Страница:
Солнце пекло наши спины. Кожа внутри околышей фуражек была полна горячего пота. Проезжая мимо пристани, мы решили выкупаться. Стоя по горло в прохладной воде, я видел черепичные крыши сонного города и синеватые тучи, собирающиеся над ними. Мимо проплыл тяжелый баркас.
К пяти часам погода испортилась. Пошел парной дождик. Лошади скользили и падали на колени, всходя по мокрым сходням в вагоны.
Несколько эшелонов, прибывших утром, стояли на путях. До сих пор безлюдная, станция была переполнена проезжими красноармейцами. По перрону катили пулеметы. Армейские повозки и кухни превратили станционный сквер в базарную площадь. Шелуха подсолнухов и кабачковых семечек, плотно вбитая в черную землю гвоздатыми башмаками пехотинцев, дополняла сходство.
Всюду мелькали красные панталоны кавалеристов, банты на фуражках, матросские воротники, деревянные ящички маузеров, звезды, оружие и юбки красноармейских баб.
Командиры и политкомы подъезжали в реквизированных экипажах.
Член Реввоенсовета армии, луганский слесарь Клим Ворошилов, держал речь перед бойцами. Он стоял, дымящийся под дождем, на патронных ящиках, сложенных в штабеля на дебаркадере. Мгла митинга окружала его со всех сторон. Слова его были просты и голос сорван.
Ударила музыка. Толпа закричала. Заходящее солнце изнутри осветило истощенную тучу. Туча стала цвета клюквенного киселя с молоком.
Мы сели в вагоны. Поезд тронулся.
Солнце блистало красным леденцом на трубах уплывающего оркестра. Эшелон вырвался в поле. С открытой площадки упала привязанная за рога корова.
Часовой выстрелил в воздух. Комендант приказал не останавливаться. Корову проволокло километра полтора за поездом, прежде чем ее пестрая туша не скатилась под откос.
Яркие, свежие, вымытые дождем и дожелта отлакированные зарей, крутились вокруг эшелона поля. Бойцы сидели в дверях теплушек, свесив вниз босые, натертые обувью ноги. Гармоники и балалайки гремели по всему составу. Ветви украшали по случаю троицы вагоны. Перловые капли прошедшего дождя дрожали и катились по слегка привявшей листве белой акации и черемухи.
Поезд шибко летел в надвигавшуюся с востока темноту.
Это было ровно одиннадцать лет назад.
Много с тех пор утекло воды в Днепре. Алескандровск называется теперь Запорожьем. На днях из окна вагона, с высокой железнодорожной насыпи, я увидел и сразу узнал его гончарные крыши. Они ползли внизу, среди вишневых садов, медленно обгоняя друг друга и рябя вдали черепичной сплошью. Они напоминали Баварию. За ними не столько виднелась, сколько ощущалась большая вода.
Было яркое июньское утро. Ночью шел дождь. С поля дуло удивительным ветром.
Я бы ничуть не поразился, увидев вдруг под откосом убитую корову, – до такой степени был знаком мне этот пейзаж. Он навсегда врезался в память с той неистребимой ясностью, с какой до конца жизни запоминается стена, под которой в детстве копал перочинным ножиком ямку, или трава, по которой впервые шел в бой.
«Прошло одиннадцать лет, и ничего не изменилось с тех пор вокруг».
Так должен был бы написать я, если бы подчинялся традициям старого литературного жанра. Однако это совершенно невозможно. Эпоха разошлась со стилем. Старые формы не отвечают более объему и качеству нового содержания. Так же, как этот имеющий для меня одиннадцатилетнюю давность пейзаж не в состоянии был вместить в себя признаков нового своего назначения и места в мире.
Новое гранитное шоссе, стесненное старыми домиками, вместо того чтобы прямолинейно пересекать местность, принуждено было извиваться и корчиться, как рельс, вытащенный из пожара. Серые автобусы и легковые машины новейших выпусков и лучших марок бегали взад и вперед, салютуя друг другу молниеносными вспышками металлических частей. Они рвались вон из поля зрения и в конце концов вырывались, входя и выходя вон из пейзажа.
Мы обгоняли, и нас обгоняло множество длиннейших товарных составов.
Площадки и вагоны были гружены лесом, туфом, железом, цементом, песком, продовольствием.
Подобное движение бывает в ближайшем тылу очень важного участка военного фронта перед решительными операциями.
Местность все более походила на прифронтовую полосу. Гора вырытой почвы – светло-желтая насыпь фортификаций – пересекла ландшафт.
Она тянулась влево, пропадала среди домов и деревьев, вновь показывалась и опять пропадала. Это была строящаяся железнодорожная ветка. В последний раз она появилась очень далеко, и ее профиль резко возник на синеве третьего плана.
За ним высилось нечто неразборчиво-туманное, большое и до такой степени «выходящее вон» из знакомого пейзажа, что невольно являлось сомнение: да полно, здесь ли я был одиннадцать лет назад, не ошибся ли местом?
Там стояли в ряд смутные силуэты зданий. Они сливались в лиловый и длинный профиль некоего – скорей воображаемого, чем существующего – города, даже не города, а порта с его элеваторами, эстакадами, кранами, пакгаузами, маяками.
Мы издали огибали мираж, постепенно и крайне осторожно приближаясь к нему с фланга.
Иногда он, этот мираж, действительно пропадал, как бы рассыпался, но вскоре опять возникал с увеличенной ясностью.
Справа и слева открылся покрытый островами Днепр. Поезд взошел на мост. Железный шум ударил в гранитные берега. Броневое эхо встало во всю головокружительную высоту – от шибкой воды до переплетов моста, замелькавших, как рубашка тасуемых карт.
В левых окнах вагона, уже ничем не скрытая от глаз, от начала до конца развернулась поперек реки панорама строительства. Река была перегорожена, завалена, засыпана, заделана, замурована. Дерево, камень, земля, железо, цемент, наваленные и наложенные в кажущемся беспорядке между берегами, представляли черновой набросок гигантской плотины, над которой местами подымались белые султаны ползающих паровиков.
Впрочем, одна часть сооружения представлялась совершенно сделанной: это было семь узких пролетов высокой и светлой плотины, выведенной из левого берега до четверти реки.
Издали оба берега, насколько хватало зрения, казалось, кишели муравьиной жизнью и были засыпаны щепками.
Мелькнуло множество кранов, вагонов, зданий. Но всех подробностей невозможно было рассмотреть. Мост кончился. Правый берег закрыл картину.
Осталось только впечатление большого и необычного.
До того необычного для земледельческой России, что один из нас сказал, вцепившись руками в оконную раму:
– Н-да! Действительно… Вот тебе и Миргород! Вот тебе и вечера на хуторе близ Диканьки! Америка! Детройт!
Слово было найдено. Детройт! Индустриальный пейзаж. Так вот как она будет выглядеть, наша «избяная, кондовая, толстозадая», когда через несколько пятилеток покроется сетью таких «детройтов»!
Мы подъезжали к станции. Рабочие бараки, чистенькие, новые, с белыми односкатными крышами, на которых – лозунги о пятилетке, индустриализации, трудовой дисциплине.
На площадке молодежь в майках играла в футбол. Луга вокруг были покрыты бурьяном, распустившимся желтым цветом. Над лугами мерцали бабочки-капустницы.
Поезд остановился. Из открытых окон маленькой станции – дикого домика – слышались разнотонные звонки служебных телефонов и провинциально громкие голоса, настойчиво вызывающие телефонную барышню. Но в общем, вокруг было тихо, солнечно и безлюдно.
Автомобиль понес нас по дороге, мимо совсем молоденьких палисадов и бараков, которых оказалось гораздо больше, чем мы предполагали. Целый поселок. Но это были только самые отдаленные подступы к главному. Затем пронеслись склады продовольствия. Своими низкими крышами, обложенными дерном, своим уединением, будками сторожей и проволокой, окружавшей их, они напоминали пороховые погреба на лугу между военным городком и стрельбищным полем.
У пожарной части, мелькнувшей открытыми своими воротами и широкими окнами выставочного павильона нового стиля, стояли безукоризненно красные пожарные машины.
Широко и свободно разбитые всюду, где только можно, зеленые насаждения крутились, поворачиваясь радиусами аллей, и в шашечном порядке переставляли вокруг автомобиля молоденькие свои деревца. Как видно, здесь всюду происходила упорная, плановая борьба с пылью и песком. Деревья пересаживали десятками тысяч, некоторые старые деревья привозили на грузовиках вместе с почвой.
Мы свернули на шоссе и полетели мимо строящихся и уже выстроенных зданий, мимо штабелей кирпича, фундаментов, сваленных в кучи железных труб и батарей паро-водяного отопления.
Мы увидели очаровательный поселок красных аргентинских коттеджей с высокими, остроконечными крышами, с цветами в палисадниках, велосипедами у калиток, теннисом.
Тут жили иностранные инженеры. Они не хотели к нам ехать. Они боялись. Они требовали комфорта и уюта. Им предложили высказать свои пожелания и вкусы. Они остановились на уюте аргентинских коттеджей. Со сказочной быстротой в запорожской степи возник аргентинский поселок. Иностранцы развели руками.
Дома стали гуще и крупнее. Движение на шоссе – энергичнее. Мы приближались к центру города. Мелькнула внушительная фабрика-кухня – серое здание в стиле Корбюзье – стекло и железобетон, – и, круто повернув, машина остановилась возле трехэтажного дома «трестовского типа», с небольшой черной стеклянной дощечкой у входа: «Днепрострой».
По лестницам бегали работники управления. На стенах висели профсоюзные анонсы. Из открытых дверей слышалось щелканье ундервудов. Учреждение жило типичной будничной учрежденческой жизнью.
И из открытого окна кабинета главного инженера, кабинета, обставленного мощной, комфортабельной кожаной мебелью, выклеенного по стенам чертежами и планами (белое по синему), с полотенцем, висящим возле фаянсового умывальника, с газетами и отчетами, наваленными на столе, просторном, как теннисная площадка, – из открытого окна этого кабинета мы увидели молодой пыльный бульвар и за ним, совсем близко, могущественный хаос стройки, громоздящийся между двумя берегами совершенно подавленной реки.
Грохот, визг, шип, свист, скрежет наполняли всю ширину квадратного окна.
Два дощатых щита стояли над деревьями против дома – две громадные артиллерийские мишени, испещренные статистическими столбиками и цифрами. На одной доске было написано «правый берег», на другой – «левый берег».
Это были показатели соревнования двух берегов по бетонированию в кубометрах за май месяц, и, как явствовало из ежедневного графика, левый берег систематически отставал.
Сначала мы не успели рассмотреть деталей. Их подавило общее. Теперь детали глушили общее. Внимание было разбито вдребезги. Каждый миг его привлекали к себе тысячи мелочей. Мы сошли вниз.
Пологий берег, пыльный и горячий, сплошь заваленный строительным мусором, щепками, шпалами, гвоздями, бревнами, досками, рельсами, бочками, трубами, проводящими сжатый воздух, содрогался под тяжестью американских паровиков и механических железных площадок, бегущих во всех направлениях по наметанным на живую нитку подвижным путям. То и дело приходилось, услышав их короткий крик, шарахаться в сторону и, прижавшись к деревянным перилам, пропускать мимо себя облитые маслянистым кипятком туши, норовящие нас задеть стальным локтем или толкнуть литой тарелкой буфера.
В тени наскоро сколоченных бараков, заклеенных лозунгами и приказами, стояли баки с кипяченой водой.
Длинная шеренга автоматических, самоопрокидывающихся в любую сторону американских площадок, ожидающих своей очереди, стояла перед входом в гигантское, серое, деревянное, сараеподобное здание, принятое нами издали за элеватор.
Площадки были нагружены глыбами гранита. Оглушительный гул сотрясал изнутри стены. Земля ходила под ногами.
Каменная пыль, мелкая как мука, тонким туманом стояла вокруг здания, напоминавшего паровую мельницу.
Это, впрочем, и была мельница, только мельница, превращавшая глыбы гранита в щебень, – камнедробилка.
Мимо часового мы вошли внутрь. Визг и грохот стоял адский. Не слышно было собственного голоса.
Шаткая, деревянная, очень узкая лестница вела вниз, в прохладный подвал, вырубленный в скале.
Там стояла простая по форме, но непомерно большая по масштабу машина.
Представьте себе электрическую кофейную мельницу, такую самую, какие бывают в магазинах Чаеуправления, с двумя маховичками по бокам, но только увеличенную в несколько тысяч раз.
Чудовищные маховики с удивительной легкостью и эластичностью, с ног до головы обдавая большим ветром, кружились среди смятенного воздуха.
Циклопические приводные ремни с шелковым, порхающим шелестом улетали по диагонали так далеко вверх, что в конце перспективы – на тошнотворной высоте, на шкивах – казались уже не шире тесемки, в то время как вблизи, на маховике, шириной превосходили человека.
Автоматическая площадка опрокидывалась над пастью мельницы.
Куски днепровского гранита, каждый объемом с добрую четверть средней московской комнаты, нехотя ползли вниз, задерживались на краю, содрогались и, неуклюже переворачиваясь дикими своими гранями, вдруг ссыпались, как рафинад из кулька в сахарницу, в разинутую зубастую пасть прожорливой машины. Она медленно поглощала их, в строгом порядке хватая стальными челюстями, и со скрежетом размалывала.
Только каменная мука подымалась над кратером, заставляя чихать.
Равнодушный малый с засученными рукавами и в фартуке меланхолично кропил из шланга каменную мешанину, из которой редким золотым дождем сыпались искры, как с точильного камня.
Кроме этого меланхолического малого со шлангом и часового в дверях, никого больше не было видно вокруг. Гудели динамо, вырабатывая ток высокого напряжения.
Выйдя из камнедробилки, мы увидели с другой ее стороны три окошечка, из которых по желобам сыпался размолотый гранит трех сортов в площадки, равнодушно ожидающие своей очереди.
Карабкаясь по валким лестничкам и трапам, ежеминутно наклоняя голову и увертываясь от пролетающих внизу железных ящиков с бетоном, мы наконец взобрались на самую высшую точку строящейся плотины, примерно на середину Днепра.
Отсюда Днепр, весь обложенный решетчатыми деревянными рамами, напоминал древнюю Трою, осажденную современным человеком. Железные катапульты паровых кранов размахивали перед ней болтающимися на цепях тоннами камня и бетона.
Я увидел площадку, груженную этими гранитными снарядами. Каждая глыба весила несколько тонн. В гранит было вделано железное ушко. Поднятая за ушко краном, скала болталась над нами в небе, как сережка.
Глядя сверху вниз, мы испытывали головокружение. По обнаженному каменному дну Днепра ходили люди. Каждый сверху казался не больше обойного гвоздика.
Сочетание чудовищных архитектурных масштабов с человеческим ростом вызывало в воображении Гулливера, связанного лилипутами. Скрученный по рукам и ногам, с серыми волосами, привязанными к кольям, обставленный лестничками, по которым бегали крошечные победители, Днепр корчился, как Гулливер, тяжело дыша и бесплодно напрягая мускулы.
Архитектурные масштабы были так грандиозны, что те две с половиной тысячи рабочих, которые в данный момент работали на плотине, производили впечатление двух или трех десятков. Вообще людей почти нигде не было видно. Все строительство было механизировано.
Мы перешли с правого берега на левый. Взятый за горло человеком, Днепр бушевал и рвался через семь пролетов законченной части плотины. Он бурлил, плевался, протестовал, но ничего не помогало.
Никто на него не обращал внимания. Старик рыбак закидывал в мутную кипень свой бредень, и босой милиционер с фуражкой на затылке равнодушно шел через понтонный мост, неся на бечевке вязку красноперых лещей.
На левом берегу в скалах вырубали прямолинейный коридор шлюза. Гремели пневматические сверла, работающие сжатым воздухом.
Рабочий в парусине и очках, как зубной врач, стоял, напирая на рукоятку инструмента, похожего на стержень бормашины. Инструмент дрожал и подскакивал, сверля, как зуб, гремучий гранит породы. В высверленное дупло заложат патрон, прозвенит сигнальный колокол, люди шарахнутся в сторону, и циклопический осколок отскочит от массива.
Вечером мы снова поехали из Запорожья на Днепрострой. Автомобиль промчался по бывшей Соборной, ныне улице Энгельса, той самой, по которой некогда метался я в пыльном дивизионном экипаже, ища снаряжения для батареи. На улице было полно гуляющего народа. В будках горели разноцветные сиропы. Все это напоминало южный итальянский городок.
Мы вырвались на шоссе. Я узнал беленький домик школы, где стояла батарея. Деревья вокруг него сильно разрослись и возмужали. Очень чистая заря лежала перед нами розовой полосой. Светлые электрические созвездия висели в заре, множась и ярчая по мере нашего приближения. Вскоре весь горизонт сверкал электричеством, как бледная золотая россыпь. Мы въехали на мост.
– Вы едете на два метра под водой, – с улыбкой заметил инженер.
– Как это?
– Очень просто. Когда мы выстроим и закроем плотину, уровень Днепра подымется до этих пор.
– Это чудовищно… Невероятно! Мистика какая-то!
Проезжая по Кичкасу, мы видели каменные домики, освещенные парикмахерские, кооперативы. На автобусной остановке сидел на лавочке народ. Баба торговала кабачковыми семечками и леденцами. Все было тихо и мирно.
– Здесь вы тоже едете под водой, – с упрямой улыбкой заметил инженер. – Торопитесь рассматривать Кичкас: через год здесь будет дно.
– Как! А дома? А деревья?
– Дома куплены на снос, – это Днепрострою обошлось в семь миллионов, – а деревья мы выкопаем и пересадим повыше.
– Чудовищно!… Невероятно! Мистика!
– Но факт!
Заря погасла. Днепрострой сверкал грудами звезд, сведенных революцией с неба на землю.
1930 г.
Москва этим летом
Таков был мирный пейзаж Днепра и города Александровска, изображенный мною в той же походной тетради.
Бегут по желтой речке
Лиловые колечки
И тают за кормой.
На пристани, за баркой,
Куря, в рубахе яркой
Стоит мастеровой.
За ним светло и сонно
Блестит стекло вагона,
Как белый огонек.
А вдалеке, на горке,
Сквозь синий дым махорки
Скучает городок.
К пяти часам погода испортилась. Пошел парной дождик. Лошади скользили и падали на колени, всходя по мокрым сходням в вагоны.
Несколько эшелонов, прибывших утром, стояли на путях. До сих пор безлюдная, станция была переполнена проезжими красноармейцами. По перрону катили пулеметы. Армейские повозки и кухни превратили станционный сквер в базарную площадь. Шелуха подсолнухов и кабачковых семечек, плотно вбитая в черную землю гвоздатыми башмаками пехотинцев, дополняла сходство.
Всюду мелькали красные панталоны кавалеристов, банты на фуражках, матросские воротники, деревянные ящички маузеров, звезды, оружие и юбки красноармейских баб.
Командиры и политкомы подъезжали в реквизированных экипажах.
Член Реввоенсовета армии, луганский слесарь Клим Ворошилов, держал речь перед бойцами. Он стоял, дымящийся под дождем, на патронных ящиках, сложенных в штабеля на дебаркадере. Мгла митинга окружала его со всех сторон. Слова его были просты и голос сорван.
Ударила музыка. Толпа закричала. Заходящее солнце изнутри осветило истощенную тучу. Туча стала цвета клюквенного киселя с молоком.
Мы сели в вагоны. Поезд тронулся.
Солнце блистало красным леденцом на трубах уплывающего оркестра. Эшелон вырвался в поле. С открытой площадки упала привязанная за рога корова.
Часовой выстрелил в воздух. Комендант приказал не останавливаться. Корову проволокло километра полтора за поездом, прежде чем ее пестрая туша не скатилась под откос.
Яркие, свежие, вымытые дождем и дожелта отлакированные зарей, крутились вокруг эшелона поля. Бойцы сидели в дверях теплушек, свесив вниз босые, натертые обувью ноги. Гармоники и балалайки гремели по всему составу. Ветви украшали по случаю троицы вагоны. Перловые капли прошедшего дождя дрожали и катились по слегка привявшей листве белой акации и черемухи.
Поезд шибко летел в надвигавшуюся с востока темноту.
Это было ровно одиннадцать лет назад.
Много с тех пор утекло воды в Днепре. Алескандровск называется теперь Запорожьем. На днях из окна вагона, с высокой железнодорожной насыпи, я увидел и сразу узнал его гончарные крыши. Они ползли внизу, среди вишневых садов, медленно обгоняя друг друга и рябя вдали черепичной сплошью. Они напоминали Баварию. За ними не столько виднелась, сколько ощущалась большая вода.
Было яркое июньское утро. Ночью шел дождь. С поля дуло удивительным ветром.
Я бы ничуть не поразился, увидев вдруг под откосом убитую корову, – до такой степени был знаком мне этот пейзаж. Он навсегда врезался в память с той неистребимой ясностью, с какой до конца жизни запоминается стена, под которой в детстве копал перочинным ножиком ямку, или трава, по которой впервые шел в бой.
«Прошло одиннадцать лет, и ничего не изменилось с тех пор вокруг».
Так должен был бы написать я, если бы подчинялся традициям старого литературного жанра. Однако это совершенно невозможно. Эпоха разошлась со стилем. Старые формы не отвечают более объему и качеству нового содержания. Так же, как этот имеющий для меня одиннадцатилетнюю давность пейзаж не в состоянии был вместить в себя признаков нового своего назначения и места в мире.
Новое гранитное шоссе, стесненное старыми домиками, вместо того чтобы прямолинейно пересекать местность, принуждено было извиваться и корчиться, как рельс, вытащенный из пожара. Серые автобусы и легковые машины новейших выпусков и лучших марок бегали взад и вперед, салютуя друг другу молниеносными вспышками металлических частей. Они рвались вон из поля зрения и в конце концов вырывались, входя и выходя вон из пейзажа.
Мы обгоняли, и нас обгоняло множество длиннейших товарных составов.
Площадки и вагоны были гружены лесом, туфом, железом, цементом, песком, продовольствием.
Подобное движение бывает в ближайшем тылу очень важного участка военного фронта перед решительными операциями.
Местность все более походила на прифронтовую полосу. Гора вырытой почвы – светло-желтая насыпь фортификаций – пересекла ландшафт.
Она тянулась влево, пропадала среди домов и деревьев, вновь показывалась и опять пропадала. Это была строящаяся железнодорожная ветка. В последний раз она появилась очень далеко, и ее профиль резко возник на синеве третьего плана.
За ним высилось нечто неразборчиво-туманное, большое и до такой степени «выходящее вон» из знакомого пейзажа, что невольно являлось сомнение: да полно, здесь ли я был одиннадцать лет назад, не ошибся ли местом?
Там стояли в ряд смутные силуэты зданий. Они сливались в лиловый и длинный профиль некоего – скорей воображаемого, чем существующего – города, даже не города, а порта с его элеваторами, эстакадами, кранами, пакгаузами, маяками.
Мы издали огибали мираж, постепенно и крайне осторожно приближаясь к нему с фланга.
Иногда он, этот мираж, действительно пропадал, как бы рассыпался, но вскоре опять возникал с увеличенной ясностью.
Справа и слева открылся покрытый островами Днепр. Поезд взошел на мост. Железный шум ударил в гранитные берега. Броневое эхо встало во всю головокружительную высоту – от шибкой воды до переплетов моста, замелькавших, как рубашка тасуемых карт.
В левых окнах вагона, уже ничем не скрытая от глаз, от начала до конца развернулась поперек реки панорама строительства. Река была перегорожена, завалена, засыпана, заделана, замурована. Дерево, камень, земля, железо, цемент, наваленные и наложенные в кажущемся беспорядке между берегами, представляли черновой набросок гигантской плотины, над которой местами подымались белые султаны ползающих паровиков.
Впрочем, одна часть сооружения представлялась совершенно сделанной: это было семь узких пролетов высокой и светлой плотины, выведенной из левого берега до четверти реки.
Издали оба берега, насколько хватало зрения, казалось, кишели муравьиной жизнью и были засыпаны щепками.
Мелькнуло множество кранов, вагонов, зданий. Но всех подробностей невозможно было рассмотреть. Мост кончился. Правый берег закрыл картину.
Осталось только впечатление большого и необычного.
До того необычного для земледельческой России, что один из нас сказал, вцепившись руками в оконную раму:
– Н-да! Действительно… Вот тебе и Миргород! Вот тебе и вечера на хуторе близ Диканьки! Америка! Детройт!
Слово было найдено. Детройт! Индустриальный пейзаж. Так вот как она будет выглядеть, наша «избяная, кондовая, толстозадая», когда через несколько пятилеток покроется сетью таких «детройтов»!
Мы подъезжали к станции. Рабочие бараки, чистенькие, новые, с белыми односкатными крышами, на которых – лозунги о пятилетке, индустриализации, трудовой дисциплине.
На площадке молодежь в майках играла в футбол. Луга вокруг были покрыты бурьяном, распустившимся желтым цветом. Над лугами мерцали бабочки-капустницы.
Поезд остановился. Из открытых окон маленькой станции – дикого домика – слышались разнотонные звонки служебных телефонов и провинциально громкие голоса, настойчиво вызывающие телефонную барышню. Но в общем, вокруг было тихо, солнечно и безлюдно.
Автомобиль понес нас по дороге, мимо совсем молоденьких палисадов и бараков, которых оказалось гораздо больше, чем мы предполагали. Целый поселок. Но это были только самые отдаленные подступы к главному. Затем пронеслись склады продовольствия. Своими низкими крышами, обложенными дерном, своим уединением, будками сторожей и проволокой, окружавшей их, они напоминали пороховые погреба на лугу между военным городком и стрельбищным полем.
У пожарной части, мелькнувшей открытыми своими воротами и широкими окнами выставочного павильона нового стиля, стояли безукоризненно красные пожарные машины.
Широко и свободно разбитые всюду, где только можно, зеленые насаждения крутились, поворачиваясь радиусами аллей, и в шашечном порядке переставляли вокруг автомобиля молоденькие свои деревца. Как видно, здесь всюду происходила упорная, плановая борьба с пылью и песком. Деревья пересаживали десятками тысяч, некоторые старые деревья привозили на грузовиках вместе с почвой.
Мы свернули на шоссе и полетели мимо строящихся и уже выстроенных зданий, мимо штабелей кирпича, фундаментов, сваленных в кучи железных труб и батарей паро-водяного отопления.
Мы увидели очаровательный поселок красных аргентинских коттеджей с высокими, остроконечными крышами, с цветами в палисадниках, велосипедами у калиток, теннисом.
Тут жили иностранные инженеры. Они не хотели к нам ехать. Они боялись. Они требовали комфорта и уюта. Им предложили высказать свои пожелания и вкусы. Они остановились на уюте аргентинских коттеджей. Со сказочной быстротой в запорожской степи возник аргентинский поселок. Иностранцы развели руками.
Дома стали гуще и крупнее. Движение на шоссе – энергичнее. Мы приближались к центру города. Мелькнула внушительная фабрика-кухня – серое здание в стиле Корбюзье – стекло и железобетон, – и, круто повернув, машина остановилась возле трехэтажного дома «трестовского типа», с небольшой черной стеклянной дощечкой у входа: «Днепрострой».
По лестницам бегали работники управления. На стенах висели профсоюзные анонсы. Из открытых дверей слышалось щелканье ундервудов. Учреждение жило типичной будничной учрежденческой жизнью.
И из открытого окна кабинета главного инженера, кабинета, обставленного мощной, комфортабельной кожаной мебелью, выклеенного по стенам чертежами и планами (белое по синему), с полотенцем, висящим возле фаянсового умывальника, с газетами и отчетами, наваленными на столе, просторном, как теннисная площадка, – из открытого окна этого кабинета мы увидели молодой пыльный бульвар и за ним, совсем близко, могущественный хаос стройки, громоздящийся между двумя берегами совершенно подавленной реки.
Грохот, визг, шип, свист, скрежет наполняли всю ширину квадратного окна.
Два дощатых щита стояли над деревьями против дома – две громадные артиллерийские мишени, испещренные статистическими столбиками и цифрами. На одной доске было написано «правый берег», на другой – «левый берег».
Это были показатели соревнования двух берегов по бетонированию в кубометрах за май месяц, и, как явствовало из ежедневного графика, левый берег систематически отставал.
Сначала мы не успели рассмотреть деталей. Их подавило общее. Теперь детали глушили общее. Внимание было разбито вдребезги. Каждый миг его привлекали к себе тысячи мелочей. Мы сошли вниз.
Пологий берег, пыльный и горячий, сплошь заваленный строительным мусором, щепками, шпалами, гвоздями, бревнами, досками, рельсами, бочками, трубами, проводящими сжатый воздух, содрогался под тяжестью американских паровиков и механических железных площадок, бегущих во всех направлениях по наметанным на живую нитку подвижным путям. То и дело приходилось, услышав их короткий крик, шарахаться в сторону и, прижавшись к деревянным перилам, пропускать мимо себя облитые маслянистым кипятком туши, норовящие нас задеть стальным локтем или толкнуть литой тарелкой буфера.
В тени наскоро сколоченных бараков, заклеенных лозунгами и приказами, стояли баки с кипяченой водой.
Длинная шеренга автоматических, самоопрокидывающихся в любую сторону американских площадок, ожидающих своей очереди, стояла перед входом в гигантское, серое, деревянное, сараеподобное здание, принятое нами издали за элеватор.
Площадки были нагружены глыбами гранита. Оглушительный гул сотрясал изнутри стены. Земля ходила под ногами.
Каменная пыль, мелкая как мука, тонким туманом стояла вокруг здания, напоминавшего паровую мельницу.
Это, впрочем, и была мельница, только мельница, превращавшая глыбы гранита в щебень, – камнедробилка.
Мимо часового мы вошли внутрь. Визг и грохот стоял адский. Не слышно было собственного голоса.
Шаткая, деревянная, очень узкая лестница вела вниз, в прохладный подвал, вырубленный в скале.
Там стояла простая по форме, но непомерно большая по масштабу машина.
Представьте себе электрическую кофейную мельницу, такую самую, какие бывают в магазинах Чаеуправления, с двумя маховичками по бокам, но только увеличенную в несколько тысяч раз.
Чудовищные маховики с удивительной легкостью и эластичностью, с ног до головы обдавая большим ветром, кружились среди смятенного воздуха.
Циклопические приводные ремни с шелковым, порхающим шелестом улетали по диагонали так далеко вверх, что в конце перспективы – на тошнотворной высоте, на шкивах – казались уже не шире тесемки, в то время как вблизи, на маховике, шириной превосходили человека.
Автоматическая площадка опрокидывалась над пастью мельницы.
Куски днепровского гранита, каждый объемом с добрую четверть средней московской комнаты, нехотя ползли вниз, задерживались на краю, содрогались и, неуклюже переворачиваясь дикими своими гранями, вдруг ссыпались, как рафинад из кулька в сахарницу, в разинутую зубастую пасть прожорливой машины. Она медленно поглощала их, в строгом порядке хватая стальными челюстями, и со скрежетом размалывала.
Только каменная мука подымалась над кратером, заставляя чихать.
Равнодушный малый с засученными рукавами и в фартуке меланхолично кропил из шланга каменную мешанину, из которой редким золотым дождем сыпались искры, как с точильного камня.
Кроме этого меланхолического малого со шлангом и часового в дверях, никого больше не было видно вокруг. Гудели динамо, вырабатывая ток высокого напряжения.
Выйдя из камнедробилки, мы увидели с другой ее стороны три окошечка, из которых по желобам сыпался размолотый гранит трех сортов в площадки, равнодушно ожидающие своей очереди.
Карабкаясь по валким лестничкам и трапам, ежеминутно наклоняя голову и увертываясь от пролетающих внизу железных ящиков с бетоном, мы наконец взобрались на самую высшую точку строящейся плотины, примерно на середину Днепра.
Отсюда Днепр, весь обложенный решетчатыми деревянными рамами, напоминал древнюю Трою, осажденную современным человеком. Железные катапульты паровых кранов размахивали перед ней болтающимися на цепях тоннами камня и бетона.
Я увидел площадку, груженную этими гранитными снарядами. Каждая глыба весила несколько тонн. В гранит было вделано железное ушко. Поднятая за ушко краном, скала болталась над нами в небе, как сережка.
Глядя сверху вниз, мы испытывали головокружение. По обнаженному каменному дну Днепра ходили люди. Каждый сверху казался не больше обойного гвоздика.
Сочетание чудовищных архитектурных масштабов с человеческим ростом вызывало в воображении Гулливера, связанного лилипутами. Скрученный по рукам и ногам, с серыми волосами, привязанными к кольям, обставленный лестничками, по которым бегали крошечные победители, Днепр корчился, как Гулливер, тяжело дыша и бесплодно напрягая мускулы.
Архитектурные масштабы были так грандиозны, что те две с половиной тысячи рабочих, которые в данный момент работали на плотине, производили впечатление двух или трех десятков. Вообще людей почти нигде не было видно. Все строительство было механизировано.
Мы перешли с правого берега на левый. Взятый за горло человеком, Днепр бушевал и рвался через семь пролетов законченной части плотины. Он бурлил, плевался, протестовал, но ничего не помогало.
Никто на него не обращал внимания. Старик рыбак закидывал в мутную кипень свой бредень, и босой милиционер с фуражкой на затылке равнодушно шел через понтонный мост, неся на бечевке вязку красноперых лещей.
На левом берегу в скалах вырубали прямолинейный коридор шлюза. Гремели пневматические сверла, работающие сжатым воздухом.
Рабочий в парусине и очках, как зубной врач, стоял, напирая на рукоятку инструмента, похожего на стержень бормашины. Инструмент дрожал и подскакивал, сверля, как зуб, гремучий гранит породы. В высверленное дупло заложат патрон, прозвенит сигнальный колокол, люди шарахнутся в сторону, и циклопический осколок отскочит от массива.
Вечером мы снова поехали из Запорожья на Днепрострой. Автомобиль промчался по бывшей Соборной, ныне улице Энгельса, той самой, по которой некогда метался я в пыльном дивизионном экипаже, ища снаряжения для батареи. На улице было полно гуляющего народа. В будках горели разноцветные сиропы. Все это напоминало южный итальянский городок.
Мы вырвались на шоссе. Я узнал беленький домик школы, где стояла батарея. Деревья вокруг него сильно разрослись и возмужали. Очень чистая заря лежала перед нами розовой полосой. Светлые электрические созвездия висели в заре, множась и ярчая по мере нашего приближения. Вскоре весь горизонт сверкал электричеством, как бледная золотая россыпь. Мы въехали на мост.
– Вы едете на два метра под водой, – с улыбкой заметил инженер.
– Как это?
– Очень просто. Когда мы выстроим и закроем плотину, уровень Днепра подымется до этих пор.
– Это чудовищно… Невероятно! Мистика какая-то!
Проезжая по Кичкасу, мы видели каменные домики, освещенные парикмахерские, кооперативы. На автобусной остановке сидел на лавочке народ. Баба торговала кабачковыми семечками и леденцами. Все было тихо и мирно.
– Здесь вы тоже едете под водой, – с упрямой улыбкой заметил инженер. – Торопитесь рассматривать Кичкас: через год здесь будет дно.
– Как! А дома? А деревья?
– Дома куплены на снос, – это Днепрострою обошлось в семь миллионов, – а деревья мы выкопаем и пересадим повыше.
– Чудовищно!… Невероятно! Мистика!
– Но факт!
Заря погасла. Днепрострой сверкал грудами звезд, сведенных революцией с неба на землю.
1930 г.
Москва этим летом
Будущий романист, изучая материалы и роясь в архивах, быть может, наткнется на эти беглые заметки. Пускай они послужат ему «сырьем» и помогут найти колорит главы, относящейся к лету тысяча девятьсот тридцатого.
Этим летом мы жили в атмосфере растущих темпов.
Республика меняет лицо. Аграрная страна превращается в индустриальную. Всюду идут ломка, чистка, выкорчевывание, планировка, закладка, стройка.
Небывалое по размаху реконструктивное движение всего Союза отражается в каждом уголке моего бытия.
Я встаю утром и подхожу к окну. Двор заставлен штабелями кирпича. Вчера их не было. Вчера в мое окно заглядывали извозчичьи лошади. Пока кучера пили чай и водку, они стояли рядом, пролетка к пролетке, и жевали овес. Их торбы качались, как привязанные бороды халдейских мудрецов и звездочетов святочного балаганчика. Печально и обреченно они смотрели в мое окно, помахивая сухими хвостами. Это был типичный московский извозчичий двор – с трактиром, драками, голубями и свистками милиционеров.
Сегодня уже лошадей нет.
Солнце, отраженное яркими штабелями кирпича, наполняет мою комнату веселым желтовато-розовым сиянием стройки.
Дети роются в песке и палками барабанят по сорванной с фасада вывеске: «Номера „Волга“.
Что здесь будет?
Совершенно ясно – гараж.
Автомобили медленно, но верно вытесняют традиционного, ультранационального московского извозчика, и скоро вместо извозчичьих чайных и трактиров на углах будут изящные стеклянные павильоны и колонки для питания автомобилей бензином.
Их уже в Москве несколько, этих нарядных колонок-сосок…
«Знаменитые» русские, в частности московские, мостовые – злейший враг автомобиля.
Никакая, даже самая лучшая, самая дорогая, заграничная машина не может выдержать длительного мотания по корявому булыжнику, по ухабам и колдобинам расейских «авеню» и «стритов».
Нет, каковы слова: «ухабы», «колдобины», «выбоины»!…
Недаром извозчики сложили поговорку: «С горки на горку – барин даст на водку».
Надо полагать, что все части этого «расейского» афоризма скоро будут аннулированы и выведены из быта.
Во всяком случае, «барина» уже вывели. «Водку» тоже выведем. А что касается «с горки на горку», то с вышеупомянутыми «горками» идет самая беспощадная борьба.
Корявые московские мостовые решено в ближайшем будущем окончательно ликвидировать. Ликвидация начата. Начата широко и бурно.
Москва разбита на участки.
В некоторых местах прекращено движение.
Там улицы похожи на траншеи. По ночам идет бой.
Рабочие рассыпаются в цепь. Слышатся грохот и водянистый звон перетаскиваемого трамвайного рельса. Поют натужившиеся люди:
Ну-ка, разом, ну-ка, сразу, ну-ка, раз-з-зз!…
Нужно в промежутке между последним ночным и первым утренним трамваями переложить целый участок пути, Иногда – всю улицу. Таковы темпы.
И ослепительная, сверхлазурная звезда автогенной или электрической сварки лежит на вспаханной улице, бросая вокруг себя длинные радиальные тени людей.
К электрическим трамвайным проводам подвешены на медных крючках целые рампы с тысячесвечовыми лампочками.
Небо за вокзалами начинает наливаться морской водой зари. Заревой свет приливает с каждой минутой. Тысячесвечовые лампы сияют лучистыми елочными игрушками.
Ну-ка, разом, ну-ка, сразу, ну-ка, раз-з-ззз!…
Готово! Участок пути переложен.
Утро. Первый трамвай скрежещет по обновленным рельсам. Но вокруг рельсов нет мостовой. Выемка. Земля.
Горы вынутого булыжника лежат на тротуарах.
Тут будет асфальт или бетон.
Бегут газетчики. Гремят бидоны молочниц. У кооперативов останавливаются грузовики с хлебом. Над полуразобранной церковью – над колокольней, похожей на кулич со срезанной шапкой, – летит пассажирский самолет «Москва – Тифлис».
Москва проснулась.
У бульвара собралась толпа… Что такое?
– Мостят!
Великолепный «Рех Paver» – машина по бетонированию – ползет вдоль улиц, освещенных утренним солнцем. Фыркает напористый мотор. Стучат рычаги. Тонким туманом стоит мраморная пыль над толпой.
Булыжник на глазах у всех превращается в щебень; щебень выползает каменной кашей из машины и устилает гладким накатом улицу.
Ползет машина. Ползут из машины километры великолепного бетонного шоссе.
Километры новой Москвы!
Их уже много, этих километров. Мы и оглянуться не успели, как многие московские булыжные корявые мостовые («с горки на горку») превратились в гладкие, легкие, лаковые шоссе…
Иные улицы кроют гудроном.
Я видел небольшой трактор-каток марки «Шпрингерфельд-Буффало».
Часть улицы была, как бутерброд, намазана паюсной икрой гудроновой массы.
И по этому бутерброду разъезжал, трамбуя, красавец «Шпрингерфельд-Буффало».
Энергичный малый в сиреневой рубахе – галстук бабочкой – с засученными рукавами стоя управлял трактором. Мускулы на его загорелой руке были напряжены. Фетровая шляпа лихо сдвинута на затылок. Из длинной трубочки к серому московскому небу восходил голубоватый дымок английского табака. Он ловко переставлял рычаги, заставляя своего моторного коня то бросаться вперед, то пятиться назад, поворачивать, останавливаться.
Кучка любопытных – преимущественно девушки – разинув рты, с восторгом и трепетом следила за ловкими манипуляциями молодого американского инструктора, столь невозмутимо, четко и безошибочно разглаживавшего феодальные морщины на лице омоложенной революцией старушки Москвы.
Признаться, мне стало немножко досадно, что лавры общественного внимания пожинает иностранец.
Впрочем, через двадцать минут мой вполне простительный, немного наивный советский патриотизм был вполне удовлетворен на следующем углу, где работал другой «Буффало».
Там трактором управляла простецкая, нашенская, курносая девушка-комсомолка с алым платком, съехавшим набок и открывавшим русые кудряшки.
Не менее ловко, чем американский молодчик, девушка наша бросала своего моторного коня вперед, осаживала его, поворачивала, стопорила… Кучка любопытных – преимущественно парни – с разинутыми ртами глядели на девушку, на ее загорелую руку, на ее серьезно сдвинутые брови, плотно сжатый рот и веснушчатый, похожий на кукушечье яйцо, нос, покрытый мелкой росой пота.
Общий ремонт улиц временно превратил Москву в ад.
Трамвайные и автобусные маршруты меняются ежедневно, ежечасно.
Сесть на нужный вам трамвай так же трудно, как выиграть в лото. Вообще езда в трамвае сейчас похожа на игру в лото. Судьба наугад вынимает из серого мешка улицы смешанные ремонтом бочечки трамвайных номеров. Очень редко они совпадают с нумерованными картами таблиц, выставленных на остановках.
На табличке – 1, 34, 4, 6…
Судьба вынимает вам – Б, 8, 17, почему-то 45 (и чину такого нет!)…
Что касается такси, то временно забудьте об этом благодатном способе передвижения.
Этим летом мы жили в атмосфере растущих темпов.
Республика меняет лицо. Аграрная страна превращается в индустриальную. Всюду идут ломка, чистка, выкорчевывание, планировка, закладка, стройка.
Небывалое по размаху реконструктивное движение всего Союза отражается в каждом уголке моего бытия.
Я встаю утром и подхожу к окну. Двор заставлен штабелями кирпича. Вчера их не было. Вчера в мое окно заглядывали извозчичьи лошади. Пока кучера пили чай и водку, они стояли рядом, пролетка к пролетке, и жевали овес. Их торбы качались, как привязанные бороды халдейских мудрецов и звездочетов святочного балаганчика. Печально и обреченно они смотрели в мое окно, помахивая сухими хвостами. Это был типичный московский извозчичий двор – с трактиром, драками, голубями и свистками милиционеров.
Сегодня уже лошадей нет.
Солнце, отраженное яркими штабелями кирпича, наполняет мою комнату веселым желтовато-розовым сиянием стройки.
Дети роются в песке и палками барабанят по сорванной с фасада вывеске: «Номера „Волга“.
Что здесь будет?
Совершенно ясно – гараж.
Автомобили медленно, но верно вытесняют традиционного, ультранационального московского извозчика, и скоро вместо извозчичьих чайных и трактиров на углах будут изящные стеклянные павильоны и колонки для питания автомобилей бензином.
Их уже в Москве несколько, этих нарядных колонок-сосок…
«Знаменитые» русские, в частности московские, мостовые – злейший враг автомобиля.
Никакая, даже самая лучшая, самая дорогая, заграничная машина не может выдержать длительного мотания по корявому булыжнику, по ухабам и колдобинам расейских «авеню» и «стритов».
Нет, каковы слова: «ухабы», «колдобины», «выбоины»!…
Недаром извозчики сложили поговорку: «С горки на горку – барин даст на водку».
Надо полагать, что все части этого «расейского» афоризма скоро будут аннулированы и выведены из быта.
Во всяком случае, «барина» уже вывели. «Водку» тоже выведем. А что касается «с горки на горку», то с вышеупомянутыми «горками» идет самая беспощадная борьба.
Корявые московские мостовые решено в ближайшем будущем окончательно ликвидировать. Ликвидация начата. Начата широко и бурно.
Москва разбита на участки.
В некоторых местах прекращено движение.
Там улицы похожи на траншеи. По ночам идет бой.
Рабочие рассыпаются в цепь. Слышатся грохот и водянистый звон перетаскиваемого трамвайного рельса. Поют натужившиеся люди:
Ну-ка, разом, ну-ка, сразу, ну-ка, раз-з-зз!…
Нужно в промежутке между последним ночным и первым утренним трамваями переложить целый участок пути, Иногда – всю улицу. Таковы темпы.
И ослепительная, сверхлазурная звезда автогенной или электрической сварки лежит на вспаханной улице, бросая вокруг себя длинные радиальные тени людей.
К электрическим трамвайным проводам подвешены на медных крючках целые рампы с тысячесвечовыми лампочками.
Небо за вокзалами начинает наливаться морской водой зари. Заревой свет приливает с каждой минутой. Тысячесвечовые лампы сияют лучистыми елочными игрушками.
Ну-ка, разом, ну-ка, сразу, ну-ка, раз-з-ззз!…
Готово! Участок пути переложен.
Утро. Первый трамвай скрежещет по обновленным рельсам. Но вокруг рельсов нет мостовой. Выемка. Земля.
Горы вынутого булыжника лежат на тротуарах.
Тут будет асфальт или бетон.
Бегут газетчики. Гремят бидоны молочниц. У кооперативов останавливаются грузовики с хлебом. Над полуразобранной церковью – над колокольней, похожей на кулич со срезанной шапкой, – летит пассажирский самолет «Москва – Тифлис».
Москва проснулась.
У бульвара собралась толпа… Что такое?
– Мостят!
Великолепный «Рех Paver» – машина по бетонированию – ползет вдоль улиц, освещенных утренним солнцем. Фыркает напористый мотор. Стучат рычаги. Тонким туманом стоит мраморная пыль над толпой.
Булыжник на глазах у всех превращается в щебень; щебень выползает каменной кашей из машины и устилает гладким накатом улицу.
Ползет машина. Ползут из машины километры великолепного бетонного шоссе.
Километры новой Москвы!
Их уже много, этих километров. Мы и оглянуться не успели, как многие московские булыжные корявые мостовые («с горки на горку») превратились в гладкие, легкие, лаковые шоссе…
Иные улицы кроют гудроном.
Я видел небольшой трактор-каток марки «Шпрингерфельд-Буффало».
Часть улицы была, как бутерброд, намазана паюсной икрой гудроновой массы.
И по этому бутерброду разъезжал, трамбуя, красавец «Шпрингерфельд-Буффало».
Энергичный малый в сиреневой рубахе – галстук бабочкой – с засученными рукавами стоя управлял трактором. Мускулы на его загорелой руке были напряжены. Фетровая шляпа лихо сдвинута на затылок. Из длинной трубочки к серому московскому небу восходил голубоватый дымок английского табака. Он ловко переставлял рычаги, заставляя своего моторного коня то бросаться вперед, то пятиться назад, поворачивать, останавливаться.
Кучка любопытных – преимущественно девушки – разинув рты, с восторгом и трепетом следила за ловкими манипуляциями молодого американского инструктора, столь невозмутимо, четко и безошибочно разглаживавшего феодальные морщины на лице омоложенной революцией старушки Москвы.
Признаться, мне стало немножко досадно, что лавры общественного внимания пожинает иностранец.
Впрочем, через двадцать минут мой вполне простительный, немного наивный советский патриотизм был вполне удовлетворен на следующем углу, где работал другой «Буффало».
Там трактором управляла простецкая, нашенская, курносая девушка-комсомолка с алым платком, съехавшим набок и открывавшим русые кудряшки.
Не менее ловко, чем американский молодчик, девушка наша бросала своего моторного коня вперед, осаживала его, поворачивала, стопорила… Кучка любопытных – преимущественно парни – с разинутыми ртами глядели на девушку, на ее загорелую руку, на ее серьезно сдвинутые брови, плотно сжатый рот и веснушчатый, похожий на кукушечье яйцо, нос, покрытый мелкой росой пота.
Общий ремонт улиц временно превратил Москву в ад.
Трамвайные и автобусные маршруты меняются ежедневно, ежечасно.
Сесть на нужный вам трамвай так же трудно, как выиграть в лото. Вообще езда в трамвае сейчас похожа на игру в лото. Судьба наугад вынимает из серого мешка улицы смешанные ремонтом бочечки трамвайных номеров. Очень редко они совпадают с нумерованными картами таблиц, выставленных на остановках.
На табличке – 1, 34, 4, 6…
Судьба вынимает вам – Б, 8, 17, почему-то 45 (и чину такого нет!)…
Что касается такси, то временно забудьте об этом благодатном способе передвижения.