались про эти гнусные дела. Не верьте вы им. Может быть, он просто не рассчитал время... Да погодите вы! Вы же не знаете дороги.
   Рэмпол вырвался от доктора, который пытался его удержать, и помчался по мокрой траве к луговине. Они услышали, как он прокричал: «Я же ей обещал!», и затем пастор помчался вслед за ним. Несмотря на свой солидный вес, Сондерс бегал совсем неплохо. Оба они, оскользаясь, сбежали вниз по глинистому склону. Рэмпол чувствовал, как у него в ботинках хлюпает вода. Добежав до забора, он легко перемахнул его и побежал дальше, теперь уже вверх по холму, заплетаясь ногами в высокой луговой траве. Он почти ничего не видел сквозь слепящие струи дождя, но инстинктивно чувствовал, что забирает влево, в сторону Ведьмина Логова. Зачем он это делает? Ведь вход находится с другой стороны. Однако строки из дневника Энтони слишком ярко запечатлелись в его мозгу. Сондерс что-то крикнул у него за спиной, но Рэмпол не расслышал за раскатами грома. При очередной вспышке молнии он увидел, что пастор, делая какие-то знаки, бежит в сторону от него, направо, к воротам тюрьмы, но сам продолжал бежать дальше.
   Позднее он не мог вспомнить, как добежал до самого Ведьмина Логова. Крутой скользкий подъем, густая жесткая трава, в которой путались ноги, как в проволоке, потом кустарник, сквозь который он продирался, оставляя на колючках клочья своей одежды, – он ничего этого не замечал, кроме того, что вот они, наконец, эти ели, а за ними колодец со всем его ужасным содержимым. Каждый вздох причинял ему боль, и он прислонился к мокрому стволу, чтобы вытереть залитые дождем глаза. Но он знал, что находится там. Возле него в темноте слышалось и ощущалось какое-то жуткое шевеление, шорох, глухие всплески; что-то ползало, кишело, возилось; но самое отвратительное – это был запах.
   В воздухе вокруг него тоже что-то мельтешилось, задевая его то за лоб, то за щеки. Он вытянул вперед руки и наткнулся на низкую стенку грубой кладки, потом нащупал ржавый шип. Есть, наверное, в этом месте что-то такое, от чего в голове стучит, кровь стынет в жилах и колени начинают дрожать. Вспыхнула молния, отбросив неверный свет на траву сквозь ветви деревьев. Он смотрел на противоположную сторону широкого колодца, край которого находился на уровне груди, и слышал, как внизу плещет вода.
   Ничего.
   Никакого тела, которое свисало бы головою в колодец, пригвожденное острым шипом. Он медленно двинулся в темноте вдоль края колодца, ощупывая каждый шип в своем стремлении убедиться, что все в порядке. Вот он почти завершил круг, снова оказавшись под самым каменным выступом, и готов был вздохнуть с облегчением, как вдруг нога его зацепилась за что-то мягкое.
   Он вздрогнул от ужаса, нагнулся и стал осторожно шарить по земле. Нащупал холодное лицо, открытые глаза и мокрые волосы; а вот шея была мягкая, как резина, – она была размозжена. Ему не понадобилась даже молния, которая как раз вспыхнула в эту минуту, чтобы определить, что это был Мартин Старберт.
   Колени у него подломились, он бессильно привалился к скале. Прямо над ним, чуть ли не на пятидесятифутовой высоте, находился балкон, очертания которого он только что видел при вспышке молнии. Он весь дрожал, мокрый насквозь и потерянный, во власти одной только мысли: он не оправдал доверия Дороти Старберт. По телу струились потоки воды, ноги вязли в глине, дождь превратился в ливень и с шумом низвергался на кусты и деревья. Подняв глаза, он увидел по другую сторону луговины коттедж доктора Фелла и желтый свет лампы в окне. И единственное, что вспомнилось, что отпечаталось в мозгу, как это ни глупо, были разбросанные на кровати сборники песен и разбитая глиняная трубка на полу.

6

   Мистер Бадж, дворецкий Старбертов, прежде чем удалиться на покой в свою респектабельную холостяцкую постель, совершал обычный обход господского дома, чтобы удостовериться в том, что все двери и окна закрыты и заперты должным образом. Мистер Бадж прекрасно знал, что окна закрыты, как они аккуратнейшим образом закрывались все пятнадцать лет его верной службы в Холле, и знал, что так будет продолжаться до тех пор, пока не падет в руинах красно-кирпичный дом или пока он не попадет в руки американцам, каковую судьбу ему постоянно предрекала миссис Бандл, экономка, произнося свои пророчества полным ужаса голосом, словно поминая нечистого. И все-таки мистер Бадж не мог доверяться горничным. Ему казалось, что стоит только отвернуться, как у них тут же появится непреодолимое желание шнырять по дому и открывать окна специально для того, чтобы в дом мог забраться какой-нибудь бродяга. Его воображение, к счастью, было не настолько богато, чтобы додуматься до возможности ограбления.
   Проходя с лампой в руке по дубовой галерее верхнего этажа, он был особенно внимателен. Скоро пойдет дождь, на душе у него было беспокойно. То, что его молодой господин должен провести час-другой в кабинете смотрителя, не особенно его тревожило. Это – традиция, всем известный обычай, вроде того, что во время войны все идут защищать свою страну, тут ничего не поделаешь, к этому нужно относиться стоически. Так же, как и на войне, здесь есть свои опасности, – с этим надо мириться. Мистер Бадж был человек разумный. Он прекрасно знал, что на свете существуют злые духи, так же, как ему было известно, что есть жабы, летучие мыши и прочие мерзкие твари. Однако у него были подозрения, что в наше упадочное время духи присмирели, стали уже не те: и вредности у них поубавилось, и голоса уже не такие страшные, – чему же тут удивляться, когда у горничных теперь так много свободного времени. Вот в старые времена, когда служил его отец, все было совсем иначе. Сейчас его обязанности сводились главным образом к тому, чтобы ко времени возвращения хозяина в камине горел хороший огонь, чтобы на столе стояли тарелка с бутербродами и графинчик виски.
   Впрочем, нет, были и более серьезные заботы. Дойдя до середины дубовой галереи, где висели портреты, он, как обычно, задержался перед портретом Энтони Старберта и поднял повыше лампу, чтобы лучше его рассмотреть. Живописец восемнадцатого века изобразил Энтони сидящим за столом. Он был весь в черном, с орденами на груди, сидел, положив руку на лежащий на столе череп. Баджу, который сохранил все свои волосы и отличную фигуру, приятно было воображать, что между ним и первым смотрителем, этим бледным замкнутым человеком в черной пасторской одежде, существует некоторое сходство, – мрачная история Энтони Старберта нисколько этому не мешала, – и когда, полюбовавшись портретом, он двинулся дальше, чувство собственного достоинства в его походке сделалось особенно заметным. Никто не мог бы догадаться о постыдной тайне дворецкого: он был большим любителем кино и проливал слезы, когда на экране показывали что-нибудь чувствительное; однажды он провел бессонную ночь, изнывая от страха: а что, если миссис Тарпон, жена аптекаря, заметила его в зале кинотеатра в Линкольне и видела, как он рыдает над американским фильмом «Далеко на Востоке»?..
   Да, кстати, не забыть бы еще вот что. Окончив осмотр верхнего этажа, он направился своей величественной походкой караульного вниз по парадной лестнице. Газ в переднем вестибюле горит нормально, разве что третий рожок слева чуть потрескивает. Ничего удивительного не будет, если в один прекрасный день в доме проведут электричество. Очередная американская штучка. Эти янки уже испортили мистера Мартина; буйный у него нрав, ничего не скажешь, однако он всегда был джентльменом, пока не начал говорить на каком-то тарабарском языке, да еще громко так, во весь голос. И по барам начал таскаться. А что там подают? Никому не известные напитки, сплошь с пиратскими названиями, к тому же они делаются из джина, который годится только для баб да еще для пьяниц. И носит с собой револьвер, насколько ему известно. Как его там звали, этого пирата, – Том Коллинз? Или это был Джон Сильвер? А еще что-то вроде «прицепа».