Страница:
– Там новое дело. Новые сплетни. Какой-то человек, говорят, зашел в одиннадцать часов дня в клуню – в красный уголок, а там будто бы на кровати лежат в обнимку Ганна и Назаренко, и тут же за загородкой какой-то комсомолец все видел. Где он это, мог заметить? Главное – там никакой кровати нету.
– Положим, кровать есть, – сказал кто-то. – Там, в кутке, я сам видел, для отдыха.
– Ну, допустим, что есть кровать, – ну что они, дурные, что ли, чтоб этим заниматься? Днем? И главное – где? В червонном уголке. Что, у них хаты своей нема, что ли? Теперь пошли разговоры, сплетни. Это специально чтоб Ганну и Назаренко дискредитировать. Это работа Крота. Ему хочется скинуть Назаренко и самому стать головой коммуны. Крот – известный склочник. Мелкий человек. И главное – старик Назаренко держит сторону Крота, он осуждает этот брак.
На Ганну это сильно влияет. Она даже подалась немного, похудела, молчит. Но не уступает. И Назаренко тоже. Оба не сдаются. Вопрос стоит очень остро.
Это ли не тема, если хорошенько вдуматься?
В связи с выдачами крупных авансов муки (в счет трудодней) забавное явление. Все девушки и вдовы с большим количеством трудодней стали выгодными невестами. У некоторых есть по двести пятьдесят – триста трудодней. Уже многие лодыри и симулянты без трудодней подъезжают, женихаются.
А мужчин мало. Соблазн велик. Раньше жених спрашивал: «А есть у тебя корова?» А теперь: «А сколько у тебя трудодней?»
Трудодни – выгодное приданое.
Девушка, у которой триста трудодней, и женихи-лодыри.
Это ли не тема для веселой деревенской оперетки?
Колхозник стоял на току, чесал затылок:
– У меня двести сорок трудодней. Ничего. Но баба моя – работница никуда: у нее всего тридцать пять. Вот у других баб по сто пятьдесят трудодней. Коли б у моей бабы трудодней полтораста! Тогда вместе всех четыреста…
И он с завистью смотрел на приехавшую доярку, у которой было двести пятьдесят трудодней. Искренне жалел, что на ней нельзя жениться.
С ненавистью смотрел на свою неповоротливую и ленивую бабу и чесал пыльный затылок черным пальцем.
Зоя Васильевна букву «о» после «л» произносит очень мягко, с еле уловимым мягким знаком после «л», так что у нее получается вместо «о» «ё»: «лёжка, лёшадь, молёко».
Вероятно, это какой-то областной признак произношения, некий фонетический провинциализм.
Я часто встречал провинциалов с таким произношением.
Она так же мягка и провинциальна, как ее выговор.
Она и Розанов – полные противоположности. Как ни соединились, непонятно.
Она, по ее собственным словам, «больна современной советской литературой». У нее книжки, портреты, биографии, сборники.
Она знает о современных писателях, не видя их, гораздо лучше, чем, например, я, сталкивающийся с ними ежедневно.
У нее тяжелое положение. Она всюду следует за мужем, которым распоряжается партия.
Переезжая с места на место, с работы на работу, он е теряет колеи.
Ее же каждый переезд выбивает из колеи, она теряет работу.
Она окончила какие-то не то педагогические, не то библиотечные курсы, где-то заведовала библиотекой, устраивала выставки писателей, какие-то диаграммы, лозунги, картотеки.
Она любит свое дело, она очень современна.
Сейчас у нее очень острое положение.
Мужа послали начполитотдела в МТС в деревню. Он при деле. А она? Что должна делать она?
Ее хотели устроить при политотделе секретарем (техническим). Но Розанов против. Он очень щепетилен.
Она беспартийная. Я думаю, он ей не доверяет. Не доверяет именно потому, что она его жена. У нее же отнята возможность работы. Она не хочет опуститься, стать мужней женой, кухаркой. Для этого она слишком современна и эмансипирована. Однако самый ход жизни начинает ее втягивать в «болото», как она выражается.
Муж приезжает голодный, проделав на бричке сорок-пятьдесят километров. Надо его накормить, надо приготовить горячую воду, чтоб он помылся, побрился.
Это, конечно, почтенное дело, но все же – кухарка.
Она барахтается, не сдается, не хочет опуститься.
Она выписывает «Литературную газету», журналы.
Но «Литературная газета» часто пропадает на почте, журналы опаздывают, неаккуратно выходят. Она отстает от жизни.
Хозяйство начинает съедать время.
Чтоб не опуститься, она часто, по нескольку раз в день, моется, переодевается, шьет новые платья. Вот она появляется в дверях столовой в полосатом синем с белым спортивном платье «Динамо», в тапочках, с громадной прописной буквой «Д» на груди. Вот она бежит через двор к леднику, с ключами в руке, в пестром ситцевом сарафане. Вот она появляется вечером к чаю в халатике.
Сперва у нее были обширные планы деревенской деятельности: фотографировать ударников, выпускать стенгазеты, работать среди женщин, устраивать ясли.
Но фотоаппарат у нее сломанный. Она типичная растяпа-неудачница. Когда она снимает – это мучение: падает штатив, валятся кассеты: вечно она снимает, забыв вложить пластинку, или второй раз снимает на той же пластинке; от аппарата отскакивают какие-то винтики; не открывается объектив. Вечно она то «недодержала», то «передержала», то объект съемки не попал в кадр.
Розанова это бесит.
А она убеждает себя, что все эти неудачи случайны. За стенную газету она взялась горячо, но скоро надоело: никто не поддерживает, никто не дает заметок, нельзя же все самой.
Один раз ей удалось организовать эмтээсовских женщин. Первого мая. Они засадили перед домом садик. Расчистили двор от грязи, навоза. Посыпали садик песочком. Теперь тут растут жасмин, маттиола, кустик сирени, топольки.
Сделали над деревянной аркой светящуюся красную звезду.
– И вдруг, когда делали звезду, – говорит Зоя Васильевна, – я поймала себя на мысли: вот Первое мая, праздник, я хлопочу, стараюсь – и ото всего этого мне нет никакой радости. Что мне до этого всего? Зачем я стараюсь?
Она сказала это с мягкой горечью и очень откровенно.
Откровенность, правдивость – ее черта.
Теперь у нее новая мечта: поступить зимой учительницей в зацепскую семилетку, читать курс русской литературы.
Недавно она ходила в школу и взяла у заведующего программу. Несколько дней она с ней носилась. Теперь остыла. Из этого тоже ничего, наверное, не выйдет.
Она возится с детьми. Сейчас возится с котенком. У нее всегда несколько нелепые идеи. Сейчас она, например, убеждена, что котенка надо как-то особенно «приучать» к людям.
Она может вдруг вечером сорваться с места и с развевающимися подстриженными волосами помчаться к качелям:
– Товарищи, идемте качаться на качелях!
С ней никто не идет – все люди солидные.
Она, разбежавшись, одна вскакивает на доску и качается до головокружения, только в темноте мечется ее светлое платье.
То она может сесть на стул боком, уронить лицо и волосы на спинку. Так она и снята на одной карточке, которая стоит на письменном столе Розанова в овале: подбородок на спинке стула, обворожительная улыбка и волосы по плечам.
Это следы провинции. Но этого немного.
У них квартира из двух комнат с кухней.
Она сделала все, чтоб был уют. В спальне две опрятные кровати, на стене ружья, горка фибровых чемоданов, один на другом – от большого до самого малюсенького; на большом венецианском окне шторы.
В столовой Два письменных столика – его и ее.
На его столике – статуэтка Ленина, но не обычная, а куб и на нем голова: марксистская литература, три тома «Капитала» в папке, Энгельс, полный Ленин в двух изданиях и т. д.
Пепельница в виде раковины со спичечницей.
Фотография Зои Васильевны в деревянной выжженной рамке.
На ее столике – Маяковский, Безыменский, антология поэзии и т. д.
Обеденный стол всегда с букетом полевых цветов; занавески на окнах, стул-качалка, курительный столик, фотографии и картинки на стенах.
Все это дешевое и рыночное, но весь вид комнаты тем не менее не мещанский.
И на видном месте, почти на середине, как треножник некоего семейного алтаря, фотографический аппарат на расставленном штативе.
Когда-то в Ульяновске – литературный кружок, пестрая богема, местные Северянины, Блоки, Бальмонты.
Сама писала стихи, печальные – про осень, про дождь.
Сейчас над этим посмеивается. Вкус вырос. О своем романе с Розановым рассказывает так.
Служила на пехотных курсах библиотекаршей. Розанова прислали с каких-то курсов на культработу. Ей было семнадцать лет.
Он вошел в библиотеку и сразу сказал: «Этот лозунг, надо убрать». Был сердит и придирчив. Его не любили машинистки. Подойдет, скажет: «Ты мне перестукай сейчас же эту бумажку». – «Какое вы имеете право обращаться ко мне на „ты“? Я пойду жаловаться к комиссару». – «Ты мне, матушка, не нужна. Мне только нужно, чтобы ты мне переписала…»
– Я, – рассказывает Зоя Васильевна, – ему не подчинялась по положению, но он придирался. Но когда моя выставка работ Ленина вышла замечательно, он сказал: «Надо ее перенести в клуб. – А он заведовал клубом. – Очень хорошая выставка!»
Так и пошло.
Вот шестой год езжу за ним из города в город.
Заехали с фотографом в пятую бригаду, в ту самую, где видел женщин под дождем в первый приезд.
Они обедали в балочке возле колодца.
Только что кончили вязать за виндроуэром.
Я их тогда, в первый приезд, снял и обещал обязательно привезти снимок. Я его захватил с собой.
Они меня сразу узнали. Были очень тронуты, что я сдержал свое обещание. Обычно приезжают, обещают и забывают.
Окружили меня и рассматривали карточку. Тогда их было двадцать пять человек. Старуха с любопытством отыскивала в группе себя.
Теперь их было уже не двадцать пять, а сорок. Пятнадцать прибавилось – вернулись в бригаду, прослышав про хороший урожай.
Они были одеты чисто и даже нарядно.
Они были красные и загорелые.
Хорошо ели, были веселы и оживлены.
Кухарка, которая в прошлый раз ворчала больше всех, искала себя в группе и не находила. Она стояла с краю и е вышла.
Была очень недовольна, даже рассержена.
Она кричала:
– Снимите кухарку, снимите меня, как я варю борщ!
Одна из новоприбывших в бригаду пыталась пожаловаться, что у нее мало трудодней, но другие на нее напали: надо было раньше начинать работать.
Некоторые уже поговаривали о том, что нечего надевать, мало ситцу. А это уже хороший признак.
Та старуха, которая обещала умереть, стояла против меня, открыв рот с редкими, сточенными, но все же целыми зубами, и говорила:
– Не хочу умирать, хочу жить и наробыть богато трудодней.
Она это говорила, просительно улыбаясь, как будто бы был всемогущий бог.
Кухарка наступала на меня и требовала, чтобы ей выдавали мыло и чистый фартук.
Я сказал:
– А я здесь при чем? Возьми мою майку.
Она басом захохотала:
– На что мне твоя майка!
Они решили требовать у колхоза мыло и фартук для кухарки.
Настроение было боевое и веселое.
Разительная перемена.
Здесь раньше было громаднейшее имение помещика Русова.
Он был чудовищно богат.
Приезжал сюда раз в пятнадцать лет, а так постоянно жил за границей.
Всеми делами заворачивал его управляющий Дымов – человек широкий и красивый. Он жил в Писаревке.
Наша Семеновна в семнадцать лет стала его любовницей, «экономкой». Обыкновенная украинская история.
Очевидно, в молодости она была дьявольски красива. Она еще и сейчас довольно красива, а сейчас ей под пятьдесят.
Она что называется баба-огонь. Черна, подвижна, с острым глазом, соболиной бровью. Наверное, такие были киевские ведьмы.
С Дымовым она прижила двух дочерей.
Сначала он дал ей пятьсот рублей на хату. Потом она потребовала еще тысячу рублей. Он не дал. Начался суд. Суд прекратила революция.
Дымова убили махновцы.
Семеновна еще раньше вышла замуж за хорошего человека, железнодорожника. С ним, впрочем, она не живет.
Младшая дочь осталась при нем, в Днепропетровске.
Иногда она приезжает к матери.
Несмотря на свой возраст, Семеновна не может угомониться.
Уже на службе у Костина, месяц-два назад, у нее был роман с эмтээсовским бухгалтером, плюгавым и незаметным человеком. Она крепко держалась за эту последнюю любовь. Она подкармливала бухгалтера, стирала ему, всячески ублажала.
Бухгалтер жил внизу.
Она ходила к нему ночевать. Эта была почти официальная связь.
Вдруг бухгалтер стал крутить роман с некоей Надей, конторщицей из своей бухгалтерии.
Эта Надя считалась по всей МТС первой красавицей. Я ее видел. Ей лет двадцать – двадцать один. У нее небольшие черненькие глазки, провинциальный носик, гладко зачесанные, с узлом на затылке, волосы. Сложение довольно коровье.
Вследствие своей смазливости и аполитичности она была любимой мишенью для эмтээсовской стенной газеты.
Постоянно по ее адресу появлялись язвительные заметки с заголовками вроде: «О, эти черные глаза…» и т. п. Я сильно подозреваю, что их писали обманутые поклонники.
Одним словом, бухгалтер стал жить с Надей, о чем незамедлительно все узнали, а в том числе и Семеновна.
Тут проявился темперамент Семеновны во всей силе. Она закатила Наде посередине двора грандиозный скандал. Она поносила ее и бухгалтера с мастерством разъяренной Солохи.
Она называла ее мерзавкой, которая со всеми живет, и его мерзавцем, которому она носила хозяйские котлеты.
Она проявила столько же ревности, сколько и бесстыдства.
Подставив лестницу, она заглянула в комнату бухгалтера и видела все собственными глазами.
Носит на темной, некогда очень красивой, шее искусственный жемчуг.
Она отличная хозяйка и любит щегольнуть какой-нибудь фаршированной курицей, запеканкой, особенными кабачками. Ограниченные запасы провизии не дают ей развернуться. Она отлично шьет и подрабатывает этим. Однажды по случаю окончания ремонта сельскохозяйственных машин в столовой был устроен обед с пивом и танцами. Пришел гармонист и какой-то тип «свадебного пьяницы» с бубном.
Сначала никто не хотел танцевать – стеснялись.
А музыка так и подмывала.
Тогда из толпы, стоящей в дверях, вырвалась, очевидно, неожиданно для себя, Семеновна, прошлась круг и, смутившись, бросилась вон. Она, наверное, вспомнила свои годы.
Но по ее повадке, по тому, как она повела плечом, мигнула глазом, притопнула ногой, все почувствовали, какая это была баба!
К ней по очереди приезжали все ее дочери.
Сначала средняя – большая, толстая, но красивая, чертежница из Днепропетровска, честная жена своего мужа и мать восьмилетнего мальчика.
Затем старшая – сухая, худенькая блондинка с прелестным, кротким лицом и добродетельными глазами и все же чем-то похожая на мать, честная жена своего мужа, железнодорожного служащего, мать хорошенького мальчугана пяти лет.
И наконец, приехала младшая из Днепропетровска – подросток пятнадцати-шестнадцати лет, угловатая, тонкая, неловкая, крикливая до чертиков Валька, ученица седьмой группы школы второй ступени.
Она похожа на ведьму-подростка.
Она поет песни, – например, «Я девочка гулящая…» – бесится, врывается в комнаты с полевыми букетами.
Вместе с тем она страшно конфузится и, чтобы это скрыть, грубит.
Она на каждый вопрос испускает какой-то досадливый, кошачий, сердитый и страшно громкий вопль, вроде «ай-яй-мяу». Она громоподобно хлопает дверьми.
– Валька, что это у тебя с ногой?
– Нарыв на пальце.
– Это, наверное, от купания?
– Ай, что вы говорите! – И, сердито захлопнув дверь, уносится, гремя по лестнице.
У нее растут на руке бородавки. Она страдает. Я посоветовал ей поймать жабу, растолочь ее в порошок, выйти в новолунье в полночь во двор и посыпать бородавки.
Она очень серьезно слушала и готова была поверить, но вдруг, посмотрев на меня, в глаза, и поняв, что я шучу, сама улыбнулась, потом вспыхнула, окрысилась, крикнула свое «ай-яй-мяу».
– А ну вас, дядька! Вы всегда говорите глупости! – И, хлопнув дверью, умчалась во двор.
Годика через два-три это будет чертенок почище мамаши.
Появлялся дед. Семеновны отец.
Он сидел в кухне и обедал.
Это мощный, красивый, худощавый старик с длинной черно-седой бородой. Ему семьдесят с лишним. Но он на ходу прыгает с поезда, работает; недавно гостил у родственников в совхозе и поправился там на пуд.
Вот это порода!
Я был в Писаревке и видел запущенный барский сад и фундамент дома, где жил Дымов.
Старые, одичавшие груши, липы, кусты, душный шалаш. Сад спускается к реке. Река вся в очерете.
Весной она разливается, и здесь были огороды болгар; сейчас тут совхозные огороды. Семеновна постоянно вспоминает Писаревку. Цветы в Писаревке лучше всех цветов. Малина в Писаревке лучше всех малин. Все в Писаревке самое лучшее в мире.
А сад в Писаревке – куда там! Такого сада и на свете нигде нет!
Если в столовой случайно упомянут Писаревку, Семеновна тут как тут, уже стоит в дверях, сложив по-бабьи руки, и слушает, блестя своими чертовски живыми и страстными глазами. Видно, в Писаревке видала она счастье в жизни!
В одном из таборов окружили бабы. Кое-кто жаловался на еду. Но еда отличная. Это обычная повадка: может быть, больше дадут.
Пока бабы шумели, стоя возле черной, замасленной подводы с горючим, инструментом и запасными частями, опершись на дышло, смотрела на нас в упор желтоглазая, курносая, очень некрасивая, веснушчатая девушка.
Она улыбалась – буквально рот до ушей. У нее замечательные, ослепительные, «комсомольские» зубы.
Она вся черная, лоснящаяся от нефти, керосина, масла; в кепке.
Руки тоже совершенно черные, и только кругленькие
беленькие ноготки, обведенные трауром.
Это Ленка, трактористка из коммуны имени Ленина, которая послала ее к шевченковцам.
Она недоумевает, почему шумят женщины.
Ей абсолютно непонятен этот мир галдящих «индивидуальностей».
У нее на щеке ссадина.
– Кто это тебя так поцеловал, Леночка?
– Какой там! Нет времени целоваться. День и ночь в поле.
– Только поэтому?
– Я еще годика два подожду.
– Парней нет подходящих?
– Найдутся!
Год тому назад она не знала ни одной буквы. Сейчас грамотна, общительна, весела и даже, я бы сказал, кокетлива. Она радостно и пытливо болтала с нами и просила передать привет «нашему заместителю по комсомольским делам».
– Передайте ему вот такой привет! – и показала двумя ладонями размер небольшой коробочки.
1934 г.
Экспресс
Заметка
– Положим, кровать есть, – сказал кто-то. – Там, в кутке, я сам видел, для отдыха.
– Ну, допустим, что есть кровать, – ну что они, дурные, что ли, чтоб этим заниматься? Днем? И главное – где? В червонном уголке. Что, у них хаты своей нема, что ли? Теперь пошли разговоры, сплетни. Это специально чтоб Ганну и Назаренко дискредитировать. Это работа Крота. Ему хочется скинуть Назаренко и самому стать головой коммуны. Крот – известный склочник. Мелкий человек. И главное – старик Назаренко держит сторону Крота, он осуждает этот брак.
На Ганну это сильно влияет. Она даже подалась немного, похудела, молчит. Но не уступает. И Назаренко тоже. Оба не сдаются. Вопрос стоит очень остро.
Это ли не тема, если хорошенько вдуматься?
В связи с выдачами крупных авансов муки (в счет трудодней) забавное явление. Все девушки и вдовы с большим количеством трудодней стали выгодными невестами. У некоторых есть по двести пятьдесят – триста трудодней. Уже многие лодыри и симулянты без трудодней подъезжают, женихаются.
А мужчин мало. Соблазн велик. Раньше жених спрашивал: «А есть у тебя корова?» А теперь: «А сколько у тебя трудодней?»
Трудодни – выгодное приданое.
Девушка, у которой триста трудодней, и женихи-лодыри.
Это ли не тема для веселой деревенской оперетки?
Колхозник стоял на току, чесал затылок:
– У меня двести сорок трудодней. Ничего. Но баба моя – работница никуда: у нее всего тридцать пять. Вот у других баб по сто пятьдесят трудодней. Коли б у моей бабы трудодней полтораста! Тогда вместе всех четыреста…
И он с завистью смотрел на приехавшую доярку, у которой было двести пятьдесят трудодней. Искренне жалел, что на ней нельзя жениться.
С ненавистью смотрел на свою неповоротливую и ленивую бабу и чесал пыльный затылок черным пальцем.
Зоя Васильевна букву «о» после «л» произносит очень мягко, с еле уловимым мягким знаком после «л», так что у нее получается вместо «о» «ё»: «лёжка, лёшадь, молёко».
Вероятно, это какой-то областной признак произношения, некий фонетический провинциализм.
Я часто встречал провинциалов с таким произношением.
Она так же мягка и провинциальна, как ее выговор.
Она и Розанов – полные противоположности. Как ни соединились, непонятно.
Она, по ее собственным словам, «больна современной советской литературой». У нее книжки, портреты, биографии, сборники.
Она знает о современных писателях, не видя их, гораздо лучше, чем, например, я, сталкивающийся с ними ежедневно.
У нее тяжелое положение. Она всюду следует за мужем, которым распоряжается партия.
Переезжая с места на место, с работы на работу, он е теряет колеи.
Ее же каждый переезд выбивает из колеи, она теряет работу.
Она окончила какие-то не то педагогические, не то библиотечные курсы, где-то заведовала библиотекой, устраивала выставки писателей, какие-то диаграммы, лозунги, картотеки.
Она любит свое дело, она очень современна.
Сейчас у нее очень острое положение.
Мужа послали начполитотдела в МТС в деревню. Он при деле. А она? Что должна делать она?
Ее хотели устроить при политотделе секретарем (техническим). Но Розанов против. Он очень щепетилен.
Она беспартийная. Я думаю, он ей не доверяет. Не доверяет именно потому, что она его жена. У нее же отнята возможность работы. Она не хочет опуститься, стать мужней женой, кухаркой. Для этого она слишком современна и эмансипирована. Однако самый ход жизни начинает ее втягивать в «болото», как она выражается.
Муж приезжает голодный, проделав на бричке сорок-пятьдесят километров. Надо его накормить, надо приготовить горячую воду, чтоб он помылся, побрился.
Это, конечно, почтенное дело, но все же – кухарка.
Она барахтается, не сдается, не хочет опуститься.
Она выписывает «Литературную газету», журналы.
Но «Литературная газета» часто пропадает на почте, журналы опаздывают, неаккуратно выходят. Она отстает от жизни.
Хозяйство начинает съедать время.
Чтоб не опуститься, она часто, по нескольку раз в день, моется, переодевается, шьет новые платья. Вот она появляется в дверях столовой в полосатом синем с белым спортивном платье «Динамо», в тапочках, с громадной прописной буквой «Д» на груди. Вот она бежит через двор к леднику, с ключами в руке, в пестром ситцевом сарафане. Вот она появляется вечером к чаю в халатике.
Сперва у нее были обширные планы деревенской деятельности: фотографировать ударников, выпускать стенгазеты, работать среди женщин, устраивать ясли.
Но фотоаппарат у нее сломанный. Она типичная растяпа-неудачница. Когда она снимает – это мучение: падает штатив, валятся кассеты: вечно она снимает, забыв вложить пластинку, или второй раз снимает на той же пластинке; от аппарата отскакивают какие-то винтики; не открывается объектив. Вечно она то «недодержала», то «передержала», то объект съемки не попал в кадр.
Розанова это бесит.
А она убеждает себя, что все эти неудачи случайны. За стенную газету она взялась горячо, но скоро надоело: никто не поддерживает, никто не дает заметок, нельзя же все самой.
Один раз ей удалось организовать эмтээсовских женщин. Первого мая. Они засадили перед домом садик. Расчистили двор от грязи, навоза. Посыпали садик песочком. Теперь тут растут жасмин, маттиола, кустик сирени, топольки.
Сделали над деревянной аркой светящуюся красную звезду.
– И вдруг, когда делали звезду, – говорит Зоя Васильевна, – я поймала себя на мысли: вот Первое мая, праздник, я хлопочу, стараюсь – и ото всего этого мне нет никакой радости. Что мне до этого всего? Зачем я стараюсь?
Она сказала это с мягкой горечью и очень откровенно.
Откровенность, правдивость – ее черта.
Теперь у нее новая мечта: поступить зимой учительницей в зацепскую семилетку, читать курс русской литературы.
Недавно она ходила в школу и взяла у заведующего программу. Несколько дней она с ней носилась. Теперь остыла. Из этого тоже ничего, наверное, не выйдет.
Она возится с детьми. Сейчас возится с котенком. У нее всегда несколько нелепые идеи. Сейчас она, например, убеждена, что котенка надо как-то особенно «приучать» к людям.
Она может вдруг вечером сорваться с места и с развевающимися подстриженными волосами помчаться к качелям:
– Товарищи, идемте качаться на качелях!
С ней никто не идет – все люди солидные.
Она, разбежавшись, одна вскакивает на доску и качается до головокружения, только в темноте мечется ее светлое платье.
То она может сесть на стул боком, уронить лицо и волосы на спинку. Так она и снята на одной карточке, которая стоит на письменном столе Розанова в овале: подбородок на спинке стула, обворожительная улыбка и волосы по плечам.
Это следы провинции. Но этого немного.
У них квартира из двух комнат с кухней.
Она сделала все, чтоб был уют. В спальне две опрятные кровати, на стене ружья, горка фибровых чемоданов, один на другом – от большого до самого малюсенького; на большом венецианском окне шторы.
В столовой Два письменных столика – его и ее.
На его столике – статуэтка Ленина, но не обычная, а куб и на нем голова: марксистская литература, три тома «Капитала» в папке, Энгельс, полный Ленин в двух изданиях и т. д.
Пепельница в виде раковины со спичечницей.
Фотография Зои Васильевны в деревянной выжженной рамке.
На ее столике – Маяковский, Безыменский, антология поэзии и т. д.
Обеденный стол всегда с букетом полевых цветов; занавески на окнах, стул-качалка, курительный столик, фотографии и картинки на стенах.
Все это дешевое и рыночное, но весь вид комнаты тем не менее не мещанский.
И на видном месте, почти на середине, как треножник некоего семейного алтаря, фотографический аппарат на расставленном штативе.
Когда-то в Ульяновске – литературный кружок, пестрая богема, местные Северянины, Блоки, Бальмонты.
Сама писала стихи, печальные – про осень, про дождь.
Сейчас над этим посмеивается. Вкус вырос. О своем романе с Розановым рассказывает так.
Служила на пехотных курсах библиотекаршей. Розанова прислали с каких-то курсов на культработу. Ей было семнадцать лет.
Он вошел в библиотеку и сразу сказал: «Этот лозунг, надо убрать». Был сердит и придирчив. Его не любили машинистки. Подойдет, скажет: «Ты мне перестукай сейчас же эту бумажку». – «Какое вы имеете право обращаться ко мне на „ты“? Я пойду жаловаться к комиссару». – «Ты мне, матушка, не нужна. Мне только нужно, чтобы ты мне переписала…»
– Я, – рассказывает Зоя Васильевна, – ему не подчинялась по положению, но он придирался. Но когда моя выставка работ Ленина вышла замечательно, он сказал: «Надо ее перенести в клуб. – А он заведовал клубом. – Очень хорошая выставка!»
Так и пошло.
Вот шестой год езжу за ним из города в город.
Заехали с фотографом в пятую бригаду, в ту самую, где видел женщин под дождем в первый приезд.
Они обедали в балочке возле колодца.
Только что кончили вязать за виндроуэром.
Я их тогда, в первый приезд, снял и обещал обязательно привезти снимок. Я его захватил с собой.
Они меня сразу узнали. Были очень тронуты, что я сдержал свое обещание. Обычно приезжают, обещают и забывают.
Окружили меня и рассматривали карточку. Тогда их было двадцать пять человек. Старуха с любопытством отыскивала в группе себя.
Теперь их было уже не двадцать пять, а сорок. Пятнадцать прибавилось – вернулись в бригаду, прослышав про хороший урожай.
Они были одеты чисто и даже нарядно.
Они были красные и загорелые.
Хорошо ели, были веселы и оживлены.
Кухарка, которая в прошлый раз ворчала больше всех, искала себя в группе и не находила. Она стояла с краю и е вышла.
Была очень недовольна, даже рассержена.
Она кричала:
– Снимите кухарку, снимите меня, как я варю борщ!
Одна из новоприбывших в бригаду пыталась пожаловаться, что у нее мало трудодней, но другие на нее напали: надо было раньше начинать работать.
Некоторые уже поговаривали о том, что нечего надевать, мало ситцу. А это уже хороший признак.
Та старуха, которая обещала умереть, стояла против меня, открыв рот с редкими, сточенными, но все же целыми зубами, и говорила:
– Не хочу умирать, хочу жить и наробыть богато трудодней.
Она это говорила, просительно улыбаясь, как будто бы был всемогущий бог.
Кухарка наступала на меня и требовала, чтобы ей выдавали мыло и чистый фартук.
Я сказал:
– А я здесь при чем? Возьми мою майку.
Она басом захохотала:
– На что мне твоя майка!
Они решили требовать у колхоза мыло и фартук для кухарки.
Настроение было боевое и веселое.
Разительная перемена.
Здесь раньше было громаднейшее имение помещика Русова.
Он был чудовищно богат.
Приезжал сюда раз в пятнадцать лет, а так постоянно жил за границей.
Всеми делами заворачивал его управляющий Дымов – человек широкий и красивый. Он жил в Писаревке.
Наша Семеновна в семнадцать лет стала его любовницей, «экономкой». Обыкновенная украинская история.
Очевидно, в молодости она была дьявольски красива. Она еще и сейчас довольно красива, а сейчас ей под пятьдесят.
Она что называется баба-огонь. Черна, подвижна, с острым глазом, соболиной бровью. Наверное, такие были киевские ведьмы.
С Дымовым она прижила двух дочерей.
Сначала он дал ей пятьсот рублей на хату. Потом она потребовала еще тысячу рублей. Он не дал. Начался суд. Суд прекратила революция.
Дымова убили махновцы.
Семеновна еще раньше вышла замуж за хорошего человека, железнодорожника. С ним, впрочем, она не живет.
Младшая дочь осталась при нем, в Днепропетровске.
Иногда она приезжает к матери.
Несмотря на свой возраст, Семеновна не может угомониться.
Уже на службе у Костина, месяц-два назад, у нее был роман с эмтээсовским бухгалтером, плюгавым и незаметным человеком. Она крепко держалась за эту последнюю любовь. Она подкармливала бухгалтера, стирала ему, всячески ублажала.
Бухгалтер жил внизу.
Она ходила к нему ночевать. Эта была почти официальная связь.
Вдруг бухгалтер стал крутить роман с некоей Надей, конторщицей из своей бухгалтерии.
Эта Надя считалась по всей МТС первой красавицей. Я ее видел. Ей лет двадцать – двадцать один. У нее небольшие черненькие глазки, провинциальный носик, гладко зачесанные, с узлом на затылке, волосы. Сложение довольно коровье.
Вследствие своей смазливости и аполитичности она была любимой мишенью для эмтээсовской стенной газеты.
Постоянно по ее адресу появлялись язвительные заметки с заголовками вроде: «О, эти черные глаза…» и т. п. Я сильно подозреваю, что их писали обманутые поклонники.
Одним словом, бухгалтер стал жить с Надей, о чем незамедлительно все узнали, а в том числе и Семеновна.
Тут проявился темперамент Семеновны во всей силе. Она закатила Наде посередине двора грандиозный скандал. Она поносила ее и бухгалтера с мастерством разъяренной Солохи.
Она называла ее мерзавкой, которая со всеми живет, и его мерзавцем, которому она носила хозяйские котлеты.
Она проявила столько же ревности, сколько и бесстыдства.
Подставив лестницу, она заглянула в комнату бухгалтера и видела все собственными глазами.
Носит на темной, некогда очень красивой, шее искусственный жемчуг.
Она отличная хозяйка и любит щегольнуть какой-нибудь фаршированной курицей, запеканкой, особенными кабачками. Ограниченные запасы провизии не дают ей развернуться. Она отлично шьет и подрабатывает этим. Однажды по случаю окончания ремонта сельскохозяйственных машин в столовой был устроен обед с пивом и танцами. Пришел гармонист и какой-то тип «свадебного пьяницы» с бубном.
Сначала никто не хотел танцевать – стеснялись.
А музыка так и подмывала.
Тогда из толпы, стоящей в дверях, вырвалась, очевидно, неожиданно для себя, Семеновна, прошлась круг и, смутившись, бросилась вон. Она, наверное, вспомнила свои годы.
Но по ее повадке, по тому, как она повела плечом, мигнула глазом, притопнула ногой, все почувствовали, какая это была баба!
К ней по очереди приезжали все ее дочери.
Сначала средняя – большая, толстая, но красивая, чертежница из Днепропетровска, честная жена своего мужа и мать восьмилетнего мальчика.
Затем старшая – сухая, худенькая блондинка с прелестным, кротким лицом и добродетельными глазами и все же чем-то похожая на мать, честная жена своего мужа, железнодорожного служащего, мать хорошенького мальчугана пяти лет.
И наконец, приехала младшая из Днепропетровска – подросток пятнадцати-шестнадцати лет, угловатая, тонкая, неловкая, крикливая до чертиков Валька, ученица седьмой группы школы второй ступени.
Она похожа на ведьму-подростка.
Она поет песни, – например, «Я девочка гулящая…» – бесится, врывается в комнаты с полевыми букетами.
Вместе с тем она страшно конфузится и, чтобы это скрыть, грубит.
Она на каждый вопрос испускает какой-то досадливый, кошачий, сердитый и страшно громкий вопль, вроде «ай-яй-мяу». Она громоподобно хлопает дверьми.
– Валька, что это у тебя с ногой?
– Нарыв на пальце.
– Это, наверное, от купания?
– Ай, что вы говорите! – И, сердито захлопнув дверь, уносится, гремя по лестнице.
У нее растут на руке бородавки. Она страдает. Я посоветовал ей поймать жабу, растолочь ее в порошок, выйти в новолунье в полночь во двор и посыпать бородавки.
Она очень серьезно слушала и готова была поверить, но вдруг, посмотрев на меня, в глаза, и поняв, что я шучу, сама улыбнулась, потом вспыхнула, окрысилась, крикнула свое «ай-яй-мяу».
– А ну вас, дядька! Вы всегда говорите глупости! – И, хлопнув дверью, умчалась во двор.
Годика через два-три это будет чертенок почище мамаши.
Появлялся дед. Семеновны отец.
Он сидел в кухне и обедал.
Это мощный, красивый, худощавый старик с длинной черно-седой бородой. Ему семьдесят с лишним. Но он на ходу прыгает с поезда, работает; недавно гостил у родственников в совхозе и поправился там на пуд.
Вот это порода!
Я был в Писаревке и видел запущенный барский сад и фундамент дома, где жил Дымов.
Старые, одичавшие груши, липы, кусты, душный шалаш. Сад спускается к реке. Река вся в очерете.
Весной она разливается, и здесь были огороды болгар; сейчас тут совхозные огороды. Семеновна постоянно вспоминает Писаревку. Цветы в Писаревке лучше всех цветов. Малина в Писаревке лучше всех малин. Все в Писаревке самое лучшее в мире.
А сад в Писаревке – куда там! Такого сада и на свете нигде нет!
Если в столовой случайно упомянут Писаревку, Семеновна тут как тут, уже стоит в дверях, сложив по-бабьи руки, и слушает, блестя своими чертовски живыми и страстными глазами. Видно, в Писаревке видала она счастье в жизни!
В одном из таборов окружили бабы. Кое-кто жаловался на еду. Но еда отличная. Это обычная повадка: может быть, больше дадут.
Пока бабы шумели, стоя возле черной, замасленной подводы с горючим, инструментом и запасными частями, опершись на дышло, смотрела на нас в упор желтоглазая, курносая, очень некрасивая, веснушчатая девушка.
Она улыбалась – буквально рот до ушей. У нее замечательные, ослепительные, «комсомольские» зубы.
Она вся черная, лоснящаяся от нефти, керосина, масла; в кепке.
Руки тоже совершенно черные, и только кругленькие
беленькие ноготки, обведенные трауром.
Это Ленка, трактористка из коммуны имени Ленина, которая послала ее к шевченковцам.
Она недоумевает, почему шумят женщины.
Ей абсолютно непонятен этот мир галдящих «индивидуальностей».
У нее на щеке ссадина.
– Кто это тебя так поцеловал, Леночка?
– Какой там! Нет времени целоваться. День и ночь в поле.
– Только поэтому?
– Я еще годика два подожду.
– Парней нет подходящих?
– Найдутся!
Год тому назад она не знала ни одной буквы. Сейчас грамотна, общительна, весела и даже, я бы сказал, кокетлива. Она радостно и пытливо болтала с нами и просила передать привет «нашему заместителю по комсомольским делам».
– Передайте ему вот такой привет! – и показала двумя ладонями размер небольшой коробочки.
1934 г.
Экспресс
По длинному коридору спального вагона идет молодой человек в темно-синем комбинезоне. Он идет против движения экспресса. Его сильно мотает. В подошвы бьет линолеум. Молодого человека подбрасывает. Он хватается за окна, за двери. Он улыбается. У него широкое, простое лицо. Вокруг шеи обмотано розовое мохнатое полотенце. Он идет умываться.
Это – герой.
Навстречу ему несется взволнованный мир облаков и деревьев.
На крышах полустанков сидят ребятишки. Они машут руками. Под деревьями, по колено в некошеной траве, полной лютиков и незабудок, стоят в развевающихся юбках девушки. Они бросают в окна поезда охапки цветов. Движение экспресса срывает их и уносит из глаз.
Под железнодорожным мостом остановился трамвай. Он пуст. Пассажиры стоят наверху и смотрят в окна поезда. Фотолюбитель наводит свой дешевый аппарат.
Волнистая линия красноармейских голов подымается и опускается на протяжении трех минут, то есть в течение трех километров.
Длинное «ура» тянется во всю длину экспресса.
Внезапно в окно вагона с силой бьет такт оркестра, вырванный из марша наподобие ромашки, вырванной из огромного букета полевых цветов, качающегося на столике тесного купе.
Едут в ночи.
Ночью на станциях, при свете факелов, к поезду выходят толпы людей. Они несут цветы, торты, молоко, мед, Модели машин…
Днем на станциях, при свете солнца, к поезду выходят толпы людей: они несут цветы, хлеб, сало, рыбу, лозунги, сделанные на листах фанеры хитрой мозаикой огурцов и редиски, чудовищные коллекции минералов.
Все, чем богаты области Советского Союза от Владивостока до Москвы, все, чем могут гордиться рабочие, колхозники и пионеры, охотники, красноармейцы, поэты, артисты, железнодорожники, кустари, – всем этим переполнен легендарный экспресс челюскинцев. В вагон-ресторане на столах качаются шоколадные пароходы, жареные свиньи на противнях, крынки меда, горы калачей, конфет. В ведрах бьется живая стерлядь Оби – подарок новосибирцев.
В коридоре международного на полу стоит модель гигантского строгального станка Уралмаша – гордость его механического цеха.
На столике кипа местных газет, и в них стихи, стихи, стихи – огромный дар провинциальных поэтов. Под потолком качается модель самолета. В тамбур втаскивают ящики яблок. Бойкая частушка бродячих актеров, сунувших задорные лица в прорезь лубка, изображающего летящий аэроплан, несется вдогонку экспрессу с крыши станции.
Роскошная корзина алых и белых пионов, корзина, которой позавидовала бы оперная певица, качается на скамеечке против купе героев.
Маленькая, аккуратная книжечка – расписание следования челюскинского экспресса в пределах Пермской дороги. Виражи, бреющие полеты и мертвые петли, школа высшего пилотажа, – дар летчиков, сопровождающих своих кровных братьев по родине и ремеслу.
…Крошечная девочка в зеленой фуфаечке, которую осторожно держит в толстых руках большой, добродушный, простоволосый человек перед десятком кино– и фотоаппаратов на ступеньках вагона.
Это легендарная девятимесячная девочка Карина, родившаяся на борту «Челюскина», в Карском море, жившая в мешке на дрейфующей льдине и вывезенная с этой льдины на самолете героя.
Ребенок, которому принадлежит будущее, – весь этот прекрасный, замечательный, неописуемый мир.
…Первые эскадрильи, высланные навстречу героям их матерью – Москвой. И, наконец, Москва!
1934 г.
Это – герой.
Навстречу ему несется взволнованный мир облаков и деревьев.
На крышах полустанков сидят ребятишки. Они машут руками. Под деревьями, по колено в некошеной траве, полной лютиков и незабудок, стоят в развевающихся юбках девушки. Они бросают в окна поезда охапки цветов. Движение экспресса срывает их и уносит из глаз.
Под железнодорожным мостом остановился трамвай. Он пуст. Пассажиры стоят наверху и смотрят в окна поезда. Фотолюбитель наводит свой дешевый аппарат.
Волнистая линия красноармейских голов подымается и опускается на протяжении трех минут, то есть в течение трех километров.
Длинное «ура» тянется во всю длину экспресса.
Внезапно в окно вагона с силой бьет такт оркестра, вырванный из марша наподобие ромашки, вырванной из огромного букета полевых цветов, качающегося на столике тесного купе.
Едут в ночи.
Ночью на станциях, при свете факелов, к поезду выходят толпы людей. Они несут цветы, торты, молоко, мед, Модели машин…
Днем на станциях, при свете солнца, к поезду выходят толпы людей: они несут цветы, хлеб, сало, рыбу, лозунги, сделанные на листах фанеры хитрой мозаикой огурцов и редиски, чудовищные коллекции минералов.
Все, чем богаты области Советского Союза от Владивостока до Москвы, все, чем могут гордиться рабочие, колхозники и пионеры, охотники, красноармейцы, поэты, артисты, железнодорожники, кустари, – всем этим переполнен легендарный экспресс челюскинцев. В вагон-ресторане на столах качаются шоколадные пароходы, жареные свиньи на противнях, крынки меда, горы калачей, конфет. В ведрах бьется живая стерлядь Оби – подарок новосибирцев.
В коридоре международного на полу стоит модель гигантского строгального станка Уралмаша – гордость его механического цеха.
На столике кипа местных газет, и в них стихи, стихи, стихи – огромный дар провинциальных поэтов. Под потолком качается модель самолета. В тамбур втаскивают ящики яблок. Бойкая частушка бродячих актеров, сунувших задорные лица в прорезь лубка, изображающего летящий аэроплан, несется вдогонку экспрессу с крыши станции.
Роскошная корзина алых и белых пионов, корзина, которой позавидовала бы оперная певица, качается на скамеечке против купе героев.
Маленькая, аккуратная книжечка – расписание следования челюскинского экспресса в пределах Пермской дороги. Виражи, бреющие полеты и мертвые петли, школа высшего пилотажа, – дар летчиков, сопровождающих своих кровных братьев по родине и ремеслу.
…Крошечная девочка в зеленой фуфаечке, которую осторожно держит в толстых руках большой, добродушный, простоволосый человек перед десятком кино– и фотоаппаратов на ступеньках вагона.
Это легендарная девятимесячная девочка Карина, родившаяся на борту «Челюскина», в Карском море, жившая в мешке на дрейфующей льдине и вывезенная с этой льдины на самолете героя.
Ребенок, которому принадлежит будущее, – весь этот прекрасный, замечательный, неописуемый мир.
…Первые эскадрильи, высланные навстречу героям их матерью – Москвой. И, наконец, Москва!
1934 г.
Заметка
– До вас можно?
– Милости просим, милости просим!
И в переднюю входит маленькая женщина в новом манто с высоким котиковым воротником. Ее голова по-бабьи, до бровей, закутана в шелковый вязаный платок. Она порывисто снимает манто. Глядя исподлобья в зеркало, она обеими руками поправляет узел на подбородке, раскладывает по плечам длинную и нарядную бахрому платка и обдергивает малиновый вискозный джемпер. Он новенький, блестящий, еще не обносился. Затем она переходит в столовую, сразу же садится глубоко в угол дивана и, упрямо сжав небольшой крестьянский рот с жесткими, обветренными губами, долго сидит, не говоря ни слова, уставясь прямо перед собой в одну точку. Нежная краска глубокого внутреннего возбуждения лежит на ее небольшом, собранном лице с широким, круглым лбом. Видно, что она прилагает страшные усилия, чтобы скрыть возбуждение. Она сердится на себя за это возбуждение. Но ничего не может поделать.
Так в комнату внезапно входит Слава.
Чудесна судьба киевской крестьянки, комсомолки Марии Демченко.
Она сделала, по существу, очень простую и вместе с тем великую в этой простоте вещь: дала и сдержала свое ленинское, комсомольское слово.
Сейчас ее история известна всем.
В качестве одной из лучших ударниц района Мария Демченко была послана на Второй Всесоюзный съезд колхозников-ударников. Она приехала на съезд с цифрой 460.
460 центнеров сахарной свеклы с гектара. Принимая во внимание, что в то время по Союзу в среднем с гектара собирали не свыше ста центнеров, показатель Марии Демченко был очень велик. Но до приезда на съезд она даже не подозревала, что поставила всесоюзный рекорд. Она думала, что держит лишь первенство района. Оказалось, что в ее руках первенство Союза. Ее выбрали в президиум.
– Сколько вы намерены дать свеклы в следующем году? – спросили ее.
Мария Демченко смущенно замялась.
– Пятьсот дадите?
Она ответила не сразу. Минут пять она размышляла, прикидывала в уме, выйдет или не выйдет. Наконец она
решилась.
– Дам пятьсот, – сказала она сосредоточенно.
Она возвратилась со съезда в свой колхоз, принялась за дело и к следующей осени дала с гектара 523 центнера 70 килограммов отличнейшей свеклы. Вот и все
Просто?
На первый взгляд – проще простого.
Но так ли все просто и легко было на самом деле?
Свекла взошла хорошо. Чудесные зеленые листочки блестели на ясном майском солнце. И вдруг – бац! – заморозки. Никогда их не бывает в это время года на Украине. А тут – как нарочно.
– И, главное, представьте себе, еще мой участок оказался такой самый неудачный во всем колхозе, – бегло блеснув исподлобья глазами, зачастила Мария Демченко своим бойким, но мягким киевским говорком. – Он у нас так и называется «на гадючках». Такая низина. Там, наверное, колысь гадюки водились. И сейчас же, рядом, довольно высокий откос, а на откосе сосновый лес. Ну, вы знаете, по-пид лесом обыкновенно самый мороз, самое замерзает. Прямо-таки как нарочно. Ни у кого вокруг буряки не замерзают, а у меня мерзнут и мерзнут. Мы все, знаете, прямо-таки чуть с ума не сошли. Мы – это я и еще трое дивчат. Мое звено. Мерзнут буряки и мерзнут. Ну что ты скажешь!
Мария Демченко гневно покраснела при одном воспоминании об этом небывалом майском морозе, злобно сорвала с головы платок и стала им обмахиваться. Ее глаза заблестели.
– Вы знаете, я просто-таки не знала, что делать! Дала слово партии – и вдруг такой скандал! Ну, скажите мне за ради бога, могла я, когда давала это слово, ожидать такого скаженного мороза? Вы знаете, я чуть было от сраму не утопилась в речке. Ну, все-таки в конце концов решила: будь что будет, как-нибудь надо спасать бурячки. Я даже не знаю, как мне это в голову пришло – спасать бурячки дымом! Мы с дивчатами стали вокруг плантации солому палить. День и ночь жгли. На шаг от буряков не отходили.
– Милости просим, милости просим!
И в переднюю входит маленькая женщина в новом манто с высоким котиковым воротником. Ее голова по-бабьи, до бровей, закутана в шелковый вязаный платок. Она порывисто снимает манто. Глядя исподлобья в зеркало, она обеими руками поправляет узел на подбородке, раскладывает по плечам длинную и нарядную бахрому платка и обдергивает малиновый вискозный джемпер. Он новенький, блестящий, еще не обносился. Затем она переходит в столовую, сразу же садится глубоко в угол дивана и, упрямо сжав небольшой крестьянский рот с жесткими, обветренными губами, долго сидит, не говоря ни слова, уставясь прямо перед собой в одну точку. Нежная краска глубокого внутреннего возбуждения лежит на ее небольшом, собранном лице с широким, круглым лбом. Видно, что она прилагает страшные усилия, чтобы скрыть возбуждение. Она сердится на себя за это возбуждение. Но ничего не может поделать.
Так в комнату внезапно входит Слава.
Чудесна судьба киевской крестьянки, комсомолки Марии Демченко.
Она сделала, по существу, очень простую и вместе с тем великую в этой простоте вещь: дала и сдержала свое ленинское, комсомольское слово.
Сейчас ее история известна всем.
В качестве одной из лучших ударниц района Мария Демченко была послана на Второй Всесоюзный съезд колхозников-ударников. Она приехала на съезд с цифрой 460.
460 центнеров сахарной свеклы с гектара. Принимая во внимание, что в то время по Союзу в среднем с гектара собирали не свыше ста центнеров, показатель Марии Демченко был очень велик. Но до приезда на съезд она даже не подозревала, что поставила всесоюзный рекорд. Она думала, что держит лишь первенство района. Оказалось, что в ее руках первенство Союза. Ее выбрали в президиум.
– Сколько вы намерены дать свеклы в следующем году? – спросили ее.
Мария Демченко смущенно замялась.
– Пятьсот дадите?
Она ответила не сразу. Минут пять она размышляла, прикидывала в уме, выйдет или не выйдет. Наконец она
решилась.
– Дам пятьсот, – сказала она сосредоточенно.
Она возвратилась со съезда в свой колхоз, принялась за дело и к следующей осени дала с гектара 523 центнера 70 килограммов отличнейшей свеклы. Вот и все
Просто?
На первый взгляд – проще простого.
Но так ли все просто и легко было на самом деле?
Свекла взошла хорошо. Чудесные зеленые листочки блестели на ясном майском солнце. И вдруг – бац! – заморозки. Никогда их не бывает в это время года на Украине. А тут – как нарочно.
– И, главное, представьте себе, еще мой участок оказался такой самый неудачный во всем колхозе, – бегло блеснув исподлобья глазами, зачастила Мария Демченко своим бойким, но мягким киевским говорком. – Он у нас так и называется «на гадючках». Такая низина. Там, наверное, колысь гадюки водились. И сейчас же, рядом, довольно высокий откос, а на откосе сосновый лес. Ну, вы знаете, по-пид лесом обыкновенно самый мороз, самое замерзает. Прямо-таки как нарочно. Ни у кого вокруг буряки не замерзают, а у меня мерзнут и мерзнут. Мы все, знаете, прямо-таки чуть с ума не сошли. Мы – это я и еще трое дивчат. Мое звено. Мерзнут буряки и мерзнут. Ну что ты скажешь!
Мария Демченко гневно покраснела при одном воспоминании об этом небывалом майском морозе, злобно сорвала с головы платок и стала им обмахиваться. Ее глаза заблестели.
– Вы знаете, я просто-таки не знала, что делать! Дала слово партии – и вдруг такой скандал! Ну, скажите мне за ради бога, могла я, когда давала это слово, ожидать такого скаженного мороза? Вы знаете, я чуть было от сраму не утопилась в речке. Ну, все-таки в конце концов решила: будь что будет, как-нибудь надо спасать бурячки. Я даже не знаю, как мне это в голову пришло – спасать бурячки дымом! Мы с дивчатами стали вокруг плантации солому палить. День и ночь жгли. На шаг от буряков не отходили.