Драчев долго ходил по комнатам яслей, совещаясь с доктором. Сговорился с ним, что доктор завтра в обеденный перерыв приедет в табор и проведет беседу на медицинскую тему.
   Потом Драчев поехал в табор – за три километра от деревни.
   По дороге он срывал кое-где колоски и растирал зерна на ладони, обдувал, веял, пробовал зерно на зуб и на ноготь – определял зрелость.
   Приехал как раз в обеденный перерыв. Кончили молотить. Сидели с чашками и мисками, обедая.
   В красном уголке – в шалаше – парнишка и дивчина сочиняли полевую газету.
   Суетился возле четырехлампового приемника рыжий Циба, комсомолец и продавец в лавке Днепромторга. Радио было налажено, но не могло работать, так как требовалась для аккумулятора кислота.
   Драчев сказал, что в деревне, в парикмахерской, сидит молочарник соседней коммуны, который обещал дать литр кислоты, только чтобы с ним кто-нибудь поехал.
   Циба вскочил на ноги:
   – Я сам, бачите, як электротехник…
   И тотчас, задыхаясь, убежал в деревню. Ему во что бы то ни стало хотелось, чтобы вечером работало радио.
   Осмотрев табор и сделав ряд хозяйственных замечаний, Драчев сел отдохнуть, но тут кончился обеденный перерыв и он пошел на косилку скидать.
   Скидальщик он лихой. Вырабатывает норму, то есть имеет ежедневно полтора трудодня.
   Когда фотограф захотел его сфотографировать, он снял шляпу и обнажил выбритую, круглую, голубую голову.
   – В шляпе будет интереснее, – сказал фотограф.
   Но Драчев убежден, что шляпа ему не идет. Так и снялся без шляпы.
   Он, как правило, ночует в таборе, в бестарке на сене.
   Я представляю себе, как на рассвете открывается крышка бестарки, высовывается бритая голова Драчева и сощуренные молодые глаза оглядывают спящий табор, покрытый густой свежей росой…
   Как-то поздно вечером, часов в девять с половиной, я шел мимо поля. Несмотря на то что было уже почти темно, бригада баб складывала копны. Высокий, в шляпе, Драчев стоял и показывал, как надо копнить.
   Бабы со всех сторон сходились к нему и складывали крестом снопы у его босых ног.
 
   Подпрыгивая, она бежит через двор, от тракторных сараев к жилому дому.
   Я издали вижу ее желто-розовое, как пенки вишневого варенья, давно не стиранное ситцевое платье, ее грязные коричневые ноги в каких-то невероятных, стоптанных туфлях, пестрый женотдельский платочек на черных курчавых сухих волосах.
   Она сильно размахивает большими голыми мужскими руками. Блестит ее пенсне.
   Это сорокалетняя женщина, агротехпропагандистка, товарищ Бузулук.
   Она так же нелепа и странна, как и ее фамилия.
   Она пролетает мимо меня, замечает, хочет остановиться запинается, потом в отчаянии машет рукой и пролетает дальше.
   Она скрывается в дверях дома, но тотчас выскакивает оттуда и мигом мчится назад к тракторному сараю, большая, как лошадь, нелепая, неряшливая, взволнованная…
   Она опять хочет остановиться возле меня, но опять-таки с отчаянием машет рукой и уносится к тракторному сараю.
   Зачем, по какому делу она бежала туда и обратно – неизвестно.
   Ее прислали для агротехпропаганды, но она сама признается, что к этому не лежит ее душа. По склонностям и темпераменту она массовик, культагитатор. Она в институте занималась главным образом кружками, стенгазетами и т. д.
   Здесь она добровольно взяла на себя организацию так называемого культкомбайна.
   Культкомбайн – это большой фургон, снабженный радио, листовками, стенгазетой, лозунгами, карикатурами, гармоникой, доской лодырей и ударников и т. д. Он должен выехать на поля и ездить по бригадам, обслуживать их во время обеденного перерыва и после работы, вечером.
   Соня Бузулук всей душой отдалась этому делу. Она руководит художниками, сама красит колеса охрой, носится как угорелая. Она энтузиастка. К любому делу она относится с таким жаром, с таким порывом, что за нее становится страшно. Она никогда не говорит спокойно, а всегда со страстью, с муками, как будто рожает. За всякое дело она «болеет».
   У нее детское платье без рукавов. Под мышками мускулистых, мужских рук растут сухие черные волосы.
   Кем бы она могла быть? Помощником провизора? Акушеркой? Что-то в этом роде.
   Но она крестьянка. Из земледельческой еврейской колонии под Херсоном.
   С малых лет она работала на земле и хорошо помнит, как трудно было работать, как эксплуатировали управляющие, помещики… на своей спине испытала.
   Подготовка агиткомбайна идет хорошо, быстро. Но ей все кажется, что медленно. Каждую минуту она думает, что все пропало, все погибло, ничего не выйдет, все пошло прахом.
   Она, если так можно выразиться, энтузиастка-пессимистка. В ней ничего женского, кроме застенчивости и доброты.
   Она застенчива феноменально. От застенчивости она может вдруг, ни с того ни с сего, выбежать из комнаты, нелепо размахивая руками; от застенчивости она может накричать, набузить.
   Она живет где-то в Зацепах. Чем она питается, укрывается ночью – неизвестно.
   Иногда она прибегает попросить у Семеновны иголку и нитку. Потом ома сидит где-нибудь в уголке и неловко зашивает платье.
   Над ней все подшучивают, но все признают в ней большую душу и чудесную доброту.
   Ее очень любят.
   Это чудесное, нелепое, милое существо, сорокалетний ребенок.
   Сначала она набросилась на меня, заставила писать лозунги, придумывать рисунки. Но так как она все мои короткие лозунги превращала в длиннейшие афоризмы, полные придаточных предложений и тавтологий, я скоро охладел к агиткомбайну.
   Она махнула на меня рукой. Она таинственно говорила про меня:
   – Я уже на него не надеюсь.
   Но просила мне этого не передавать. Мне все же сказали.
   Я спросил ее:
   – Бузулук, так, значит, ты уже на меня больше не надеешься?
   Она страшно покраснела.
   – Ничего подобного. – И таинственным шепотом: – А кто тебе сказал?
   – Зоя Васильевна сказала.
   – Ну, я ей ничего больше не буду доверять.
   – Почему же ты на меня перестала «надеяться»?
   – А ты почему не пишешь ничего?
   – А откуда ты знаешь, что я не пишу? Может быть, я пишу роман.
   – Рассказывай!… Где ж он?
   – Чудачка! Роман надо писать год-два. О Магнитогорске я писал полтора года. Подожди, напишу.
   – И мы будем читать?
   – Будете читать.
   – Только ты смотри, про меня что-нибудь такого не напиши.
   – Обязательно напишу.
   – Что ж ты напишешь?
   – Что ты малахольная.
   – Ну! – воскликнула она, покраснев, и хлопнула меня осторожно по плечу своей мужской по величине, но вялой рукой. – Сам ты малахольный!
   Если она что-нибудь хочет сказать, она никогда не говорит прямо, а всегда конфиденциально.
   Таинственно тащит за руку, подталкивает костлявым потным плечом в соседнюю комнату, в коридор, в закоулок, если на дворе, то за дом, за скирду; отводит от других, таинственно шепчет:
   – Иди, я тебе что-то скажу… Тебе нравится агиткомбайн?
   – Нравится.
   Она тяжело вздыхает.
   – Нет, это верно, что тебе нравится?
   – Верно.
   – А почему он тебе именно нравится?
   – Потому что он хороший.
   Она долго смотрит в глаза, потом застенчиво фыркает, стукает по плечу и говорит:
   – А ну тебя совсем! От тебя никакого толку не добьешься. Я уж на тебя не надеюсь.
   Все же агиткомбайн у нее вышел «на ять». Весь в картинках, в портретах, в флажках, он в срок выехал в поле.
   Она отправилась на нем, сидя рядом с кучером, как хозяйка бродячего цирка.
   Потом в Днепропетровске она выхлопотала какую-то капеллу из одиннадцати человек.
   – Приедут артисты, – торжественно заявила она и прибавила: – Тут у нас и писатель, тут у нас и фотограф, тут у нас и артисты, тут у нас скоро будет и легковой автомобиль. «Дела идут, контора пишет…»
   Только что влетел взволнованный Марковский, секретарь ячейки МТС.
   В линялой розовой майке, он похож на уличного акробата. Черный, носатый, остряк, жлоб.
   – Костина нет?
   – Нет.
   – Тьфу, черт! Костина нет! Розанова нет! Гавриленко нет! Вот в чем дело. Там комбайн косит, так в полове вылетает половина зерна. Прямо преступление! И вот такие куски оставляют нескошенными. Прямо уголовное преступление! Ну, я побегу!…
   Ел переводя дух и вытирая коричневой рукой лоб, исчез.
   Как в люк провалился.
   В «Шевченко» между прочим с двух га вчера намолотили пятьдесят центнеров ячменя. Сто пятьдесят пудов с га.
   Вот это урожай!
 
   С актерами невероятная возня.
   Соня Бузулук совершенно обезумела.
   Она их вызвала, они приехали; теперь их надо расселить, кормить, возить, нянчиться с ними.
   Она совсем потеряла голову. Она, идеально бескорыстная, столкнулась со странствующей богемой.
   Картинка!
   Они ходят по МТС, разыскивают еду, просят хлеба, масла, требуют молока.
   – Слушай, иди сюда…
   Она заводит меня за угол дома и таинственно, отчаянно шепчет:
   – Что мне с ними делать?
   – С кем?
   – С этими самыми… с этой капеллой, чтоб она провалилась!…
   Но сама сияет.
   – А что такое?
   – Невыдержанная публика. Совершенно безыдейные настроения…
   – А что такое?
   – Все время кушать требуют.
   – А ты как думала?
   – Вот чудак! Я их вчера кормила, позавчера они тоже так здорово нажрались… А сегодня, представь, чуть утро – требуют кушать! Я так думаю: вчера подкормились, сегодня могут подождать. Окончательно разложившаяся публика. Но я их перестрою. Ты увидишь, я их перестрою.
   На территории МТС появились артисты.
   Шел руководитель, пожилой вкрадчивый «арап» в стального цвета толстовке и тюбетейке.
   Он шел, как кот, к кладовой с запиской в руке. Вероятно, что-нибудь получать.
   Шел скрипач с футляром.
   Парочками гуляли девушки, так резко бросающиеся в глаза на фоне местного народа. Явно – приезжие.
   На другой день Соня Бузулук увезла их в поле.
   Они были долго в отсутствии. Соня Бузулук держит их в таборе и, как слышно, перевоспитывает.
   Как-то она появилась на час.
   Отвела в сторону, загородила от остальных и жарко зашептала:
   – Понемножечку перевоспитываю. Во-первых, отменила костюмы. Зачем им в этих пестрых костюмах выступать? Пускай так, как есть, выступают. Во-вторых, переделала их репертуар. А то они вчера как начали спевать полтавскую старинную песню, так представь себе, все бабы начали плакать. Те поют, а эти ревут. Те поют, а эти разливаются. Ну, я это прекратила. Мне надо что-нибудь бодрое, заряжающее – одним словом, на все сто. Правильно?
   Я засмеялся.
   – А ну тебя! – закричала она, махнула на меня рукой, как на окончательно погибшего, и исчезла.
 
   Поездка с фотографом в бригады «Першого Травня», «Маяка».
   В третьей бригаде «Першого травня», в таборе, нашли Соню Бузулук с ее фургоном.
   Я издали заметил в толпе ее платье и флажки фургона.
   Когда мы подъехали, возле агиткомбайна на лужке сидели широким кругом колхозники, преимущественно женщины.
   Артисты стояли, готовые к выступлению.
   Бузулук села, подобрав ноги, посредине, в пыльную траву, и стала говорить. Она говорила очень спокойно, вразумительно, популярно и медленно. Я не ожидал. Ее очень внимательно, сочувственно выслушали. Она, очевидно, действительно неплохой массовый организатор.
   Потом – капелла.
   Сначала спели хором какую-то вещь Гречанинова, потом – из современных, потом две девушки плясали русскую под хор и скрипку.
   Скрипка звучала под открытым небом совсем слабо.
   Девушки сорвали с луга по цветку, и началась пластика.
   Колхозники бесстрастно, но внимательно смотрели и слушали.
   Потом руководитель и одна из девушек под аккомпанемент той же скрипки прочли в два голоса частушки о том, как надо вязать, как надо подбирать колоски, как надо не лениться. Очень бойкие частушки с упоминанием фамилий бригадиров.
   Бузулук в это время подползла ко мне и впилась в мой локоть:
   – Ну? Ты слышишь? Как тебе нравится? Это мы им сами составили частушки.
   – Кто именно?
   – А не все ли тебе равно, кто? Мы и мы. Нравятся?
   – Нравятся.
   – А ну тебя…
   – Все-таки – кто сочинял?
   – А ты сперва скажи: хорошо или плохо?
   – Хорошо.
   – Определенно?
   – Определенно.
   Она с удовольствием зажмурилась:
   – Это местный хлопчик сочинил. Видишь, сидит, такой курносый, под агиткомбайном, в картузе? Иди сюда, я тебе имею что-то сказать.
   Она согнала меня с места и отвела за будку.
   – Как тебе нравится?
   – Что?
   – Как я их перестроила.
   – Нравится.
   – А ну тебя! – она с отчаянием махнула рукой.
   Танцевали под скрипку. Сначала стеснялись. Потом пошло несколько пар. Сам бригадир Циба (это не рыжий Циба, а другой Циба, фамилия распространенная), сам бригадир Циба танцевал казачка.
   Сделали снимок.
   В шалаше красного уголка, украшенного лозунгами и зеленью, сидела, перебирая струны балалайки, вишневецкая учительница Зина Антоненко.
   Я заметил ее еще в прошлый приезд, когда мы с Елисеевым читали лекцию о технике стенных газет в столовой МТС.
   Она тогда сидела с краю первой скамьи, боком, в черном, длинном, легком платье, высокая, стройная, смуглая, даже, я бы сказал, элегантная. На ее голове был повязан каким-то не то бантом, не то тюрбаном черно-желтый вуалевый шарф.
   По окончании лекции она аккуратно собрала свои тетрадки и ушла по полотну железной дороги вместе с двумя какими-то молодыми, высокими, красивыми парнями. Они шли трое по полотну, братски положив друг другу руки на плечи, и толкались, играли, видимо, дружили.
   Теперь она сидела в шалаше, украшенном зеленью, и меланхолично перебирала струны балалайки.
   На ней было розовое плотное платье.
   Она некрасива. У нее почти негритянский нос с широко раздутыми ноздрями. Он именно и портит ее лицо. Остальное прелестно. Светлые глаза, темные украинские брови, небольшой розовый сухой рот.
   Ей лет девятнадцать.
   Мне рассказали про нее интересную вещь. Она с пятилетнего возраста воспитывались в коммуне имени Ленина. Теперь комсомолка, и комсомол послал ее учительствовать в Вишневецкую.
   Таким образом, она – продукт коммуны. Ее воспитала коммуна, где у нее мать печет хлебы, где у нее работают две сестры и брат.
   Это интересно.
   Я подсел к ней, но она отвечала на мои вопросы неохотно и как-то невразумительно, по-украински. А я плохо понимаю. Часто говорила слова «звичайно», «цикаво», которые казались мне насмешливыми.
   Но я ошибался. «Звичайно» – это просто-напросто «конечно», а «цикаво» – «интересно».
   Я пригласил ее как-нибудь вечером зайти поговорить.
   Она сказала: «Звичайно» – и стала крутить из газетной бумаги и махорки папиросу.
   Она много курила.
   Соня Бузулук лихо перевоспитала капеллу.
   «Они» у нее уже работают между делом в поле, убирают колоски, вяжут, водят лошадей.
   Одна артистка проявила замечательный талант в вязке снопов. Колхозницы очень хвалят ее работу – быстрая, чистая. Предлагали записать ее на красную доску.
   Бузулук сияет.
   Она скоро повезет их по другим колхозам.
   За время пребывания в таборе она чудовищно запустила себя. У нее уже не простая грязь на лице, а какая-то особенная, черная, как вакса. Выпачкала нос колесной мазью. На руках какие-то потеки.
 
   Зина Антоненко пришла часов в семь вечера. Она пришла в другом платьице. Беленьком, ситцевом, с уральской небольшой брошкой на шее.
   Я предложил ей табаку.
   Она скрутила папиросу и с удовольствием затянулась.
   Осторожно выпустила из широких ноздрей дым.
   Сначала мне было трудно ее понимать – она говорила на литературном украинском языке, – но потом привык. Да и она стала как-то говорить более «по-российски». Очевидно, моторная память подавала ей ритм и обороты российской речи, хорошо известной ей с детства.
   Всю свою сознательную жизнь Зина Антоненко провела в коммуне. В детском саду, в школе первой ступени, потом в девятилетке. Вступила в комсомол. Комсомол направил ее из родной коммуны учительницей в село Верхнетроицкое.
   – Ну что ж робыть? Звичайно, я поехала. Хозяйничаты я совершенно не умею. Как там сварить что-нибудь, приготовить – этого я совершенно не понимала, не имела представления. Привыкла в коммуне к столовой. Поселилась я на квартире у одной женщины. Она мне готовила. Скучно ужасно. Мать приехала из коммуны меня навестить. Взяла отпуск. Но ей не понравилось. Звичайно! Вечером некуда пойти. Она там, в коммуне, привыкла каждый вечер то в клуб, то в театр, то в красный уголок, то куда… Жизнь кипит. А здесь тишина да скука, да ничего вокруг нет. Словом, не понравилось маме.
   Посидела дней пять и уехала обратно в коммуну.
   Потом меня комсомол перебросил в Вишневецкую. Тут нас поселилось в одной хате три учительницы. Веселая такая коммунка, молодежная. Но все-таки за коммуной Ленина сильно скучно. Бачьте, как тут в колхозах люди тихо живут по сравнению с коммунами. Тишина-а-а… А я, знаете, совершенно не привыкла быть одной. Просто-таки не могу. Приучилась к обществу. Прямо-таки и не представляю, как это другие люди любят одиночество! Когда я одна – с ума схожу. И потом грязь. Полы глиняные, мазаные. А я люблю, чтоб все было чисто. Я через день мазала пол. Ну, только у меня плохо выходило. Другие учительки с меня смеются. Я, звичайно, мазала добре, да только каемку не умела делать, у меня неровно выходило. Бани нету, плохо. Надо греть казан и мыться в хате. Как это люди живут в такой грязи – не понимаю. Просто дурни какие-то. Не могут организоваться в коммуну!
   В коммуну Ленина много народу просится. Их принимают, но с разбором. Каждого не примут. Принимают общим собранием. Обсуждают его все коммунары.
   А какие в коммуне чудесные пацаны! Ой, смех!
   Тут ее глаза засияли. Говорить о детях явно доставляло ей удовольствие. Она так приятно произнесла это «чудесные пацаны».
   – Чудесные! – повторила она. – Идет какой-нибудь пацап лет четырех, опоздал в детмайданчик, а другие пацаны его встретят – и так серьезно до него: «Прогульщик! В майданчик опоздал! Дивиться на прогульщика!» А тот так серьезно им отвечает: «Я сегодня выходной!»
   У меня там есть племянница Тамарочка, моей старшей сестры дочка. Четыре, пятый. Чудесная девочка. Прямо-таки чудесная. Такая умненькая, серьезная. Мама на работе, или уехала куда-нибудь, или еще что – так она сама проснется, оденется и сама идет в детский сад. А потом вернется вечером и сама ложится спать. Прямо как взрослая. И умненькая – вы себе не можете представить. Один раз спрашивает: «Тетя Зина, зачем люди умываются?» Я говорю: «Чтоб бактерий с себя посмывать». – «А что такое бактерии?» – «А это такие козявочки, они болезни переносят». – «А где они, покажи». – «Их не видно, они маленькие, такие крошечные, что не видно». – «Покажи». Ну, пришлось повести ее в школу и там в микроскоп показывать. Представьте, она все очень хорошо поняла. А потом опять спрашивает: «А зачем пол моют?» – «Чтоб бактерий не было». – «А разве как их моют, так они умирают?» – «Не умирают, но прилипают к полу и не могут летать в воздухе».
   Так она, представьте, на другой день видит, как пылинки в солнечном лучике возятся, и говорит: «Бачь, тетя Зина, бактерии прыгают. Надо их помыть, чтобы они не прыгали». Чудесно!
   А потом я как-то приехала и стала вытирать стол той тряпкой, которой обычно стулья вытирали. Тамара говорит: «Не вытирай этой тряпкой, там от стульев бактерии».
   Она, представьте, ездила на автомобиле. А, представьте, на поезде никогда не ездила. У нас в коммуне грузовик. Я поехала в Синельниково и ее с собой взяла. На станции стоят разные поезда. Стоит товарный, стоит пассажирский. «Тетя Зина, а мы на каком поедем – на красном чи на зеленом?» – «На зеленом, деточка». Мы вошли в вагон, Тамарочка стала возле окна, а я сзади, поезд засвистел и поехал. Она видит, что все мимо поехало, держится за окно и спрашивает: «Тетя Зина, а ты тоже едешь?» Чудесная девочка!
   – Вы, как видно, очень любите детей, вам, наверное, нравится быть учительницей?
   – Нет, не очень.
   – Что, трудно, нервы треплют ребята?
   – Нет, ничего. Я в младшей группе. У меня еще маленькие. Они как воск: что я хочу, то с ними и делаю. Не особенно трудно.
   – Значит, вас учительство не вполне удовлетворяет?
   – Эге.
   – А кем бы вы хотели быть, какие у вас перспективы?
   Она замялась.
   – Не знаю… – неохотно сказала она, но я почувствовал, что она знает.
   – Ну, все-таки кем?
   – Мабуть, – сказала она тихо, – мабуть, музыке учиться. В Днепропетровске есть музична школа.
   – А на чем вы хотите играть?
   – На чем попадется. На пьянино, могу на гитаре, на мандолине. У нас все способные к музыке. И сестры и брат. А брат еще здорово рисует.
   Мы поболтали еще. Уже стало темнеть. Она собралась уходить. Я пошел провожать.
   У нее всюду масса знакомых.
   Проходя через наш двор, она окликнула какую-то девушку-работницу:
   – Ты что здесь робишь, Одарка?
   – Працюю…
   – Заходи до мене!
   На переезде она заметила на площадке товарного поезда кого-то и закричала:
   – Добрый вечер, Петрусь! – И пояснила мне: – Это один мой знакомый со своим пятилетним пацаном поехал. Железнодорожник. У него чудесный пацан, Миколка.
   Она повела меня в Вишневецкую не по обычной дороге, а, сокращая расстояние, всякими прямыми тропинками, стежками – через высокую, блестящую, сумрачную кукурузу, через мостик, потом через огороды села Малые Зацепы, через заросли пахучего бурьяна, будяков, паслена.
   Дважды мы проходили по палкам, проложенным над тенистыми и таинственными ручейками.
   Было уже совсем темно.
   Но она быстро и легко шла в потемках, подавая мне в трудных местах руку, так что в конце концов не я ее провожал, а она меня.
   По дороге она со смехом рассказала мне про своих подруг, веселых учителек. Одна из них, Татка, чаще всего фигурировала в ее рассказах.
   Однажды она с Таткой поехала в Днепропетровск.
   – Я добре знаю Днепропетровск. Мне довольно быть один раз, и я все запомню. А Татка никогда не была. Ой, смех! Вот я ей говорю: «Сейчас мы поедем на трамвае». А она спрашивает: «А он нас возьмет?» – «Возьмет!»
   Ну, мы сели, я ей говорю, чтоб она вперед шла, а она стесняется, не хочет. Я прошла вперед, а у нее чемоданчик и деньги. Я ей кричу через весь вагон: «Татка, заплати за билет!» А она мне кричит через весь вагон обратно: «А я думала, они нас так подвезут, без денег».
   Ой, смех!
   Она первый раз в таком большом городе.
   – А вы?
   – Я – во второй раз.
   – И больше нигде в «большом городе» не были?
   – Нет.
   – Однако как вы хорошо находите дорогу в темноте… все эти стежки, тропочки…
   – Я в темноте вижу, как кошка. – Она тихонько засмеялась. – Как кошка… Смотрите, я вас заведу куда-нибудь и брошу.
   – А я найду дорогу.
   – А ну-ка, скажите, где сейчас Зацепы?
   Я показал наугад рукой на черную кучу больших деревьев.
   – А вот и не угадали! – воскликнула она. – Правее! Она легонько положила руку на мое плечо и показала
   Другой рукой направление.
   – Придется вас провожать обратно.
   Она увидела впереди какую-то фигуру.
   – Эй, Степан Иваныч, пойдем со мной гулять! – закричала она общительно. – Пойдем со мной гулять, проведем человека!
   Степан Иванович, с бутылкой молока в руках, отказался.
   – Ну, я тебе припомню! – закричала Зина задорно. – Не приходи ко мне до хаты, выгоню!
   Это был приезжий учитель.
   Она просила еще нескольких, но все хотели спать, все отказывались.
   Наконец она сосватала мне уже возле самой своей хаты, в которой светился желтый огонь, какого-то дюжего парня. Он благополучно вывел меня к железной дороге.
   В деревне возле хат мелькали фигуры, горели папиросы, слышались в степи песни, пахло дымом и печеным хлебом. Лаяли собаки. Стучал двигатель мельницы.
   Была чудесная, звездная июльская деревенская ночь, полная таинственной тьмы и нежности.
   Пахло ореховой горечью сорняков.
   «Чудесный пацан» – наше время, наша жизнь!
   Ночи стали совсем летние, черные по-южному и звездные.
   На Украине называют Большую Медведицу – Воз.
   Узнавание звезд, разговоры о Вселенной.
   Много падающих звезд. По всем направлениям.
   Очень сильно пахнет в палисаднике маттиола.
   Сидим часов до двенадцати на скамеечке. Тепло, и комаров немного.
   Только что приехал из «Парижской коммуны» Петрусенко, помощник начполитотдела по комсомольской работе. Это молодой человек, низенький, плотный, в соломенной высокой шляпе с очень короткими полями.
   Иногда он ездит на велосипеде.
   У него жена известна своей ревностью и скверным характером. Он бы с ней давно разошелся, но боится. Есть ребенок.
   Она устраивает ему скандалы, часто выбегает во двор – нарочно с заплаканными глазами: дескать, посмотрите, люди добрые, какой у меня муж мерзавец.
   Иногда без всякого повода она проносится через двор в черном свистящем шелковом платье, в новых туфлях на высоких каблуках. Она грозится, что, если он ее бросит, убьет его и ребенка.
   Принципиально ни черта не делает: муж должен кормить.
   Петрусенко, тихий и скромный человек, молча несет свой крест.
   Он любит уезжать из дому в «Парижскую коммуну».
   Там он отдыхает.
   Я подозреваю, что он неравнодушен к Ганне Рыбалке. Он, по-моему, незаметно наружно, но очень глубоко переживает скандал с Ганной, который отнюдь не затих, а, наоборот, разгорается, вступает в новые фазы.
   Нынче он привез новые подробности и рассказывает их своим низким, по-украински жужжащим голосом: