Мы видели грандиозный охотничий зал, устланный шкурами медведей, волков, лисиц. На длинных столах было разложено охотничье оружие – пистолеты, мушкетоны, кинжалы, современные штуцера, винтовки. На стенах висели во множестве рога оленей, лосей, кабаньи клыки. Кабаньи клыки были оправлены в золото, сложены попарно и висели на золотых цепочках на гвоздиках, как маленькие костяные хомутики. Под каждой парой клыков была надпись. Оказывается, все эти рога и клыки получили «Гран при» на какой-то аристократической охотничьей выставке в Париже. Тут же был устроен домашний тир, где на черном фоне виднелись белые зайцы и олени.
   Затем мы осмотрели рыцарский зал, полный рыцарских доспехов – шлемов, нагрудников, набедренников. Ряд рыцарей стояли вдоль белых стен, блестя тусклым серебром и золотом. Стояли целые рыцари-всадники со страусовыми перьями на решетчатых шлемах.
   Залы следовали за залами. Мы не осмотрели еще и четверти замка, как устали.
   – Сколько же всего здесь комнат? – спросил я управляющего.
   – Что-нибудь – сто двадцать, – ответил он с поклоном.
   – А сколько было у пана земли?
   Управляющий опять поклонился:
   – Что-нибудь – шестьдесят тысяч десятин.
   – А лесу?
   – Что-нибудь – пять тысяч десятин.
   А в это время в замке шла своя, привычная жизнь. Через залы проходили лакеи в узких пиджаках и в бачках. Шуршали юбки горничных.
   Мы торопились. У нас не было больше времени осматривать замок. Мы вышли. Управляющий довел нас до лестницы и сказал:
   – Должен вам доложить, что хотя князь и имеет шестьдесят тысяч земли и пять тысяч лесу, но, откровенно говоря, земля эта и лес не так уж хороши… Я не думаю, чтобы было целесообразно…
   Мы не дослушали его и вышли. Я не мог опомниться. Я, конечно, знал, что существуют в мире князья и майораты. Но как-то отвлеченно. Теперь же я увидел это воочию. Это произвело особенно подавляющее впечатление потому, что я видел чудовищную, ни с чем не сравнимую нищету крестьян, живущих вокруг этого замка. В течение нескольких столетий Радзивиллы буквально высасывали из крестьян все соки, для того чтобы построить, содержать, украшать этот проклятый замок, для того чтобы жить в этой роскоши, ездить в Париж, в Нью-Йорк, мотать деньги в Монте-Карло, держать автомобили, выписывать драгоценные духи, вина и наряды, сморкаться в носовые платки ценой в 2000 франков штука. «Что-нибудь – 60 тысяч десятин!» Ах, холуй! Я долго не мог успокоиться.
   Через некоторое время я посетил другой замок. Это был знаменитый замок князей Мирских в местечке Мир. Часто мне приходилось во время поездок по Западной Белоруссии видеть его издали. Иногда ночью мимо нас, на фоне лунного облачного неба, проплывал силуэт двух готических башен, над которыми летали тучи черных птиц. Замок Радзивиллов – пятнадцатого века. Замок Мирских – едва ли не тринадцатого. Он окружен высоким крепостным валом. Из ворот вот-вот, кажется, выедут закованные в сталь рыцари. Это – замок в духе Вальтера Скотта. На три четверти он разрушен. Зияют бойницы. Верх одной башни обвалился. На верху другой уцелел ржавый флюгер. Обвалившаяся штукатурка открывает большие кирпичи старинной кладки елочкой. Через рыцарские ворота, черные от копоти внутри, мы лихо въехали во двор замка на своей «эмочке». Мощеный двор был завален рухлядью. В стороне стоял грубый, очень старый дубовый стол – совершенно как из «Гугенотов».
   По углам разросся шиповник. Его коралловые ягоды и колючие ветви говорили моему воображению о спящей красавице. Крылья замка зияли дырами окон. Крыши давно не было. В середине корпуса, там, где некогда были залы и покои, теперь росли клены – лимонно-желтые, пунцовые, коричневые. Их ветви виднелись в амбразурах окон изнутри. Осенние клены жили во флигелях замка. Но центральная часть замка была цела. В ней до последнего времени жили хозяева.
   У входа стоял человек в подпоясанном пальто и с красной повязкой на рукаве – часовой рабочей гвардии. Я подошел к нему, поздоровался, предъявил свое удостоверение и попросил показать замок. Он прочел удостоверение, вернул его мне и попросил отойти на десять шагов от двери. Я подумал, что он шутит. Но он вдруг вскинул свою берданку… и щелкнул затвором. «Назад!» – закричал он. Я отошел и, стоя на почтительном расстоянии, стал уговаривать его пустить в замок. Он был непоколебим. Я сердился, доставал удостоверения, показывал на красную звезду на своей фуражке – он стоял как статуя, с берданкой наперевес. Он имел строжайший приказ не пропускать в замок никого без начальника рабочей гвардии. Я рассердился. Он вторично щелкнул затвором. Мне ничего не оставалось, как ехать в местечко за начальником рабочей гвардии.
   Начальник рабочей гвардии любезно провел меня мимо неумолимого часового в замок. Там не было ничего интересного. Те же картины, вазы, дорогая мебель, радиоприемник последнего выпуска, бильярд с шарами и брошенными киями.
   Я остановился возле библиотечных шкафов красного дерева, вделанных в стены. Здесь было множество старинных французских книг, среди них «Письма Мирабо», «История французской революции» Тьера и еще множество томов, имеющих отношение к истории французской революции. Это показалось мне примечательным. Последний польский феодал изучает историю французской революции. Как видно, мысли о революции неотступно преследовали князя. Замок разрушался, а он все думал, думал. Все об одном. О близкой расплате. О Людовике на плахе, о голове мадам Ролан…
   Мы вышли на свежий воздух. Часовой взглянул на меня смягченно. Я запомнил его фамилию: Мицкевич. Однофамилец великого польского поэта Адама Мицкевича, столяр Мицкевич из местечка Мир бдительно и неподкупно стоял на своем посту у бывшего замка князя Мирского.
 
   …Поезд шел из Белостока в Москву. Только что кончилось Народное Собрание Западной Белоруссии, навсегда отдавшее в руки трудового народа все богатства Радзивиллов, Мирских, Понятовских, Беков… В поезде ехала в Москву полномочная комиссия Народного Собрания Западной Белоруссии. Она ехала на внеочередную сессию Верховного Совета, с тем чтобы войти в великую семью советских народов. Был октябрь.
   Люди смотрели в окна на огненные леса, на свою освобожденную землю, на землю, которой никогда уже не будут владеть ни Радзивиллы, ни Мирские. Люди переживали свой первый Октябрь. И замки польских феодалов проплывали на горизонте, как смутные тени прошлого.
    1939 г.

В дни Отечественной войны

Концерт перед боем
   Она только что приехала с фронта. Через четыре дня она снова уезжает на фронт. Мы сидим в ее номере в гостинице «Москва». За окном громадные дома и асфальтовые перекрестки московского центра. Мчатся закамуфлированные машины, рассыпают искры трамваи и троллейбусы. Торопятся пешеходы. Серый весенний деловой московский денек.
   Она еще полна фронтовых впечатлений.
   Это известная исполнительница русских народных песен Лидия Русланова. На ней скромное коричневое платье. Волосы просто и гладко убраны. Лицо чисто русское, крестьянское. Она и есть крестьянка-мордовка.
   Почти с первых же дней войны она разъезжает по частям героической Красной Армии, выступая перед бойцами. Она ездит с маленькой труппой, в которую входят фокусник, баянист, скрипач, конферансье.
   Где только они не побывали! И на юге, и на юго-западе, и на севере! Они дали сотни концертов.
   Красная Армия необыкновенно любит и ценит искусство.
   Вкус к искусству – в крови русского народа. Ничто так не поднимает его дух, как искусство. Музыка, пение, литература, поэзия – верные друзья русского народа.
   Множество актерских бригад, созданных Комитетом по делам искусств и концертно-эстрадным объединением, беспрерывно посещает части действующей армии. Их работа огромна. Можно сказать, что за время войны такие бригады дали на передовых позициях десятки тысяч концертов. И это не будет преувеличением.
   – Ну, как вам съездилось, Лидия Андреевна? – спрашиваю я.
   – Замечательно! – с воодушевлением отвечает она.
   И конечно, следующий же мой вопрос:
   – Как дела на фронте?
   – Бьем врага, – коротко говорит Лидия Русланова. – Упорно, ежедневно.
   Ее глаза светятся уверенностью в победе.
   Она охотно рассказывает о своей поездке. Особенное впечатление производит ее рассказ о концерте в трехстах метрах от линии огня, данном за тридцать минут до атаки на укрепленный пункт N. И перед моими глазами возникает незабываемая, волнующая картина.
   Лес. В лесу еще сыро. Маленький, разбитый снарядами и полусожженный домик лесника. Совсем недалеко идет бой – артиллерийская подготовка. Осколки срезают сучья деревьев. Прямо на земле стоит Лидия Русланова. На пенечке сидит ее аккомпаниатор с гармоникой. На певице мордовский яркий сарафан, лапти. На голове цветной платок – по алому полю зеленые розы. И что-то желтое, что-то ультрамариновое. На шее бусы. Она поет. Ее окружает сто или полтораста бойцов. Это пехотинцы. Они в маскировочных костюмах. Их лица черны, как у марокканцев. На шее автоматы. Они только что вышли из боя и через тридцать минут снова должны идти в атаку. Это концерт перед боем.
   Горят яркие краски народного костюма Лидии Руслановой. Летит над лесом широкая русская песня. Звуки чистого и сильного голоса смешиваются с взрывами и свистом вражеских мин, летящих через голову.
   Бойцы как зачарованные слушают любимую песню.
   Рядом западная дорога, по которой идут транспорты, автомобили, сани, походная кухня, и вот, услышав голос певицы, один за другим люди и машины сворачивают к домику лесничего.
   Лидия Русланова поет уже перед громадной толпой.
   Вот она кончила.
   Молодой боец подходит к певице.
   Он говорит:
   – Видишь, какие мы чумазые после боя. Но песней своей ты нас умыла, как мать умывает своих детей. Спасибо. Сердце оттаяло. Спой еще.
   И она поет. Поет широкую, чудесную русскую песню:
 
Вот мчится тройка удалая
Вдоль по дороге столбовой.
И колокольчик, дар Валдая,
Звенит уныло под дугой…
 
   Но подана команда. Бойцы уходят в лес. Через минуту лес содрогается от сплошного треска автоматов. Началась атака. Вдохновленные песней, бойцы стремительно атакуют противника. Несется отдаленное «ура».
   А к певице уже подходит хирург. Он просит певицу спеть раненому лейтенанту, которого везут в санбат.
   Певица идет к раненому. На носилках лежит тяжело раненный лейтенант. Голова забинтована. Виден только один голубой блестящий глаз. Рот запекся. Лейтенанту трудно говорить. Но поворот его забинтованной головы и голубой глаз выражают просьбу: «Спойте!»
   Она ласково наклоняется над ним. Тихо говорит:
   – Может быть, вам тяжело будет слушать? Может быть, это вредно?
   Губы лейтенанта шевелятся. Он еле слышно говорит:
   – Нет, пожалуйста. Спойте. Для меня это будет лучшее лекарство.
   И она поет. Поет тихо, как мать над постелью больного сына. Она поет:
 
   Ах ты, степь широкая, степь раздольная.
   Ой да Волга-матушка, Волга вольная…
 
   И радостно блестит голубой глаз лейтенанта, и рука его благодарно жмет руку певицы.
   Где только не выступают фронтовые артисты!
   В хлевах, в банях, в избах, в лесах, в окопах, в блиндажах. Они живут трудной и славной фронтовой жизнью. Они делят с армией все. И армия их обожает – от рядового до генерала.
   Пехотинцы несут им свои котелки с огненным борщом, танкисты предлагают им свой паек – сто граммов водки. Казаки заботливо кутают их в свои черные косматые бурки и яркие, алые и синие башлыки.
   С песней, с широкой русской песней идет армия в бой. И побеждает.
    1942 г.
Партизан
   Он начальник партизанского отряда. Его называют «товарищ Н». Это – высокий, стройный, интеллигентный человек в опрятном, полувоенном костюме с небольшим пистолетом на поясе. Он чисто выбрит. В его волосах сбоку заметна небольшая седина. Глаза добрые, но вместе с тем очень твердые и спокойные. Под глазами несколько мелких морщин, свидетельствующих о бессонных ночах и постоянном душевном и физическом напряжении. Все его движения очень точны и целесообразны. В них нет ничего лишнего. Поэтому его движения, я бы даже сказал, изящны. Ноги небольшие, в хороших хромовых сапогах. Руки с длинными пальцами. Он по профессии инженер.
   – Что же вас, собственно, интересует? – сказал он, краем глаза взглянув на большие часы-браслет с фосфорными стрелками. Я понял, что у него мало времени.
   – Я хотел бы вам задать один вопрос.
   – Пожалуйста.
   – Часто приходится читать такую примерно фразу: «Партизаны пустили под откос немецкий поезд». Очень скупо. Что это значит в подробностях? Как это делается?
   – Как это делается? В подробностях? – сказал товарищ Н. – Хорошо. Я вам постараюсь рассказать об этом в подробностях.
   Он утомленно улыбнулся.
   – Делается это так, – сказал он. – Вот, например, припоминаю один конкретный случай из практики нашего отряда. Это было зимой, в очень глубоком тылу немецкой армии. Наша разведка донесла, что по железной дороге в восемь часов вечера прошел неприятельский эшелон. Мне была хорошо известна немецкая пунктуальность. Имелись все основания предполагать, что и завтра тоже ровно в восемь часов вечера пройдет эшелон.
   Мы установили наблюдение. Действительно, назавтра, ровно в восемь часов вечера, прошел эшелон. Несколько вечеров сряду мы наблюдали за дорогой. И каждый вечер ровно в восемь часов немецкий эшелон проходил мимо нас. Сомнения быть не могло.
   Мы стали готовиться. Мы подвезли на подводах из лесу, из тайных складов нашего отряда, мины. Это были не электрические мины, взрывающиеся автоматически, от замыкания тока. Такие мины были нам непригодны. Если бы мы употребили электрические мины, то взорвался бы только один паровоз. А нам требовалось взорвать и пустить под откос весь состав. Это можно было сделать, только употребив мины механические, то есть такие, которые можно взорвать все одновременно и именно в нужный момент.
   Самое трудное было заложить мины под рельсы. Для этого, во-первых, требовалось время, во-вторых, необходимо было определить длину состава, для того чтобы взорвались все вагоны. Приблизительная длина эшелона была нами разведана – пятьдесят вагонов. Мы заложили две мины на расстоянии пятидесяти вагонов одну от другой; первая предназначалась для паровоза, вторая – для последнего вагона. В промежутке мы заложили равномерно еще десятка два мин.
   Мы работали всю ночь. Работа была очень трудная. Несколько раз мимо нас проезжал немецкий разъезд. Но, к счастью, ночь была очень темная. Мы не курили, не разговаривали. Мы не могли произвести ни одного неосторожного звука. Это чертовски утомительно, особенно если принять во внимание, что почва промерзла на метр и тверда, как гранит.
   Весь день мы прятались в лесу. В семь часов вечера мы были уже на месте.
   Мы вырыли в кювете небольшую ямку. Мы провели к этой ямке от каждой мины длинный шнурок, который стоило только дернуть, чтобы мина взорвалась. Весь секрет успеха заключался в том, чтобы как раз в тот момент, когда паровоз будет над первой миной, а хвостовой вагон над последней, дернуть сразу за все шнурки.
   Мы спрятались и стали ждать. Ночь была черна. Проехал немецкий разъезд. Он проехал очень близко. Мы слышали дыхание лошадей и немецкую речь. Мы замерли. Разъезд нас не заметил.
   Без двадцати минут восемь рельсы вдруг загудели. Неужели поезд? Неужели аккуратные немцы вышли из графика? Я взялся за свои веревочки и прижался к земле, каждый миг готовый рвануть их. Я едва не произвел взрыва. Но в последнюю секунду опомнился. Это был не поезд. Мимо нас промчалась моторная дрезина с фонарями. Она осматривала путь.
   Малейшая неаккуратность в нашей работе могла сорвать все наше предприятие. Но работа была сделана чисто. Все следы были аккуратно посыпаны снежком. Дрезина промчалась мимо, не остановившись. Она обдала нас ветром.
   Ух, гора с плеч! Теперь скоро должен был появиться поезд. Напряжение дошло до крайнего предела. Мы прислушивались к тишине ночи, мы всматривались в темноту до боли глаз. В том, что поезд появится ровно в восемь часов, мы не сомневались. Нас волновал другой вопрос: какой это будет поезд?
   А это было для нас далеко не все равно. От того, какой это будет поезд, зависела наша жизнь. Поезд мог быть с продовольствием или снаряжением. Тогда ничего. Поезд мог быть воинский, с солдатами. Тогда тоже ничего. Но поезд мог быть с боеприпасами, то есть нагруженный снарядами и взрывчатыми материалами. Тогда неизбежная смерть. Все будут убиты чудовищным взрывом. В этом не могло быть никакого сомнения.
   И вот мы смотрели вдаль и прислушивались. Ровно в восемь часов послышался шум поезда. Поезд шел с потушенными огнями. Но кто его знает, какой это поезд – воинский, продовольственный или с боеприпасами? Что он нам нес – жизнь или смерть? Впрочем, в тот момент – могу поручиться – никто из нас не думал о смерти. Все думали только об одном: как бы поаккуратнее взорвать мины – не раньше и не позже, чем паровоз станет на головную мину.
   Темная масса паровоза приблизилась. Вот он уже, постукивая на стыках, прошел по всем минам. Вот он уже над головной миной. Из поддувала сыпались угольки. Они освещали розовым светом снег.
   Время. Пора. Я изо всех сил дергаю за систему своих веревочек. Я дернул с такой силой, что у меня заболело плечо. И в тот же миг раздался взрыв. Это был, доложу я вам, настоящий партизанский взрыв первого сорта. Тендер встал на дыбы и наскочил на паровоз. Тендер и паровоз поднялись в виде громадной буквы «А». Скрежет железа, лязг, треск дерева, звон стекол, огонь, дым, ад… Вагоны катились под откос боком, как консервные коробки. И затем – минутная тишина, минутное оцепенение. Сердце радостно билось в груди. Живы! Поезд взорван! Задание выполнено!
   Через минуту молчания начались крики, стоны, истерический смех, беспорядочная стрельба из автоматов. Мы не совсем точно определили длину состава. Он оказался длиннее на два-три вагона. Из этих уцелевших вагонов выскакивали обезумевшие немцы и метались возле поезда, сверкая электрическими фонариками. Густой пар из взорванного паровоза покрыл все вокруг. На два километра вокруг пахло, как в прачечной. Оставшиеся в живых фрицы бесновались. Но мы были уже далеко. Мы пробирались на наших добрых лошадках по лесу.
   Через несколько минут мы услышали за собой еще один взрыв. Это подорвалась на электрической мине, предусмотрительно поставленной нашими людьми невдалеке от места крушения, дрезина, спешившая на помощь к взорванному эшелону. Через некоторое время после этого вы могли прочесть коротенькое сообщение, что партизаны там-то пустили под откос немецкий эшелон. Вот и все. Вот, собственно, «как это делается».
   Так закончил товарищ Н. свой короткий рассказ. Он его закончил и почти без паузы сказал:
   – Вы слышали вчера Барсову в «Севильском цирюльнике»? Говорят, она бесподобна.
   – Да.
   – Мне, знаете, не удалось достать билетов, – сказал он огорченно.
   – Но она будет петь послезавтра.
   – К сожалению, завтра я уезжаю.
   – Куда?
   Он улыбнулся и не ответил на мой бестактный вопрос.
    1942 г.
Лейтенант
   Готовность номер одинзаключается в том, что летчик сидит в кабине своего истребителя, никуда не отлучаясь, готовый по первому сигналу, в ту же минуту подняться в воздух для выполнения боевого задания.
   В этом положении готовности номер один находился лейтенант Борисов в то мартовское утро, сухое и неяркое, когда на аэродром прибыли члены бюро полковой организации для участия в открытом партийном собрании.
   На повестке в числе других стоял вопрос о приеме в партию лейтенанта Борисова. Так как лейтенант Борисов не мог покинуть свой самолет, то собрание состоялось рядом с ним, тут же, на опушке еще обнаженного леса.
   Расстелив плащ-палатку, члены бюро сели на сухую прошлогоднюю листву, из которой торчали подснежники. Секретарь открыл голубую папку и разложил дела. Скоро пространство между дежурными самолетами, закиданное валежником, наполнилось голубыми фуражками, кожаными пальто, брезентовыми куртками. Стояли. Сидели. Лежали.
   Комиссар оглядел собравшихся и сказал:
   – Лейтенант Борисов тут?
   – Тут.
   – Ну что ж, тогда «начнем, пожалуй».
   Этой фразой начинались обычно все партийные собрания.
   Километрах в двадцати, не утихая ни на минуту, гремели слитные раскаты боя.
   – Первый вопрос на повестке – прием в партию лейтенанта Борисова, – сказал комиссар и обратился к секретарю: – Заявление лейтенанта Борисова имеется?
   – Имеется.
   – Зачитайте.
   Секретарь взял листок бумаги и громко, так, чтобы все слышали, прочел:
   – «Лейтенанта Анатолия Прохоровича Борисова в партийную организацию сорок пятого полка истребительной авиации. Заявление. Прошу принять меня в члены партии. Клянусь отдать все свои силы, а если понадобится, то и жизнь, за дело полной победы над немецким фашизмом, за счастье всего прогрессивного, свободолюбивого человечества. Смерть гитлеровским мерзавцам! Анатолий Борисов». Все.
   – Коротко, но ясно, – сказал кто-то в толпе после некоторого молчания.
   И все засмеялись. Как видно, лейтенанта Борисова любили в полку.
   – Ну что ж, – сказал комиссар, – может быть, у кого-нибудь есть вопросы к лейтенанту Борисову?
   – Пусть расскажет свою биографию, – сказал один из членов бюро негромким густым басом.
   – Товарищ Борисов, поступило предложение, чтобы вы рассказали свою биографию. Просим вас.
   Лейтенант Борисов задвигался на своем глубоком сиденье и попытался встать, но зацепился кислородный баллон. Краска смущения выступила на лице лейтенанта. Он даже вспотел.
   – Ничего. Не вставай. Говори сидя, – послышались голоса.
   Но лейтенант Борисов все-таки встал. Ему было жарко. Он снял кожаный шлем и вытер рукавом комбинезона переносицу. Русые волосы рассыпались по его лбу. Он подобрал их и закинул вверх. На его молодом, курносом, широком розовом лице с медвежьими глазами блестели мелкие капельки пота.
   – Моя автобиография в общем такая, – сказал он, старательно морща лоб. – Родился я, значит, в тысяча девятьсот девятнадцатом году в Москве. Ну, конечно, с тысяча девятьсот двадцать восьмого года стал ходить в школу. Ну, кончил десятилетку. Был отличником. Кончил на «отлично». Вступил, понятное дело, в комсомол. Потом окончил школу военных летчиков… Ну вот, теперь, значит, воюю. Имею на счету четыре сбитых немецких самолета. Два в индивидуальном бою да два в групповом. Ну вот… Что же еще?… Да вообще, товарищи, по правде сказать, у меня и автобиографии никакой сколько-нибудь порядочной нет, – закончил он застенчивым голосом с извиняющимися интонациями.
   – Не больно густо! – произнес тот же веселый и доброжелательный голос, который раньше сказал: «Коротко, но ясно».
   Некоторое время все молчали, слушая то нарастающий, то опадающий ритм далекого боя.
   – Вопросы у кого-нибудь есть? – сказал комиссар.
   – У меня есть, – сказал молоденький механик в новенькой голубой фуражечке и с медалью «За отвагу» на груди. – У меня есть такой вопрос к товарищу Борисову…
   – Пожалуйста.
   – Пусть товарищ Борисов скажет нам, как он смотрит на обязанности члена партии.
   Борисов сосредоточенно наморщил лоб, как видно желая дать наиболее подробный и наиболее исчерпывающий ответ. Но в это время телефонист, который лежал под крылом истребителя, положив под ухо трубку полевого телефона, поднял руку, призывая ко вниманию.
   – Третья эскадрилья, в воздух, – сказал он негромко. – Курс восемь.
   И в ту же секунду механики бросились снимать с моторов чехлы. Лейтенант Борисов быстро надел шлем, сел на свое низкое кресло, махнул рукой в большой черной перчатке с раструбами и поспешно задвинул прозрачную крышку кабины. Заревели моторы.
   Через минуту три истребителя один за другим поднялись в голубоватый, как бы перламутровый, воздух и тремя небольшими горизонтальными черточками скрылись за лесом курсом на запад.
   – Ну что ж, – сказал комиссар, когда моторы самолетов смолкли, – отложим вопрос до возвращения лейтенанта Борисова на аэродром. А пока перейдем к следующему. Какой следующий вопрос на повестке?
   – Вопрос о текущем мелком ремонте пулеметного вооружения самолетов.
   – Так. По этому поводу возьму слово. Наблюдается недостаточно четкая работа нашей технической службы…
   И началось горячее обсуждение вопроса о текущем мелком ремонте пулеметного вооружения. Прения затянулись. Прошло сорок минут, а они еще только разгорелись. Вдруг кто-то сказал:
   – Возвращаются.
   Три самолета шли на посадку. Два самолета шли хорошо. Третий самолет слегка покачивался. Два самолета сели хорошо. Третий сделал «козла» и чуть не скапотировал, но выровнялся и подрулил к лесу. Но, не дойдя до леса, остановился. К самолету бежали встревоженные механики. Два летчика вылезли из двух первых самолетов. Из третьего самолета никто не выходил. Через минуту из третьего самолета вынули лейтенанта Борисова с простреленной грудью, простреленной печенью и простреленной рукой. Он был мертв. Его принесли на опушку и положили на плащ-палатку. Его лицо было еще совсем живым, но слишком белым. Глаза тускло блестели из-под неплотно закрывшихся век. Отпечаток спокойствия и важности лежал на его большом, могучем лбу. Губы были плотно, сердито сжаты.