– Жалуется матери, – объясняла Лиз. – Она на всех жалуется. На меня тоже.
   Мисс Крейл развила в себе столь сильную ненависть к Лимасу, что просто не могла общаться с ним. В дни получки он, возвращаясь с обеда, находил конверт с жалованьем на третьей ступеньке своей стремянки. На конверте с намеренной ошибкой было написано его имя. В первый раз, заметив это, он подошел к ней и сказал:
   – Надо писать Лимас с одним «м» и с одним «с», мисс Крейл.
   В ответ на это она впала в форменную истерику, закатывала глаза и судорожно махала руками, пока он не отошел. А потом на несколько часов погрузилась в разговор по телефону.
   Недели через три после устройства Лимаса в библиотеку Лиз пригласила его к себе поужинать. Она сделала вид, будто эта мысль пришла ей в голову неожиданно часов в пять вечера. Похоже, она хорошо понимала, что если пригласит его на завтра или послезавтра, он или забудет о приглашении, или просто не придет. Поэтому она сказала об этом только в пять вечера. Лимас, казалось, не хотел принимать приглашения, но все-таки согласился.
   Они шли к ней под дождем, такое могло происходить где угодно – в Берлине в Лондоне, в любом городе, где под вечерним дождем брусчатка превращается в озера света и машины неторопливо скользят по мокрой мостовой.
   То был первый из многих вечеров, проведенных им в ее квартире. Он приходил, когда она его приглашала, а приглашала она часто. Когда Лиз поняла, что он будет приходить, она стала накрывать на стол с утра перед уходом на работу. И даже заранее мыла овощи и ставила свечи на стол, потому что любила ужинать при свечах. Она постоянно ощущала, что Лимас чем-то сломлен, что с ним что-то не ладно и что однажды по какой-то неизвестной причине он может внезапно и навсегда исчезнуть из ее жизни.
   Она хотела, чтобы он понял, что ей известно об этом. Однажды она сказала:
   – Можешь уйти, когда захочешь, Алек. Я не буду удерживать тебя и не буду за тобой гоняться.
   Он внимательно посмотрел на нее своими карими глазами.
   – Я скажу тебе, когда придет время, – ответил он.
   У нее была однокомнатная квартирка с кухней. В комнате стояли два кресла, тахта и стеллаж с копеечными изданиями классиков, большую часть которых она никогда не читала.
   После ужина обычно она что-нибудь рассказывала ему, а он лежал на тахте и курил. Лиз не знала, слушает ли он ее, да и не слишком интересовалась этим. Она просто становилась на колени возле тахты, прижимала его руку к своей щеке и рассказывала.
   Как-то вечером Лиз спросила;
   – Во что ты веришь, Алек? Только, пожалуйста, не смейся. Ответь мне.
   Они помолчали, и наконец он произнес:
   – Я верю, что автобус номер одиннадцать довезет меня до Хаммерсмита. Но я не верю, что это произойдет по воле господней.
   Она поразмышляла какое-то время над сказанным, а потом повторила:
   – Но во что же ты все-таки веришь?
   Лимас пожал плечами.
   – Должен же ты во что-то верить, – не унималась она, – в Бога или во что-то еще. Я знаю, Алек, что ты веришь. Иногда у тебя такой вид, словно на тебя возложена какая-то миссия вроде пастырской. Не смейся, Алек, это так.
   Он покачал головой.
   – Мне жаль, Лиз, но ты ошибаешься. Я не люблю американцев и государственные школы. Я не люблю военные парады и людей, играющих в солдатики. – И без улыбки добавил:
   – А еще я не люблю разговоры о смысле жизни.
   – Но, Алек, тем самым ты говоришь, что…
   – И должен добавить, – перебил ее Лимас, – что не люблю людей, которые объясняют мне, что мне следует думать.
   Она почувствовала, что он готов рассердиться, но ее уже понесло.
   – Это потому, что ты не хочешь задумываться, ты просто не решаешься! У тебя в душе какой-то яд, какая-то ненависть. Ты фанатик, Алек, я знаю, что ты фанатик, но не понимаю, в чем смысл твоего фанатизма. Ты фанатик, не желающий проповедовать свою веру, а такие люди всегда опасны. Ты похож на человека, принесшего обет отмщения.., или чего-то в таком роде.
   Карие глаза смотрели на нее, не отрываясь. Когда он заговорил, ее испугала угроза, прозвучавшая в его голосе.
   – На твоем месте, – грубо отрезал он, – я бы не лез в чужие дела.
   И вдруг улыбнулся нахальной ирландской улыбкой. Так он еще не улыбался ни разу, и Лиз поняла, что он работает на обаяние.
   – А во что верит крошка Лиз?
   – Меня так просто не купишь, Алек, – отрезала она.
   Позже, тем же вечером, они снова вернулись к этой теме, причем разговор завел Лимас. Он спросил, религиозна ли она.
   – Ты меня неправильно понял, Алек, – ответила Лиз. – Совершенно неправильно. В Бога я не верю.
   – А во что же ты веришь?
   – В историю.
   Он с изумлением поглядел на нее и расхохотался.
   – Ох, нет! Ох, Лиз! Ты случайно не из этих вонючих коммунистов?
   Покраснев, как девочка, она кивнула, рассерженная его смехом и в то же время обрадованная тем, что ему и на это наплевать.
   В ту ночь она оставила его у себя, и они стали любовниками. Он ушел от нее в пять утра. Лиз ничего не могла понять: она была так горда собой, а он казался пристыженным.
   Выйдя от нее, он пошел пустынной улицей в сторону парка. Было туманно. Чуть дальше – метрах в двадцати – двадцати пяти, – опершись об ограду, стоял человек в плаще, приземистый, пожалуй, даже толстый. Его фигура смутно вырисовывалась в тумане. Когда Лимас подошел ближе, пелена, казалось, стала еще гуще, скрыв фигуру из виду, а когда туман рассеялся, человек исчез.


Глава 5. Кредит


   И вот однажды, примерно неделю спустя, он не пришел в библиотеку. Мисс Крейл была довольна, в половине двенадцатого она сообщила об этом своей матери, а воротясь с обеда, направилась прямо в нишу с книгами по археологии, где он обычно работал, и с преувеличенным вниманием принялась осматривать полки с книгами. Лиз поняла, что она делает вид, будто ищет следы кражи.
   Лиз старалась не обращать на нее внимания весь остаток дня, не отвечая на прямые обращения к себе и работая с деланной одержимостью. Вечером она вернулась домой и рыдала, пока не заснула.
   На следующий день она пришла в библиотеку пораньше. Ей почему-то казалось, что чем раньше она окажется тут, тем скорее придет и Лимас, но ближе к полудню ее надежда угасла, и она поняла, что он не придет никогда. Она забыла в этот день взять на работу бутерброды и решила съездить на Бэйсуотер-роуд в кафе. Она не ощущала голода, лишь тошноту и боль. Может, отправиться на поиски Лимаса? Но она же обещала не навязываться ему. Да ведь и он обещал сказать ей, когда решит уйти. Так, может, все-таки отправиться на поиски?
   Она взяла такси и назвала его адрес.
   Лиз поднялась по захламленной лестнице и позвонила. Звонок, должно быть, был сломан, так как она ничего не услышала. На полу на коврике она увидела три бутылки молока и письмо от электрокомпании. Она поколебалась с минуту, а потом забарабанила в дверь, и вскоре из глубины квартиры раздался слабый стон. Она бросилась на этаж ниже, позвонила и постучала. Никто не ответил, и ей пришлось спуститься еще ниже. Она оказалась в служебном коридоре бакалейной лавки. В углу, раскачиваясь в качалке, сидела старуха.
   – На верхнем этаже кто-то очень болен, – почти закричала она. – У кого запасной ключ?
   Старуха уставилась на Лиз, а потом крикнула в глубь магазина:
   – Артур, поди-ка сюда, Артур, тут какая-то девица!
   В дверь высунулся мужчина в коричневом костюме и фетровой шляпе.
   – Девица?
   – Там, наверху, в квартире очень болен человек, – сказала она. – Он не может подойти к двери, чтобы открыть. У вас нет запасного ключа?
   – Нет, – ответил лавочник, – но у меня есть молоток.
   И они помчались наверх, Лиз и лавочник в шляпе, с тяжелым коловоротом и молотком в руках. Он резко постучал в дверь, затаив дыхание, они прислушались, но было тихо.
   – Я слышала стоны, клянусь вам, слышала, – шептала Лиз.
   – Вы заплатите за дверь, если я сломаю?
   – Ну конечно.
   Молоток застучал с чудовищным грохотом. Тремя ударами лавочник выбил кусок косяка, и замок открылся. Лиз ворвалась в квартиру, лавочник за ней. В комнате было жутко холодно и темно, на кровати в углу они разглядели человека.
   «О Господи, – подумала Лиз, – если он умер, я, наверно, не смогу до него дотронуться». Но все же подошла к нему – он был жив. Раздвинув шторы, она опустилась возле кровати.
   – Я вам позвоню, если вы понадобитесь, – сказала она, не оборачиваясь.
   Лавочник кивнул и вышел.
   – Алек, что с тобой? Чем ты болен? Что с тобой, Алек?
   Лимас шевельнул головой на подушке. Глаза его были закрыты. Темная щетина оттеняла болезненную бледность щек.
   – Алек, ответь мне, пожалуйста, Алек! – Она держала его руку.
   Слезы бежали у нее по щекам. В отчаянии она не понимала, что делать. Потом бросилась в кухоньку и поставила на плиту воду. Лиз толком не знала, что предпримет, но ей было легче чем-нибудь заниматься. Оставив кастрюлю на огне, она взяла с ночного столика ключи от квартиры и бегом кинулась на улицу в аптеку мистера Слимана. Она купила студня из телячьих ножек, куриного мяса, бульонные кубики и флакончик аспирина. Пошла к двери, но затем вернулась и купила пачку сухарей. В общей сложности это обошлось в шестнадцать шиллингов, после чего у нее осталось четыре шиллинга в кошельке и одиннадцать фунтов на книжке, но снять их до следующего утра было невозможно. Когда она вернулась, вода как раз закипела.
   Она развела бульон, как обычно делала мать, опустив в стакан ложечку, чтобы он не треснул. И все время оглядывалась на Лимаса, словно боясь, что он вот-вот умрет.
   Ей удалось усадить его, чтобы он смог выпить бульон. У него была только одна подушка, диванных тоже не было, и ей пришлось снять с вешалки пальто, скатать и подложить под подушку. Лиз было боязно притрагиваться к нему: он жутко вспотел, короткие седые волосы были мокрыми и липкими. Поставив стакан возле постели и придерживая его голову рукой, она поила его из ложечки. После нескольких глотков бульона Лиз дала ему в той же ложечке толченого аспирина. Она разговаривала с ним, словно с ребенком, смотрела на него, иногда проводила рукой по голове и лицу и вновь и вновь шептала: «Алек, Алек».
   Постепенно дыхание у него выровнялось, и мучительная лихорадка сменилась покоем сна: Лиз почувствовала, что худшее позади. Внезапно она заметила, что почти стемнело… Ей стало стыдно, что она до сих пор не прибралась тут. Она вскочила, взяла на кухне совок и щетку и с лихорадочной энергией принялась за уборку. Нашла чистую скатерть и аккуратно расстелила ее на ночном столике, потом вымыла чашки и блюдца, которыми была беспорядочно уставлена кухня. Когда она закончила, было уже полдевятого. Лиз снова поставила воду и подошла к постели. Лимас глядел на нее.
   – Алек, только не злись. Пожалуйста, не злись. Я уйду, обещаю тебе, я уйду. Но позволь, я сначала приготовлю тебе нормальный обед. Ты ведь болен, Алек, тебе нельзя дальше так, ты – о Господи, Алек! – Она разрыдалась, прикрыв лицо руками, и слезы катились у нее между пальцев, как у ребенка. Он дал ей выплакаться, глядя на нее карими глазами и придерживая руками простыню.
   Она помогла ему вымыться и побриться и отыскала пару чистых простыней. Потом покормила его студнем и курицей, купленными в аптеке. Сидя на постели, она смотрела, как он ест, чувствуя, что никогда еще не была так счастлива.
   Вскоре он снова уснул, Лиз прикрыла ему плечи одеялом и подошла к окну. Раздвинув шторы, она выглянула наружу. Оба окна напротив были освещены. В одном мерцал голубоватый свет телеэкрана, перед которым неподвижно застыли люди, в другом молодая женщина закручивала волосы на бигуди. Лиз стало так жаль их, что захотелось заплакать.
   Она заснула в кресле и проснулась лишь к рассвету от холода и неудобной позы. Подошла к кровати. Лимас поежился во сне под ее взглядом, и она коснулась его губ кончиком пальца. Не открывая глаз, он нежно взял ее за руку и привлек к себе, и вдруг ей ужасно захотелось его, и ничто больше не имело никакого значения, она целовала его снова и снова, а когда смотрела на него, ей казалось, что он улыбается.
   Лиз приходила к нему еще в течение шести дней. Он был не особенно разговорчив, а когда она однажды спросила, любит ли он ее, ответил, что не верит в волшебные сказки. Она обычно лежала, положив голову ему на грудь, а он иногда запускал свои толстые пальцы ей в волосы и довольно сильно дергал, и Лиз говорила, смеясь, что ей больно. В пятницу вечером она застала его одетым, но не бритым, и удивилась, отчего он не побрился. Почему-то это ее встревожило. В комнате не было кое-каких привычных вещей – часов и дешевого транзистора, стоявшего обычно на столе. Ей хотелось спросить, что это значит, но она не решилась. Лиз принесла яиц и ветчины и принялась готовить ужин, а он сидел на кровати и курил одну сигарету за другой. Когда ужин был: готов, он вышел на кухню и вернулся с бутылкой красного вина.
   За ужином он почти ничего не говорил, и она следила за ним с растущим страхом. Наконец страх стал невыносимым, и она заплакала.
   – Алек, о Господи, Алек.., что все это значит? Это прощание?
   Он поднялся из-за стола, взял ее за руки, поцеловал так, как никогда не целовал прежде, и нежно заговорил с ней. Он говорил долго, рассказывал ей о чем-то, чего она не воспринимала и не понимала, потому что знала, что это конец, а все остальное уже не имело значения.
   – Прощай, Лиз, – сказал он и повторил:
   – Прощай. И не ищи меня. Никогда больше не ищи.
   Она кивнула и пролепетала:
   – Как мы договаривались.
   Она была рада холоду и ночной тьме на улице, в которой было не разглядеть ее слез.
   На следующее утро в субботу Лимас попросил лавочника отпустить ему в кредит. Сделал он это весьма бесцеремонно, словно и не стремился получить то, о чем просил. Он выбрал с полдюжины вещей на сумму не больше фунта, а когда их упаковали и положили в пакет, сказал:
   – Пришлите-ка мне лучше счет.
   Лавочник криво улыбнулся:
   – Боюсь, это невозможно, – сказал он, намеренно опустив обычное «сэр».
   – Что значит невозможно? – заорал Лимас, и выстроившаяся за ним очередь глухо заворчала.
   – Вы не являетесь постоянным покупателем.
   – Какого черта! Я таскаюсь сюда уже четыре месяца.
   Лавочник побагровел.
   – Прежде чем предоставить кредит, мы просим предъявить чековую книжку.
   Лимас взорвался.
   – Не пори чушь! – заорал он. – Половина твоих покупателей сроду не видала чековой книжки и помрет, так и не увидев ее.
   Это было чудовищной наглостью, поскольку полностью соответствовало действительности.
   – Я вас не знаю, – внушительно повторил лавочник, – и вы мне не нравитесь. А теперь убирайтесь отсюда!
   Он попытался вырвать у Лимаса пакет, но тот крепко держал его.
   О том, что произошло вслед за этим, рассказывали по-разному. Одни говорили, что лавочник, отнимая сумку, толкнул Лимаса, другие, что не толкал. Так или иначе, Лимас ударил его. По свидетельству большинства присутствовавших, даже дважды, не прибегая к помощи правой руки, в которой все еще держал сумку. Кажется, он ударил не кулахом, а ребром ладони. А потом тем же неуловимым быстрым движением – локтем. Лавочник рухнул как подкошенный и замер. Позднее на суде было сказано – и не опротестовано защитой, – что лавочнику были нанесены два телесных повреждения: первым ударом раздроблена скула, а вторым выбита челюсть. Освещение этого инцидента в ежедневных новостях было адекватным, но не слишком детальным.


Глава 6. Контакт


   Ночами он лежал на койке, прислушиваясь к шуму тюрьмы. Один парень все время хныкал, а какой-то старик без умолку пел похабщину, отбивая такт на жестяной миске. Надзиратель после каждого куплета кричал ему: «Заткнись, Джордж, мать твою так», – но и он, и все остальные плевать на это хотели. Был тут и ирландец, распевавший гимны ИРА, хотя, как поговаривали, сел он за изнасилование.
   Лимас что было сил выкладывался днем на работе в надежде, что это поможет ему уснуть ночью, но все было напрасно. Ночью ты понимаешь, что сидишь в тюрьме, ночью нет ничего – ни обмана зрения, ни самообмана, – способного уберечь тебя от тошнотворного сознания того, что ты в камере. Ночью тебе не избавиться от вкуса тюрьмы, от запаха арестантской одежды, от вони дезинфицирующих средств, на которые тут не скупятся, от звуков упрятанных сюда людей. Именно ночами унизительность несвободы становится особенно нестерпимой, именно ночами Лимасу особенно хотелось пройтись по залитому солнцем Лондонскому парку. Именно тогда он особенно сильно ненавидел гротескную стальную клетку, в которой оказался, и ему с трудом удавалось подавить в себе желание голыми руками сломать ее прутья, разбить головы тюремщикам и вырваться на волю, в свободный, бесконечно свободный Лондон. Иногда он вспоминал Лиз. Он наводил свои мысли на нее ненадолго, словно фотокамеру, лишь на мгновение позволяя себе вспомнить нежно-упругое прикосновение ее длинного тела, и сразу же прогонял это воспоминание прочь. Лимас был не из тех, кто привык витать в облаках.
   С сокамерниками он держался высокомерно, а те ненавидели его. Они ненавидели его за то, что ему удалось воплотить собой их сокровенную мечту – быть загадкой. Он не давал заглянуть себе в душу, в самую главную ее часть; его невозможно было подловить на минутном расслаблении, когда бы он вдруг пустился в рассказы о своей девке, семье или детях. Они ничего не знали о Лимасе, они ждали, что он наконец расколется, но ждали напрасно. Новички в камере обычно бывают двух сортов: одни от стыда или ужаса сами стремятся к скорейшему посвящению в убийственные тайны тюремной жизни, другие, спекулируя на своей жалкой неопытности, пытаются остаться в стороне. Лимас не делал ни того, ни другого. Он, казалось, довольствовался тем, что презирал всех, а они ненавидели его за то, что он, подобно миру за тюремной стеной, прекрасно обходился без них.
   Дней через десять терпение их иссякло. Сила солому ломит – и они окружили его в очереди за обедом. Подобное окружение в восемнадцативековой тюремной практике неизбежно предшествует избиению «втемную». Началось все как бы случайно, когда жестяная миска одного из заключенных вдруг опрокинулась, забрызгав содержимым его одежду. Его толкнули с одной стороны, а с другой ему на плечо легла услужливая рука, и дело было сделано. Лимас ничего не сказал, задумчиво поглядел на тех двоих по обе стороны от него и безропотно снес грязное замечание тюремщика, прекрасно понимавшего, что тут произошло.
   Четыре дня спустя, мотыжа тюремную клумбу, Лимас вроде бы вдруг споткнулся. Он держал мотыгу обеими руками, из правого кулака торчал конец рукоятки длиной дюймов в шесть. Когда он восстановил равновесие и выпрямился, заключенный, работавший справа от него, согнулся в чудовищных муках, прижимая руки к животу. «Темная» больше не повторялась.
   Самым, пожалуй, странным из всего, связанного с тюрьмой, был упакованный в коричневую бумагу сверток, который ему вручили при выходе. Почему-то это напомнило ему обряд бракосочетания: этим кольцом я венчаю вас, с этой упаковкой я возвращаю тебя миру. Они отдали ему сверток и заставили расписаться за него – в нем содержалось все, чем он в этом мире владел. Больше у него ничего не было. Лимас счел это самым унизительным из всего, что ему довелось вытерпеть за три месяца, и твердо решил выкинуть сверток, как только выйдет на улицу.
   Поведение его в тюрьме не вызывало нареканий. Жалоб на него не поступало. Начальник тюрьмы, слегка поинтересовавшись этим делом, втайне списал все на горячую ирландскую кровь, которую – он готов был поклясться в этом – распознал в Лимасе.
   – Чем вы намерены заняться, выйдя отсюда? – спросил он Лимаса.
   Без тени улыбки тот ответил, что намерен начать жизнь сначала, и начальник тюрьмы заявил, что это великолепное решение.
   – А что с семьей? – спросил он. – Вы не думаете помириться с женой?
   – Я-то думаю, – равнодушно ответил Лимас, – только она замужем.
   Сотрудник по надзору за бывшими заключенными порекомендовал Лимасу место санитара в психиатрической лечебнице в Букингемшире, и Лимас не стал спорить. Он даже взял расписание электропоездов до Мерилибона.
   – Теперь электричка ходит до самого Грит-Миссендена, – добавил сотрудник. Лимас сказал, что это как нельзя кстати.
   И вот ему выдали упакованный в бумагу сверток и отпустили. Он доехал автобусом до Мраморной Арки, а дальше пошел пешком. У него было немного денег, и он решил как следует пообедать. Он собирался дойти через Гайд-парк до Пикадилли, а затем через Гринпарк и Сент-Джеймс-парк до Парламентской площади, пройти мимо Уайтхолла до Стренда, где можно зайти в большое кафе возле станции Чаринг-кросс и заказать отменный бифштекс за шесть шиллингов.
   В тот день Лондон был очень красив. Стояла поздняя весна, в парке цвели крокусы и нарциссы. Свежий, прохладный ветер дул с юга – Лимас мог бы бродить так целый день. Но в руках у него все еще был сверток, и ему предстояло от него избавиться. Урны на улицах слишком малы, и было бы нелепо пытаться засунуть сверток в одну из них. Кроме того, не мешало бы кое-что извлечь из свертка, в основном бумаги: страховую карточку, водительские права и его Е.93 (что бы это ни значило) в большом официальном конверте, но вдруг он почувствовал, что ему не до этого. Он сел на скамью и положил сверток рядом с собой, но не слишком близко, а потом еще чуть отодвинулся. Через несколько минут он встал и пошел к аллее, оставив сверток на скамье. Он уже дошел до аллеи, когда его окликнули. Он обернулся – быть может, излишне резко – и увидел человека в плаще армейского покроя, держащего в руках сверток.
   Лимас остановился, не вынимая рук из карманов и глядя через плечо на человека в плаще. Тот колебался, вероятно полагая, что Лимас подойдет к нему или хоть как-то выкажет свою заинтересованность, но Лимас оставался безразличен. Более того, он пожал плечами и снова пошел по аллее. Его еще раз окликнули, но он даже не обернулся, понимая, что мужчина последует за ним. Он услышал шаги, быстро приближающиеся по гравию, а затем голос, запыхавшийся и раздраженный:
   – Эй, вы! Я ведь вам говорю! – Тут он догнал Лимаса, и тот остановился и обернулся.
   – В чем дело?
   – Это ведь ваш сверток? Вы забыли его на скамейке. Почему вы не остановились, когда я кричал вам?
   Мужчина был высокого роста с вьющимися каштановыми волосами. Оранжевый галстук, бледно-зеленая сорочка. «То ли щеголь, то ли в душе лидер, – подумал Лимас. – Наверное, учитель, выпускник Лондонского экономического колледжа, руководит драмкружком где-нибудь в пригороде. Явно близорук».
   – Разрешаю вам его выкинуть, – сказал Лимас. – Мне он не нужен.
   Мужчина покраснел.
   – Но не можете же вы бросать вот так на скамейке. Это ведь мусор.
   – Поверь, приятель, могу, – возразил Лимас. – А вдруг кому-то он пригодится.
   Он собрался было идти дальше, но незнакомец продолжал стоять перед ним, держа сверток, словно младенца, обеими руками.
   – Ну-ка, посторонитесь, – сказал Лимас. – Да и в чем, собственно, дело?
   – Послушайте, – голос незнакомца поднялся на пару тонов, – я ведь хотел оказать вам услугу, почему же вы хамите мне?
   – Вы так хотите оказать мне услугу, что преследуете меня уже полчаса?
   «Держится он неплохо, – подумал Лимас, – не отступается, хотя я здорово достал его».
   – По правде говоря, мне показалось, что мы с вами встречались в Берлине.
   – И вы тащились за мной полчаса, чтобы сказать мне это?
   – Ну уж и полчаса, ничего подобного. Я увидел вас возле Мраморной Арки и подумал: «Да это, верно, Алек Лимас. Тот самый, у которого я когда-то призанял деньжат». Я работал в Берлине на Би-Би-Си, и там тогда был человек, у которого я одолжил деньги. С тех пор меня мучает совесть. Вот почему я пошел за вами. Хотел убедиться, что это вы и есть.
   Лимас молча продолжал разглядывать его, думая о том, что тип этот держится недурно, хотя и не слишком хорошо. Байка была весьма неправдоподобной, но дело не в ней. Главное, что она оказалась наготове, едва Лимас свел на нет ситуацию, которая была поистине классическим поводом для знакомства.
   – Я-то Лимас, – сказал он наконец. – А вы, черт побери, кто такой?
   Его звали, как он сказал, Эш, с одним «ш» на конце, добавил он сразу же, и Лимас понял, что имя не настоящее. Эш сделал вид, будто не до конца уверен, что Лимас – это Лимас, поэтому за обедом они вскрыли пакет и уставились на страховую карточку, словно – подумалось Лимасу – два подростка на порнографическую открытку. Эш заказывал блюда с чуть меньшей оглядкой на цены, чем следовало бы: сейчас они пили дорогое немецкое вино в память о былых временах. Лимас начал с настойчивых уверений в том, что не может вспомнить Эша, а Эш ответил, что это его чрезвычайно удивляет. И постарался, чтобы Лимас почувствоввл в его голосе обиду. Они встретились на вечеринке, напомнил он, которую давал Дерек Уильямс в своей квартирке на Курфюрстендам (что и впрямь могло иметь место), и там были все парни из газет, Алек наверняка помнит это. Но Алек не помнил. Ну хорошо, но Дерека-то из «Обзервер», того славного мужика, который устраивал замечательные вечеринки с пиццей, он помнит? Нет, у Лимаса чертовски плохая память на имена, и вообще они говорят о пятьдесят четвертом годе, а с тех пор Бог знает сколько воды утекло… Эш (его полное имя Уильям, но, по правде говоря, большинство знакомых зовут его просто Биллом) вспомнил все до мельчайших подробностей. Они пили коктейли, коньяк и creme de menthe, все уже были изрядно под мухой, а Дерек назвал в гости отменных бабенок, полкабаре из Малькастена, ну теперь-то Алек припоминает? Лимас подумал, что и впрямь все вспомнит, если Билл немедленно не заткнется.